Метки
Описание
Веса — просто секретарша. Она приходит раньше всех, уходит позже всех. После выговоров сухого начальника она съест пиццу, запрется в туалете и очистится — это ее способ держать себя в руках.
Но однажды на столе появляется анонимное письмо. Кто-то видит ее. Не ошибки, а жесты. Не халатность, а заботу. Как она держит ручку, как поправляет воротник, как боится быть увиденной — и хочет этого. Письма полны тепла и затаенной нежности, которая переворачивает все с ног на голову.
И она отвечает.
Примечания
Мир не наш. Альтернативная современная не-совсем-Россия. Отсюда рубли, но не-совсем-русские имена.
3. Ожидая в темноте
19 мая 2026, 08:47
В нашем офисе принято так: все скидываются на общий конверт, а открытка — по желанию. Когда я пришла, их никто не дарил. Но мне показалось это милым, и я купила за свои деньги открытку для Риты — она отмечала тридцатилетие. Потом бегала и собирала со всех подписи.
И сейчас я купила открытку заранее, но достала ее только утром. В день рождения Нины. Большую, с цветами. На обложке — корзина гладиолусов и надпись золотыми буквами: «С юбилеем!». Немного старомодно, но Нина оценит. Она любит такое — блестящие открытки, конфеты с ликером, травяной чай с малиной.
Внутри — чистое поле и строчки. То, что нужно.
— Сегодня же Нину поздравляем, — напоминаю я, подходя к столу Риты. Нина в курилке. — Каждый пишем что-то от себя.
Рита тут же подхватывает:
— Ой, а сколько ей?
— Пятьдесят, кажется, — говорю я. — Или пятьдесят пять. Спросить неудобно.
Рита склоняется над открыткой. Почерк округлый, с петельками.
— Красиво пишешь, — замечаю я.
— Спасибо, — она улыбается, возвращая мне открытку.
«Дорогая Нина! Будьте здоровы и счастливы. Спасибо за вашу доброту. Рита»
Я хотела написать что-то похожее. Что ж, придумаю что-то другое.
Потом подхожу к столу Ника. Он снимает наушники, трет глаза. Я показываю на открытку.
— А, да, подпишу.
Берет ручку. Синюю. Пишет левой рукой, слегка повернув лист. Буквы детские, неровные.
Так странно.
«Нина, с юбилеем! всего хорошего. Ник»
Похоже на почерк третьеклассника. Я снова убеждаюсь: это не он. Автор писем пишет увереннее, даже когда руки дрожат.
— Спасибо, — говорю я.
Ник кивает, надевает наушники и уходит в работу.
— Родин, вы будете подписывать открытку? — торопливо спрашиваю шепотом, потому что Нина вот-вот вернется. Надо поскорее все провернуть.
— А, да, — он разминает пальцы, как перед чем-то сложным и долгим. Смотрит на то, что уже написали другие.
Выбирает черную ручку. Я смотрю на его пальцы. Толстые, короткие. Он держит ручку неловко, как-то скованно, но буквы получаются четкими.
«Уважаемая Нина! Вы наша душа. Спасибо за тепло и заботу. С юбилеем! Родин»
Он дописывает и вдруг задерживает взгляд на мне.
— Вы, Веса, — говорит он тихо, — такая умница. Устроили все. Заботитесь о людях. Это редкость.
Я смотрю на него. Его глаза за толстыми стеклами очков кажутся больше, чем обычно. И он не отводит взгляд.
— Спасибо, — выдавливаю я. — Нина хороший человек. Почему бы и нет. Да и это просто открытка.
Нина возвращается, и я прячу открытку за спину. Иду ловить Марка и нахожу его в «камере пыток». Ежусь, вспоминая вчерашнее. Вбегаю без стука с видом заговорщика и протягиваю открытку.
— Марк, к поздравлению Нины все готово.
Он кивает, с готовностью беря ручку. Черную. Он пишет с легким наклоном, буквы ровные, почти печатные, но с элементами каллиграфии — красиво, аккуратно.
«Нина, с днем рождения! Благодарю за ваш труд и терпение. С уважением, Марк»
— Веса, — окликает он меня, когда я уже собираюсь уйти.
Я поднимаю глаза — и сердце сладко екает от приветливого, теплого взгляда. Как будто на сотрудницу так не смотрят. Марк, что ты творишь?
— Вы в порядке?
Кивок. Я давлю смущенную улыбку.
— Хорошо. Добирайте подписи, и будем поздравлять.
Он возвращается к бумагам, а я чувствую, как ребра греет то самое искрящееся тепло. Смотрю на его подпись. Почерк ровный, с легким наклоном, ни намека на волнение. И черная ручка.
Лекса я иду подписывать последним. Он на своем месте, в углу, заваленный работой, и тихо кашляю в кулак, привлекая внимание.
— Извините за беспокойство. Подпишете?
— Давайте.
Он даже не смотрит на меня. Потирая глаза, берет ручку. Подписывает.
Нина! С юбилеем. Спасибо за вашу мудрость, оптимизм и душевность. Лекс
И все. Ни теплого слова, ни «спасибо». Но буквы неожиданно крупные, вытянутые, размашистые. Где «б» — узкий кружок и высокая линия с намеком на петлю — на только с намеком. Где «Л» — две тонкие, длинные, острые линии. «Н» и вовсе превратилась в острие копья. «У» — несколько незаконченных петель, лишенных округлости и мягкости.
Я не сразу замечаю, что он пишет черной ручкой.
— Веса, — напоследок окликает он, когда я уже разворачиваюсь с подписанной открыткой. — Отчет. К девяти. Он готов?
— Да, сейчас принесу, — отвечаю с готовностью и ускоряю шаг.
И тут понимаю: он писал черной ручкой. Черный цвет ничего не значит. Это самый обычный цвет для офисных ручек. Их выдают пачками, никто не задумывается. Я сама не задумывалась, пока не начались эти письма. А теперь каждая черная чернильная линия кажется мне знаком.
После теплого поздравления Нины мы едим пиццу и пироги. Я закрываюсь в туалете на полчаса, но никто меня не ищет. Пальцы в рот — и жжение в горле. Я изгоняю из себя пирог с яблоками и сырную пиццу, как демонов.
Вечером еду на другой конец города. К ней.
Аля — единственный человек, оставшийся из периода «до», которым я дорожу. Она ждет меня в забегаловке, где подают вок и огромные ведра бульонов. Я замечаю ее сразу — красные волосы, яркий макияж, блестящая кожанка, гордый вид. Она всегда была ярче и смелее.
— Ты бледная, — говорит она вместо приветствия.
От нее пахнет электронными сигаретами и мужскими духами.
— Тоже рада тебя видеть, — улыбаюсь, когда она обнимает меня.
— Снова не ешь?
— Ем.
— Ладно, — она садится на свое место. — Не мое дело, не лезу.
Как же я ценю в ней это. Она знает, когда не надо расспрашивать.
Мы делаем заказ, она — острый вок, я — зеленый чай и рис. Аля рассказывает про клиентку, которая хотела кошачьи мордочки на ногтях, и это очень мило. Показывает фото в телефоне, какому дизайну научилась недавно. Сейчас она занимается маникюром. Ни намека на прошлое, когда она зарабатывала совсем иначе.
— Что-то ты сегодня никакая, — замечает она, когда вок остывает. — Случилось что?
Мы видимся раз в два-три месяца, и обычно эти встречи долгие, наполненные разговорами и смехом, или воспоминаниями, или просто уютным молчанием. Но сегодня мне не удается поддерживать это. Я рассыпаюсь, и она это, конечно же, чувствует. Моя дорогая Аля.
Сначала неохотно бубню, а затем погружаюсь в рассказ о письмах. Умалчиваю о булимии, о Лексе, о своих слезах. Ей это знать не нужно — она и так понимает по моему голосу, что живется мне сейчас не очень.
Аля слушает, не перебивая.
— И ты не хочешь знать, кто это? — спрашивает она наконец.
— Хочу. Но боюсь.
— Чего?
— Не знаю. Что это окажется не тот. Или даже если тот, то что потом.
— Слушай меня, — говорит она тихо. — Ты не в том дурдоме. Ты можешь спросить. Можешь отказаться. Можешь встать и уйти. Ты уже сбежала один раз. Сбежишь и второй.
Я киваю. Глотаю ком.
— Но, — она сжимает мои пальцы, — если он окажется каким-то ебнутым, я оторву ему яйца.
— ...Чего?
Аля усмехается. Это недобрая, угрожая улыбка, и я рада, что эта красноволосая фурия на моей стороне. Я видела, как она лезет на двухметровых мужиков, которые косо посмотрели на меня, и не хотела бы оказаться на их месте.
— У нас на работе все адекватные, — говорю растерянно. — Правда. Все хорошо.
— Да, пока все хорошо. Но если будет плохо, то берешь и звонишь мне. Не пишешь, а звонишь, поняла? У меня всегда кулаки чешутся кому-нибудь набить ебальник.
Я молчу, морщась от мата — не люблю, но Аля иногда не сдерживается. Прячусь за чашкой чая, делая долгий, но пустой глоток. Она возвращается к остывающему воку.
— Ладно, хватит соплей. Лучше скажи, что будешь делать?
— Не знаю.
— А ты подумай. Просто так такие письма не пишут.
— А что бы сделала ты?
Аля отвечает без лишних мыслей.
— Я бы сразу послала такого ухажера. Но я — это я. Ты — это ты.
Ее слова как будто оглушают. Так она оставила бы синюю ручку. Вот так просто? Почему? Это страх или что-то сложнее? Я не лезу с расспросами — боюсь, что ее ответ заставит меня усомниться в моем выборе. А он и так дался мне нелегко.
Встреча заканчивается быстрее, чем обычно, но я возвращаюсь домой с чувством душевного, тихого тепла. Не огонька, который разжигает офисная история, а именно тепла. Но ночью мне снятся кошмары из детства: сараи, ремень, голодные ночи и мычание коров. Коровы мне всегда нравились, но я боялась, когда меня запирали в соседнем сарае. И ночью я часто просыпаюсь.
Я лежу в темноте, смотрю в потолок и думаю об Але. О ее словах: «Просто так такие письма не пишут». И понимаю, что завтра я напишу ему ответ.
«Я не умею писать такие письма, как ты
У меня не хватает слов
Не исчезай надолго, пожалуйста»
Проверяю на ошибки. Добавляю нужные запятые. Складываю.
Оставляю записку в своем ежедневнике, а его показательно кладу у края стола. Мимо проходит Родин, и в моменте мне кажется, что он сейчас заденет бедром мой стол. Но он не задевает. Просто проходит мимо.
День идет... спокойно? Наверное. Ни выговоров, ни ошибок, ни специальных поручений. Просто работа. Уютный перекур с Ниной. Теплый взгляд Марка — случайный, но как будто чуть более долгий, чем обычно. Родин рассказывает анекдот, который кажется мне таким сальным и неприличным, что я не хочу его запоминать. От Родина не ожидала.
Лекс не смеется, когда кто-то шутит. Он вообще не участвует в разговорах. В этом мы похожи. Но ему это неинтересно, а я просто не умею общаться в компаниях.
Кстати, письмо так и остается нетронутым. А я вдруг понимаю, что не подумала об одной важной детали: о камерах. О том, что я с самого начала могла подойти к охране и попросить посмотреть камеры. Или к Марку, а потом — к охране. Но у меня с самого начала был ключ к отгадке, а я даже не замечала его. Ну не дура ли?
Или не хотела замечать?
Ответное письмо находит меня в ежедневнике через день. Оно аккуратно сложено, и бумага приятно шуршит, когда я разворачиваю ее. Это не белая офисная, а та, желтоватая.
Я прочитал твою записку пять раз и уже запомнил ее наизусть.
Я не уйду. Я буду писать тебе, даже если не получу ответа. Ты знаешь, что можешь закончить это в любой момент.
У тебя красивые пальцы. Ты не замечаешь. Ты держишь ручку у самой середины — так, будто боишься испачкать чернилами кожу. Я смотрел, как ты пишешь служебную записку. Ты выводила буквы медленно, почти каллиграфически. Не потому, что старалась, — потому что не умеешь быстро. Твои пальцы живут своей жизнью. Они не спешат. Они знают, что их никто не видит, кроме меня.
Ты сегодня устала. Я видел по тому, как ты держишь кружку — двумя руками, будто боишься уронить. Ты ничего не говорила, делала свою работу. Я хотел принести тебе чай. Не принес — побоялся, что ты подумаешь, будто я подлизываюсь. Или испугалась бы. Наверное, никто бы не понял.
Но я подумал. Это считается?
Тебе часто достается, но я считаю, что это нечестно. Ты не должна думать, будто не приносишь пользы. Твой труд важен, и я хочу напомнить: одному человеку в этом здании тепло от твоего присутствия.
Я перечитываю последнюю строчку — «одному человеку в этом здании тепло от твоего присутствия» — и чувствую, как щеки становятся горячими. Тепло. Это безопасно. Это не обязывает. Это просто — факт. Ты есть — и мне не холодно.
Я прижимаю лист к груди, как тогда, с первым письмом от руки. Пальцы гладят шершавую бумагу.
У меня красивые пальцы. Он их разглядывал. Он заметил, как я держу ручку — у самой середины, боясь испачкаться. Это правда. Я всегда так делаю.
Я смотрю на свои руки. Переворачиваю их тыльной стороной, потом снова ладонями вверх. Обычные пальцы. Немного бледные. Никаких колец. Никакого маникюра. Красивые? Мне никто не говорил такого.
Я вдруг замечаю, что улыбаюсь. Глупо. Растерянно. Прячу лицо в ладони, как девчонка, которую застали за чем-то постыдным.
Перечитываю письмо еще раз. Уже не текст — отдельные строчки. «Я хотел принести тебе чай. Не принес — побоялся, что ты подумаешь, будто я подлизываюсь». Он боялся. Так же, как я. Он хотел сделать что-то хорошее — и не сделал, потому что испугался моей реакции. Мы оба не умеем и боимся. Делаем первый шаг — и замираем.
«Но я подумал. Это считается?»
Хочу ответить — да. Считается.
В течение дня периодически смотрю на свои пальцы. Красивые, значит.
Вечером, дома, я долго рассматриваю руки перед зеркалом. Поворачиваю их под разными углами. Сжимаю и разжимаю. Подношу к лампе — свет проходит сквозь кожу, и пальцы становятся почти прозрачными, с розовым отливом. Может, он прав. Может, в них и правда есть что-то красивое.
Через день ко мне «подселяется» новое письмо. Даже не письмо. Записка.
Ты сегодня распустила волосы.
Я заметил. Они лежат иначе — падают на правую сторону, закрывают край щеки. Ты поправляешь их каждые полчаса. Не привыкла.
Мне нравится. Но это не важно. Важно, что тебе захотелось. Ты сделала это для себя. Я только смотрю.
Спасибо, что позволила смотреть.
Я перечитываю три раза. Волосы. Он заметил, как они лежат. Что я поправляю их каждые полчаса. Это правда — я ловлю себя на этом жесте снова и снова, как будто проверяю, не исчезли ли они. Не знаю, почему решила оставить их распущенными. Никто ничего не сказал. Но он заметил.
«Ты сделала это для себя. Я только смотрю». Он не присваивает. Не говорит «ты распустила ради меня». Он говорит «ты сделала это для себя». Это важно. Это — уважение. Он знает, что я не его собственность. Что у меня есть своя жизнь. Свои желания.
Под текстом — рисунок. Легкий карандашный рисунок без штриховки — только линии, очертания. Ворот рубашки — без плеч и лица, только линия шеи, волосы отдельными прядями, и намек на подбородок. Я узнаю в этом рисунке себя. Кто-то сидел и рисовал это. Смотрел на меня и водил карандашом по бумаге. Запоминал каждую линию. Я провожу пальцем по вороту. По этим тонким, немного дрожащим штрихам.
Он боялся, что я увижу. Что кто-то увидит. Но он рисовал. Я прижимаю лист к груди, как тогда, с первым письмом от руки. Внутри — тишина. Не страх. Не стыд. Тепло. И удивление. Меня рисуют.
Вечером я стою перед зеркалом и смотрю на свой ворот. На шею. На то, как лежат волосы — на правую сторону, закрывают щеку.
Я поправляю их. Снова и снова. Почти как он написал. Потом беру резинку — и убираю волосы в хвост. Смотрю на себя другую. Ту, которая была вчера. Ту, которая каждый день. Не лучше и не хуже. Я просто — другая. И кто-то видит эту разницу. И рисует. Я ложусь спать, и в голове — одна мысль: «Спасибо, что позволила смотреть».
Любопытство слишком сильное. На следующий день я не могу сидеть на месте. В голове — рисунок. Ракурс. Кто-то смотрел на меня снизу, со стороны. Кто-то сидел там, где не должен был сидеть.
Я встаю и иду к переговорной. Смотрю на дверь. Нет, так видно разве что затылок, и то — с трудом. Не то. Кухня — тоже нет.
Подхожу к принтеру. Он стоит справа от моего стола, метрах в трех. Если бы он был у принтера, он бы видел ее спину, а не ворот.
Родин. Его закуток — за стеклянной перегородкой, слева от меня, чуть сзади. Оттуда видно мой профиль. Но чтобы увидеть ворот и шею, нужно подойти ближе. Намного ближе. Я подхожу к своему столу, смотрю на него со стороны прохода, где обычно никто не стоит, потому что там просто стена и розетка.
Вот здесь. Если кто-то стоял здесь — даже не сидел — он видел бы меня вполоборота. Слева. Чуть снизу — потому что я сижу, а он стоит. Но тогда он должен был стоять совсем близко. В двух шагах. Я бы заметила.
Не заметила. Значит, он сидел на корточках. Или на полу. На полу может сидеть только Родин, когда, например, чинит розетки. Когда тянет провода под столами.
Я замираю.
— Вы что-то ищете? — раздается голос за спиной.
Я вздрагиваю. Лекс. Стоит в дверях своего кабинета, смотрит на меня поверх очков.
— Нет, — говорю я. — Просто задумалась.
— Вы уже пятнадцать минут ходите по офису. Смотрите по сторонам. Проверяете углы. Что-то потеряли?
Голос ровный, без эмоций, но в нем — холод. Как будто он уже вынес приговор, просто не озвучил.
— Я не... — начинаю я.
— Это похоже на нерабочее поведение, — перебивает он. — Если у вас нет задач, я могу найти.
— У меня есть задачи, — говорю я. — Я просто...
— Что?
Я молчу. Не могу же сказать: «Я ищу человека, который рисует мой ворот и пишет мне письма».
— Ничего, — выдавливаю я.
Лекс смотрит на меня. Долго. В его глазах — что-то, чего я не умею читать. Не гнев. Не усталость. Может быть, разочарование? Или просто пустота.
— Веса, — говорит он тихо. — Если вы не можете сосредоточиться на работе, может быть, вам стоит взять отпуск. Или подумать о...
— О чем? — я поднимаю глаза.
Он не договаривает.
— О том, где вы работаете, — заканчивает он.
Повисает тишина. Я чувствую, как горят щеки. Как внутри поднимается ком.
— Лекс, — раздается голос из опенспейса.
Марк. Он стоит у своего стола, смотрит на нас.
— Что? — Лекс поворачивается.
— Оставьте ее, — говорит Марк. Спокойно. Без вызова. — Она работает. Я сам видел. И отчет сдала вовремя, и бумаги в порядке. Не надо искать проблему там, где ее нет.
Лекс молчит. Смотрит на Марка. Потом на меня.
— Хорошо.
Он не садится на свое место. Берет какие-то папки и уходит в переговорную. Я выдыхаю.
Марк подходит ко мне. Останавливается в двух шагах.
— Вы в порядке? — спрашивает тихо.
— Да, — говорю я. — Спасибо.
— Не за что, — он пожимает плечами. — Он иногда перегибает. Вы не обращайте внимания.
Я киваю.
— И все же, — он смотрит на меня внимательно. — Что вы искали?
Я смотрю на него. На его красивое лицо. На проколы в ухе. На шрам над бровью. Может быть, он? Он стоял у моего стола недавно — близко, очень близко. Он мог видеть мой ворот. И он рисует? Я не знаю.
— Ничего, — говорю я. — Просто задумалась.
Он кивает, не веря. Но не настаивает.
Вечером, в метро, я снова думаю о Лексе. Он смотрел на меня странно. Не как на ошибку, не как на халатную сотрудницу. Как будто он обижен. Или разочарован. Но чем? Я не сделала ничего плохого. Я просто ходила по офису. Почему его задело, что я отвлекаюсь от его поручений?
На выходных созваниваюсь с Алей, а заодно задумываюсь — а не покрасить ли мне волосы? Или, может, проколоть уши? Едва мы с Алей основались в городе, как она начала менять стиль каждые пару-тройку месяцев. Сначала просто челка и розовые пряди. Потом — прокол в губе и выбритые виски. Ей безумно шло. Затем она отращивала волосы и красилась в блонд. Тоже неплохо. Но ее природная красота, смуглая и дикая, по-настоящему раскрылась с красными, почти бордовыми волосами.
А я никогда не экспериментировала. Как-то не было нужды. А еще черные волосы сложно перекрасить, а стричься... Не выношу, когда трогают голову. Даже Аля меня стригла редко, обычно я сама. И все же. У меня даже уши не проколоты. Почему бы не сделать это?
Решаю, что надо переспать с этой мыслью разок-другой. Заодно ловлю себя на том, что раньше не задумывалась о своей внешности так часто, как последнее время.
***
Я нахожу лист в ежедневнике — аккуратно сложенный, без единого залома. Бумага та же, желтоватая, шершавая. Я уже знаю эту фактуру пальцами, узнаю ее среди любой другой. Разворачиваю. Вчера ты часто поправляла воротник. Я смутил тебя в тот раз? Или все дело в том наброске? У тебя сегодня новое выражение лица. Я не знаю, как его назвать. Будто ты решила что-то важное, но сама себе не говоришь. Ты разрешила мне смотреть? Или просто перестала замечать? И то, и другое — смелость. Ты всегда сидишь с прямой спиной. Стоишь с прямой спиной. Даже если дрожишь от страха или пытаешься сдержать слезы. Это восхищает меня. Я сегодня буду думать о тебе. Не о том, как ты выглядишь. О том, что ты чувствуешь. Спокойной ночи Почерк стал ровнее. И я все еще не представляю, кто бы это мог быть. Никто никогда не думал о том, что я чувствую. Мать — нет. Отец — нет. Люди в том доме — нет. Аля — иногда, но у нее своя жизнь, свои шрамы. А этот человек — незнакомец, который пишет мне письма на желтой бумаге — говорит, что будет думать о моих чувствах. Я снова вызываю рвоту. Даже на работе — недавно Родин принес на всех конфеты, и я съела лишнюю горсть. Они были вкусными, и от того мне было больнее перечислять гребаные калории. Почему все, что приносит удовольствие, оставляет столько боли? Но хуже другое. Через три дня нахожу письмо. Оно едва не выпадает из ежедневника. Я не знаю наверняка. Может быть, я ошибаюсь. Может быть, у тебя болит живот, или ты боишься врачей, или что-то еще. Но я видел, как ты в тот день ела конфеты. Родин принес коробку, ты взяла горсть — больше, чем обычно. Ты ела их быстро, почти жадно, без удовольствия. А потом ты ушла. И через пятнадцать минут я услышал. Я услышал, как ты включила воду. На полную. А потом — как ты мыла руки. Долго. И, кажется, плакала. Я не хотел подглядывать. Я просто оказался рядом. И с тех пор я замечал другие вещи. Как ты трогаешь пальцы, когда никто не видит. Как смотришь на еду — с тоской и страхом одновременно. Как бледнеешь, когда кто-то говорит о диетах или о том, "как много он сегодня съел". Я не знаю, так ли это. И не имею права лезть. Но если это так — я хочу, чтобы ты знала: кто-то видел и не отвернулся. Мне нечего предложить тебе, кроме этого: я рядом. И мне не все равно. Я не буду больше об этом писать. Обещаю. Но если захочешь когда-нибудь просто посидеть в тишине — я приду. Только скажи. Прости, что написал. Прости, что не могу помочь. Я сжимаю лист, потом разглаживаю, потом снова сжимаю. Долго плачу — уже дома, конечно, но громко, истерично. Повезло, что соседки по квартире нет дома. Внутри — то жар, то оглушающий холод, то пепельная пустота. Не знаю, что происходит. Не понимаю. У меня нет сил об этом думать. Но я пишу ему в ответ. На том же листе, на обратной стороне письма, быстро и нервно, и на шероховатую бумагу падает слеза. «Ты прав. Ты угадал. Или понял. Неважно Я ничего о тебе не знаю. Ты видишь мои пальцы, мой воротник, мои слезы. А я не вижу тебя Расскажи что-нибудь Что угодно. Что ты ел на завтрак Когда у тебя день рождения. Боишься ли ты темноты Не раскрывай себя Просто хочу, чтобы было честно» Я несколько раз проверяю текст на ошибки. Понимаю, что правильно сделала, написав ответ на том же письме. Не хочу его хранить. Но и выбрасывать или сжигать, как в фильмах, — тоже. Оставляю в ежедневнике и пытаюсь забыть. Не думать.***
Он отвечает через день. Я уже не жду, когда открою ежедневник. Просто открываю — и вижу. Сложенный вдвое лист желтой бумаги. Он не прячет его в папку, не закладывает между страницами — кладет прямо на чистый лист ежедневника, чтобы я увидела сразу. Почерк — не такой неровный, как в прошлый раз, но и не печатный. Строчки обрываются там, где не должны обрываться. Предложение обрывается — и начинается новое, на отдельной строке. Как будто он думал между ними. Как будто писал, потом смотрел в стену, потом опять писал. Мой завтрак — овсянка без сахара или быстрые бутерброды. Хотя я неплохо готовлю. Я родился в этом городе. В спальном районе. День рождения у меня летом. Я не отмечаю его, потому что не умею. Я боюсь не темноты, а высоты. У меня нет домашних животных. Я завожу цветы на подоконнике. Они не цветут. Я их переливаю. Ты бы посмеялась. Я не знаю, как рассказать о себе больше. Я курю. Изредка. Перед сном. На балконе. Теперь ты знаешь чуть больше. Я перечитываю три раза. Овсянка без сахара. Спальный район. Лето. Он боится высоты. У него цветы, которые не цветут. Он их переливает. Я сижу и смотрю на строчки, и внутри меня — странное чувство. Он есть. Не голос в голове, не фантазия. Он человек, который завтракает овсянкой, переливает цветы и курит перед сном на балконе. Он написал «ты бы посмеялась». Значит, он хотел бы, чтобы я смеялась. Значит, ему хочется быть смешным. Или — нормальным. Таким, кто может ошибаться и над этим можно посмеяться. Я смотрю на строчки, на паузы между ними. Предложение — пауза — предложение — пауза. Как будто он боялся написать слишком много сразу. Или слишком мало. Или слишком личного. Я листаю ленту в телефоне — у нас в компании есть общая группа, но дни рождения там редко публикуют. Зато есть внутренний справочник, где указана дата рождения каждого сотрудника. Его сделали для корпоративных поздравлений. Я туда почти никогда не заглядывала. Заглядываю сейчас. Листаю. Ник — январь, отметаю сразу. Родин — июль. Лекс — август. Марк — июнь. Трое. Все трое — летние. Вот так вот. Интересно, он думал о том, что может себя выдать такими деталями? Я не видела Лекса курящим. Марк курит часто. Родин — иногда, но крайне редко. Кажется, он бросает. Я вспоминаю про камеры. Все эти месяцы я могла просто попросить запись. Прийти к службе безопасности, сказать: «Мне кажется, кто-то трогает мои вещи» или «Я потеряла документы». Они бы показали. Я не просила. Я не хотела знать? Я хотела. Но боялась. Боялась, что увижу чужого человека. Или — что увижу того, с кем здороваюсь каждое утро, и тогда все станет настоящим. Придется что-то делать. Но сейчас я готова переступить через этот страх. Поэтому подхожу к двери службы безопасности после работы и захожу после быстрого стука. Охранник — дядька лет пятидесяти, с лицом, которое ничего не выражает. — Здравствуйте. Я хотела бы посмотреть записи с камер, — говорю. — Мне кажется, я... — Камер нет, — перебивает он. — Что? — Камер нет, — повторяет он. — Только муляжи. Хозяин сэкономил. Они не работают уже года три. Там даже проводов нет. Я смотрю на него. На белый купол на потолке, который я всегда считала камерой. — То есть... никто ничего не записывает? Он кивает и пожимает плечами одновременно. Ухожу, не прощаясь от растерянности. Теперь понятно, почему загадочный Автор смел в письмах. Пытаюсь вспомнить — может, я с самого начала знала, что у нас нет камер, но забыла? Да нет, какая разница. Тогда я останусь допоздна. До закрытия здания. Постараюсь не остаться запертой до самого утра. Возможно, я пересекусь с Автором. Возможно, он заметит меня и уйдет со всеми. Возможно, он не собирался оставлять мне писем. Или просто не сегодня. И не завтра. Оставаться каждый день не вариант, но сегодня я чуть смелее, чем обычно. Только сначала — важная не-совсем-формальность. Ловлю Марка на кухне, когда он помешивает капучино из нашей новой кофемашины. — У меня вопрос, — начинаю робко, немного официально, тая от его легкой полуулыбки вместо приветствия. — Слушаю. Взгляд невольно цепляется за его шрам над бровью — когда-то там была серьга. Кольцо или просто лабрет? Или что-то необычное? А вдруг это даже не пирсинг, а след от какой-то раны? — Камеры. Охранник сказал, они не работают. Это правда? Он продолжает помешивать кофе, растворяя сахар в горячей жидкости. — Правда, — отвечает спустя пару секунд. — Хозяин сэкономил. Хотя я настаивал, что надо бы поставить. А так стоят муляжи, людей пугают. Бесполезная ерунда. От его признания внутри что-то вздрагивает. Вообще-то, я согласна. Ерунда какая-то. Неужели камеры — так дорого? — А вы почему спрашиваете? Что-то случилось? Я радуюсь его вопросу. Не потому, что хочется обсудить происходящее. Просто мне нравится слушать его голос. И смотреть на волосы. Темные, чуть взъерошенные, но я уверена — он специально их так укладывает. — Нет, — говорю я. — Просто интересно. Он не верит. Я вижу. Но он не настаивает. — Веса, — он смотрит на меня в упор, и у меня внутри все переворачивается. — Если вам что-то нужно — скажите. Я помогу, чем смогу. — Спасибо, — выдавливаю я. — Ничего не нужно. Все хорошо. Он кивает, споласкивает ложку, уходит. Я завариваю себе дешевый офисный чай и прислоняюсь к стене в коридоре. Он убивает меня. Ничего не делая. Просто существуя. Просто смотря. Просто этот запах корицы и табака, этот пирсинг, эта полуулыбка. К черту. Сегодня остаюсь допоздна.***
Офис пустеет к шести. Рита уходит первой, машет мне на прощание. Нина задерживается, моет чашки, потом тоже исчезает. Родин выключает свет в своем закутке, кивает мне, надевает куртку и уходит. Ник последним снимает наушники, бурчит «пока» и вылетает за дверь. Лекс и Марк ушли на встречу еще час назад. Вернутся ли? Не знаю. Но мне нужно, чтобы никого не было. Я остаюсь одна. Я сижу за столом, не включая свет. В опенспейсе — только экран моего монитора и ночник на стойке ресепшена. Я смотрю на камеры-муляжи, на белые купола, которые ничего не записывают. Бесцельно перечитываю свой ежедневник. Жую булочку, купленную в кофейне на первом этаже. Странная, слишком сладкая и сухая. Зато в ней не так уж много калорий. Я слышу, как гудит холодильник на кухне. Как по трубам течет вода. Как где-то далеко хлопает дверь. Я пью столько воды и чая, что, кажется, скоро просто лопну. Мне скучно и нескучно одновременно. К восьми заходит уборщица. Смотрит на меня удивленно, но ничего не говорит. Я делаю вид, что работаю, делаю какие-то записи, а на деле — просто закорючки в ежедневнике. В девять я начинаю терять надежду. Может быть, он пишет только по утрам. Может быть, он не придет сегодня. Может быть, я дура. Но я сижу. Я читаю книгу в телефоне, ставлю его на беззвучный, чтобы не услышали. Иногда выхожу в коридор, смотрю на лифт. Никого. В половину десятого я сдаюсь. Встаю, собираю сумку, иду на кухню — заварить чай на прощание. Включаю чайник. Жду. За окном — темнота и редкие фонари. Никого. Так спокойно. Было бы неплохо работать по ночам. Меня даже в сон не клонит. Но пора домой.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.