Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Дочь дома Аррен прибывает ко Двору как залог политического выбора. Но хищной птице не место в клетке. И хоть крыло её меньше драконьего, кто знает, может его взмаха будет достаточно, чтобы однажды изменить историю?
Примечания
Дорогие читатели, я сознательно выбрала неторопливое начало: мне важно, чтобы вы почувствовали атмосферу, узнали героев поближе.
Так что не пугайтесь, если сначала кажется, что всё движется со скоростью улитки.
Вы не пожалеете, что прошли этот пусть вместе с героями (ну, я надеюсь :3 )
Изображения по истории можно посмотреть здесь: https://pin.it/1MKuUrIFC
Глава 23
13 мая 2026, 02:52
Штормовой Предел встретил его так, как встречает всякого, кто осмеливается приблизиться к его стенам с неба: не гостеприимством, а испытанием.
Крепость поднималась из бурого камня и дождя, словно выломанная из самой бури. Ветер бил с моря тяжело, солёно, почти зло; он хлестал по лицу, рвал полы плаща, бросал в глаза мокрые пряди волос и тут же исчезал в гуле волн под стенами. Небо висело низко — тёмное, готовое разродиться грозой.
Драконица опустилась на каменную площадку с глухим ударом, от которого дрогнули не только люди у ворот, но и сам воздух вокруг крепости. Стража отступила прежде, чем кто-либо успел отдать приказ. В Штормовом Пределе могли гордиться древними стенами, суровыми лордами и ветрами, которые веками ломали корабли о скалы, но перед Вхагар всякая гордость на мгновение вспоминала, что у неё есть плоть.
Эймонд покинул седло без суеты.
После полёта плащ тяжело лежал на плечах, вода темнила ткань у воротника, несколько серебряных прядей прилипли к виску, но лицо его оставалось собранным до пугающей неподвижности. За время пути ярость не исчезла — она просто перестала быть жаром. Остыла, уплотнилась, стала ясной и пригодной для дела. Такую ярость уже не выпускают криком. Её кладут на стол рядом с письмом, печатью и угрозой, достаточно спокойной, чтобы ей поверили.
Он не стал ждать, пока ему вынесут приглашение.
Штормовой Предел уже знал, кто прилетел. Ворота открылись, и Эймонд вошёл внутрь с тем ровным, чужим спокойствием, которое редко обещало мир, но почти всегда обещало порядок — тот самый, который устанавливают не просьбами, а силой, стоящей за спиной.
Большой зал встретил его солью, дымом, мокрым камнем и упрямством хозяев. Огонь в очагах горел ярко, но не мог вытеснить из воздуха влажный холод; знамёна Баратеонов висели тяжёлыми складками, словно и ткань здесь привыкла сопротивляться ветру. Люди лорда Борроса стояли плотнее обычного, не настолько, чтобы это выглядело вызовом, но достаточно, чтобы напомнить: принц вошёл не в пустой зал, а в чужой дом, полный свидетелей.
Боррос Баратеон поднялся со своего места медленно, будто само движение было частью спора.
— Принц Эймонд, — произнёс он. Голос у него был широким, грубым, как каменная лестница, по которой не просят подниматься мягко. — Быстро же ты прилетел.
Эймонд остановился на таком расстоянии, чтобы не выглядеть ни просителем, ни нарушителем. Дождь всё ещё стекал с его плаща редкими тёмными каплями на камень.
— Я предпочитаю говорить сам, прежде чем письма начинают делать это за меня.
После этих слов зал стал тише не сразу. Сначала кто-то перестал шептаться у колонны, потом стих короткий смешок у дальнего очага, затем затихло всё, кроме огня и ветра за стенами.
Боррос усмехнулся, но веселья в этой усмешке не было.
— Письма, по крайней мере, ясно говорят, что сделано. Моя дочь была представлена двору как будущая жена принца крови. Теперь мне сообщают, что принц передумал. Ты понимаешь, как это выглядит?
— Как ошибка тех, кто решил объявить договор заключённым раньше, чем получил согласие одной из сторон.
Лицо Борроса потемнело. Он был из тех людей, что не любят, когда им объясняют очевидное, особенно если очевидное выставляет их не потерпевшими, а участниками чужой поспешности.
— Осторожнее, мальчик. Ты в моём доме.
Эймонд встретил его взгляд без малейшего движения.
— Именно поэтому я говорю прямо.
Кто-то у стены перенёс вес с ноги на ногу. Достаточно тихо, почти незаметно, но Эймонд всё равно уловил: рука ближе к поясу, взгляд к лорду, вопрос без слов — вмешиваться или нет. Боррос не дал знака, а значит, ещё был готов слушать дальше.
— Помолвки не было, — сказал Эймонд. — Было лишь объявление. Поспешное. Неверное. Ни вашей печати, ни моего согласия под ним не стояло. Если вашему дому нужен способ сохранить лицо, он у вас есть: переговоры не были завершены. Корона поторопилась. Я прибыл исправить эту поспешность лично.
Боррос опёрся ладонями о подлокотники кресла.
— Исправить отказом от моей дочери?
— Предложением, которое не требует делать из вашего дома посмешище.
В зале снова стало слышно, как потрескивает огонь.
Эймонд сделал шаг вперёд. Не угрожающе — достаточно уверенно, чтобы угроза появилась сама.
— Дом Баратеон будет признан первым великим домом, вставшим за короля Эйгона открыто и без колебаний. Его права и владения будут подтверждены короной. Его голос при дворе будет услышан. После войны Штормовые земли получат то, что им причитается за верность, — не обещание вежливости, а грамоту с печатью короля.
— Красивые слова, — сказал Боррос.
— Тогда оставим красоту.
Боррос чуть прищурился.
Эймонд повернул голову к высоким окнам, за которыми дождь бился о камень.
— Вы хотите знать, что получите сейчас? Уверенность.
Он не повысил голос. Ему и не нужно было.
— Вхагар стоит у ваших ворот. Не как угроза вашему дому, если ваш дом останется с короной. Как доказательство того, на чьей стороне сегодня сила.
По залу прошла тишина — тяжёлая, неприятная, почти осязаемая. Вхагар не было видно отсюда, но её присутствие всё равно стояло в комнате. В стенах. В мокром плаще принца. В лицах людей, которые знали: камень Штормового Предела древен, но драконье пламя древнее многих стен.
Лорд Баратеон долго смотрел на него. В этом взгляде было всё: оскорблённая гордость отца, расчёт лорда, злость человека, которого заставили проглотить одну обиду ради большей выгоды. Эймонд не отвёл глаз.
Он не пришёл просить прощения.
И Боррос понял это.
— Ты предлагаешь мне забыть, что мою дочь выставили дурой?
— Я предлагаю вам сделать так, чтобы никто не посмел сказать это вслух.
На этот раз усмешка Борроса вышла медленнее. Грубая, сердитая, но уже не такая прямая. Он начинал считать.
— И если я откажусь?
— Тогда вы откажетесь не от брака. Вы откажетесь от места рядом с победителем в час, когда драконы уже поднялись в небо. Я не хочу вражды со Штормовым Пределом. Но если вы решите, что оскорбление дочери стоит больше будущего вашего дома, я приму и это.
За окнами ударил гром. Один из факелов дрогнул, и тень пламени легла на знамя так словно олень на нём сам попытался поднять голову.
Боррос молчал долго.
Потом тяжело выдохнул, словно вместе с дыханием выпускал часть злости, чтобы оставить место выгоде:
— Флорис не будет названа отвергнутой.
— Не будет.
— Корона пришлёт письмо. Правильное письмо. С печатью.
— Пришлёт.
— И если кто-то при дворе посмеет смеяться…
— Не посмеет.
Боррос снова посмотрел на него. На этот раз внимательнее.
— Смешно, — сказал он наконец. — В твоём письме я ждал оправданий. А ты привёз угрозу и называешь её честью.
— Я привёз выбор.
— Нет, принц. Ты привёз дракона.
Эймонд едва заметно склонил голову.
— Иногда это одно и то же.
Несколько мгновений казалось, что Боррос всё же взорвётся. Что его гордость окажется сильнее расчёта, что он выберет крик, кровь, разрыв — всё то, чего от него так хотели чужие письма. Но Штормовой Предел был суров не потому, что не умел думать. Он веками стоял против ветра именно потому, что знал, когда упираться, а когда наклонить голову, чтобы буря прошла над ней, не сломав шею.
— Я принимаю этот твой иной путь. Пока что, — сказал Боррос. — Но если Корона обманет меня ещё раз…
— Тогда вы получите повод для гнева, — ответил Эймонд. — Сегодня у вас есть повод для выгоды.
Боррос хмыкнул.
Это не было миром.
Но конфликт можно было похоронить достаточно глубоко, чтобы он не поднялся сегодня.
Эймонд уже собирался продолжить, когда двери зала открылись.
Сначала вошёл ветер. Он ворвался в зал с дождём и холодом, заставив огонь в очагах дрогнуть. Потом на пороге появился мальчик в мокром плаще, с тёмными от влаги волосами и лицом, которое Эймонд узнал раньше, чем разум успел дать этому лицу имя.
Люцерис Веларион.
На одно мгновение всё в зале сместилось. Баратеоны повернули головы. Кто-то тихо выдохнул. Боррос нахмурился, раздражённый уже не только новым гостем, но и самой дерзостью совпадения. А Эймонд замер, но внутри старая боль подняла голову так быстро, будто всё это время только ждала щели.
Люк поклонился лорду Борросу и протянул письмо. Голос его дрогнул всего один раз, когда он назвал себя посланником королевы. Он старался не смотреть на Эймонда, но рука его сжалась на рукояти меча слишком явно.
— Сегодня я уже принял посланца от короля. Кажется, Дом Дракона не знает, кто им правит, — хмыкнул Боррос, явно чувствуя важность своего положения в данный момент.
Люк отвечал так, как его, должно быть, учили: клятвы, память о прежней верности, имя матери, слова о чести. Всё это было слишком тонким для зала, где только что говорили о печатях, выгоде и Вхагар у ворот.
— Значит, твоя мать прислала мне напоминание о клятве моего отца, — сказал он. — А король Эйгон прислал дракона.
Люк побледнел от слов лорда Баратеона.
Эймонд молчал.
— Возвращайся к своей матери, мальчик, — решил Боррос. — И скажи ей: Лорд Штормового Предела ей не пёс, чтобы подзывать его свистом и спускать на своих недругов. Дом Баратеон помнит старые слова, но выбирает тот огонь, который уже стоит у его ворот.
Люк поклонился снова. Слишком быстро, слишком старательно.
Он повернулся к выходу. И тогда Эймонд заговорил:
— Постойте…милорд Стронг.
Слова легли на зал тяжелее приказа Борроса.
Люк остановился.
Эймонд сделал несколько шагов. Неторопливо. Почти лениво — так, как хищники иногда приближаются не потому, что спешат, а потому, что жертва уже знает: расстояние ничего не меняет.
— Ты правда думаешь, что можешь летать по всей стране, и пытаться украсть трон моего брата?
Люк медленно повернулся. В его глазах уже был страх, и этот страх раздражал Эймонда почти сильнее прежнего смеха за ужином, прежней крови на лице, прежних взрослых голосов вокруг, решивших, что один потерянный глаз не стоит слишком долгого семейного беспокойства.
— Я не буду биться. Я пришёл как посланник, не как воин, — сказал Люк.
— Нет, бой это слишком просто. Это даже боем нельзя было бы назвать, — проговорил Эймонд.
Люк сглотнул и сделал шаг назад. Лорд Боррос напрягся, и чуть подался вперёд.
— Принц Эймонд, — предупреждающе начал Баратеон.
Эймонд не посмотрел на него.
Он снова был в другом зале, много лет назад. На полу. С кровью на лице. С болью, такой яркой, что мир распался на крик, огонь и белые пятна света. И перед ним снова стоял мальчик — выросший, но всё ещё целый. С двумя глазами. С лицом, которое жизнь не заставляла каждое утро закрывать частью кожи и тьмы.
Эймонд медленно поднял руку к повязке.
Люк отступил ещё на шаг.
— Не надо…
Эти два слова ударили странно.
Не потому, что в них был страх. Страх был ожидаем. А потому, что в них не было ничего больше. Ни сожаления. Ни вины. Ни попытки посмотреть на то, что он сделал, и выдержать.
Повязка соскользнула.
Сапфир поймал огонь зала.
Кто-то из женщин у стены тихо ахнул. Эймонд не отвёл взгляда от Люка.
— Нет, я хочу забрать твой глаз, — сказал он негромко. — Как плату за мой. Одного хватит, я не стану ослеплять тебя.
Эймонд вынул один из кинжалов с пояса и бросил его к ногам Люка. Металл звякнул о камень.
Люк смотрел на сапфир так, как смотрят на рану, которую годами учились не вспоминать, пока она внезапно не оказалась перед лицом.
— Я был ребёнком, — выдохнул он.
— И я.
Тишина после этих слов стала почти невыносимой.
— Возьми.
— Нет.
— Тогда ты не только предатель, но ещё и трус!
Люк покачал головой, и в этом движении наконец было что-то похожее не просто на страх, но на ужас перед тем, что от него требуют.
Эймонд сделал шаг ближе.
Он не хотел его глаза.
Эта мысль пришла почти спокойно — странная, ясная, будто не принадлежала буре в груди. Ему не нужен был кусок плоти, не нужен был крик мальчика, не нужна была кровь под ногами Борроса. Ему нужно было другое. Хоть что-нибудь. Решимость. Раскаяние. Признание, что тот день не исчез только потому, что остальные решили больше его не вспоминать.
Лианна однажды посмотрела на его шрам и не отвернулась.
А Люк, из-за которого этот шрам появился, всё ещё не мог смотреть до конца.
Если бы он хотя бы попытался, хотя бы попробовал извиниться. Этого бы теперь ему было бы достаточно. Не для прощения, нет, простить он не сможет никогда. Но хотя бы для перемирия.
— Отдай мне свой глаз! — выкрикнул Эймонд, резко приближаясь и хватая упавший клинок. — Или я сам его заберу, ублюдок!
Люк выхватил меч и попятился. Это был не мужественный выбор — это был срыв загнанного мальчика, которому оставили слишком мало воздуха. Его пальцы сомкнулись на рукояти. Клинок поднялся, дрожа.
Боррос рявкнул так, что зал вздрогнул:
— Довольно! Ни один посланник не прольёт кровь под моей крышей. И ни один принц тоже. Вон оба, пока я не решил, что все драконьи дети одинаково безумны.
Эймонд не стал спорить.
Он поднял повязку, но не сразу надел её. На мгновение задержал сапфир открытым — не для Люка уже, а для всего зала. Пусть смотрят. Пусть запоминают, что долги крови редко исчезают только потому, что взрослые называют их прошлым.
Потом закрыл глазницу чёрной кожей и вышел из зала.
***
Небо встретило его так, будто Штормовой Предел решил продолжить разговор уже без слов. Буря сгущалась быстро. Тучи сползали ниже, дождь бил косо, ветер рвал плащ, хлестал по лицу, забирался под ворот. Вхагар подняла голову и издала глухой, нетерпеливый рык — не испуганный, нет. Древняя драконица чувствовала грозу, как чувствуют знакомую кровь: с тяжёлым, почти радостным раздражением. Эймонд взобрался в седло. Он хотел уйти. Это было почти смешно после всего: после угроз Борросу, после клинка у ног Люка, после сапфира, открытого перед всем залом. Но правда была именно такой. Он получил то, за чем прилетел. Штормовые земли не уйдут к Рейнире. Боррос проглотит оскорбление, потому что выгода окажется больше гордости. Люк унесёт обратно не только отказ Штормового Предела, но и страх, который, возможно, наконец заставит его помнить. Этого должно было хватить. Вхагар взмыла в небо. И тогда сквозь дождь Эймонд увидел маленький силуэт впереди. Арракс. Быстрый, лёгкий, слишком юный для такой бури. Он метался между порывами ветра, то проваливаясь ниже, то снова ловя воздух крыльями. На его спине Люк казался почти частью тени — крошечной, упрямой точкой в сером хаосе. Эймонд замер на один вдох. Потом что-то старое, тёмное и злое улыбнулось внутри него. Не убить. Нет. Напугать. Пусть запомнит не только зал и клинок. Пусть запомнит небо. Пусть почувствует за спиной то, что Эймонд чувствовал годами: невозможность уйти от чужой боли, если она уже выбрала тебя своей дорогой. — Вперёд, Вхагар. Драконица рванулась за ним с такой силой, что ремни впились в тело. Ветер ударил в лицо. Дождь ослеплял. Эймонд склонился ниже, чувствуя, как под ним работает чудовищная, древняя мощь; каждый взмах крыльев не столько рассекал бурю, сколько заставлял её уступать. Арракс метнулся в сторону. Эймонд рассмеялся. Смех вышел резким, безумным, рождённым не весельем, а бурей, страхом Люка и собственной кровью, слишком долго державшей яд под языком. — Лети! — крикнул он в дождь. — Ну же! Он не думал о смерти. Смерть была слишком окончательной, слишком грубой. Он хотел погони, хотел крика, хотел, чтобы племянник оглянулся и увидел: некоторые долги летят быстрее маленьких драконов. Молния вспорола небо. На миг Арракс исчез в белом свете, потом снова показался ниже, слишком близко к скалам. Вхагар раскрыла пасть и зарычала так, что звук прошёл через тело Эймонда, как удар. — Нет, — сказал он, ещё не приказом. Скорее предупреждением. — Не сейчас. Арракс внезапно развернулся. Маленький дракон был напуган. Напуган настолько, что перестал быть только седлом под мальчиком и стал зверем, у которого были свой страх, своя злость, свои зубы. Он выплюнул огонь — короткий, яркий, отчаянный. Пламя ударило Вхагар по лицу и тут же исчезло в дожде. Мир остановился на долю мгновения. Потом Вхагар ответила. Не на приказ. На оскорбление. — Нет! — рявкнул Эймонд, дёрнув поводья. — Вхагар, слушайся! Но она уже не слышала его так, как дракон слышит всадника. И никогда не была тем, что можно удержать одной человеческой волей. Вхагар была войной, пережившей королей, чужие приказы и чужие смерти. Для неё маленький дракон, ударивший огнём в буре, был не ребёнком, не посланником и не племянником её всадника. Он был добычей. Эймонд потянул сильнее. — Назад! Слишком поздно. Вхагар ушла в облако, огромная и почти бесшумная на один страшный миг. Эймонд потерял Арракса из виду. Дождь бил в лицо, ветер рвал дыхание, сердце вдруг ударило не яростью, а страхом. Настоящим. Он понял, что сейчас случится, за мгновение до того, как это случилось. Из тучи вырвалась Вхагар. Пасть раскрылась. Крик Люка, если он был, утонул в реве бури. Арракс исчез не как живое существо, а как вспышка цвета и крыльев, мгновенно разорванная древней пастью. Обломки, кровь, дождь, тьма — всё смешалось так быстро, что разум отказался собрать это в картину. Несколько клочьев упали вниз, в серую бездну, и буря тут же проглотила их, будто ждала. Эймонд застыл. Руки побелели на поводьях. Вхагар летела дальше, тяжёлая, довольная, спокойная после удара. Она сделала то, что делали драконы, когда страх превращался в охоту. Мир под ней стал тише. Или Эймонд просто перестал слышать. Нет Мысль пришла пусто. Не так Он не хотел этого. Или хотел? Он хотел заставить его заплатить, извиниться, страдать в конце концов. Убить он его тоже хотел. Он убивал его мысленно много раз. Но когда пасть Вхагар неотвратимо сомкнулась на юном противнике, принц не почувствовал триумфа. И это было честнее любой его жестокой мысли ранее. Эймонд оглянулся через плечо, туда, где только что среди облаков был мальчик на маленьком драконе. Племянник. Посланник. Сын Рейниры. Ребёнок, которого он хотел заставить помнить. Теперь помнить будет весь мир. Буря продолжала реветь, но внутри него наступила тишина — страшная, глухая, такая, в которой не было раскаяния в той общепринятой «доброй» форме. Он видел лицо Люка в зале. Дрожащий клинок. Страх. И на мгновение образ в голове сменился. Он увидел Лианну у окна, сапфиры на её шее, её пальцы на его щеке, её голос: если и исчезну, то не по своей воле. Эймонд резко закрыл глаз. Скажет ли она также теперь? Сможет ли она теперь посмотреть на него и сказать, что страх и отвращение — не одно и то же? Или теперь, когда весь мир заговорит о крови в буре, Лианна увидит в нём не человека, которого выбирала ночью, а лишь убийцу?***
Эймонд не повернул Вхагар к Красному Замку сразу. Он знал, что должен. Там его уже ждали люди, которые слишком быстро научились превращать всякий ужас в распоряжение, всякую смерть — в повод для нового хода. Там случившемуся почти сразу дали бы имя, место, применение; кто-то побледнел бы, кто-то перекрестился бы перед Семерыми, кто-то начал бы считать, сколько часов осталось до первого ответа Драконьего Камня. В Красном Замке даже кровь не успевала высохнуть прежде, чем её вписывали в карту. Но теперь он не мог просто вернуться туда. Вхагар несла его сквозь дождь, огромная, тяжёлая, довольная собой, как древнее существо, исполнившее закон, существовавший задолго до человеческих клятв. Она не понимала тишины своего всадника. Не могла понять. Для неё всё уже закончилось: угроза была уничтожена, небо снова принадлежало сильнейшему, буря ревела вокруг, как и положено буре. Драконица летела ровно, мощно, почти спокойно, и от этого спокойствия Эймонду становилось хуже. Он чувствовал под собой её живое, горячее тело, силу, на которую привык опираться как на доказательство собственной воли, и впервые за долгое время эта сила не давала ему ощущения власти. Напротив — она казалась напоминанием. Вхагар не была продолжением его руки, не была мечом, который можно вложить в ножны, когда ярость прошла. Она была древней войной с крыльями, памятью крови и собственным голодом. Он знал это всегда. Должен был знать. И всё равно пустил её за Арраксом. Когда под ними показалась тёмная полоса леса, Эймонд заставил Вхагар снизиться. Драконица опустилась на мокрую поляну среди скрюченных ветром деревьев, и земля дрогнула от её веса. Трава легла под порывом воздуха, вода брызнула из луж, ветви низко качнулись, словно сама земля невольно уступила чудовищу место. Где-то далеко ещё гремело небо, но здесь, под плотными кронами и тяжёлой завесой дождя, буря звучала глуше, теснее, будто замкнулась вокруг него. Эймонд спустился на землю. На миг ноги не сразу приняли вес тела. Он удержался за ремень седла, потом отпустил его и сделал несколько шагов в сторону от Вхагар. Дождь падал сплошной стеной — тяжёлый, холодный, плотный, как приговор, которому уже не нужно быть произнесённым вслух. Он стекал по волосам, по повязке, по лицу, забирался под воротник, но Эймонд почти не чувствовал холода. Внутри было пусто и обожжённо, как после огня, который прошёл по комнате и оставил стены стоять только для вида. Он посмотрел на свои руки. Сильные, привычные к мечу, к поводьям, к приказам, к удержанной боли. Сейчас они дрожали. Не сильно, не так, чтобы это увидел кто-то издалека, но достаточно, чтобы он сам не смог сделать вид, будто ничего не происходит. Эймонд сжал пальцы, спрятал ладони за спину, но это движение вышло не властью над собой, а жалкой попыткой скрыть доказательство от единственного свидетеля — от себя. В горле поднялось что-то рваное. Он стиснул зубы, но звук всё равно вырвался: короткий, глухой, почти звериный. Не рыдание и не плач, конечно, скорее рык. У него внутри словно тоже была буря, рвавшая его в разные стороны. Ему было жаль, что так вышло. Но ему не было жаль Люцериса. Ему было жаль, что он умер вот так по его вине. Но там, в глубине, тёмная часть его души понимала — ему не жаль, что он в принципе умер. Ему скорее было жаль последствий, которые это принесёт. И в то же время ему было жаль. Очень. Очень жаль. Ведь он не хотел его убивать. И этот запутанный клубок мыслей и чувств он не мог сам себе объяснить. Рейнира ещё не знает, но мир уже изменился; где-то в этом сером небе, среди дождя и разорванного крыла, уже родилась весть, которая полетит быстрее любого ворона. Его ещё никто не назвал тем, кем он стал в глазах будущей войны. Никто ещё не успел придать случившемуся форму, обвинение, имя. Но Эймонд уже чувствовал это на себе — тяжёлое, липкое, неотмываемое, как кровь под дождём. Он убил своего. Не врага в бою. Не рыцаря, вышедшего против него с мечом. Не чужого человека, чью смерть можно было бы положить на весы войны и назвать необходимостью. Мальчика. Слова Лианны всплыли в памяти внезапно ясно, почти жестоко. Он вспомнил её голос в своей комнате — тихий, тёплый, ещё сонный после близости, когда она рассказывала о детстве и о том, как её учили сжимать себя изнутри. Как заставляли быть тише, скромнее, меньше, чтобы сила не вышла из-под контроля и никому не стало больно. Она так долго боялась своей воды, что научилась просить её не подниматься, не рваться наружу, не отвечать на каждую боль. Научилась держать в себе то, что могло бы стать бурей. А он всю жизнь делал обратное. Он называл своё пламя дисциплиной, пока оно служило ему. Называл выдержкой умение ждать подходящего часа для удара. Называл контролем то, что на самом деле было лишь хорошо заточенной злостью, убранной в ножны до удобного момента. Ему казалось, что он победил мальчика, который когда-то лежал на полу с кровью на лице. Но, возможно, он просто вырастил из него человека, способного погнаться за испуганным ребёнком в буре и слишком поздно понять, что сила не всегда спрашивает разрешения, когда её выпускают из рук. Эймонд упёрся ладонью в мокрый ствол дерева. Кора была холодной, шероховатой, реальной, и он впился в неё пальцами, словно мог удержаться хотя бы за эту грубую поверхность, пока внутри всё рушилось бесшумно и окончательно. Перед глазами снова возник зал Штормового Предела: Люк, побледневший перед сапфиром; клинок у его ног; дрожащая рука; страх, в котором слишком поздно проступило нечто похожее на понимание. Этого должно было хватить. Эймонд хотел, чтобы хватило. Но потом была буря, маленький силуэт Арракса впереди, смех, вырванный из него ветром, и мгновение, когда игра перестала быть игрой. Он не знал, что было страшнее: сама смерть или то, как быстро она случилась. Мир не дал ему времени передумать достойно. Не дал красивого момента, в котором можно было бы остановить Вхагар, показать милость, доказать самому себе, что он всё ещё властен над собой. Всё произошло так, как чаще всего происходит непоправимое: не величественно, не осмысленно, не под звуки труб, а в одном коротком провале между намерением и последствием. Он хотел страха. Получил смерть. И теперь всё, что будет дальше, вырастет из этой разницы. Последнее воспоминание о Лианне перед отлётом пришло не тем, которое он хотел бы удержать. Не её лицо в рассветном свете, не жар её тела, не тёплая ладонь на его щеке и не тот миг, когда в его комнате ещё казалось возможным оставить весь мир за дверью. Память вернула другое: её тишину за резной дверцей, быстро собранный шёлк, отсутствие упрёка там, где у другой была бы обида, и его собственный голос, обещавший, что это ненадолго. Тогда он сказал это почти с яростью — не потому, что сомневался в обещании, а потому что ненавидел необходимость давать его через дерево, между приказом Кристона и чужой волей, снова заставившей её исчезнуть. Теперь же это «ненадолго» оборачивалось против него с жестокостью, на которую не способен был ни один враг: он действительно вернётся скоро, быть может, раньше, чем она успеет испугаться его отсутствия, но вернётся уже не тем человеком, которого она проводила взглядом из темноты укрытия. Когда она узнает, она может уйти — и страшнее всего было то, что он не мог винить её за это. И тут, под проливным дождём, среди мокрой травы и чужой земли, его настигла мысль страшнее самой потери. Он не был уверен, что сможет отпустить её, если она отвернётся. Не красиво, не благородно, не так, как должен был бы человек, который говорил о выборе и клялся не превращать её в вещь. Он хотел бы сказать себе, что примет её страх, её разочарование, её право уйти. Что не протянет руку, не удержит, не сделает с ней того, что весь мир уже делал с ней слишком долго. Но в нём жило пламя, которое только что доказало, как быстро может выйти из-под власти. Он посмотрел на Вхагар. Драконица стояла в стороне, огромная, тёмная, равнодушная к человеческим словам для вины. Дождь стекал по её чешуе, пар поднимался от горячего тела, и в этом зрелище было что-то чудовищно честное. Она не притворялась иной. Она была тем, чем была. А он? Он столько лет называл контроль своей силой, что почти поверил: пока его голос ровен, пока рука не дрожит, пока лицо остаётся неподвижным, чудовище внутри него послушно. Теперь же он понимал, что контроль, возможно, был не победой, а тонкой цепью на шее — и сегодня эта цепь сорвалась с таким звоном, что его услышит весь Вестерос. Ему стало страшно. Не за себя. Не за то, что скажет Корона, Рейнира, Деймон, мать или брат. Даже не за то, каким именем его будут проклинать, когда весть доберётся до Драконьего Камня. За Лианну. За то, что он может захотеть оставить её рядом сильнее, чем сумеет быть достойным её выбора. За то, что если она скажет «нет», в нём может подняться не смирение, а та же древняя, голодная ярость, что только что понесла Вхагар сквозь бурю. За то, что его любовь — если это слово вообще можно было приложить к такому тёмному, жадному, неуклюжему чувству — может оказаться ещё одной формой опасности. Эта мысль ударила так сильно, что он отступил на шаг, будто от самого себя. Дождь продолжал идти. Он больше не казался очищением. Не смывал кровь, не прятал слёзы, не делал мир мягче. Он только падал и падал — бесконечный, холодный, чужой.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.