Знакомьтесь, Боб: DARK! FELL! AU

Знакомьтесь, Боб!
Джен
В процессе
NC-17
Знакомьтесь, Боб: DARK! FELL! AU
Описание
Он создал чудо и величайший кошмар в одном лице. Жемчуг — искусственное слияние, живое доказательство гения Билла Смита и цена его греха. Но «детище», рождённое в лаборатории ради эксперимента, не захотело быть инструментом. Оно прозрело, возненавидело и поклялось спустить на землю ад, который познал само. Теперь Биллу и его странной команде — брату-близнецу, созданиям из пробирок и приёмной дочери с тайной прошлого — предстоит исправить непоправимое.
Примечания
Данный фанфик является аушкой по другой аушке по фандому. (https://vk.ru/club152951294 - ориг ау)
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Стекло и Вода

Осень пришла не с шелестом листьев и не с ароматом кофе. Она ворвалась в город промозглым, тоскливым холодом, что пробирался сквозь щели в рамах и въедался в кости, превращая их в хрупкий лёд. Она была мокрой — не от дождя, а от сырости, висевшей в воздухе плотной, невидимой пеленой, от которой на стенах проступали темные пятна плесени, а на душе — тяжелый, липкий налет отчаяния. Вечер наступил внезапно, будто кто-то щелкнул выключателем, утопив мир в густой, почти физической темноте, лишь кое-где разорванной размытыми оранжевыми бликами уличных фонарей, отражавшимися в лужах как расплавленное, бесполезное золото. В этой темноте, в старом двухэтажном доме, затерявшемся в самой чаще сырого, осеннего леса, было тихо. Тишину нарушало лишь мерное, приглушенное шипение воды из неплотно закрытого крана, да редкие, тяжелые капли, падавшие с мокрых ветвей на прохудившуюся крышу веранды. За окном ванной, запотевшим от контраста температур, царила непроглядная, бархатная темень, поглотившая все — и сосны, и тропинку, и звезды. Билл Смит лежал в ванне, погруженный с головой. Вода, некогда горячая, а теперь остывшая до температуры тела — той предательской температуры, которая стирает границу между внутренним и внешним миром, — приняла его полностью. Она была его саваном, его коконом, его тихой, мокрой могилой. Свет матовой лампочки над раковиной, тусклый и желтый, преломлялся в толще жидкости, создавая на закрытых веках мельтешащие, абстрактные узоры. Он не думал о дыхании. Он думал об отсутствии. Об окончании. О том, как просто перестать быть — точкой в бесконечном, мучительном предложении, которое было его жизнью. И тогда, из этого небытия, из-под толщи воды и собственного отречения, начали проступать картины. Не воспоминания даже, а обрывки, вспышки, врезавшиеся в мозг как осколки стекла. Картинка первая. Дверь. Глухая, тяжелая, из темного дерева, с массивной железной ручкой, которую в детстве он не мог повернуть. Она вела в подвал. Не просто в подвал, а вниз. За ней угадывалась не лестница, а провал, чернота, пахнущая землей, сыростью и чем-то еще — металлическим, химическим, запретным. Страх, холодный и острый, как игла под ногтем. Он стоял перед ней, маленький, лет десяти, и знал, что заходить нельзя. Никогда. Картинка вторая. Лицо. Лицо отца. Холодное, словно высеченное из серого гранита. Линии — жесткие, бескомпромиссные, брови — густые, сдвинутые. А глаза… глаза цвета промозглого неба перед грозой смотрели не на него, а сквозь него, оценивая, находя недостатки. – Слабак, Билл. Сентиментальный, слабый мальчишка. Он плачет, а ты стоишь. Значит, ты виноват. Всегда виноват сильнейший, потому что он мог предотвратить. Голос был ровным, без интонаций, и от этого он резал глубже крика. Картинка третья. Плач. Искаженное, залитое слезами и соплями личико Робби. Роберта. Его брата-близнеца, но такого в тот момент непохожего. Они стояли на лестнице, у той самой двери, только днем. Робби, худенький, тщедушный, с голубыми, как незабудки, глазами, полными животного ужаса, забился в угол, обхватив голову руками. – Я не хотел! Папа, я не хотел! Это Билли, он сказал…– А он, Билл, стоял, окаменев, не в силах вымолвить слово в защиту. Чувствуя на себе тяжелый взгляд отца и жгучую, детскую, беспомощную ненависть брата. Виноват. Всегда виноват. Картинка четвертая. Кровь. Алая, яркая, шокирующе живая на фоне белого кафеля лаборатории. Не человеческая. Но от этого не менее страшная. Она стекала по металлическому столу, капала на пол, образовывала липкие лужицы. И посреди этого хаоса — дрожащие, только что синтезированные усилители конечностей, и в центре груди, между острых, колючих выступов, похожих на ребра экзотического хищника, — самоцвет. Искусственный, кристаллический, пульсирующий тусклым, зловещим красным светом. Первый вздох. Первый, нечеловеческий, полный боли и недоумения стон. Его детище. Его ошибка. Жемчуг. ...Боль, резкая и точечная, сжала виски. Воздух в легких, которого не было, превратился в огонь. Сознание, уже готовое раствориться, болезненно сжалось в комок. И сквозь толщу воды, сквозь вой прошлого в его собственной голове, начал пробиваться звук. Глухой, далекий, настойчивый.

БАМ. БАМ. БАМ.

Сначала он принял его за стук собственного сердца, вырывающегося из груди. Потом — за эхо из того самого подвала. Но звук не утихал. Он нарастал, становился яснее, обретал форму — это был не просто стук, а тяжелые, нетерпеливые удары в массивную деревянную дверь, от которых, казалось, вздрагивали стены старого сруба. — БИЛЛ! БИЛЛ, ЧЁРТ ВОЗЬМИ, ОТВЕЧАЙ! БИЛЛ! – Словно удар током. Мышцы, обмякшие и послушные, вдруг свело судорогой. Инстинкт, древний и неистребимый, вырвался из-под толщы отчаяния. Лёгкие взревели, требуя воздуха. Билл дернулся, его тело, большое, полноватое, с внезапной силой вытолкнуло себя вверх. Он вынырнул. С шумным, хриплым, животным всхлипом, будто рождаясь заново. Вода хлынула с его головы, с толстых, мокрых прядей тёмных волос, залила лицо, смешалась со слезами, которых он даже не чувствовал. Он тяжело дышал, сидя в остывшей воде, широко раскрытыми глазами с изумленно-пустым взглядом цвета мутного лесного мха уставившись в потолок. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими ударами в ушах. Он был здесь. В ванной. Живой. — БИЛЛ! ЕСЛИ ТЫ ТАМ ЗАСНУЛ, Я ДВЕРЬ С ПЕТЛЯМИ СНЕСУ, КЛЯНУСЬ! — голос Роберта прорвался сквозь дерево, теперь отчетливый, наполненный раздражением и… чем-то еще. Тревогой? Нет, с Робертом это невозможно. Только раздражение. Билл медленно, будто каждое движение давалось огромным усилием, поднял тяжелую, налитую свинцом руку, провел по лицу, сгоняя воду. Кожа под пальцами была бледной, почти прозрачной, холодной и дряблой. Мешки под глазами, глубокие, фиолетовые тени, казались синяками. Он выглядел как призрак самого себя — затрёпанный, изможденный, разваливающийся на части. Стук в дверь продолжался, теперь уже не кулаком, а, кажется, плечом. — Ладно! Ладно, чёрт! — прохрипел Билл, голос его звучал сипло и непривычно громко в кафельном помещении. Он неуклюже выкарабкался из ванны, вода с шумом хлынула на пол, образуя лужу. Тело его, полноватое, с мягкой мужской грудью и округлым животом, но при этом с крепкими, жилистыми руками и широкими плечами — руки ученого и рабочего в одном лице — дрожало от холода и адреналина. Он накинул на бедра большое, потертое махровое полотенце цвета выцветшей глины, едва замотав его на узле. Капли воды стекали по его ногам, оставляя темные следы на сером линолеуме. Подойдя к двери, он на мгновение задержался, прислушиваясь к собственному тяжелому дыханию. Потом повернул защелку и приоткрыл дверь ровно настолько, чтобы просунуть голову и одно плечо. В щель хлынул теплый, сухой воздух из коридора, пахнущий воском от свечей, древесной смолой от горящих в камине поленьев и слабым, горьковатым ароматом ладана — Роберт опять жег благовония. Роберт стоял вплотную к двери. Его лицо, почти идентичное билловому по структуре — тот же овал, те же скулы, тот же рот, — казалось, принадлежало другому человеку. Его волосы, такие же лохматые и тёмные, были уложены с небрежной, почти театральной неаккуратностью. Но глаза… глаза Роберта были ярко-голубыми, как тропическая лагуна на открытке, и сейчас они сверкали ехидным, раздраженным огоньком. — Наконец-то, — выдохнул Роберт, отступая на шаг и окидывая брата оценивающим, насмешливым взглядом. — Я уж думал, ты там новую форму жизни выводишь. Или решил проверить, каково это — быть селедкой в рассоле. Сорок пять минут, Билл. Сорок пять! У нормальных людей за это время и кожа сморщиться успевает, а ты, похоже, собирался там прорасти. – Голос его был легким, насмешливым, с той самой «рофляно-ехидной» ноткой, которая заставляла Билла стискивать зубы. Он ненавидел этот тон. Ненавидел эту показную легкость, за которой, как ему всегда казалось, скрывалось такое же дно отчаяния, только прикрытое дорогим парфюмом и остротами. — Что тебе надо, Роберт? — проговорил Билл, стараясь, чтобы его голос звучал ровно и устало, а не срывался на хриплый шепот. Он чувствовал, как капли воды с его волос падают на плечо. — Что надо? — Роберт приподнял брови, изображая крайнее изумление. — Милая Хризо Алмаз, наше солнце в банке и свет очей, уже который час крутится вокруг кухни как юла. Сначала прислушивалась к двери. Потом начала меня расспрашивать каждые две минуты: «Дядя Робби, а почему папа так долго? Он заболел? Он на меня обиделся?». Я, конечно, сочинил про важные размышления и медитацию. Но ты же знаешь, она не дура. Видит, что я вру. Последние десять минут она просто сидит на полу в коридоре, прямо напротив этой чертовой двери, обняв колени, и смотрит на щель под ней. Не плачет. Просто сидит и смотрит. И это, честно говоря, в тысячу раз хуже любой истерики. Она вся сжалась в комочек, Билл. Девятилетний комочек страха, что с его отцом что-то не так. Так что, извини, прервал твой… гидротерапевтический сеанс. Я больше не мог на это смотреть. Билл ощутил прилив жгучей, иррациональной злости. Не из-за беспокойства Алмаз — мысль о ней, его приемной дочери, заставила в груди сжаться что-то тёплое и болезненное одновременно. А из-за этого тона. Из-за этого «белый шум панического ужаса». Роберт всегда умел назвать вещи своими именами, чтобы больнее уколоть. — Я думал, — отрезал Билл, пытаясь закрыть полотенце плотнее. — Это пока не запрещено, надеюсь? Или у нас уже тоталитарный режим мыслепреступлений? — Думать не запрещено, — парировал Роберт, скрестив руки на груди. — Запрещено тонуть в ванне, издавая при этом ментальные вопли, которые слышны на другом конце леса всяким… чувствительным личностям. У нас, если ты забыл, завтра сеанс у Мерлин. Может, прибережешь свой эпический заплыв в Лету для неё? Она любит, когда есть что разбирать. А то в последнее время наши сеансы напоминают разжевывание уже пережеванной жвачки. «Детские травмы, отец, взаимные обиды». Скучно, Билл. До зубной боли скучно. — Не твоё дело, что я делаю в своей ванной, — пробормотал Билл, глядя куда-то мимо плеча брата, в полумрак бревенчатого коридора. — И перестань читать меня, как открытую книгу. Это неприятно. Не у всех есть твой... талант к телепатическому подслушиванию. — О, я не читаю, — Роберт усмехнулся, и в этой усмешке было что-то острое, ядовитое. — Ты орёшь беззвучно, братец. Такая волна отчаяния, что её, наверное, даже лоси в лесу почуяли и разбежались. Это не талант, это проклятие. Особенно когда источник — ты. — Он сделал паузу, изучая бледное, осунувшееся лицо Билла. — Знаешь, в чем разница между нами? Я тоже ныряю с головой в дерьмо. Но я хотя бы при этом дышу в трубочку коктейля и делаю вид, что это спа-процедура. А ты... ты решаешь там утонуть. По-настоящему. И это, прости, самая эгоистичная хрень, которую ты только мог придумать. — Эгоистичная? — Билл прошелся рукой по лицу, оставляя мокрые полосы. Его голос наконец сорвался на хриплый, сдавленный шепот. — Ты думаешь, это для себя? Чтобы стало легче? Здесь, — он ткнул себя пальцем в висок, — тишина, Роберт. Только тишина. А не этот... этот вечный визг. Не воспоминания. Не её лицо... — Он запнулся, не в силах выговорить имя матери. — Не его кровь на моих руках. Понимаешь? Не грязи под ногтями от земли в том проклятом подвале, которую до сих пор чувствую. Тишина. Это не эгоизм. Это санитарная норма. Роберт помолчал, его насмешливая маска на мгновение сползла, обнажив усталое, почти растерянное выражение. Он выглядел старее своих лет. — Санитарная норма, — повторил он без интонации. — Прекрасно. А как насчет санитарных норм для неё? Для Алмаз? Ты представляешь, что с ней будет, если ты... устроишь себе тишину? Насовсем? Она и так держится только на тебе. Я для неё — веселый дядя Робби, который приносит конфеты и смотрит с ней смешные мультики. А ты — отец. Точка опоры. — Не дави на меня, — выдохнул Билл. — Кто на тебя давит? — Роберт снова надел маску легкого цинизма, но голос его выдавал напряжение. — Я просто констатирую факты. Эта девочка, Билли, она дышит тобой. Ты для неё — и солнце, и луна, и вся карта мира. Она помнит, как ты нашел её в том приюте. Помнит твое обещание, что теперь у неё будет дом. И если этот дом рухнет, потому что ты решишь сдаться... ей некуда будет идти. Никакие мои слова и конфеты этого не исправят. Она не расплавится магически. Она просто... закроется. Навсегда. Станет такой же тихой, холодной и пустой, как тот проклятый камешек в её имени, который ты когда-то дал ей как оберег. Ты этого хочешь? Он сделал паузу, давая словам впитаться. — Вылезай. Вытирайся. Она там, на кухне, колдовала над супом по рецепту из интернета «Чтобы папе было вкусно». Пересолила, недокрутила перец, морковку нарезала кривыми ломтиками, которые теперь плавают, как оранжевые плоты в мутном бульоне. И она так боится, что тебе не понравится. Что ты скажешь, что это невкусно, и уйдешь обратно в свою тишину. Так что, ради всего святого, Билл, просто приди. Сядь. Съешь эту несъедобную абракадабру, скажи, что это лучший суп на свете, и погладь её по голове. Это все, что ей сейчас нужно. Это единственное, что может еее успокоить. И, чёрт возьми, успокоить меня. – Последние слова прозвучали с такой неожиданной, грубой искренностью, что Билл вздрогнул. Роберт почти никогда не признавался в собственном беспокойстве. Слово «виновата» висело между ними в воздухе, тяжелое и невысказанное. Виноват ли он, Билл, что не уберёг Роберта от отца? Виноват ли Роберт, что в детстве, в страхе, перекладывал вину на брата? Виноваты ли они оба в том, что породили то, что теперь грозило уничтожить всё? Билл закрыл глаза на секунду. За веками снова проплыли кровавые вспышки: красный самоцвет, провода и писк приборов, крик. Его детище. Его крест. А потом — другие глаза, огромные, доверчивые, детские. Алмаз. Сидящая на холодном полу и ждущая его. — Ладно, — тихо, почти покорно сказал он. Голос сломался. — Иду. Скажи ей… скажи, чтобы накрывала на стол. Я… я уже вытираюсь. Он захлопнул дверь, не дав Роберту возможности вставить еще какую-нибудь колкость. Прислонился лбом к прохладному дереву. Тело все еще дрожало, но уже не от холода. От ярости. От стыда. От усталости, которая была глубже, чем просто физическая. Он посмотрел на свое отражение в запотевшем зеркале над раковиной: бледное, опухшее лицо с зелеными, потухшими глазами. Жалкое зрелище. – Съешь эту несъедобную абракадабру и погладь ее по голове, — эхом прозвучали слова брата. Он глубоко, с усилием вдохнул. Вытерся наспех. Надел старые, выцветшие штаны и просторную футболку. Попытка самоубийства, пусть и тихая, водяная, была отложена. Не из-за внезапной любви к жизни. А потому что его ждала дочь, которая неизвестно сколько варила для него суп. Потому что завтра был сеанс у Мерлин, где ему снова придется копаться в своем сгнившем нутре. Потому что где-то там, в холодной осенней темноте за окном, бродило его творение, Жемчуг, и кто-то должен был его остановить. И этот «кто-то», как ни крути, был он сам. Со своим братом-близнецом, который его ненавидел и нуждался в нем. Со своей командой внутренних демонов и ошибок прошлого. Со своей виной, размером с целый мир. Он вышел из ванной, направившись по скрипящим половицам старого коридора. Роберт не ушёл. Он прислонился к косяку двери в гостиную, скрестив руки, ожидая. В полумгле его лицо казалось вырезанным из старого, полированного дерева — знакомое до боли и чуждое одновременно. — Что? — хрипло спросил Билл, останавливаясь. — Суп остынет. Или ты решил провести личный допрос? — Допрос? — Роберт фыркнул. — Нет. Просто хочу убедиться, что ты дойдешь до кухни, а не свернешь на веранду и не решишь проверить, насколько хрупки кости при падении с крыши. У нас уже был прецедент, если ты забыл. Билл сглотнул. Да, был. Год назад. После первой, особо тяжелой сессии у Мерлин, где они впервые вытащили на свет историю с тем самым днём у двери в подвал. Он тогда, в пьяном угаре отчаяния, действительно забрался на покатую крышу сарая. Не чтобы прыгнуть. Просто чтобы посидеть на краю, почувствовать головокружение, эту тягучую сладость возможного конца. Роберт нашел его там. Не кричал, не умолял. Просто сел рядом, достал вторую бутылку виски и сказал: – Если решишься, толкайся посильнее. А то останешься калекой, и мне придется тебя мыть и кормить с ложечки. А я, братец, в санитары не гожусь. — Я не собираюсь на крышу, — пробормотал Билл, отводя взгляд. — Потому что сейчас ночь, скользко, и ты в тапочках, — парировал Роберт. Его голос потерял ехидную нотку, стал ровным, устало-деловым. — А утром, после Мерлин? После того, как она снова заставит нас ковыряться в том, как отец стравливал нас, как ты молчал, а я ябедничал? После того, как ты вспомнишь, как впервые включил генератор энергии для Жемчуга и увидел, как материя содрогается, пытаясь слепиться в нечто живое? Что тогда, Билл? Ты снова полезешь в ванну? Или найдешь что-то поинтереснее? У нас в сарае, знаешь ли, есть старая лебедка и вполне крепкая балка. — Хватит, — Билл сжал кулаки. — Хватит об этом. — Нет, не хватит! — Роберт оттолкнулся от косяка, и его голос впервые за вечер сорвался, стал резким, почти визгливым. Он тут же взял себя в руки, но напряжение в воздухе загустело. — Потому что я устал, понимаешь? Устал от этой игры в кошки-мышки со смертью. Полтора года, Билл! Полтора года мы ходим к этой… Мерлин. Сидим в её уютном кабинете с запахом лаванды и выслушиваем, как она говорит нам «проговаривать травму», «разделять ответственность» и прочую ересь. И что? Стало легче? Ты перестал видеть во сне нашу мать? Я перестал вздрагивать, когда ты надолго замолкаешь? Мы перестали ненавидеть друг друга? Да мы просто научились это ненавидеть… тихо. Вежливо. Как взрослые, блять, люди. Он прошелся по коридору, его тень металась по бревенчатым стенам. — И теперь вот это. Ванна. Опять. После того как мы на прошлой неделе, кажется, «прогрессировали» и даже пожали друг другу руки в конце сеанса. Какая ирония, да? Ты хочешь умереть не тогда, когда все хуже всего. Ты хочешь умереть, когда появляется призрачный шанс, что может стать чуть легче. Потому что этот шанс — он самый страшный. Он заставляет надеяться. А надежда для нас с тобой — это яд. Мы не приучены к надежде, Билл. Нас приучили к вине. К долгу. К возмездию. Билл стоял, опустив голову. Вода с его волос капала на футболку, образуя темные пятна. — А что ты предлагаешь? — спросил он глухо. — Бросить Мерлин? Притвориться, что ничего не было? Забыть? Выкинуть Алмаз и просто… сдаться Жемчугу? Пусть приходит и забирает своё. Это будет справедливо. — Справедливо? — Роберт засмеялся, и это был сухой, безрадостный звук. — Ты все еще думаешь в этих категориях? Справедливость. Вина. Искупление. Отец бы аплодировал. Он вбил это в нас, как гвозди в доску. И знаешь что? Может, он был прав. Может, в этом и есть наш удел — быть козлами отпущения за все грехи этого семейства. Но, чёрт побери, Билл, даже козлу отпущения не обязательно самому лезть на алтарь с ножом в зубах! Он подошел ближе, и теперь Билл видел не насмешку в его голубых глазах, а ту самую старую, детскую ярость, смешанную с беспомощностью. — Ты помнишь, что она сказала на прошлом сеансе? Мерлин? Что мы — не просто братья. Мы — сиамские близнецы, сросшиеся не телами, а травмой. И когда один режет по живому, чтобы отделиться — истекает кровью второй. Так вот, твои заплывы к чертям, твои посиделки на крыше — это и есть этот нож. Ты режешь. А истекаю кровью не только я. Истекает та девочка на кухне, которая верит, что суп может все исправить. Истекают все те несчастные твари, которых ты пригрел в старом корпусе лаборатории и которые до сих пор верят, что ты их спасешь. Ты не имеешь права просто взять и смотаться. Ты должен… — Роберт запнулся, подбирая слово. — Должен что? — прошипел Билл. — Страдать красиво? Молча? Чтобы не портить вам всем пейзаж своим унылым видом? — Ты должен тащить, — выдохнул Роберт. — Как я. Как мы все. День за днём. Просто просыпаться, дышать, и делать следующий шаг. Без высоких смыслов. Без искуплений. Просто потому что ты ввязался. Ввязался, когда решил играть в бога. Ввязался, когда взял на себя ответственность за того монстра. Ввязался, когда подписал бумаги на удочерение. Теперь расхлебывай. Не с достоинством мученика, а с брюзгливым упрямством пьяного дворника, который метет улицу посреди урагана. Потому что другой опции у нас нет. Потому что если ты сдашься — сдамся и я. И знаешь почему? Потому что без твоей вины, без твоего вечного самоедства и этого… этого груза… я буду совершенно пуст. Я ненавижу тебя за это. Но это единственное, что у меня есть. Понимаешь? Единственное. – Он закончил, тяжело дыша. В доме воцарилась тишина, нарушаемая только треском поленьев в камине из гостиной и едва слышным шуршанием — должно быть, Алмаз переставляла тарелки на кухне, стараясь делать это как можно тише. Билл смотрел на брата. На этого человека, который был его зеркалом и его антиподом. Который издевался над ним и держался за него как за якорь. Который, оказывается, тоже боялся пустоты, оставшейся после отца. Не вины — именно пустоты. — Ты прав, — тихо сказал Билл. Слова давались с трудом. — Насчёт Мерлин. Это не помогает. Но… это как дренаж для гнойной раны. Больно, унизительно, а толку — на грош. Но если остановиться — загноишься заживо. И я… я не хочу загнивать. Я хочу, чтобы это просто… кончилось. — Оно не кончится, — так же тихо ответил Роберт. — Никогда. Мы можем только научиться с этим жить. Или нет. Вот и весь выбор. — Он вздохнул, потер переносицу. — Ладно. Театр самобичевания закрыт. Иди, ешь свой суп-разочарование. А я… я проверю периметр. Хоть датчики и молчат, но от Жемчуга можно ждать чего угодно. Особенно в такую ночь. Он повернулся, чтобы уйти, но Билл окликнул его. — Роберт. — Что? — Спасибо. Что… не дал тогда. На крыше. Роберт замер, не оборачиваясь. Потом кивнул, едва заметно. — Не за что. Я просто эгоист. Мне мыть пол в сарае от твоих внутренностей было бы лень. И с Алмаз потом пришлось бы объясняться. А я не люблю объяснять детям, куда делись их отцы. Слишком много воспоминаний. – Он ушел в темноту гостиной, по направлению к двери на веранду. Билл еще секунду постоял в коридоре, слушая, как ветер завывает в трубах. Потом глубоко вдохнул, стряхнул с себя оцепенение и направился к щели света под дверью на кухню. Туда, где пахло странным супом и где его ждала девятилетняя девочка, которая верила, что любовь измеряется в криво нарезанной морковке и бесконечном, тревожном ожидании.

***

Свет на кухне был мягким, желтоватым, падающим из старинного медного абажура. Он размывал острые углы, делал мир меньше, безопаснее. И в центре этого маленького, теплого мира, за столом, покрытым дешевой клеенкой с выцветшими подсолнухами, сидела она. Алмаз. Хризо. «Леди Белая Шляпа» — это громкое, глупое прозвище из её прошлой жизни в приюте, где дети давали друг другу «титулы» для храбрости. Она от него почти отказалась. Теперь она была просто Алмаз. Его дочь. Она сидела, выпрямив спину, положив ладони на колени, будто на важном приеме. На ней была пижама с космическими котами, слишком большая для нее, с закатанными рукавами. Ее волосы, цвета пшеничного поля в сумерках, были заплетены в не очень аккуратные, уже расползающиеся косички — она училась сама. Она смотрела прямо на дверь, и когда он вошел, её огромные глаза широко распахнулись, в них мелькнула паника, а потом — безумное, сдерживаемое облегчение. На столе стояли три тарелки. В центре — большой, потертый эмалированный супник. Из-под крышки шел скудный, но упрямый пар. Билл почувствовал запах — лавровый лист, перец-горошек, что-то подгоревшее и… много-много лука. — Папа, — выдохнула она, не двигаясь с места. Голосок — тонкий, прозрачный, как стеклышко. — Привет, солнышко, — сказал Билл, и его собственный голос прозвучал хрипло, но мягче, чем он ожидал. Он подошел к столу. — Пахнет… серьёзно. — Это суп, — торопливо, срываясь, начала она, словно боялась, что он передумает. — Я нашла рецепт. «Согревающий, для самых холодных дней». Там нужно было много овощей, но мы… у нас только морковка, лук и картошка. И курица была. Дядя Роберт сказал, она в морозилке. Я её размораживала в теплой воде, как в интернете пишут. И… я все старалась. Она говорила, не глядя ему в глаза, уставившись на свой супник, как на экзаменационный билет. Ее пальцы теребили край клеенки. — Вижу, что старалась, — Билл сел напротив неё, отодвинув свой стул. Стол был широким, и расстояние между ними вдруг показалось ему пропастью. Пропастью его собственного отчаяния и её страха. — И сколько же времени ушло? Часа три? — Четыре, — поправила она шепотом. — Потому что сначала я не так картошку почистила. Она вся в глазахках была. А нож… он скользкий. – Представив её, возящуюся с большим ножом и скользкой картошкой, Билла снова сдавило в груди. Не болью. Чем-то более острым. Любовью и стыдом, смешанными в ядовитый коктейль. — Помочь было некому? — спросил он, просто чтобы что-то сказать, чтобы разрядить тишину. — Дядя Роберт сказал, что занят. Что он… «обеспечивает периметр». А ты… ты думал. — Она наконец подняла на него глаза. В них стояли не слезы, а вопрос. Глубокий, взрослый, не по годам. — О чем ты думал, папа? Так долго. Тебе было… плохо? Прямой удар. Дети — они как снайперы, всегда попадают в незащищенное место. Билл отхлебнул несуществующей воды из пустого стакана. — Да, — честно сказал он. Еще одна вещь, которую он усвоил от Мерлин: с детьми нужно быть честным. Но дозированно. — Мне было плохо. Иногда так бывает. У взрослых тоже. — От воспоминаний? — спросила она, и это слово в ее устах звучало странно, по-книжному. —От воспоминаний, — подтвердил он. — И от мыслей. Они бывают тяжелые, липкие. Как эта… осенняя грязь за окном. Прилипают и не отстают. –Алмаз кивнула, как будто это было вполне понятное объяснение. —У меня тоже бывают тяжелые мысли. О том, что было… до. В приюте. О том, что я могла бы остаться там. И тогда у меня не было бы папы. И дяди Роберта. И этого дома. — Она обвела взглядом кухню — старую, потертую, но их. — И тогда… мне было бы очень-очень плохо. Прямо сейчас. – Она говорила это не для того, чтобы его уколоть. Она просто констатировала факт своего мира. И этот факт ударил Билла сильнее любой истерики Роберта. Ей было бы плохо. Прямо сейчас. — Алмаз, — начал он, подбирая слова, тяжелые, как булыжники. — Ты… ты никогда не думай, что если мне плохо, то это из-за тебя. Ты понимаешь? Это не так. Никогда. Ты — лучшее, что со мной случилось за последние… да за все годы. Ты как… как свет в этой темноте. Она слушала, не мигая, впитывая каждое слово. — Но если свет есть… зачем тогда темнота? — спросила она. Детская логика, неумолимая и чистая. — Зачем уходить в ванную и закрываться, если можно просто… включить свет? Меня? Билл задохнулся. Как объяснить взрослому, а уж тем более ребенку, что иногда боль настолько своя, настолько глубинная, что кажется — никто, даже самый яркий свет, не может до нее добраться? Что иногда ты просто хочешь погасить все огни, чтобы наконец перестать видеть развалины, которые тебя окружают. — Иногда… — он сглотнул ком в горле, — иногда кажется, что этот свет… он для других. Что я его не заслуживаю. Что я могу его… испортить. Потому что сам я… испорченный. Она резко встала, стул скрипнул. Подошла к нему, не вокруг стола, а прямо, решительно. Встала рядом и взяла его большую, исчерченную морщинами и шрамами руку в свои маленькие, теплые ладошки. — Ты не испорченный, — сказала она твердо, с какой-то недетской уверенностью. — Ты мой папа. А папы не бывают испорченные. Они бывают… грустные. Уставшие. Как мой мишка Тедди, у которого оторвалась лапа, и его долго чинили. Он теперь с заплаткой, но он все равно самый лучший. Потому что он мой. – Слёзы, которых не было в ванной, сейчас подступили к глазам Билла внезапно и предательски. Он опустил голову, чтобы она не видела. — Я боялась сегодня, — призналась она, все еще держа его руку. — Когда ты не выходил. Я думала… вдруг ты уйдешь, как моя первая мама. Она тоже ушла в один день и не вернулась. Она сказала, что пошла в магазин. И не вернулась. А ты… ты даже не сказал, куда идешь. Просто закрылся.– Это было хуже любого упрека. Хуже обвинения. Это была простая, детская констатация травмы, которая повторялась. Он, Билл Смит, сорокалетний мужчина, только что повел себя как та самая первая мама, исчезнувшая за углом. Он создал для своего ребенка ситуацию повторяющегося кошмара. — Прости, — выдохнул он, и голос его сломался. Он поднял на нее глаза, и слезы потекли по щекам, смешиваясь с каплями ванной воды. — Прости меня, солнышко. Я был эгоистом. Я думал только о своей боли. Я не подумал о тебе. Это неправильно. Это ужасно неправильно. Она смотрела на его слезы, и её собственные глаза наполнились влагой. Но она не заплакала. Вместо этого она отпустила его руку и обняла его за шею, прижавшись щекой к его мокрым от слез и воды волосам. — Ничего, — прошептала она ему в ухо. — Ничего. Ты же вернулся. Ты здесь. Значит, все хорошо. Он обнял её, эту маленькую, хрупкую девочку, которая оказалась сильнее его. Которая прощала ему то, что он сам себе простить не мог. Которая видела в нем не создателя монстров, не неудачника, не потенциального самоубийцу, а просто папу. Папу с заплаткой на душе. Они сидели так, может, минуту, может, пять. Пока Билл не перестал дрожать. Пока мир на кухне не перестал быть враждебным и снова не стал просто кухней, где пахнет странным супом. — Ладно, — наконец сказал он, осторожно отпуская ее. — Давай попробуем этот легендарный суп про который мне дядя Роберт все уши прожужжал. – Она просияла, это была вспышка чистого, незамутненного счастья. Побежала за половником. Накладывала ему в тарелку, стараясь попасть и курицей, и морковкой, и этими самыми «апельсиновыми плотами» картошки. Суп был… странным. Пересоленным, с горьковатым привкусом подгоревшего лука, картошка разварилась в нечто мучнистое. Но он ел. И клялся, что это самый вкусный суп на свете. И это была не ложь. Потому что в каждой ложке была её забота. Её четыре часа ожидания и надежды. Они ели молча. Потом Алмаз, ободренная, начала рассказывать о том, что узнала из интернета про супы, про то, как нужно правильно варить бульон. Потом разговор перешел на школу (она училась на дому), на новую книгу, которую она читала И сидя там, за столом с выцветшими подсолнухами, слушая её болтовню, Билл думал. Он думал о том, что обязательно расскажет об этом Мерлин. Не как о трогательной сцене примирения, а как о важном осознании. – Вы спрашивали, доктор Корбелл, что может удержать. Я думал — долг. Ответственность. Ненависть. Но сегодня я понял. Это — возможность услышать, как тебя называют «папой» после того, как ты чуть не сбежал навсегда. Это — осознание, что своим молчаливым уходом ты повторяешь для своего ребенка самую страшную травму её жизни. Это не абстракция. Это очень конкретно. Это взгляд девятилетней девочки, который спрашивает: «Ты уйдешь, как она?» И ты понимаешь, что не имеешь права. Потому что ты уже дал другое обещание. Обещание быть тем, кто возвращается. Даже если все, что ты можешь принести с собой — это своё разбитое «я» и готовность есть пересоленный суп. Это и есть тот самый «крюк», что держит тебя в мире живых. Не высокий. Очень низкий, бытовой, пахнущий луком и детским шампунем. Но он — железный. Роберт так и не пришел на ужин. Он остался «обеспечивать периметр». Билл знал, что брат дал им это время. Дал ему возможность залатать самую страшную трещину этого вечера. Позже, укладывая Алмаз спать, Билл сидел на краю её кровати, пока она не заснула, крепко сжимая край одеяла. Он смотрел на её спокойное лицо, на ресницы, лежащие на щеках, и чувствовал, как та самая ледяная пустота, что звала его под воду, медленно, по капле, заполняется чем-то другим. Не радостью. Пока еще нет. Но ответственностью, которая была не тяжким грузом, а… смыслом. Единственным, что у него было. Единственным, что имело значение. Выйдя из её комнаты, он увидел Роберта в гостиной. Тот сидел в кресле у потухающего камина, уставившись в тлеющие угли. — Спит? — спросил Роберт, не оборачиваясь. — Да. — И суп? — Съели. Доедать будешь? — Боже упаси. — Роберт фыркнул. Потом добавил, после паузы: — Завтра к Мерлин в два. Не проспи. — Не просплю, — сказал Билл. И это был не просто ответ. Это было обещание. Себе. Им. Ей. Он поднялся в свой кабинет-спальню на втором этаже. Не для того, чтобы думать о конце. А для того, чтобы записать в дневник, который Мерлин велела ему вести, ту самую мысль про «крюк». Чтобы не забыть. Чтобы завтра, на сеансе, было с чего начать. Не с отца и подвала. А с кухни и вопроса: «Ты уйдешь, как она?». Ветер все еще выл снаружи, и лес шумел мокрыми ветвями. Но внутри дома, скрипящего старыми бревнами, стало чуть тише. Не потому что боль ушла. А потому что её наконец-то услышали. И нашли, за что зацепиться...
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать