Граф Монте Кристо. Параллельная Вселенная

Александр Дюма-отец «Граф Монте-Кристо»
Гет
В процессе
G
Граф Монте Кристо. Параллельная Вселенная
Хабибти
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
оставлю просто здесь. Может для себя. Может и для вас, кому интересен Восток, Граф Монте-Кристо, приключения и вопрос что если? Сможет ли полная противоположность Эдмону завоевать его? Это увлекательный своего рода ромком.
Примечания
События происходят за пять лет до мести. Первая часть. Вторая продолжение по книге
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Сивак.

Завидев издалека даже случайно мелькнувшую фигуру Али ибн Рашида, Амина немедленно меняла маршруты на крыши. С некоторых пор это стало её обычной тактикой: заметила племянника шейха — исчезла. Забралась наверх, устроилась на нагретой солнцем глине и сидела там долго, свесив ноги, пока Али не скрывался за поворотом. Аладдин временно перешёл на осадное положение. А Али ждал. Гулял с надеждой на новую встречу. После вечера в доме Аббаса прошло несколько дней. Была ли та Аладдином? Тётя Фатима ясно сказала, что прелестная девушка, сидевшая в компании Захры, — дочь француза. Невозможно. Он помнит Берта. Тот европеец до кончиков пальцев. А она... Элизабет... нет... Аладдин. Он каждый раз одёргивал себя на мысли о ней. Слишком часто думает. Это противоречит его иману. Он и сам грешит, и на неё навлекает грех. Али тщательно погрузился в дела особняка, запер дверь соблазна и каялся перед Господом. Он пропал. «О Аллах, если она не предназначена мне... сделай её предназначенной мне». Оптимист. Но в один из дней — тёплых, с лёгким бризом с моря, когда даже чайки кричали ленивее обычного, — Амина решила, что хватит прятаться. Она вышла из дома не в роли Аладдина, а просто как молодая женщина, которой хочется чаю с видом на залив. Туника — чистая, светлая, с вышивкой по рукавам. Платок накинут поверх распущенных волос, не скрывая лица. Макияж — тонкий, искусный: подведённые глаза, тронутые кармином губы пыльно-розового цвета, та самая родинка на скуле, которую она никогда не прятала, а лишь подчёркивала. Скулы тронуты лёгким румянцем. Она была красива той особой, спокойной красотой, которая не кричит о себе, но заставляет оборачиваться. Кафе на набережной было местом тихим, уютным — несколько столиков под навесом, увитым виноградом. Листья уже начали желтеть по краям, но ещё давали тень. Отсюда открывался вид на море, на порт вдалеке, на закатное солнце, которое красило волны в золото и пурпур. Чай здесь подавали отменный — с мятой, как любила Амина. Она сидела за дальним столиком, спиной к входу, и смотрела на море. Ветер с залива трогал край её платка. В руке — чашка, уже чуть остывшая, но всё ещё тёплая. Гюля рядом не было — она отослала его, сославшись на желание побыть одной. «Иди, иди. Я буду сидеть здесь. Никаких крыш. Никаких матросов. Честное слово». Гюль, ворча что-то под нос, ушёл, но на всякий случай обернулся трижды. Она наслаждалась тишиной. Держала чашку так долго, что та почти остыла в её ладонях. Мысли текли медленно, лениво, как волны внизу. Она думала о графе — о том, как он замолчал тогда, на корабле, когда она назвала его носачом. О том, как он смотрел на неё в порту. О том, что в его глазах было что-то, чего она не могла разгадать. И о том, что ей, возможно, не следовало бы думать о нём так много. Она не сразу заметила, что у входа в кафе остановился человек. Высокий. Граф Монте-Кристо вошёл в кафе не потому, что искал её. Он просто гулял по набережной — впервые за несколько дней выбравшись из порта, где дела шли по плану и не требовали его личного присутствия. Вечер был тёплым, ветер — приятным, и он позволил себе небольшую прогулку без определённой цели. И только войдя, заметил за дальним столиком знакомую фигуру. Он остановился. На несколько секунд замер, разглядывая её — на этот раз без шаровар, без шали до бровей, без грязи и гранатового сока. Просто девушка. Сидит, смотрит на море, и в её позе — в том, как она держит чашку, как чуть наклонила голову, — было что-то беззащитное. Не Аладдин. Не Le Petit Doigt. Просто она. Граф не стал окликать её сразу. Он прошёл внутрь, заказал чай — на безупречном арабском, с тем самым акцентом, который не мог определить никто, — и только потом приблизился к её столику. — Добрый вечер, — произнёс он ровно, без тени насмешки. — Этот столик занят? Или статуя, сидящая за ним, позволит мне присоединиться? Он ждал ответа, не делая попытки сесть без приглашения. В его взгляде не было ни триумфа, ни укора, ни напоминания о прошлых встречах. Только спокойное, внимательное ожидание — как человек, который привык, что мир сам решает, впускать его или нет. Рука Амины дрогнула. Несколько капель чая выплеснулись из чашки и упали на тунику, расплывшись тёмным пятнышком на светлой ткани. Она вздрогнула, поставила чашку на стол и, приподнимая ткань с бедра, посмотрела на него — растерянно. На мгновение их взгляды встретились — её, взволнованный и чуть испуганный, и его, спокойный и внимательный, — и она тут же опустила глаза. — Господин... да... конечно. Граф заметил всё: и дрогнувшую руку, и пролитый чай, и этот взгляд — растерянный, совсем не похожий на дерзкий прищур Аладдина. Он не сделал ни шага ближе, чем позволяли приличия. Только чуть склонил голову, принимая приглашение, и опустился на стул напротив с той особой, почти кошачьей грацией, которая выдавала в нём человека, одинаково хорошо владеющего телом и в бальной зале, и в тюремной камере. — Благодарю, — произнёс он ровно, ставя свою чашку на стол. — Я не помешал? Вы смотрели на залив так, будто он должен был открыть вам какую-то тайну. Обожглись? Он не упоминал их последнюю встречу. Не называл её ни Аладдином, ни Le Petit Doigt. Просто сидел напротив — высокий, прямой, с непроницаемым лицом, — и ждал, давая ей пространство. Амина нахмурилась чуть и посмотрела на него так, будто он положил ей в рот кислый лимон, — но с тем самым виноватым оттенком во взгляде, который появлялся у неё всякий раз, когда она знала, что нашкодила. Она не видела его с тех пор, как назвала носачом. — Я задумалась просто. Всё в порядке. Чай уже остывший был. Граф выдержал паузу. Его лицо оставалось непроницаемым, но взгляд — тот самый, тяжёлый, изучающий — на мгновение задержался на её нахмуренных бровях, на виноватом выражении глаз, на том, как она смотрела на него: будто нашкодивший ребёнок, который ждёт, что его отчитают, но надеется, что простят. — Задумались, — повторил он ровно. — Это опасно. Когда вы задумываетесь, вы либо падаете с крыши, либо называете собеседника приматом. Либо и то, и другое. Он поднёс чашку к губам и сделал глоток — медленный, спокойный, словно ничего необычного не произошло. Амина рассмеялась — тихо, чуть хрипло, но оттого не менее женственно. Смех получился неожиданным даже для неё самой: короткий, мягкий, как будто она только что отпустила что-то, что держала внутри. — Я извиняюсь за то, — сказала она спокойнее, но глядя куда-то в сторону, на край стола, на свою чашку, на что угодно, только не на него. — Вы извиняетесь, — произнёс он ровно. — За «носача»? Или за всё сразу? За «петито аппетито», за «пахлаву из уст», за «я вас не хочу»? Он сделал глоток чая и добавил — всё тем же бесстрастным тоном, но в глазах мелькнуло что-то, отдалённо похожее на холодную, сдержанную искру: — Я принимаю извинение. Хотя, должен признать, «носач» — это было свежо. Амина сжала зубы и опустила голову, чувствуя, как к щекам приливает краска. Как же не хватает платка Аладдина. — Ах, вы не носач. Мне нравится ваш нос... то есть не то чтобы мне нравится, объективно. Римский... статный. Она цокнула языком, не закончив, и резко повернула голову в сторону берега, словно там, в золотящихся волнах, можно было найти спасение от собственной неловкости. Граф не ответил сразу. Он поставил чашку на стол — очень аккуратно, без единого звука. Потом его пальцы легли на набалдашник трости, и он чуть склонил голову набок. — Римский, — повторил он. — Вы хотели сказать «римский профиль». Он помолчал, и в этом молчании было что-то почти осязаемое — как воздух перед грозой. — Знаете, мадемуазель, я начинаю подозревать, что под маской Аладдина скрывается не только дочь купца, но и ценительница античного искусства. Римский профиль — это термин. Его не используют на базаре. Его не услышишь от бедуинов. Откуда вы знаете это выражение? — Я ведь отвечала: мой отец вложился в меня. Носачи. Бабуины, гориллы, мармозетки, капуцины. Кажется, я особая фанатка приматов. — Она говорила это с той самой серьёзной миной, которая появлялась у неё всякий раз, когда она балансировала на грани между правдой и абсурдом. — И да, ценю. Я изучила и свою внешность. Мой профиль — чистый греческий. Ну так слышала, что у греков нос прямой и переносица не низкая. Граф чуть склонил голову набок, давая понять, что заметил и это — и переход от приматов к греческому искусству, и попытку увести разговор в сторону, и лёгкую дрожь в голосе, которую она пыталась скрыть за напускной ботанической серьёзностью. Потом поднёс чашку к губам и сделал глоток — медленный, спокойный, словно ничего необычного не произошло. — Значит, ваш отец — большой оригинал. Вложил в дочь целый раздел зоологии. Приматы. Редкий выбор. Даже в Европе не каждая девушка из хорошей семьи блещет познаниями о бабуинах и капуцинах, не говоря уже о мармозетках. Но, как я уже имел случай заметить, вы — не каждая девушка. Он помолчал, перевёл взгляд на залив, где солнце уже почти коснулось воды и теперь висело над горизонтом, как огромный апельсин. — Ваш профиль действительно греческий. Вы правы — нос прямой, переносица не низкая. Вам кто-то сказал об этом? Или вы сами, изучая приматов, заодно изучили и античную скульптуру? — Где это вы нашли переход от приматов к моей внешности? — спросила она возмущённо. Граф чуть приподнял бровь — тот самый жест, который у него обозначал крайнюю степень заинтересованности. — Вы сами его построили. Вы перечислили приматов, а затем сообщили, что изучили свою внешность и что ваш профиль — греческий. Я лишь проследил за ходом вашей мысли. Если этот ход привёл от бабуинов к античной скульптуре — вините не меня, а ассоциативный ряд, который вы задали. Он взял чашку и сделал глоток — медленный, размеренный, как всё, что он делал. — Впрочем, должен признать: ни одна беседа с вами не идёт по предсказуемому пути. Начинаем с извинений, проходим через носачей и приматов, заканчиваем греческим профилем. И это всё — за пять минут. Вы удивительный собеседник. Непредсказуемый. Я ценю это. Амина недовольно хмыкнула и скрестила руки на груди. Граф посмотрел на неё — на скрещённые руки, на этот недовольный хмык, на упрямо вздёрнутый подбородок. Аладдин в чистом виде. Только в тунике. С распущенными волосами. С лицом, которое он впервые мог разглядеть без помех — в мягком предзакатном свете, падающем сквозь виноградные листья. Он не отвёл взгляда — но и не позволил себе ничего лишнего. Просто отметил про себя: да, красива. Очень. Но это ничего не меняет. Мадемуазель Le Petit Doigt ему интересна. Не как загадка — её он уже разгадал. — Вы мне интересны. Как явление. Непредсказуемое. Дерзкое. И, кажется, единственное в своём роде. Амина моргнула — уже растеряннее, чуть приподняв бровь. Сердце застучало быстрее, и она надеялась, что он этого не заметит. — Простите? Открытая перед ним — без привычной брони из дерзости и сарказма, даже без брони закрытого лица, — она была уязвимее. Намного мягче в своей женственности. Скромнее. Та, что ещё недавно скрещивала руки и хмыкала, вдруг превратилась в молодую женщину, которая не знает, куда деть глаза от слов «вы мне интересны». Она, конечно, никогда не показывала, что он ей нравится, — но не знала, способен ли он вычислить это сам. Способен ли граф, с его холодным умом и способностью читать людей, увидеть то, что она так тщательно прячет? Или, даже если увидит, сочтёт себя недостойным? Или — что было бы ещё хуже — просто не почувствует ничего в ответ? Но он заметил перемену. Не мог не заметить. Как же? Девушка, которая от первого неправильного вдоха обрушивает шквал гениального абсурда — целые каскады из приматов, греческих профилей, заговорённой клубники и говорящих удодов, — сейчас еле вытягивала из себя слово. Она застыла с приоткрытыми губами, и в этом молчании было больше красноречия, чем во всех её импровизациях вместе взятых. Он видел её и прежде — дерзкой, колючей, стремительной, как пустынный ветер. Видел, как она стояла перед шейхом и не опускала головы. Видел, как она загнала матроса в лужу рыбьих потрохов и хохотала, петляя между бочками. Видел, как она отбирала у него надкушенную клубнику — с азартом ребёнка, с упрямством женщины, которая не привыкла уступать. Но сейчас перед ним была не Аладдин. Не Le Petit Doigt. Не дочь негоцианта, играющая в уличного оборванца. Сейчас перед ним стояла просто она. Без маски. Без брони. Без этого вечного, искромётного щита из сарказма и дерзости, которым она отгораживалась от всего мира — и от него в том числе. Она смотрела на него — растерянно, уязвимо, — и в её глазах читалось то, чего он не ожидал увидеть. То, что она так тщательно прятала за своими выходками. И он вдруг осознал: всё это время он видел лишь одну её сторону. Ту, что она показывала всем — базару, шейху, матросам, ему самому. Но сейчас, в этом коротком молчании, в этих чуть приоткрытых губах, в этом сбивчивом дыхании, ему открылась другая. Та, что не умеет врать. Та, что краснеет, когда он говорит «вы мне интересны». Та, что сняла шейлу, чтобы показать удивление, хотя могла бы просто сказать. Чистая, иногда наивная, но не менее мудрая в свои годы. Лишь на год старше её он был, когда его запрятали в Иф ложно. Сколько она знала, но сколько ей ещё предназначалось пережить. Ему нравилось её мышление. То, как она относится к жизни. Это его забавляло и интересовало, как человека, который давно перестал смотреть на мир сквозь такую призму. И это зрелище — непривычное, почти невозможное — задело его ощутимее, чем он готов был признать. Он не отвёл взгляда, но и не позволил себе ничего лишнего. Его лицо осталось непроницаемым. — Я сказал, что вы мне интересны, — повторил он ровно, без тени смущения и теплоты. — Это не комплимент. Это констатация. Я встречал многих людей. Большинство из них предсказуемы. Вы — нет. Поэтому я здесь. Поэтому я подошёл к вашему столику. Не для того, чтобы смутить вас или потребовать новых извинений. Просто... наблюдать. Вы в разных обстоятельствах ведёте себя по-разному, и это... занятно. Амина выдохнула, опустив глаза. Занятно. Он сказал «занятно». Как будто она — экспонат в музее. Или глава в книге, которую он читает на досуге. — Я для вас то же, что если бы наслаждались цирком-шапито? Граф чуть склонил голову набок. Его пальцы, лежавшие на набалдашнике трости, не двинулись. Внутри него мелькнуло что-то — не обида, не раздражение, а скорее холодное, оценивающее любопытство. — Шапито. Вы, кажется, считаете, что я смотрю на вас как на представление. Как на акробатку. Как на забаву. Он взял чашку, сделал глоток и поставил её обратно — всё с той же размеренной, почти ритуальной точностью. — Вы ошибаетесь. Цирк — это развлечение. Я не ищу развлечений. Я наблюдаю за вами не потому, что мне скучно, а потому что вы — аномалия. Дочь купца — но говорит как поэтесса. Арабка — но рассуждает о греческом профиле и античной скульптуре. Дерзкая до невозможности — но краснеет, когда я говорю, что она интересна. Он чуть прищурился, и в этом прищуре было что-то от учёного, изучающего редкий вид. — Аномалии — это не развлечение. Это предмет изучения. Не как клоуна. А как явление, которое я не могу до конца объяснить. Когда он сказал «краснеет», Амина моргнула и опустила глаза — быстро, словно её застукали за чем-то неприличным. Краска, которая уже было отхлынула от щёк, снова прилила, и она заморгала часто-часто, пытаясь взять себя в руки. — Я девушка. И всё. Никакой аномалии. Я не бактерия, которая внезапно открылась с полезной стороны. Граф позволил себе короткую паузу — ровно настолько, чтобы её слова повисли в воздухе. Потом уголок его губ дрогнул. — Бактерия, которую открыли случайно и не знают, чего от неё ждать — лекарства или болезни. Блестящая аналогия. Самокритичная. И очень в вашем духе. Он чуть склонил голову. — Хорошо. Вы не аномалия. Вы — девушка. И всё. Девушка, которая цитирует философию, носит шаровары, падает с крыш на гранаты и заставляет стариков извиняться перед шейхом. Обычная девушка. Ничего особенного. Он взял чашку. — Я вас понял. Обычная. Как все. Принято. Амина, рассматривая свои колени, улыбнулась — непроизвольно, краешком губ, той самой улыбкой, которую не контролируют. Как ни крути, его общество было желанно. Даже когда он заставлял её краснеть, напоминая о тех словах, которые производил её неподвластный язык. Даже когда она не знала, что ответить. Даже когда он называл её аномалией. — Солнце садится, — подал граф голос, ровно. — Скоро стемнеет. Вам, наверное, пора возвращаться. Полагаю, если вас узнают знакомые в компании мужчины, придут к неправильным выводам. Он допил чай и поставил чашку на стол. — Благодарю за компанию. Амина поднялась вместе с ним, не став допивать свой чай. Она остановилась в шаге от него — ближе, чем обычно позволяли приличия, но не настолько, чтобы это выглядело вызывающе, — и посмотрела ему в лицо. Прямо. Долго. Пять секунд — целая вечность для того, кто привык считать каждое мгновение. Она никогда не смотрела ни на кого красивее для неё. И сейчас, в мягком предзакатном свете, с этими тёмными глазами и этим лицом, которое могло бы принадлежать римскому императору или пирату — она не знала, кого он напоминает ей больше, — он был невыносимо, невозможно, пугающе хорош. — У вас в глазах... у вас взгляд грустный. Даже если нет в нём сейчас печали. Взгляд, который видел слишком много. Или пережил. Или гены? Она моргнула — раз, второй — и просто молча развернулась. Не спеша зашагала к выходу первой, прямая спина, платок чуть съехал с волос. Она наводила порядок внутри — тот самый порядок, который всегда нарушался в его присутствии. А граф замер. Он смотрел ей вслед и не находил, что ответить. Она спросила о глазах. О грусти. О том, что он носит в себе четырнадцать лет и что до сих пор не смог разглядеть никто — ни Бертуччо, ни другие ранее знакомые. А она — эта девушка, которая то падает с крыш, то называет его носачом, то краснеет от его слов, — разглядела. Он не окликнул её. Не пошёл следом. Просто стоял и смотрел, как она уходит. Потом медленно опустился обратно на стул — не потому что устал, а потому что нужно было навести порядок внутри. Такого с ним не случалось давно. Очень давно. С тех пор, как он перестал быть Эдмоном Дантесом. --- Два дня александрийской жары и внутренней задумчивости остались позади. На третий день, едва утренний муэдзин закончил призыв, а базар только-только разложил товары, знакомая фигура в мужских шароварах и замотанном лице снова появилась в торговых рядах. Всё было как обычно: Гюль семенил на почтительном расстоянии, держа в уме список поручений и непрестанную молитву о том, чтобы ханым не нашла новых приключений. Торговцы уже узнавали Аладдина, хотя никто не знал, кто он такой на самом деле. Ахмед, завидев знакомую фигуру, помахал рукой от своей лавки с гранатами. Бедуин, что когда-то помогал вести её к шейху, проводил долгим взглядом, но не окликнул — он знал, что это девушка, и уважал её право на тайну. Рынок жил своей жизнью: кричали зазывалы, спорили купцы, ослы тянули телеги, а в воздухе висел всё тот же неизменный аромат специй, пыли и человеческого пота. Амина шла между рядов, сама не зная, чего ищет. А потом поняла. Хаджи Аббас. Тот самый пожилой торговец специями в зелёной чалме, который тогда, в день суда, единственный вступился за неё перед Хасаном и перед шейхом. Который сидел у стены и свидетельствовал правду, хотя мог бы промолчать. Который смотрел на неё без осуждения — только с пониманием. Его лавка находилась в дальнем конце базара, рядом с мечетью — крошечная, пропахшая мускатом и корицей, с неизменным кальяном у входа и занавеской, отделявшей её от остального мира. Амина остановилась, разглядывая его. Можно ли к нему? Захочет ли он говорить с ней? Она двинулась не спеша в его сторону, чуть неуверенно, и эта неуверенность — такая редкая для Аладдина — была выразительнее любых слов. Хаджи Аббас сидел, как всегда, на подушках у входа в свою лавку. Кальян тихо булькал, дым вился тонкой струйкой, растворяясь в горячем воздухе. Его зелёная чалма, выцветшая от времени и солнца, была чуть сбита набок, а глаза — те самые, цепкие — смотрели куда-то поверх базарной суеты. Он заметил её сразу. Ещё когда она только остановилась в нескольких шагах, не решаясь подойти. Его лицо, изрезанное морщинами, как старая карта, не выразило удивления. Только лёгкий кивок — мол, вижу. — Ассаляму алейкум, дочка, — произнёс он, когда она приблизилась. Его голос был таким же, как в тот день, — спокойным, низким, с той особой интонацией, которая бывает у людей, проживших долгую жизнь и научившихся не суетиться. — Проходи, садись. Вот подушка. Чай? Или, может быть, кальян? Хотя нет — кальян не для юных девушек, даже если они носят мужские шаровары. Он говорил без насмешки, но с той тёплой, понимающей улыбкой, которая сразу давала понять: он знает, кто перед ним, и это знание не делает его врагом. Скорее наоборот. Амина задержалась на несколько секунд, удивлённая его гостеприимству. — Ва алейкум ассалям... — наконец сказала она, разглядывая его лавку — мешочки со специями, связки сушёных трав под потолком, горшочки с неизвестными снадобьями. — Нет, мне ничего не надо. Благодарю. Хаджи Аббас кивнул — медленно, с достоинством. Он не стал настаивать, не стал суетиться. Просто чуть подвинулся на подушках, освобождая место, и положил трубку кальяна на подставку. — Как хочешь, дочка. Гость в моей лавке волен не пить чай. Но подушка — вот она. Если захочешь сесть. Он посмотрел на неё — на замотанное лицо, на мужскую одежду, на эту неуверенность, которая так не вязалась с тем, что он видел в день суда. — Ты пришла не просто так. Я старый человек, но ещё не слепой. Ты искала меня. Я видел, как ты шла через базар. Ты хочешь что-то сказать? Или спросить? Не бойся. Здесь, — он обвёл рукой лавку, и в этом жесте было что-то от гостеприимства бедуина, принимающего гостя в пустыне, — нет ни шейха, ни Хасана, ни толпы. Только я, специи и Аллах. Говори, дочка. — Почему вы выбрали торговать специями? — спросила она медленно, усаживаясь на подушку напротив. Хаджи Аббас моргнул — явно не этого вопроса он ожидал. Но его лицо осталось спокойным, и он ответил не сразу. Сначала взял щепотку какой-то пряности с ближайшего мешочка, растёр между пальцами и задумчиво понюхал — так, как делают люди, которые привыкли думать руками. — Специи, — произнёс он наконец. — Хороший вопрос. Никто не спрашивал меня об этом лет двадцать. Последней была моя жена, да покоится она с миром. Она спросила: «Аббас, почему специи? Почему не ковры, не медь, не ткани, как у всех?» Я ответил ей то же, что отвечу тебе. Он положил щепотку обратно в мешочек — бережно, словно это было золото, — и посмотрел на Амину. Спокойно, без старческой снисходительности, без желания казаться мудрее, чем он есть. — Потому что специи не лгут. Корица пахнет корицей. Перец жжёт язык. Шафран красит воду в жёлтый, сколько его ни разбавляй. Их нельзя подделать, нельзя выдать одно за другое. Торговец коврами может сказать тебе, что ковёр персидский, а он окажется турецким. Медник может выдать медь за бронзу. А мускатный орех — он либо есть, либо нет. Понимаешь? Он взял трубку кальяна, но не затянулся — просто держал в руке, словно это был не кальян, а посох. — Я прожил шестьдесят четыре года. Я видел, как люди лгут. Как лгут друзья, как лгут жёны, как лгут правители. Я сам лгал, когда был моложе. А потом я совершил хадж и решил: хватит. Буду торговать тем, что не умеет врать. Вот так я выбрал специи. Не ради денег — ради правды. Амина смотрела на него — на этого старика с выцветшей чалмой и спокойными глазами, который говорил о специях так, как имамы говорят о священных текстах. И вдруг улыбнулась — восхищённо, открыто. — Аллах вас любит... Рынок — ненавистное Ему место, но и тут вы умудряетесь оставаться честным. Это... похвально. Она опустила глаза на подушки, словно смутившись собственных слов. Хаджи Аббас на мгновение замер, а потом его лицо — это суровое, обветренное лицо старого торговца — неожиданно смягчилось. Не улыбкой. Скорее той тихой, глубокой радостью, которая бывает у человека, услышавшего слова, которых он не ждал, но в которых нуждался. — Аллах меня любит, говоришь, — произнёс он задумчиво. — Не знаю. Иногда мне кажется, что Он просто за мной приглядывает. Как за старым ослом, который уже не везёт тяжёлой поклажи, но ещё может ходить по кругу и вертеть колесо. Он взял трубку кальяна, затянулся и выпустил облачко душистого дыма — мускат и корица, сладкий, успокаивающий аромат. — Ты сказала, что рынок — ненавистное Ему место. Может, и так. Здесь обманывают, наживаются, суетятся. Но знаешь, дочка, я думаю, Аллах смотрит не на рынок. Он смотрит на людей. Даже здесь. Даже на базаре. И если среди всей этой суеты находится человек, который не врёт, — может, ради этого одного человека Он и не разрушает рынок до сих пор. Он помолчал, покрутил трубку в пальцах и вдруг добавил — тихо, почти интимно: — Ты пришла не за тем, чтобы спрашивать про специи. Я знаю. Но я рад, что ты спросила. Старикам полезно иногда вспоминать, зачем они живут. А теперь, — он чуть наклонился вперёд, и его выцветшие глаза блеснули, — говори, что у тебя на душе. Я слушаю. Амина замялась — она не привыкла, чтобы её спрашивали так прямо и так мягко одновременно. Потом вдруг спросила: — Я не пришла не за чем-то конкретным... Могу я опустить платок? Хаджи Аббас посмотрел на неё — на этот замотанный край шали, который она теребила в пальцах, на её глаза, которые смотрели с вопросом и едва заметной тревогой. Он медленно кивнул. — Ты спрашиваешь моего позволения? Здесь моя лавка. Гостья в моём доме может делать всё, что не противоречит законам Аллаха. А опустить платок перед стариком, который годен тебе в деды, — в этом нет греха. Даже если снаружи подумают иначе. Он обвёл рукой занавеску, отделявшую лавку от базара. — Сюда никто не заглядывает без спроса. Я старый, и меня боятся: думают, что я проклинаю тех, кто мешает мне курить. Это неправда, но я не спешу их разубеждать. Так что делай как хочешь. Я не выдам. Амина рассмеялась негромко — тихим, тёплым смехом, — и опустила шаль с лица. — Так-то я тоже не покрытая официально девушка. Здесь, ради обычаев, ношу. Я... умеете хранить секреты? Хаджи Аббас посмотрел на открывшееся лицо — то самое, которое он мельком видел в день суда, когда шаль слетела с головы девушки, упавшей на гранаты. Он задержал взгляд на родинке у скулы, на этих тёмных глазах, на дрожащей губе — той самой, что упрямо не плакала даже перед шейхом. Потом спокойно отвёл глаза и затянулся кальяном. — Я прожил шестьдесят четыре года. Тридцать из них я торгую на этом базаре. Через мою лавку прошли тысячи людей. Они рассказывали мне такое, от чего волосы встают дыбом. Они доверяли мне долги, тайны, признания. И ни одно из них не ушло дальше этого ковра. Знаешь почему? Он чуть наклонился вперёд и понизил голос, словно сообщая великую тайну: — Потому что я ничего не записываю. У меня нет бумаг, нет счетов, нет памяти на чужие грехи. Аллах дал мне хорошую память на специи и плохую — на сплетни. Удобное сочетание. Так что да. Я умею хранить секреты. Говори. — Ну, в моём случае ничего необычного, — она улыбнулась, и улыбка эта была задумчивой, чуть грустной. — Я европейка. Когда-нибудь мне придётся вернуться туда. И я... я больше склоняюсь к религии ислам. Я люблю ислам. Я верю в Аллаха, но когда я вернусь туда, где мой долг, от всего этого останется приятный шлейф из воспоминаний... — она улыбнулась губами, моргнув. — Знаете, мне бы хотелось очень совершать сунну. Такие вещи... по быту, скажем, которые делал Пророк. Например... предположим хотя бы лицо. Чем мыл? Гигиена... Хаджи Аббас слушал. Не перебивал. Его пальцы, державшие трубку кальяна, замерли — он даже забыл затянуться. Когда она договорила и замялась на полуслове, он не засмеялся. Не удивился. Только медленно кивнул, словно услышал то, что давно ожидал. — Европейка, — произнёс он тихо. — А веришь в Аллаха. И хочешь делать сунну. И спрашиваешь об этом не у имама, а у старого торговца специями. Знаешь, дочка, я много повидал. Христиане, которые принимали ислам. Иудеи, которые принимали ислам. Даже один буддист был — приплыл с караваном из Индии, увидел мечеть и заплакал. Но европейка, которая верит и спрашивает про сунну Пророка... Он отложил кальян, потёр подбородок и вдруг, совершенно неожиданно, улыбнулся — широко, открыто, той самой улыбкой, которая делала его на двадцать лет моложе. — Ты хочешь знать, как Пророк, мир ему и благословение, умывался? Это хороший вопрос. Очень хороший. Не про богословие. Не про политику. Простая вещь. Быт. Сунна. Так начнём с того, что он использовал сивак. Знаешь, что это? Палочка из ветки дерева арак. Ею чистят зубы. Я продаю их. Вон там, в углу, в горшке. Хочешь — подарю одну. А для лица... Пророк использовал воду, просто воду, но тщательно. Три раза. Всегда три раза. И начинал с правой стороны. Это сунна, дочка. Правая сторона во всём — в умывании, в одевании, в еде. И ещё он использовал хну иногда — для волос и бороды, но не для лица. Лицо — просто вода. Чистая. И намерение. Самое главное — намерение. Без него даже вода — просто вода. Амина улыбнулась, слушая, и посмотрела в сторону — туда, где в углу лавки стоял горшок с палочками сивака. — Да, хочу. Очень хочу. Вы мне подскажете, где я смогу купить... отростки этого дерева арака? Я хочу по возвращении домой посадить в теплицу... Я всегда собирала знания о полезных растениях, которыми смогла бы делать себе крема для лица... — Она смутилась и добавила чуть тише: — Просто знаете, я не доверяю Европе. Там дамы гонятся за красотой секундной, без задумывания о последствиях. А я так не хочу. Поэтому... мне бы хотелось, чтобы вы поделились со мной всем, что знаете. Я заплачу... Я даже могу устроиться продавцом. Она улыбнулась — широко, открыто, той самой улыбкой Аладдина, которая не нуждалась в переводе. Хаджи Аббас смотрел на неё несколько секунд, потом медленно снял свою зелёную чалму, положил её на колени и запустил пятерню в седые волосы — жест, который выдавал крайнюю степень задумчивости. Он поднял на неё глаза, и в этих выцветших глазах мелькнуло что-то среднее между восхищением и растерянностью. — Ты уникальная покупательница. Абсолютно уникальная. Он поднялся — медленно, кряхтя, опираясь на край прилавка, — подошёл к дальнему углу лавки и вытащил из горшка несколько тонких палочек. — Вот. Это сивак. Но тебе нужны не палочки, а саженцы. Я дам тебе адрес. У меня есть друг в Каире — он выращивает арак. Не для продажи, для себя. Но если я попрошу, он даст отростки. Только, — он повернулся и строго посмотрел на неё, — ты должна пообещать мне одну вещь. Он замолчал, и в этом молчании было что-то от отца, напутствующего дочь перед дальней дорогой. — Ты должна пообещать, что будешь ухаживать за ними как следует. Это не просто дерево. Это сунна. Понимаешь? Сунна не продаётся и не покупается. Но знание о ней — да. И я поделюсь им с тобой. Бесплатно. Потому что ты спросила не про цену. Ты спросила про Пророка. Амина восхищённо кивнула, чувствуя, как внутри разливается тепло — то самое, которое появлялось всякий раз, когда она встречала человека, готового делиться не из выгоды, а из чистого, беспримесного желания помочь. — Я куплю у него. Всё имеет цену. Вы скажите, что покупатель — Аладдин. Хаджи Аббас покачал головой — не отрицательно, а скорее с той усталой мудростью, которая знает, что спорить с гостьей бесполезно. — Ты упрямая, — заметил он. — Это я уже понял ещё там, у шейха. Хорошо. Ты купишь у него саженцы. Я скажу ему, что покупатель — Аладдин. Он не удивится. Мой друг знает, что ко мне приходят разные люди. Иногда — очень разные. Он взял с полки щепотку какой-то пряности — кажется, мускатного ореха, — задумчиво растёр её между пальцами, и воздух наполнился тёплым, сладковатым ароматом. — А теперь садись ближе. Ты хотела знать, что я знаю о полезных растениях. У меня есть час до следующей молитвы. За это время я расскажу тебе о хне, о кокосовом масле, о розовой воде, о мёде с корицей. Всё, что помню. Моя жена, да будет Аллах к ней милостив, знала больше. Но кое-что осталось и у меня. — Он чуть усмехнулся, и в этой усмешке было что-то от мальчишки, который собирается поделиться секретом. — Крема для лица. На базаре. От старого торговца. Ну что ж. Приступим. — Я вся внимание, — сказала Амина, усаживаясь поудобнее на подушках и подобрав под себя ноги. — Жаль, что не взяла свой блокнот и карандаш. Но я запомню. Дома перепишу. Давайте. Начинайте. Хаджи Аббас кивнул, поудобнее устроился на подушках и на мгновение прикрыл глаза, словно собирая разбросанные по памяти знания — как старый библиотекарь, который точно знает, на какой полке лежит нужная книга. Потом заговорил — неторопливо, с той особой интонацией, которая бывает у людей, рассказывающих не заученное, а прожитое. — Тогда слушай, дочка. Первое и главное: почти всё, что Аллах создал для здоровья и красоты, растёт из земли. И почти всё Он создал в наших краях. Хна — ты наверняка знаешь. Её используют для волос, для росписи рук и ног. Но мало кто знает, что хна, смешанная с кокосовым молоком и оставленная на ночь, укрепляет волосы лучше любых европейских порошков. Моя жена всегда добавляла в эту смесь каплю масла чёрного тмина — того самого, о котором Пророк, мир ему, сказал: «В чёрном тмине исцеление от всех болезней, кроме смерти». Запомнила? Амина кивнула, не сводя с него глаз, и он продолжил — с тем же спокойным, размеренным ритмом, который убаюкивал и одновременно заставлял слушать: — Розовая вода. Её гонят из лепестков дамасской розы. Не покупай ту, что продают в больших бутылях на рынке — в неё добавляют спирт для запаха. Ищи ту, что делают в маленьких мастерских, вручную. Настоящая розовая вода пахнет слабо, но если её добавить в масло ши и нанести на лицо перед сном... — он провёл ладонью по своей морщинистой щеке, и в этом жесте было что-то трогательное, почти интимное, — моя жена в сорок лет выглядела на двадцать пять. Аллах свидетель. Конечно, она ещё и улыбалась много. Улыбка, дочка, — это тоже сунна. Пророк, мир ему, всегда улыбался. Говорят, его улыбка освещала комнату. Но это уже не про крема... Он осёкся, заметив, как внимательно она слушает, и хмыкнул — коротко, по-стариковски, но с явным удовольствием. — Ты похожа на мою внучку. Та тоже смотрит так, будто я рассказываю ей сказку о джиннах. Но это не сказка. Это то, что работает. Дальше... — Продолжай. Хаджи Аббас кивнул и продолжил, загибая пальцы, словно перебирая невидимые страницы: — Мёд и корица. Ты, наверное, знаешь их как еду. Но в смеси они творят чудеса. Если смешать мёд с корицей в пасту и нанести на лицо, кожа становится мягкой, как у младенца. Моя жена делала такую маску раз в неделю. Но есть секрет: мёд должен быть не засахаренный, а корицу нужно молоть самой, а не покупать готовый порошок. В готовом часто добавляют что-то ещё. Специи не лгут, но люди — да. Он помолчал, давая ей время осмыслить, и добавил: — Чёрный тмин. Масло чёрного тмина, если наносить его на лицо, убирает воспаления и делает кожу ровной. Но предупреждаю: оно сильно пахнет. Не все любят этот запах. Моя внучка говорит, что после него пахнет старой мечетью. Может, поэтому она им и не пользуется. Он фыркнул — коротко, по-стариковски, и в этом фырканье было столько же любви к внучке, сколько и смирения перед её юношеским упрямством. Затем продолжил: — Алоэ. Знаешь такое растение с толстыми листьями? У нас оно растёт везде. В Европе, наверное, тоже. Разрежь лист, достань мякоть и нанеси на лицо. Это успокаивает кожу после солнца. Ты много ходишь по Александрии без зонтика — тебе пригодится. Пророк, мир ему, говорил, что алоэ и мирт — лекарства от многих болезней. Это тоже сунна. Он задумался, перебирая в памяти что-то ещё, и вдруг хлопнул себя по колену — сухой, старческой ладонью, но с неожиданной силой: — Мирт! Чуть не забыл. Мирт — это кустарник. Его листья пахнут, если их растереть. Из них делают воду, и эта вода очищает кожу лучше любой европейской настойки. Моя жена всегда держала бутылочку миртовой воды на туалетном столике. Говорила, что это секрет царицы Савской. Не знаю, правда ли, но работало. Он остановился, перевёл дух и вдруг посмотрел на неё строго — тем самым взглядом, которым старые учителя смотрят на нерадивых учеников перед экзаменом: — Ты запоминаешь? Блокнота у тебя нет. Я проверять не буду, но ты обещала переписать дома. Не забудь про чёрный тмин. Это самое важное. Самое-самое. — Запомнила. Да, да. Уже не терпится побежать домой и записать. — Амина улыбнулась, и в её глазах заплясали те самые искры, которые появлялись всякий раз, когда она узнавала что-то, что могло пригодиться в её бесконечных планах. Хаджи Аббас кивнул и откинулся на подушки, явно довольный. — Тогда беги. Я сказал тебе всё, что знал. Остальное — у моего друга в Каире. Он знает то, чего не знаю я. Когда будешь готова, приходи — я дам тебе адрес. Он взял трубку кальяна — та уже почти погасла — и добавил, выпуская последнюю струйку дыма: — И не благодари меня. Благодари Аллаха. Это Он свёл нас тогда у шейха. Я стар, и моя жизнь была бы слишком спокойной, если бы ты не упала с крыши. Теперь мне будет что вспомнить. Иди, дочка. Да хранит тебя Аллах. Ва алейкум ассалям. — Да... — сказала Амина и встала, уже собираясь уходить, но на полпути к занавеске остановилась и обернулась. — Но сивак... я бы всё-таки хотела взять один. Хаджи Аббас поднял голову, посмотрел на неё и вдруг рассмеялся — негромко, хрипловато, но искренне. — Сивак, — повторил он. — Я же говорил — ты упрямая. Хорошо. Сивак так сивак. Он снова поднялся — медленно, кряхтя, опираясь на край прилавка, — подошёл к тому самому горшку в углу и выбрал одну палочку: тонкую, аккуратную, с чуть зеленоватым отливом, словно её только что срезали с ветки. — Вот. Бери. Это тебе не просто зубы чистить. Это сунна. Помни: Пророк, мир ему, чистил зубы перед каждой молитвой. И перед сном. И когда просыпался. Это не просто гигиена — это поклонение. Если ты делаешь что-то, потому что так делал он, — это уже не просто быт. Это ибада. Понимаешь? Он протянул ей палочку — бережно, словно это была не деревяшка, а драгоценный свиток. — Пользоваться просто. Разжуй кончик, пока он не станет мягким, как кисточка. Потом чисти зубы. Когда кончик истреплется — отрежь и жуй снова. Хватит надолго. И не надо никаких европейских щёток. Аллах дал нам дерево арак — и этого достаточно. Амина взяла палочку и покрутила в пальцах, разглядывая так, словно это было нечто невероятное. — Вау... — выдохнула она. Потом, спохватившись, протянула сивак обратно — но тут же, быстро зацепив платок и снова замотав лицо, взяла его из рук старика. — Да будет доволен вами Аллах. Гюль сегодня вам заплатит, хорошо? Я при себе не ношу ничего. И, пожалуйста, никому не рассказывайте ни о чём. Я вам верю. И ещё... Она потянулась и взяла ещё один сивак. И вышла, отодвинув занавеску и шагнув в шум базара. Хаджи Аббас проводил её взглядом до выхода из лавки. Уже когда она взялась за край занавески, он добавил — тихо, почти про себя, но так, чтобы она услышала: — Да будет доволен тобой Аллах, дочка. Ты странная. Но хорошая. Очень хорошая. Иди. --- Амина шла по базару, вертя в тонких пальцах палочку сивака, разглядывая её со всех сторон. Солнце играло на зеленоватом дереве, и она думала о том, что сегодняшний день получился неожиданно хорошим — тёплым, полным знаний, подаренных старым торговцем. Она засмотрелась на сивак и не заметила, как из-за поворота — от лавки с коврами, той самой, где когда-то Гюль замечтался о дворце визиря, — вышел человек. Высокий. С кинжалом на поясе, со слугой, который нёс за ним какие-то свёртки. Али ибн Рашид. Он тоже не сразу её заметил — оборачивался к слуге, отдавая какое-то распоряжение. Но когда он повернул голову обратно, их разделяло всего несколько шагов. Али открыл рот, но не окликнул. Не сразу. Только когда она почти поравнялась с ним, он произнёс — тихо, почти нерешительно, что совершенно не вязалось с его обычной уверенной манерой: — Аладдин? Амина замерла в последний момент, подняв лицо, и вздрогнула. Моргнула и быстро спрятала палочку за спину — по-детски, словно нашкодивший ребёнок, которого застукали с запретным лакомством. — Кхм... именно Аладдин. Да... Али ибн Рашид смотрел на неё. На этот замотанный платок, из-под которого виднелись только глаза — те самые, подведённые тёмным. На мужские шаровары. На руки, которые она спрятала за спиной. И всё же — это была она. Его тётка, жена шейха, сказала ему после ужина: «Элизабет Харди, дочь Берта Харди, французского судовладельца. Воспитанная, скромная, благочестивая. Мать умерла, девочка путешествовала с отцом, сейчас гостит в Александрии». Но та Элизабет, которую описывала тётка, и эта девушка в мужской одежде, которая только что крутила в пальцах сивак — были ли они одним человеком? Он не мог поверить. Или не хотел. — Ты... — начал он и осёкся. Потом взял себя в руки и заговорил спокойнее, хотя в его голосе всё ещё звенела растерянность — та самая, которую испытывает человек, столкнувшийся с загадкой, не имеющей решения: — Мы не виделись с того дня. Ты была... на ужине. У Аббаса. Я видел тебя там. Но... Он запнулся. Слуга за его спиной деликатно отвернулся, делая вид, что изучает ковры в соседней лавке с таким вниманием, будто это были не ковры, а священные манускрипты. — Мне сказали, что дочь Берта Харди зовут Элизабет. Что она — европейка. Но ты... — он развёл руками, не в силах закончить фразу. — Но я что? Но я — Аладдин. Вы явно путаете меня с кем-то... Эм, мне пора! Она ускорила шаг, чтобы обойти его, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Али не двинулся с места. Он не преграждал ей путь и не хватал за руку — его воспитание и статус такого не позволяли. Но когда она поравнялась с ним, он произнёс — негромко, но отчётливо, и каждое слово падало в горячий воздух, как камень в воду: — Твоя шейла. Та, что была на тебе в день ужина. Я заплатил за неё. У Абу Бакра. Ты сказала тогда, что роза пустыни — это панацея для жизни. Я запомнил каждое слово. Он повернул голову, провожая её взглядом. — Я не знаю, почему дочь Берта Харди одевается как уличный мальчишка и называет себя Аладдином. Я не знаю, почему ты скрываешь лицо и бегаешь от меня по базару. Я не враг тебе. Он замолчал, явно ожидая ответа, но не делая попытки её остановить. Амина остановилась и повернулась. Медленно. С тем самым достоинством, которое не нуждалось в шароварах или платке. — Не враг. Но никто. Хм. Она насмешливо хмыкнула — без высокомерия, но с той самой дерзостью, которая была её броней. Али выслушал этот короткий хмык, это «не враг, но никто» — и на его лице медленно проступило выражение, которое трудно было назвать обидой. Скорее — холодное, сдержанное удивление человека, который не привык к тому, чтобы его называли «никем», но достаточно умён, чтобы понять: возможно, он это заслужил. — Никто, — повторил он. — Что ж... это честно. Лучше быть никем, чем тем, кого обманывают. Он чуть склонил голову, и в его тёмных глазах мелькнуло что-то — не злость, не обида, а скорее та особая гордость восточного мужчины, которая не позволяет показывать, что ему больно. — Ты сказала, что я не враг. Уже спасибо. В Александрии у тебя, кажется, есть враги похуже — старик Хасан до сих пор жалуется на сердце. А я... я всего лишь племянник шейха, который имел глупость запомнить тебя. Запомнить твои слова. И твою эту манеру — исчезать, как только я пытаюсь подойти ближе. Он взял у слуги свёрток, давая тому понять, что разговор окончен, и добавил — уже тише, почти самому себе, но достаточно громко, чтобы она слышала: — Знаешь, Аладдин, или как там тебя зовут... Ты сказала тогда: «Роза пустыни — это панацея для жизни». Я думал об этом много. И я понял, что роза пустыни, наверное, и должна колоться. Иначе это не роза. Так что... коли дальше. Я не обижаюсь. Я запомню. Он развернулся и зашагал прочь, увлекая за собой слугу. Амина смотрела ему вслед чуть растерянно. Кажется, она его задела. И — странное дело — это задело её саму. Но всё же решила напомнить. Роза не вестник любви и не крушитель её. — Это роза исцеления. Не любви. И не кактус, — сказала она в догонку и тоже ушла, не оборачиваясь. Али остановился. Не резко — плавно, как человек, который услышал нечто важное и теперь должен был переосмыслить всё, что думал до этого. Он не обернулся. Его спина осталась прямой, плечи — расправленными, но пальцы, сжимавшие свёрток, чуть побелели. --- Дома, поздним вечером, когда Александрия затихла и только море всё ещё шептало что-то за окном, Амина стояла перед маленьким зеркалом в своей комнате. Она выкинула европейскую щётку и впервые в жизни почистила зубы сиваком. Вкус был незнакомым, чуть горьковатым, но приятным. Она провела палочкой по зубам — раз, другой, третий, — и вдруг улыбнулась своему отражению. Сунна. Ибада. Часть чего-то большего. Прошло несколько дней со встречи с графом в кафе. Три долгих, тягучих дня, в течение которых она занималась чем угодно — музыкой, учёбой, европейским этикетом — лишь бы не думать о нём. Но мысли возвращались. Как море возвращается к берегу, сколько его ни отгоняй. «Что за глупость? — думала она, сидя у окна и глядя на закат. — Скучаю по нему... Туда его. В лампу. Пусть сидит и не высовывается». Но легче не становилось. Граф тем временем тоже не сидел без дела. Он занимался тем, чем и должен был заниматься по канону: вёл дела с Бертом, укреплял свою сеть на Востоке, создавал параллельную личность Синдбада-морехода, которая позже пригодится ему в Европе. Но краем сознания — тем самым краем, который он никогда никому не показывал, — он помнил о ней. О девушке, которая назвала его носачом, а потом спросила про грусть в его глазах. Он не искал встреч. Но и не избегал. Просто ждал, когда случай — или судьба, в которую он не верил, — снова сведёт их. С одной стороны, Амина стеснялась новой встречи и часто обходила его корабль стороной, делая большой крюк через пакгаузы. С другой — её тянуло в порт с необъяснимой силой. На седьмой день она всё-таки решила пойти к отцу, потому что не видела его целых три дня — а для неё это был почти рекорд. Она купила ещё один сивак — уже для Берта, пусть попробует, — и корзину с манго, клубникой и голубикой. Всё, что любила сама. Всё, что, как она надеялась, понравится отцу. И вот — порт. Знакомые запахи смолы и соли. Крики чаек. Скрип такелажа. Она шла между товарами, выстроенными так, чтобы корабль графа не мог её видеть. Пакгаузы, тюки с хлопком, бочки с оливковым маслом — всё это создавало естественную преграду. Никто не заметит Аладдина. Никто не окликнет. У знакомой двери в кабинет Берта она остановилась. Окно было открыто — как всегда. Она уже хотела окликнуть отца привычным «блудной сын Аладдин вернулся!» — этим дурацким приветствием, которое стало их личным ритуалом, — но замерла: из кабинета доносились два голоса. Один — Берта, сухой и деловой. Второй... — ...фрахт на Марсель обойдётся в полторы тысячи, если идти через Мальту. Но я бы советовал добавить ещё один порт захода — Гибралтар. Там сейчас спокойнее, чем у берегов... Граф. Амина замерла под окном, прижимая к себе корзину с фруктами так, словно это был спасательный круг. Сердце забилось где-то в горле. Он здесь. В кабинете отца. Обсуждает фрахт. Совершенно не подозревает, что за стеной стоит та самая девушка, которая... Она начала крадуче обходить стену под окном отца, чтобы уйти незамеченной. Но у поворота с ней встретился какой-то работник — коренастый француз лет сорока, с закатанными рукавами и потёртой кепкой на голове. Он появился из-за угла так внезапно, что Амина едва не врезалась в него вместе со своей корзиной. Манго подпрыгнуло. Клубника угрожающе сдвинулась к краю. Работник замер, оглядел странного «мальчишку» — мужские шаровары, замотанное лицо, корзина с фруктами, — и на его обветренном лице отразилось смешанное выражение подозрения и раздражения. — Эй! — рявкнул он по-французски. — Ты кто такой? Что ты здесь делаешь? Это частная зона! Хозяин не нанимал уличных попрошаек! А ну, пошёл отсюда! Он говорил громко — слишком громко. Его голос эхом разнёсся между пакгаузами, и Амина отчётливо услышала, как в кабинете отца за открытым окном на мгновение стихли голоса. — Сам такой! — ответила она на арабском, уже привыкнув говорить на нём больше, чем на родном французском. И тут же зажала рот рукой, потому что её голос — женский, звонкий, слишком узнаваемый — явно услышали. Она обошла мужчину и побежала. Работник только рот открыл — он, кажется, не понял ни слова, но тон «мальчишки» явно его задел. — Ах ты!.. — начал он по-французски, но Амина уже обогнула его и побежала. Корзина в её руках подпрыгивала, манго перекатывалось, клубника грозила высыпаться, и она прижимала её к груди, как величайшую драгоценность. В открытом окне кабинета Берта на мгновение мелькнула тень. Берт выглянул наружу, но увидел только убегающую спину Аладдина и растерянного работника. — Что там? — донеслось из глубины кабинета — голос графа, спокойный, с той самой интонацией, которая заставляла сердце Амины биться чаще. — Ничего, — ответил Берт, отходя от окна. — Местные мальчишки. Вечно крутятся. Итак, на чём мы остановились? Гибралтар... Амина тем временем уже свернула за пакгауз и перевела дух. Села на какой-то ящик, поставила корзину на колени и выдохнула: — Ва... что за безалаберный работник... — Её голос звучал недовольно и устало, как будто это не она только что кралась под окнами, а он выполнял свою работу из рук вон плохо. И тут из-за того же пакгауза, куда она только что свернула, показалась фигура. Не работник. Не Берт. Граф. Он вышел не из кабинета, а обогнул здание с другой стороны — видимо, через боковую дверь, пока Берт отвлёкся на бумаги. Он двигался бесшумно, со своей обычной кошачьей грацией, и остановился в нескольких шагах от неё. Несколько секунд он просто смотрел на неё — запыхавшуюся, с корзиной на коленях, в мужских шароварах, с платком, чуть съехавшим набок. Потом произнёс — ровно, без удивления, будто они договорились встретиться здесь заранее: — Аладдин. Я слышал, как вы ругались с работником на арабском. Ваш голос трудно не узнать. Что вы здесь делаете? И почему от вас на этот раз пахнет не рыбой, а манго? Амина поднялась резко, чуть не выронив корзину: — Этот франк мне что-то говорил, вот я и сказала ему. А вы что слышали? Граф чуть склонил голову набок, и в его тёмных глазах мелькнуло то самое выражение, которое появлялось всякий раз, когда он замечал нестыковку в чьих-то словах. — Я слышал, как вы сказали «сам такой». Это не самая изящная реплика в вашем исполнении. Обычно вы остроумнее. Он оперся на трость обеими руками и посмотрел на неё — на корзину с фруктами, на сбившийся платок, на то, как она прижимала к себе манго, будто это была не корзина, а спасательный круг. — Встречный вопрос: что вы здесь делаете на самом деле? И не говорите, что пришли навестить бухгалтера. Бухгалтера здесь нет. Здесь только Берт Харди, я и манго. — Эй! Хватит говорить о манго, я вам его не дам. А бухгалтер... вообще-то есть! Просто не отец... а... Она приложила палец задумчиво к губам — точнее, к платку, скрывавшему губы, — и выпалила: — ...возлюбленный! Да, вот так. — Она повела руками, словно рисуя в воздухе картину. — Запретная... любовь... И тут же наморщила нос от того, как ванильно прозвучали эти слова. К счастью, граф не видел — платок скрывал лицо. Пусть думает, что у неё тут любовник. Бухгалтер. С манго. — Возлюбленный. Запретная любовь. В порту. Он сделал короткую паузу — такую, что даже чайки, казалось, притихли. — Вы — дочь Аббаса аль-Хусейна. Ваша семья — одна из самых уважаемых в Александрии. И вы только что сообщили мне, что тайно встречаетесь в порту с неким бухгалтером, который работает на Берта Харди. И носите ему манго. Он чуть склонил голову набок. — Я не осуждаю. Я просто пытаюсь понять, насколько эта история... вымышленная. Потому что звучит она как сюжет для дешёвого романа. А вы, при всём вашем таланте к импровизации, до сих пор не опускались до дешёвых романов. — Да не у господина Харди! Видите вон то здание? — она указала на одно недалеко, стоявшее чуть поодаль от основного скопления пакгаузов. — Я путь держала туда. А потом... — она замялась, подбирая слова, и вдруг выпалила: — Услышала ваш голос и подумала: «о, это же мой ифрит»... то есть не мой. Ну, лишь в роли ифрита... Она сглотнула нервно. — Ну, в двух словах, я услышала ваш голос, правда ни слова не понимала... И тут она икнула — неожиданно, от спешки речи сделала неправильный вдох, — и зажала рот руками, бросив корзину прямо в него. Граф поймал корзину — не глядя, с той отточенной реакцией, которая заставляла задуматься, сколько раз в прошлом ему приходилось ловить вещи, брошенные в него. Он посмотрел на манго, на клубнику, на голубику — спелую, крупную, явно отборную, — потом поднял глаза на Амину: на её зажатый ладонями рот, на расширенные глаза, на всю эту картину абсолютного, беспросветного хаоса. — Смотрите на меня так, будто я должен сделать вид, что ничего не заметил. Он взял из корзины одну ягоду клубники, осмотрел её — спелая, с глянцевым бочком, — и положил обратно. — Узнали мой голос. Сквозь стены. И решили остаться. Чтобы послушать. Он чуть склонил голову набок. — Но. Здание, на которое вы указали, — это склад таможни. Там нет бухгалтера. Там вообще никого нет, кроме пары скучающих чиновников, которые мечтают, чтобы кто-нибудь принёс им манго. Выходит, вы либо ошиблись адресом, либо... снова не договариваете. Что на этот раз? — Устроилась доставщиком! — Она взяла у него корзину с тем самым видом, с каким отбирают назад подарок. Граф отдал корзину — аккуратно, не потревожив ни одной ягоды. Потом посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом, в котором не было ни насмешки, ни тепла — только холодный, аналитический интерес. — Доставщиком. Дочь Аббаса аль-Хусейна устроилась доставщиком фруктов в порту. В мужской одежде. Скрывая лицо. Забегает к складу таможни, но по пути слышит мой голос и решает задержаться. Он помолчал. — Я выслушал уже четыре версии за последние пять минут. Бухгалтер-отец. Бухгалтер-возлюбленный. Таможенный склад. Доставщик. Я начинаю думать, что правды не будет ни в одной из них. И это... забавно. Вы — единственный человек в Александрии, который заставляет меня гадать. Не о делах. Не о контрактах. О вас. Он чуть склонил голову. — Я мог бы и дальше расспрашивать. Мог бы сопоставить факты и сделать вывод. Но, пожалуй, не стану. Сегодня вы и так были достаточно... изобретательны. Идите. Амина пристыженно замолчала, опустив голову. А потом — резко, почти сердито — снова толкнула корзину в него. — Не хочу я уже! Настроение испортили. И она скрестила руки на груди и отвернулась — на самом деле просто пряча глаза. Краска заливала щёки под платком. Граф снова поймал корзину — на этот раз уже без удивления, как будто это становилось их обычным ритуалом. Он посмотрел на фрукты, потом на её спину, потом снова на фрукты. — Я испортил вам настроение, — произнёс он ровно, — тем, что не поверил в бухгалтера-возлюбленного из несуществующего склада. И в наказание вы отдаёте мне манго. Которое, как вы утверждали минутой ранее, я не получу ни при каких обстоятельствах. Он взял одно манго, осмотрел его — спелое, с розоватым бочком, — и положил обратно. — Я принимаю наказание. Хотя должен заметить: это первый случай в моей практике, когда мне дарят фрукты за испорченное настроение. Обычно за такое вызывают на дуэль. Но у вас, как всегда, свой подход. Он чуть склонил голову набок, глядя на её спину. — Подозреваю, вы краснеете как и в кафе. Поэтому я не буду вас разворачивать и не буду допрашивать. Просто скажу: манго я возьму. Настроение... постараюсь вернуть. Если позволите. Но для этого вам, вероятно, придётся перестать называть меня носачом и бросаться корзинами. Амина сжала зубы неловко, не поворачиваясь: — Не называла я так... ну ладно, называла! Но извинилась же. Какой вы злопамятный! И корзины я не швыряла! Я что, орангутанг для вас, который с дерева кидается манго? Она нахмурилась, повернув голову через плечо — ровно настолько, чтобы он увидел её возмущённые глаза. Граф на мгновение прикрыл глаза. Когда он открыл их снова, в его глазах не было ни насмешки, ни холода. — У вас определённо талант к зоологическим сравнениям. Но нет. Вы не орангутанг. Орангутанги не краснеют. И не извиняются. И не приносят манго тем, кому испортили настроение. Он взял из корзины одну ягоду клубники — ту самую, что уже осматривал раньше, — и поднёс к свету. — И я не держу зла. Тем более на вас. Вы — единственный человек за последние годы, который осмелился назвать меня в лицо носачом и при этом выжил. Уже за одно это вы заслуживаете... скажем так, скидки. Он надкусил клубнику. — Вот именно. Надо было швыряться манго, — согласно кивнула Амина. А потом, наблюдая, как он надкусил клубнику, снова взяла корзину и ловко потянулась, чтобы отобрать у него ягоду — ту самую, надкушенную, — чем-то возмутившись ещё сильнее. Граф не ожидал этого движения — настолько оно было быстрым, детским и совершенно не вязалось с образом дочери купца. Его пальцы, державшие ягоду, на мгновение замерли, а затем... она исчезла из его пальцев. Не потому что он не мог удержать. А потому что это было настолько нелепо и настолько в её духе, что он слегка остался в замешательстве на мгновение. Клубника осталась в её руке. Он проводил её взглядом. — Я замечу: надкушенную клубнику я отдавать не привык. Вы сделали это впервые. И, возможно, в последний раз. Объясняю: не отбираю. Это нарушение этикета. Причём грубое. Даже Аладдин, я думаю, таких вещей не делает. Значит, вы либо очень голодны, либо... снова импровизируете. — Не ешьте просто! — Амина положила клубнику обратно в корзину и поставила её на ящик. — Вот вы зачем остановились? Вам скучно живётся, пока не придёте и не заставите меня позориться... а-а, нет, нет. Не это имела в виду. Она подбирала слово, но потом махнула рукой. Подняла палец на него возмущённо, чтобы что-то сказать, — и от этого движения из кармана жилета выпала палочка сивака, которая была завёрнута в чистый белый платок. Амина попыталась ухватиться за неё, но от этого движения лишь покатила палочку дальше. — Что что, а в ловкости я оскорбила орангутангов, сравнив их с собой... м! — Она подняла лицо, выпятив губы — но он, конечно, не видел. Граф проследил за палочкой, которая откатилась к самому краю ящика и замерла. Потом перевёл взгляд на неё — на поднятый палец, на весь этот спектакль, который она устроила из-за какой-то палочки. Он не стал смеяться. Не стал комментировать «ловкость орангутангов». Вместо этого сделал шаг, наклонился плавно и поднял упавший предмет. Осмотрел. — Это... откуда? — произнёс он ровно, и в его голосе впервые за весь разговор проскользнуло что-то похожее на удивление. Он не протянул её сразу. Держал в пальцах, рассматривая — так, как рассматривают нечто, чего не ожидали увидеть. Амина выхватила палочку из его руки быстро, почти молниеносно: — Удод перед рассветом на подоконнике оставил. Сказал: выронишь сегодня для особо любопытных носов. Хорошо же, что любопытство действительно не мерится с величиной носа, да? Ой. Граф выслушал её, опираясь на трость, и смотрел на неё с тем самым выражением, которое бывает у человека, наблюдающего за особенно захватывающим природным явлением. — Вы снова упомянули мой нос. Она выдохнула мягко наконец. — Палочка для чистки зубов. Сивак. Из дерева арак. Сунна Пророка, мир ему. Я... купила его... Он взял из корзины, всё ещё стоявшей на ящике, одну ягоду клубники — целую, не надкушенную. — С вами, Le Petit Doigt, невозможно предсказать, что случится в следующую минуту. Это раздражает. И одновременно... забавляет. А это редкое сочетание. — Ла плюрик доит... — передразнила Амина и потянулась снова отобрать ягоду. — Я у вас конфискую. Граф на этот раз был готов. Он плавно, без резких движений, отвёл руку с клубникой в сторону — ровно настолько, чтобы она не дотянулась. Ягода осталась у него. — Нет, — произнёс он всё тем же ровным тоном, но в его глазах мелькнуло что-то, отдалённо похожее на искру. — Второй раз за одно утро я вам клубнику не отдам. Это уже вопрос принципа. Вы можете конфисковать что угодно — манго, голубику, мой покой, моё время. Но не эту ягоду. Он демонстративно, не сводя с неё глаз, откусил клубнику. Ровно половину. — Ла плюик доит, — повторил он задумчиво, прожевав. — Ваш французский становится всё изобретательнее. Le Petit Doigt превратилось в La Pluie Doigt? Дождевой палец? Вы хотели сказать «дождливый мизинец»? Или это очередная вариация на тему? — Дождливый? — спросила она чуть хмуро, пытаясь понять, куда он клонит. — Он меланхолик? О ком речь: о моём имени или в целом о мизинцах? Хотя, полагаю, все ваши четверо зачахли в этом. Граф посмотрел на свои пальцы — державшие трость, — потом перевёл взгляд на неё. На его лице не было ни улыбки, ни раздражения. — Мои мизинцы, — произнёс он задумчиво, — зачахли. От александрийской влажности. Или от общества, которое не даёт им достаточной... стимуляции. Вы правы, мадемуазель. Все четыре. Особенно тот, что на левой руке. Он определённо меланхолик. Он взял трость поудобнее и чуть склонил голову набок. — Что касается дождливого мизинца — это была попытка расшифровать ваше «ла плюик доит». Вы сказали это вместо «Le Petit Doigt», и я предположил, что вы имели в виду дождь. La pluie — по-французски «дождь». Но, видимо, я ошибся. Вы просто в очередной раз переврали моё прозвище для вас. И теперь оно эволюционировало. Как гоминид — в человека. Как «Le Petit Doigt» — в «Ла плюик доит». Я запомню эту версию. Она мне нравится больше предыдущих. Амина слушала его с тем особым вниманием, которое всегда появлялось у неё, когда дело касалось его. Её взгляд на мгновение скользнул на его левую руку — ту самую, с меланхоличным мизинцем, — но она тут же одёрнула себя, продолжая слушать. — А мне не нравится. Надо придумать что-то о... самом гениальном мизинце! А не о грустной осиротевшей макаке. Грусть — это про вас! Так что если я ла петито доито, плюик петит... Нет. Плюик доик... ит. Граф смотрел на неё — на то, как она путается в собственных словах, как пытается выбраться из лингвистической ловушки, которую сама же себе устроила, — и он почувствовал то самое ощущение, которое сам, возможно, не смог бы назвать. Так смотрят на что-то, что считали утерянным, а потом внезапно нашли в чужом кармане. Он дожевал клубнику — неторопливо, как делал всё, — и положил зелёный хвостик на край ящика. — У вас трудности с французским произношением. Это естественно. Вы арабка. Вы не обязаны знать французский. Что касается грусти... Вы верно заметили. Она есть. Я не отрицаю. Но я не обсуждаю её. Ни с кем. Даже с вами. Особенно — с вами. — Почему это особенно со мной? — возмутилась она. Целыми днями забита мыслями о нём, а он тут заявляет такое. Она скрестила руки на груди — совсем как Аладдин, тот самый, что стоял перед шейхом. Граф дожевал вторую клубнику и повторил ритуал. Он мог бы сейчас скрыть, что её слова могут его задевать, ведь она действительно могла выстрелить прямо в цель своими наблюдениями. С ней нужно обороняться. Однако ему нравилось подыгрывать её возмущению, в ожидании следующей замысловатой несуразицы. — Вы задаёте вопросы. Вы не принимаете уклончивых ответов. Вы смотрите на меня так, будто хотите прочесть то, что я не пишу. С другими проще: они довольствуются поверхностью. Вы — нет. Вы уже добрались до глаз. До грусти. До того, о чём я не говорю. И если я продолжу в том же духе, вы доберётесь до того, о чём я не говорю даже себе. Этого я не хочу. Поэтому — особенно с вами. — Не честно. Я вам не мешаю читать себя — зачем книгу мне под носом закрываете? Это как если бы я сейчас забрала бы клубнику... И она потянулась. Граф не отвёл руки — но и не позволил ей дотянуться. Он просто перехватил корзину за край и отодвинул её на несколько дюймов в сторону, ровно настолько, чтобы её пальцы схватили воздух. — Вы уже забрали одну клубнику сегодня. Эту — я оставляю. Что касается книги, которую я якобы закрываю перед вашим носом... Вы читаете меня с первой встречи. Без спроса. Я же о вас не знаю почти ничего. Кроме того, что вы — дочь Аббаса, что вы носите мужскую одежду, что вы дерзите старикам и дарите манго незнакомцам. Всё остальное — догадки. Так что не вам жаловаться на нечестность. Вы прочли уже половину. Я — лишь несколько строк. — Вообще-то я с вами делилась о приматах, — сказала Амина как бы невзначай, отводя лицо в сторону, словно сообщила ему величайшую тайну, которой нет цены. Граф на мгновение замер. Потом его пальцы, сжимавшие край корзины, чуть разжались. — О приматах. Действительно. Вы делились со мной сведениями о приматах. О бабуинах, гориллах, капуцинах и мармозетках. И о своём греческом профиле. Она дёрнулась от возмущения. — Вот снова вы связали приматов и мой греческий профиль! — А во всём виновата ваша последовательность мыслей, я говорил. Надо знать цену словам. Амина скрестила руки. — Я запомнил это. Как и всё остальное, что вы говорили. Но должен заметить: сведения о приматах и греческом профиле — это не совсем то, что люди обычно имеют в виду, когда говорят «делиться». Обычно делятся... переживаниями. Историей. Именем, в конце концов. А вы поделились классификацией обезьян и античной скульптурой. Это, конечно, ценно. Но я бы не назвал это откровенностью. — Как будто вы мне что-то рассказывали. Рассказывали? Даже о вашем профиле я знаю из своих наблюдений. И о грусти в глазах. О том, что вы прячете. Я не знаю, что именно, — но я вижу, что прячете. И... только имей я каплю чувств к вам, я бы, наверное, хотела узнать, что там. Внутри. За всем этим. Она замолчала. Ну вот. Пять минут не позорилась. Сама ждала подвоха. Думай. Через секунду она добавила — слишком быстро, слишком сбивчиво: — А... то есть как наблюдатель, с научным интересом... а не потому что мне не всё равно... то есть всё равно, но... Теперь это звучало не логично. — Кажется... пора... Она почти прошептала это, сделав шаг, чтобы обойти его. Граф не шевельнулся. Его рука, лежащая на набалдашнике трости, осталась неподвижной. Лицо — бесстрастным. — Постойте, — произнёс он. Одно слово. Не приказ. Не просьба. Что-то среднее. Что-то, что заставило её замереть на месте. Он помедлил. Потом заговорил — тише, чем обычно, но всё тем же ровным тоном: — Вы сказали, что видите то, что я прячу. И что хотели бы узнать, что там, внутри. Вы не назвали это чувством. Вы назвали это научным интересом. Я не спрашиваю, что из этого правда. Но вы наблюдали за мной. Достаточно, чтобы заметить то, что я обычно прячу. Этого я не ожидал. От вас — особенно. Амина, всё ещё стоя к нему вполоборота, дёрнула плечом — совсем как Аладдин когда-то. — Снова это «от вас особенно». Я у вас в числе особо умалишённых, или же вам так приятно это слышать от меня? Граф несколько секунд смотрел на неё молча. Потом перевёл взгляд на море — туда, где чайки кружили над мачтами, — и снова на неё. — Ни то, ни другое. Вы не умалишённая. И я не ищу приятных слов. Я вообще их не ищу. Но когда я слышу правду — я её узнаю. Вы заметили то, что другие не замечают. Это редкость. А вы сами — редкость. Таких, как вы, я не встречал. А то, что вы разглядели то, что я прячу, — это вторая редкость. Две редкости в одном человеке — это перебор. Даже для Александрии. Амина застыла с приоткрытым ртом. Вот это да. — О... это было похоже на комплимент... Подождите. И она развязала с лица шейлу — медленно, словно открывая занавес. — Показываю, что удивлена. Но, правда, уже с закрытым ртом. Граф посмотрел на открывшееся лицо — на приоткрытые губы, на это выражение искреннего, почти детского удивления, — и на мгновение отвёл взгляд. Не потому, что смутился. А потому, что смотрел достаточно долго для приличий. — Это не комплимент. Я не делаю комплиментов. Вы знаете. Я просто констатировал факт. Он помолчал, потом снова перевёл взгляд на неё. — Шейлу вы сняли. Означает ли это, что уровень удивления достаточно высок, чтобы я мог записать сегодняшний день в число... запоминающихся? — Пишите, — махнула она рукой сразу же, словно даруя ему королевское позволение. А потом вдруг спохватилась: — Сивак хотите? И достала его снова — завёрнутым в чистую, не дешёвую ткань. Она человек гигиены, даже если кажется оборванцем. Граф посмотрел на сивак, завёрнутый в чистую ткань — которого она несколько минут назад выронила, — потом на неё. На лицо без шали. На этот жест — протянутая рука с палочкой, которую она только что предлагала ему так, будто это было самой естественной вещью в мире. Он взял палочку — аккуратно, не касаясь её пальцев. — Я возьму. Не потому что нуждаюсь в сиваке. А потому что это, кажется, первый предмет за всё время нашего знакомства, который вы отдаёте мне добровольно и без попытки отобрать обратно. Клубнику вы отбирали. Корзину — тоже. Сивак... посмотрим. Если я начну чистить им зубы, а вы потребуете его назад — я не удивлюсь. Но буду разочарован. Амина чуть сморщила нос — тот самый жест, который он уже запомнил: — Сдался мне использованный сивак. Клубнику я люблю хотя бы... Граф чуть приподнял бровь. — Я помню ваш рецепт. И я его, кстати, опробовал. Он помолчал, потом добавил всё тем же ровным тоном, но с едва уловимой искрой в голосе: — Должен признать, это было... вкусно. Хотя после вашего ухода я долго думал, было ли это кулинарным советом или чем-то иным. Теперь, когда вы упомянули клубнику снова и наморщили нос, я склоняюсь к тому, что это был всё-таки кулинарный совет. Невинный. Почти. Он покрутил сивак в пальцах. — Благодарю. За сивак. И за рецепт. — На что это вы намекаете? Только и ставите под сомнение намерения с рецептом. Для приворота! Вот для чего советовала. Клубника заговорит зубы. Теперь вы будете обречены влюбиться. Она выпалила это с тем же раздражением, поднимая корзину и снова протягивая ему. Граф принял корзину — без комментариев, без удивления, как человек, который уже понял: с этой девушкой лучше не спорить, когда она протягивает тебе фрукты. Он поставил корзину на ящик, но не отодвинул от себя. — Я должен вам кое-что сообщить. Я не верю в привороты. Не верю в заговоры. Не верю в магию, в судьбу, в сглазы, в джиннов и в говорящих удодов, которые оставляют сивак на подоконниках. Я верю только в то, что можно потрогать, измерить или доказать. И если я когда-нибудь... — он сделал крошечную паузу, — ...влюблюсь, то не из-за клубники. А из-за того, кто её дал. Но это, разумеется, гипотетическое рассуждение. Не имеющее отношения к настоящему моменту. — Да, да, не забивайте голову. Никто на это не надеется. Особенно никто. Такой человек вообще не существует, — она проговорила это быстро, почти скороговоркой, и тут же пожалела. Слишком много отрицаний. Слишком прозрачно. Граф чуть склонил голову. Его голос прозвучал с той особой, суховатой ноткой, которая у него заменяла одобрение: — Я не буду уточнять, кто именно «никто» и на что именно он не надеется. Вы и так сказали достаточно. Больше, чем планировали. Он выдержал короткую паузу и добавил — почти буднично, но с едва заметным прищуром: — Вы за эту минуту на удивление стали щедры. Обычно к этому моменту вы уже трижды отобрали бы у меня то, что только что подарили. Я начинаю волноваться — вы здоровы? — Я не хотела ничего брать обратно! — сказала она чуть жалобно и, снова возмутившись, взяла из корзины ту самую надкушенную клубнику. — Вот. Чтобы не пустословили. Отобрала теперь. Граф проводил взглядом клубнику. На одно короткое, почти неуловимое мгновение уголок его губ дрогнул — но уже в следующую секунду он был совершенно невозмутим. — Логика железная. Я не буду спорить. Он взял из корзины целую ягоду и поднял её на уровень глаз. — Я запомню: если я говорю то, что вам не нравится, вы забираете клубнику. Если я говорю то, что вам нравится, вы отдаёте мне сивак. У вас своеобразная система поощрений и наказаний. Не самая прозрачная. Но, кажется, я начинаю в ней разбираться. Он откусил ягоду. Амина посмотрела на него — сжав губы, потом опустив глаза, потом хмуро выпрямилась, и в итоге устало отвернулась. Он ей нравится. Безумно нравится. А она ведёт себя как... — Ладно. Достаточно опозорилась. Граф смотрел на неё — на эту смену выражений: сжатые губы, опущенные глаза, выпяченная губа, хмурая выпрямленная спина, усталый поворот. Он видел всё. И впервые за долгое время — возможно, за четырнадцать лет — он не знал, что сказать. Нет, не так. Он знал, что сказать. Но не знал, стоит ли. — Вы не опозорились, — произнёс он наконец. Голос был ровным, но в нём не было обычной холодной отстранённости. — Вы вели себя как... вы. Это не позор. Это... редкость. Я уже говорил. Он взял корзину. — Идите, мадемуазель. Вы сказали, что вам пора. Я вас не держу. Но если захотите вернуться — я здесь. С клубникой. С сиваком. С корзиной, которую вы мне вручили. Всё это ваше. Даже надкушенная ягода. Если передумаете. — Я дарю это вам, вот только одну возьму. Пока смотрела, как вы едите... собственно, аппетитно... Она взяла одну ягоду — немного неловко, словно всё ещё сомневаясь. Убрала с неё хвостик, аккуратно, чтобы не испачкать пальцы, и отправила всю в рот. Последние слова прозвучали тише, чем она планировала. Как будто она сказала это самой себе. Но он услышал. Граф проследил за её рукой — за тем, как она взяла ягоду, как убрала хвостик, как отправила в рот. Проследил с тем самым выражением, с которым обычно наблюдал за редкими природными явлениями. Ничего лишнего. Только внимание. Он взял из корзины ещё одну ягоду — целую, спелую, — откусил. Прожевал. И только потом заговорил, всё тем же ровным, почти ленивым тоном: — Аппетитно. Меня ещё не называли аппетитным. Обычно используют другие эпитеты. Но я запомню и этот. Он чуть приподнял корзину. — Вы подарили мне корзину с фруктами, отобрали из неё надкушенную ягоду, предложили сивак, сняли шейлу, чтобы показать удивление, и назвали меня аппетитным. Точнее — мою манеру есть. Но я услышал то, что услышал. — Я не говорила, что вы аппетитный! — исправилась она быстро, возмущённо, но уже заливаясь краской. Завязала платок и зашагала прочь — быстро, петляя между пакгаузами, совсем как в тот день, когда удирала от Косты. Но у самого поворота, уже почти скрывшись за углом, она вдруг замедлила шаг. На одно мгновение. На одно короткое, предательское мгновение. И пошла дальше. Граф это заметил. Ничего не сказал. Только проводил её взглядом — и на его губах мелькнуло то самое выражение, которое он сам, возможно, не смог бы назвать. — Не говорили, — произнёс он едва слышно, ни к кому конкретно не обращаясь. — Но я услышал. Он взял корзину поудобнее и зашагал к своему кораблю. У трапа его встретил Бертуччо, который, увидев графа с корзиной манго и клубники, не сказал ни слова. Только бровь чуть дёрнулась — едва заметно, как у человека, который давно перестал удивляться, но всё ещё ведёт внутренний учёт странностям своего господина.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать