Граф Монте Кристо. Параллельная Вселенная

Александр Дюма-отец «Граф Монте-Кристо»
Гет
В процессе
G
Граф Монте Кристо. Параллельная Вселенная
Хабибти
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
оставлю просто здесь. Может для себя. Может и для вас, кому интересен Восток, Граф Монте-Кристо, приключения и вопрос что если? Сможет ли полная противоположность Эдмону завоевать его? Это увлекательный своего рода ромком.
Примечания
События происходят за пять лет до мести. Первая часть. Вторая продолжение по книге
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Часть 3 Ифрит и мизинец.

Три дня — для Александрии срок немалый. За это время базар успел забыть о дерзкой девушке в шароварах, упавшей на фрукты, хотя Ахмед ещё долго будет рассказывать эту историю покупателям, с каждым разом добавляя новые детали: то навес был не двухслойный, а трёхслойный, то девушка прилетела не с одной крыши, а перемахнула через три дома, то гранаты, на которые она упала, тут же превратились в шербет — Аллах свидетель, он сам видел. Хасан ибн аль-Фарид не показывался на людях — говорили, сидит дома, жалуется на сердце и проклинает науку, которая выдумывает оскорбительные слова. Шейх вернулся к своим обычным делам. Али ибн Рашид возвращался к ним с некоторым трудом — и теперь, проходя мимо лавки тканей, невольно замедлял шаг. И вот — на четвёртое утро — знакомая фигура снова появилась на улицах. В тунике. С шалью на лице. С подведёнными глазами, которые ничего не скрывали от того, кто умел смотреть. Гюль шагал рядом — всё такой же круглолицый, всё такой же бдительный, но теперь в его походке появилось что-то новое: обречённая готовность. Так ходят люди, которые поняли, что судьбу не изменишь, а ханым всё равно сделает по-своему, и единственное, что им остаётся, — это присутствовать при очередном стихийном бедствии в качестве летописца и моральной поддержки. Они прошли мимо рядов с тканями, мимо лавки специй, где хаджи Аббас поднял голову и проводил девушку долгим, задумчивым взглядом. Он ничего не сказал, только кивнул — едва заметно — и вернулся к своему кальяну, но его губы тронула тень улыбки, а пальцы, перебиравшие чётки, на мгновение замерли. Амина же, сама того не замечая, свернула на знакомую улицу и вдруг остановилась. Перед ней была лавка Ахмеда. Новая. Преображённая. Навес из плотной, добротной ткани, усиленный каркас, ровные ряды фруктов, разложенных с той особой гордостью, какая бывает только у торговца, чьи дела пошли в гору. Ахмед, перебиравший гранаты в корзине, поднял голову — и замер. На мгновение его лицо отразило целую гамму чувств: узнавание, испуг, радость, снова испуг. Он быстро огляделся по сторонам — нет ли где поблизости Хасана ибн аль-Фарида — и, не обнаружив старика, расплылся в широкой, почти заговорщицкой улыбке. — Вы! — выдохнул он. — То есть ты! То есть... вы, госпожа. Живая! Целая! И не в шароварах! Он осёкся, поняв, что последнее замечание могло прозвучать бестактно, и поспешно добавил: — Хотя и в шароварах было... эм... оригинально. Очень. Но так лучше. Определённо лучше. Для моего навеса. И для моих гранатов. Он похлопал рукой по новому навесу с той особой гордостью, с какой отец представляет первенца. — Видишь? Новый! В два слоя! Мой двоюродный брат ставил — он у меня паруса шьёт для рыбаков, знает толк в прочных тканях. Я ему говорю: «Абдулла, делай такой навес, чтобы выдержал всё». Он спрашивает: «Всё — это что?» А я говорю: «Всё — это всё». Он, конечно, решил, что я спятил. — Ахмед понизил голос и доверительно добавил: — Я никому не рассказал. Про тебя. Ну, кроме Абдуллы. И жены. И троих покупателей. Но им я сказал, что это была акробатка из бродячего цирка. Из самого Константинополя. Так что твоя честь не пострадала. Кажется. Амина посмотрела в сторону вместо того, чтобы закатить глаза — шаль скрывала лицо, но подведённые глаза красноречиво блеснули, — и рассмеялась негромко, тем самым смехом, который у неё появлялся всякий раз, когда она понимала, что её маленькая легенда растёт сама по себе, без её участия. — Говорите, об инциденте будут знать только вы и я, и весь аул. Ахмед на мгновение замер, осознавая услышанное. Затем его лицо медленно расплылось в улыбке, той самой, с которой человек признаёт: его поймали с поличным, но — удивительное дело — ему ни капли не стыдно. — «Только вы и я, и весь аул», — повторил он, покачивая головой. — Аллах свидетель, ты умеешь сказать правду так, что она звучит как комплимент! Он расхохотался — открыто, заразительно, уже без прежнего страха оглядываться на соседей, — и смех этот был так искренен и громок, что проходивший мимо разносчик кофе обернулся. Отсмеявшись, Ахмед вдруг посерьёзнел и протянул ей самый румяный, самый крупный гранат из корзины — тот самый, который он до этого откладывал в сторону, видимо, для себя. — Вот. Возьми. Бесплатно. За... за рекламу. Как ты тогда и обещала. Помнишь? «Завтра они будут собираться от красоты вашей лавки». — Он фыркнул. — Так и вышло. Приходили. Спрашивали. Я продал больше гранатов за эти три дня, чем за весь прошлый месяц. Так что... спасибо тебе, госпожа Не Хочу Называть Своего Имени. Ты странная. Но удачу приносишь. Он вложил гранат ей в руки и отступил, всё ещё улыбаясь. Где-то за его спиной, в глубине лавки, висел тот самый усиленный навес — гордость Абдуллы и страховка Ахмеда на случай новых акробаток. Амина оглядела гранат — гладкую бордовую кожуру, плотную, чуть поддатливую под пальцами, — и подняла на Ахмеда глаза, в которых светилась та самая смесь благодарности и иронии, которую он уже начинал узнавать. — Не удача. Удачи не существуют. Благо от Аллаха. Ахмед замер. Его рука, всё ещё протянутая к корзине, застыла в воздухе. Он посмотрел на девушку — на этот раз без улыбки, без торгашеской суеты, без вечного страха перед Хасаном. Просто посмотрел. — Ты права, — сказал он тихо. — Ты права, госпожа. Я сказал глупость. Не удача. Благо от Аллаха. Это Он послал тебя на мою крышу. И на мой навес. И в мою лавку. И — прости меня за эти слова — но и Хасана Он тоже послал. Чтобы мы все чему-то научились. Хасан, может, и не научился. А я... я научился не называть удачей то, что даёт Аллах. Он поклонился — не глубоко, но с искренним уважением, прижав ладонь к груди, — и добавил с той особой, чуть смущённой теплотой, которая бывает только у людей, не привыкших говорить красиво, но вдруг нашедших нужные слова: — Да благословит Он тебя, госпожа Не Хочу Называть Своего Имени. И да продлит твои дни. И да смягчит сердце того бедняги, который когда-нибудь попытается на тебе жениться. Ему понадобится всё благо, которое у Аллаха есть. Всё до последней капли. Амина улыбнулась — на этот раз не иронично, а тепло, одними глазами, которые умели говорить больше, чем иной человек произносил за целый день. — Не нужно извинений. Я не злюсь на господина Хасана. Я понимаю его мышление и знаю, что его не изменить. Да и стараться не хочу. Бог с ним. С нами. — Она улыбнулась глазами, и в этой улыбке было что-то от той самой дерзости, которую Ахмед уже начинал любить. — Не беспокойтесь за моего беднягу. Раз Господь написал его имя в скрижали рядом с моим — он заслужил. А насчёт имени... зовите меня Аладдин. Ахмед слушал, и его лицо менялось — от удивления к восхищению, от восхищения к тихой, почти благоговейной радости. А когда она назвала имя — «Аладдин» — он на мгновение замер, а потом расхохотался так громко и искренне, что проходивший мимо разносчик кофе обернулся во второй раз, а соседний торговец коврами отложил кальян и прислушался, недоумевая, что за веселье творится у фруктовой лавки. Он вытер глаза — на этот раз от смеха, а не от ужаса, — и поклонился ей с шутливой церемонностью, прижав руку к сердцу и чуть выставив ногу вперёд, как делают придворные на приёмах у паши, о которых он только слышал: — Для меня честь, господин Аладдин. Заходите в мою лавку в любое время. В шароварах, в тунике, в платье, в чём угодно. Можете хоть на крыше сидеть — Абдулла укрепил стропила. Я ему отдельно доплатил. Он развёл руками, всё ещё улыбаясь. — Да хранит Аллах тебя, Аладдин. И твоего беднягу, чьё имя написано рядом с твоим. Он, должно быть, или великий герой, или великий безумец. Но я за него спокоен. С тобой — не пропадёт. — Благодарю. Мир вам. И она зашагала прочь, крутя в тонких пальцах гранат. Солнце играло на его гладкой бордовой кожуре, и этот маленький плод, подаренный торговцем фруктов, вдруг показался ей символом — не победы, нет. Скорее, признания. Александрия принимала её. Не всю, не полностью — но те, кто видел её настоящую, пусть даже под маской Аладдина, запоминали навсегда. Ахмед проводил её взглядом и, когда она отошла на достаточное расстояние, тихо произнёс, ни к кому конкретно не обращаясь: — Мир и тебе, Аладдин. Мир и тебе. Он ещё немного постоял, покачал головой и вернулся к своим гранатам. Но теперь на его лице играла улыбка — та самая, которая появляется у людей, повстречавших что-то хорошее. Что-то, о чём можно будет рассказать внукам. Что-то, что делает жизнь чуть более... удивительной. --- Они прошли мимо рядов с тканями, мимо лавки специй, где хаджи Аббас поднял голову и проводил девушку долгим, задумчивым взглядом, но ничего не сказал — только кивнул, едва заметно, и вернулся к своему кальяну. Прошли мимо кофейни, где купцы обсуждали цены на кофе и курс пиастра. Прошли мимо водоноса, который посторонился, узнав ту самую девушку, что пять дней назад прошла мимо него под конвоем. И тут — — Уважаемая. Низкий голос раздался с той стороны уличного столика, стоявшего в тени старой акации. Граф Монте-Кристо сидел всё там же, где и в прошлый раз — но теперь его бумаги были убраны, кофе выпит, а трость лежала на столе. Он смотрел на неё с тем самым выражением, которое не означало ничего — и означало всё сразу. — Прошу прощения за беспокойство. Я ищу дом Берта Харди, судовладельца. Вы, случайно, не знаете, где он проживает? Мне назначена встреча, но мой проводник, кажется, заблудился. А местные жители... не слишком охотно беседуют с европейцами. Он говорил на арабском. Безупречном. С тем самым акцентом, который трудно определить — не египетским, не магрибским, не сирийским, — и смотрел на неё прямо, спокойно, без тени узнавания. Как смотрят на незнакомку, которая просто оказалась в нужном месте в нужное время. Только очень внимательный наблюдатель — а Амина была именно таким наблюдателем — мог бы заметить, что пальцы его правой руки, лежащей на набалдашнике трости, чуть сжались. На долю секунды. Амина посмотрела на него. Сердце пропустило удар — не от волнения, нет, от чистой, незамутнённой наглости происходящего. Это издевательство какое-то? Он разыгрывает незнакомца? После того, как он видел её на базаре? Она выдохнула, и её веки чуть расслабились — недоверчиво, с той самой иронией, которая была её лучшей защитой. — Добрый... Вы верно предполагаете, если я посещаю все крыши Александрии, то знаю и всех их жильцов? Граф чуть склонил голову набок — ровно на тот самый градус, который обозначает вежливое недоумение и ничего более. — Прошу прощения? Он выдержал короткую паузу. Ни тени улыбки. Только лёгкое, едва уловимое напряжение в уголках губ — такое, будто он пытается что-то вспомнить, но не может. — Боюсь, я не совсем понимаю вашу мысль. Я спросил о доме Берта Харди, а не о крышах. Хотя... — он позволил себе секундную заминку, и в его голосе проскользнула та самая нота, которая у него заменяла любопытство, — должен признать, ваш образный язык интригует. Вы, кажется, намекаете, что я должен был узнать вас? Простите, мадемуазель, но я в Александрии всего несколько дней и ещё не имел чести быть представленным. Моё имя — граф Монте-Кристо. А вы, судя по всему, местная жительница, которая хорошо знает город. Он говорил ровно, безупречно вежливо, и взгляд его тёмных глаз оставался спокойным — взгляд человека, который действительно не понимает, о чём речь. И всё же Амина чувствовала: он играет. Как и она. Две маски, встретившиеся на александрийской улочке. «Прекрасно он понимает», — подумала она. Но вслух сказала другое. Хорошо, что шаль скрывает лицо. Хорошо, что Гюля нет рядом — он отошёл к лавке с пряностями и сейчас, кажется, торговался за шафран. Плюс. — Хорошо. Знаю. Идёмте. Они зашагали рядом — она в своей тунике и шали, он в тёмной рубашке и жилете легком, с тростью, отбивающей ровный ритм по мостовой. Солнце припекало, но ветер с моря приносил прохладу, и в воздухе пахло солью, кофе и чем-то сладким — кажется, пахлавой из соседней кофейни. Амина улыбнулась под тканью и заговорила первой: — Я слышала, что этот европеец… господин Берт очень мрачный человек... Его почти не видят. Я однажды видела его дочь. Не похожа на аристократку. И высокомерна. Раз вы знакомы с Бертом, должно быть, представлены и его дочери? Граф шагал рядом — размеренно, не быстро и не медленно, подстраиваясь под её шаг с той естественной грацией, которая даётся только долгой привычкой к самообладанию. На её слова он ответил не сразу. Сначала — короткий взгляд искоса. — Берт Харди — мрачный? Пожалуй. Но я бы назвал его скорее замкнутым. И чрезвычайно деловым. Что же касается его дочери... — он сделал паузу, ровно на полшага, и в этой паузе было столько же смысла, сколько в иной речи, — должен признаться, я с ней не знаком. Наши отношения — исключительно деловые. Он снова бросил короткий взгляд на свою проводницу — на платок, скрывающий лицо, на подведённые глаза, на гранат, который она всё ещё вертела в пальцах, машинально, как чётки. — Но мне любопытно ваше мнение. Почему вы так о ней отзываетесь? Вы с ней знакомы? Или... — он позволил себе микропаузу, и в его голосе мелькнуло то самое холодное, острое любопытство, которое появлялось у него всякий раз, когда он нащупывал несостыковку в чужой истории, — это общее впечатление жителей Александрии? — Общее? Пф. Я видела её раз, когда она выглядывала из окна. Не выходит из дома совсем. Как её звали? Элизабет?  — Я слышал это имя от него самого. Один раз. Он не распространяется о семье. Но вы, кажется, видели её. И составили мнение. «Не похожа на аристократку и высокомерна». Это довольно резкая характеристика для девушки, которая всего лишь выглянула из окна. Что именно в ней показалось вам высокомерным? Амина посмотрела на графа — впервые за весь разговор повернув голову в его сторону, снизу вверх, одними глазами, подведёнными стрелками. Взгляд получился острый, оценивающий — такой, каким смотрят на противника перед дуэлью. — Взгляд... И она плохо выглядит. Не столь внешне — я не имею права осуждать лицо, которое ей дал Аллах, — сколь аура её, энергия... отталкивающая. Как будто знакомиться с ней было бы неприятно. Она ухмыльнулась под тканью — ухмыльнулась так, как ухмыляется человек, который только что сказал чистую правду о себе самом и знает, что никто об этом не догадается. Она в жизни не отозвалась бы так ни об одной девушке. Но о себе, конечно же, позволит. — Она видела меня. Видела в шароварах. И спряталась. Она, должно быть, испугалась Аладдина. Граф выслушал эту тираду с абсолютно непроницаемым лицом. Его трость продолжала отбивать ровный ритм по мостовой — тук-тук-тук, — но когда Амина договорила, особенно последнюю фразу про Аладдина, он вдруг остановился. Не резко. Плавно. Как человек, который внезапно заметил нечто интересное на витрине, мимо которой проходил сотни раз. — Аладдин, — повторил он, и в его голосе проскользнула та самая интонация, с которой произносят внезапно решившееся уравнение. — Значит, вас зовут Аладдин. Какое... необычное имя для девушки. Он возобновил шаг, но теперь его взгляд стал чуть более пристальным. Не враждебным, не подозрительным — скорее, как у шахматиста, который заметил, что противник сделал странный ход, и теперь пытается понять, было ли это ошибкой или частью хитрого плана. — Что ж, мадемуазель Аладдин. Должен признаться, вы — первая александрийская девушка, которая рассуждает об «ауре» и «энергии». Обычно здесь говорят о более приземлённых вещах. Цены на зерно. Перспективы урожая фиников. Вы, кажется, получили образование. Где, если не секрет? Он задал этот вопрос тем же ровным, светским тоном, каким спрашивают о погоде. И всё же в нём сквозило нечто большее, чем простая вежливость. Граф Монте-Кристо никогда не задавал вопросы просто так. Каждый его вопрос был ходом — и Амина, сама того не зная, уже стояла посреди шахматной доски. — До девяти лет я прожила с дедушкой, — ответила она, чуть прикусив губу под шалью. — Он тщательно позаботился, чтобы в моих занятиях входило всё необходимое для женщины. Я мечтала учить языки, но пока учила скрипку — не успела. Да и зачем мне языки? Европа далека. Хочу знать французский. Вот прям как Элизабет. Хочу английский — вот прям как имя у Элизабет. Итальянский. Немножко. Она говорила это с той особой небрежностью, которая даётся только тогда, когда говоришь правду, прикрытую другой правдой. Дед действительно вложил в неё всё — языки, математику, музыку. Просто дед был европейцем. Но кто что знает о Аладдине?  И пусть ломает голову над тем, откуда у арабской девушки такие познания. И пусть слушает, как она отзывается об Элизабет с непринуждённой насмешкой, не подозревая, что Элизабет и есть она сама. Это было... упоительно. Граф слушал. Не перебивал. Его лицо оставалось всё тем же — вежливым, спокойным, безучастным. Но где-то в глубине его тёмных глаз происходила работа — та самая, которую он обычно скрывал за маской светской невозмутимости. — Ваш дедушка, — произнёс он задумчиво, когда она закончила, — должно быть, незаурядный человек. Скрипка для арабской девушки — выбор... неожиданный. Обычно здесь предпочитают уд. Или вообще обходятся без музыки. А ваш дед, выходит, дал вам европейское образование. Не всякий арабский старик на такое способен. Он сделал паузу, ровно на один удар трости о мостовую. Тук. — Но вот что любопытно. Вы сказали, что французский хотите знать «как Элизабет». Откуда вам известно, что дочь Берта Харди знает французский? Вы же, по вашим словам, видели её лишь мельком в окне. Он задал этот вопрос без всякого выражения — как человек, отмечающий несостыковку в бухгалтерской книге. Но сам факт того, что он её заметил, говорил о многом. Граф Монте-Кристо не упускал ничего. «Он меня поймал…Почти.» Амина повернулась к нему — медленно, с тем самым спокойствием, которое появляется у человека, знающего правильный ответ до того, как вопрос был задан. — Вы задали очень умный вопрос. Но думаю, никого не должно затруднить подумать, что дочь француза говорит на французском. — она ухмыльнулась — Берт Харди француз. Об этом знает все. Граф остановился. Не резко — плавно, как останавливается корабль, убравший паруса. Он повернул голову и посмотрел на неё — теперь уже без всякой светской отстранённости. В его тёмных глазах мелькнуло что-то новое. Не подозрение. Не узнавание. А то самое выражение, которое появляется у человека, обнаружившего, что противник за шахматной доской играет на два хода глубже, чем предполагалось. — Туше, — произнёс он, и в его голосе прозвучала та самая интонация, которую он приберегал для особенных случаев. — Редкое удовольствие — встретить в Александрии собеседника, который умеет парировать словесные выпады с такой лёгкостью. Он чуть склонил голову, и теперь его взгляд стал откровенно изучающим — без враждебности, но с тем самым холодным, прожигающим вниманием, которое заставляло людей нервничать. — Вы правы в одном: дочь француза, скорее всего, говорит по-французски. Но вы, мадемуазель Аладдин, сказали кое-что ещё. Вы сказали, что не знаете языков, но хотели бы знать французский. И английский. И итальянский. «Немножко». Вы перечислили их с такой точностью, с какой человек перечисляет пункты списка, который давно выучил наизусть. Он замолчал. Потом добавил — тише, как будто себе самому: — И вы рассуждаете об «ауре». О каре. И цитируете мысли, которые не принадлежат ни Корану, ни бедуинскому фольклору. Он смотрел на неё — на платок, на подведённые глаза, на гранат в руке. Его лицо оставалось непроницаемым, но в глубине зрачков что-то двигалось. Не гнев. Не подозрение. Скорее — холодный, жгучий интерес. Так смотрят на загадку, которая не должна существовать, но существует. На уравнение, которое не сходится, но всё равно даёт правильный ответ. Амина улыбнулась — одними глазами, которые он видел, — и сказала с той самой дерзостью, которая была её лучшим оружием: — Ах, так вы притворялись, что не помните меня. Правда. Я не цитирую. Я говорю. Но моё мнение и знания базируются на учёбе, чтении и религии. Так что... в каком-то смысле я их всё-таки цитирую. Граф не ответил сразу. Он стоял и смотрел на неё — на эти смеющиеся глаза, выглядывающие из-под платка, на этот дерзкий, почти торжествующий взгляд. Она поймала его. И имела полное право торжествовать. — Вы правы, — произнёс он. — Я вас помню. Три дня назад. Вы слушали бедуинов на базарной площади. Вы сигали с крыши дома Хасана ибн аль-Фарида, приземлились на навес с гранатами, а потом заставили старика извиняться перед лицом шейха. У меня хорошая память. Очень хорошая. Он сделал крошечную паузу — и в этой паузе воздух между ними стал плотнее. — И я помню слова, которые вы произнесли тогда. «За притеснение невиновного кара быстро настигает: возможно, медленно для меня, но в самые сладкие дни для них». Это, мадемуазель Аладдин, не цитата из Корана. Я знаком со слогом Корана. Это — скажем так — очень личная мысль. Которую я привык считать своей. Он чуть наклонил голову и теперь смотрел на неё почти в упор — без враждебности, но с тем самым холодным, прожигающим вниманием, которое заставляло людей нервничать: — Так что нет. Я не притворялся, что не помню вас. Я притворялся, что не знаю, кто вы. Но теперь я понимаю, что сам попал в ловушку. Вы вели меня к дому Берта Харди, а на самом деле — вели меня к этому разговору. И теперь, когда мы оба сняли маски — или почти сняли, — я хочу спросить вас прямо. Откуда. Вы. Знаете. Эти слова? Амина выдержала его взгляд. Не дрогнула. Не отвела глаз. Только сердце забилось чаще — но этого не видел никто, даже граф Монте-Кристо. — Нет, проницательный господин, — она наклонила голову, глядя ему в глаза, и в этом движении было что-то от кошки, которая не убегает от хищника, а изучает его. — Я не снимаю маску перед незнакомцами. И вы тоже не снимаете, я вижу. Вы любите снимать с чужих. Своими способами. Лестью. Или правдой. Я, конечно, очень люблю правду. Однако за чужую правду торжествовать тоже неуважительно к себе. Так что не спрашивайте. Но я запомнила. Слова, что вы считаете своими. Значит... либо вы кого-то притесняете, либо притесняют вас... Или притесняли. Граф выслушал её — всю, до последнего слова — и на этот раз не стал отвечать сразу. Он стоял неподвижно, опираясь на трость, и смотрел на неё. Не как на загадку. Не как на противника. Как на нечто третье. Что-то, чему он ещё не подобрал названия. — Вы не снимаете маску перед незнакомцами, — повторил он её слова, и в его голосе прозвучала странная, почти неуловимая интонация — не ирония, не угроза, а что-то ближе к задумчивому уважению. — И правильно делаете. Я бы посоветовал вам никогда её не снимать. Маска защищает. Особенно — маска, под которой скрывается ум. Он чуть приподнял трость, указывая вперёд — туда, где уже виднелся дом Берта. — Но вы задали мне вопрос. Вернее, высказали предположение. «Либо вы кого-то притесняете, либо притесняют вас, либо притесняли». Должен признать, все три варианта в разное время были верны. Сейчас... — он помедлил, и в его голосе проступила та самая сталь, которая всегда пряталась под бархатом, — сейчас я просто человек, который следит за тем, чтобы весы были уравновешены. Не более. Он снова посмотрел на неё — и теперь его взгляд был не холодным, а скорее... оценивающим. Так смотрят на равного. На того, кто не побоялся сделать ход и не побоится ответить. — Что ж, Аладдин, — он чуть склонил голову, и в его голосе проскользнула та самая холодная, почти незаметная усмешка, — я запомню это. И я запомню вас. А теперь — дом Берта Харди. Вы обещали меня довести, и вы это сделали. Благодарю. — Уравновешиваете... мстите? — Она вдохнула мягко и спокойно, и в этом вдохе было что-то от той самой проницательности, которую он только что в ней признал. — Впрочем, вы не ответите. Вы правы. И кажется, наши пути расходятся у дома господина Харди. Позволю себе отметить, что у господина Харди неплохой вкус. Выбирает спокойный дом. А ведь все знают, что Берт Харди — магнат, но никогда не узнают об этом по его дому. Достойный человек, думаю, хоть и лично не знакома. Вам везёт больше. Ассаляму алейкум! Мне было приятно вас сопровождать. Хоть кого-то сопровождают на этих улицах по своей воле. Последнюю фразу она добавила с явной иронией — и граф, разумеется, её уловил. Он стоял у калитки дома Берта Харди и смотрел вслед удаляющейся фигуре в тунике и платке. Солнце играло на гранате, который она всё ещё вертела в пальцах. Ветер с моря трогал край его сюртука. — Ва алейкум ассалям, Аладдин, — произнёс он негромко, когда она уже отошла на несколько шагов. --- Час спустя, закончив деловой разговор с Бертом, граф уже сидел в экипаже, направлявшемся в порт. Он рассеянно смотрел на проплывающие мимо улицы, но мысли его были далеко. Девушка без имени. Без лица — только глаза и дрожащая губа. Говорит на безупречном арабском, но рассуждает о философии мести. Цитирует его собственные мысли, не зная, что они — его. Знает Берта Харди, но говорит, что не знакома с ним. Отзывается о его дочери с насмешкой — и при этом подводит к его дому. И этот гранат в её руке — как символ. Как подпись. Он думал о том, что люди редко бывают теми, кем кажутся. Что за каждой маской может скрываться другая маска. Что он, человек, посвятивший свою жизнь разоблачению чужих тайн, только что встретил девушку, которая прячет свою лучше, чем он — свою. И самое главное... Она сказала «мстите». Он не говорил ей о мести. Он сказал — «слежу за равновесием». Но она услышала именно это. Услышала то, что он не произносил вслух. И это означало, что она понимает. Или знает. Или догадывается. Или — что было бы совсем невероятно — чувствует то же самое. Экипаж катил к порту. Граф откинулся на сиденье и закрыл глаза. Завтра — новые дела. Новые встречи. Возможно — новая случайность. Он больше не верил в случайности. --- Вечером того же дня Амина, сверкая глазами и размахивая руками, пересказала Гюлю свой разговор с графом. Всё. От первого «Уважаемая.» до последнего «мстите». Каждую интонацию. Каждую паузу. Каждый взгляд. Гюль сперва замер с открытым ртом. Потом сел на подушки. Потом встал. Потом снова сел. Его круглое лицо последовательно отразило всю гамму эмоций, на которую способен человек, чья госпожа только что сообщила ему, что проболталась незнакомому графу о своих приключениях на крышах, назвала себя Аладдином, обсудила ауру, процитировала философию мести и попросила шоколад. — Ханым, — произнёс он наконец, и в его голосе звенела та самая обречённая ирония, которую он оттачивал годами службы при визире. — Я уже ничему не удивляюсь. Если завтра ты скажешь мне, что пила чай с этим графом в его каюте, я... я даже не всплесну руками. Я просто пойду и уволюсь. Нет, не уволюсь. Я пойду и напьюсь. Впервые за двадцать лет. Он помолчал и добавил, уже без иронии, с той теплотой, которая всегда пряталась под его ворчанием: — Хотя... может, оно и к лучшему. По крайней мере, не я один буду страдать от твоего языка. Пусть и этот граф помучается. Ему полезно. Слишком уж он гладкий. --- На следующий день они вышли на улицы Александрии с тяжёлым кошельком в 500 пиастров. Гюль не спрашивал, зачем — он уже привык. За четыре года он видел, как Амина раздавала милостыню в Каире, в Яффе, в Стамбуле, в Триполи. Он знал: когда на неё находит это настроение, лучше не спорить. Просто идти рядом и следить, чтобы кошелёк не опустел слишком быстро. И чтобы она не нажила новых врагов. Хотя бы в этот раз. Они обошли бедные кварталы — те, где жили вдовы, сироты, старики, которым не на что было купить хлеб. Гюль, который сам когда-то был на волосок от гибели и знал цену милосердию, молча подавал монеты тем, кто не решался взять. Амина прятала лицо за шалью, но глаза свои подводить не прекращала — и те, кто заглядывал в них, запоминали эти глаза надолго. Особенно дети. Дети смотрели на неё, как на сказку, сошедшую со страниц «Тысячи и одной ночи», — и, возможно, были не так уж далеки от истины. Когда пиастры кончилась, Гюль выдохнул с облегчением. Амина же, напротив, загрустила — и, чтобы поднять ей настроение, Гюль предложил прогуляться по торговым рядам. Так они оказались у лавки тканей, где продавали шейлы. — Выбирай, ханым, — сказал он. — Ту, что понравится. Без спешки. Обещаю, на этот раз никто не упадёт с крыши, не назовёт тебя сыном шакала и не попытается утащить к шейху. Я лично прослежу. Амина сняла тщательно обмотанную шейлу с головы, обнажив волны тёмных, густых волос, и взяла одну из шалей с красивой вышивкой — тонкая ткань, серебряная нить, узор, напоминающий пустынные цветы. Она накинула её на волосы и посмотрела в зеркало. И в этот момент у лавки появился Али ибн Рашид. Он замер в нескольких шагах — высокий, статный, в тёмно-синей кашемировой чалме и светлом кафтане, расшитом серебряной нитью по вороту. За спиной — слуга со свёртками. Но всё это — и богатство, и статус, и привычная уверенность — сейчас отступило на второй план, потому что он смотрел на неё. И в его тёмных глазах отражалось то самое выражение, которое он носил в себе все эти пять дней, сам не вполне понимая его природу. — Царица, — произнёс он негромко, и в его низком голосе не было ни насмешки, ни лести, только констатация факта. — Я говорил это пять дней назад, когда ты шла к дому моего дяди как на трон. И я вижу, что ничего не изменилось. Ты всё ещё идёшь как царица. Просто теперь — по базару. Он сделал лёгкий, почти незаметный поклон — ровно такой, какой подобает племяннику шейха перед незнакомкой, чьё имя он не знает, но чьё достоинство уже имел случай оценить. — Я Али ибн Рашид. Племянник шейха, которого ты почтила обещанием пригласить на обсуждение твоего махра. Я надеялся, что наши пути пересекутся снова. Александрия — большой город, но, кажется, Аллах решил, что пяти дней достаточно. Амина посмотрела на него с чуть растерянным удивлением — не наигранным, а настоящим, тем, которое появляется, когда не ожидаешь встретить человека, о котором думал всего минуту назад. — Пять дней — достаточно времени. Господин Фарид потерял надежду на гордость за пять минут в вашем доме. Али моргнул. Всего один раз — но этого хватило, чтобы стоявший поодаль Гюль тихо прыснул в кулак, а слуга Али со свёртками закашлялся, пытаясь скрыть смех. — Ты... ты снова это делаешь, — произнёс Али, покачивая головой. — Говоришь так, что я не знаю — смеяться мне или извиняться за то, что вообще заговорил. Я вижу, пять дней тебя не изменили. И это... хорошо. Александрии нужны люди, которые не меняются. Он бросил короткий взгляд на прилавок, на шейлу, которую сириец всё ещё не упаковал, и снова на Амину: — Ты выбрала шаль. Позволишь мне заплатить за неё? Не в качестве... чего-то. Просто потому что мой дядя был бы рад узнать, что я оказал маленькую любезность девушке, которая сделала его вечер таким запоминающимся. — О, означает ли это, что шейх меня запомнил? Приятно. Надеюсь, в хорошем смысле запомнил, потому что в обратном случае он пожалуется на суде моему избраннику, что для спокойной жизни он бы не связывался со мной. Али тихо рассмеялся — низким, грудным смехом, который совершенно не вязался с его статусом, но удивительно шёл к его лицу. — Мой дядя — человек справедливый. Он запомнил тебя как редкое явление природы. Как песчаную бурю, которая пришла без предупреждения, навела шороху, но не разрушила ничего по-настоящему ценного. Цитирую дословно: «Если бы все истцы были такими, как она, а все ответчики — такими, как Хасан, я бы, наверное, судил с улыбкой. Но Аллах милостив — такое случается раз в жизни». Он чуть склонил голову набок, разглядывая её с тем же выражением, с каким тогда, во дворе, смотрел вслед уходящей: — Так что нет, он не станет жаловаться твоему избраннику. Скорее наоборот — если твой избранник когда-нибудь придёт к нему за советом, дядя, я полагаю, скажет ему правду. Скажет: «Брат, ты выбрал женщину, которая будет делать твою жизнь невозможной и прекрасной одновременно. Я видел её в деле. Я видел, как она стоит перед шейхом и не опускает головы. Если ты готов к этому — Аллах в помощь. Если нет — беги сейчас, пока она не начала требовать розу пустыни». — Роза пустыни... — повторила Амина, и её улыбка на мгновение стала мягче, без привычного сарказма. — Да... Роза, цветущая в песке. Что же это? Али задумался — не нарочито, не для того чтобы произвести впечатление, а искренне, как человек, которому задали вопрос, на который он действительно хочет ответить. — Роза, цветущая в песке. Я думал об этом с того самого дня. Знаешь, есть несколько ответов. Он поднял руку и начал загибать пальцы — жест, который делал его похожим не на знатного господина, а на учёного или торговца, привыкшего всё раскладывать по полочкам: — Первый: это кристаллы. В пустыне есть такое — когда песок смешивается с солью и гипсом, получаются образования, похожие на цветы. Их так и называют — «розы пустыни». Их можно найти в Сахаре. Они красивые, но мёртвые. Камень. Он загнул второй палец: — Второй: это женщина. Та, что цветёт там, где ничто не цветёт. В трудные времена. В бедной земле. В песке. Та, что даёт жизнь и красоту там, где никто не ждал. Он загнул третий палец и посмотрел ей прямо в глаза — спокойно, но с тем самым теплом, которое пробивалось сквозь его обычную сдержанность: — Третий ответ: это ты. Ты спросила — я отвечаю. Я думаю, роза пустыни — это женщина, которая не боится идти против всех. Которая говорит правду в лицо шейху. Которая называет старика неандертальцем, а потом заставляет его извиняться. Которая пахнет гранатами и уходит, не оглядываясь. Я думаю, — он чуть понизил голос, и в нём проступила та самая теплота, которую он обычно прятал, — что твой избранник, кем бы он ни был, будет искать эту розу всю жизнь. И не найдёт. Потому что её не найти — её можно только узнать. И принять. Такой, какая она есть. С колючками. С дерзостью. С этой дрожащей губой, которая говорит одно, а выдаёт другое. Амина моргнула, слушая его, и медленно чуть улыбнулась — той самой улыбкой, которая появлялась у неё всякий раз, когда она слышала правду, но не хотела показывать, что она её задела. — Роза пустыни — это миф... Для меня роза пустыни — это панацея для жизни. Вы сделали мне слишком много чести этим сравнением. Она развернулась и взяла свою старую шейлу, накинула её, уже начиная закрывать лицо. Но прежде чем ткань полностью скрыла черты, добавила — уже с привычным сарказмом, который был её броней: — Но... вы были близки. Али стоял неподвижно, глядя, как она заматывает лицо, и на его лице медленно проступало выражение человека, который только что получил ответ — не тот, которого ждал, а тот, который заставил его думать ещё глубже. — Близок, — повторил он. — Ты сказала «близок». Значит, я не угадал. Но и не промахнулся. Это... обнадёживает. Он помолчал, потом добавил — тише, серьёзнее, без тени прежней светской иронии: — Панацея для жизни. Лекарство. Средство от всего. Так вот что ты ищешь. Или вот что ты хочешь получить от того, кто придёт за тобой. Не просто розу. Не просто красивый жест. А то, что исцелит. Он разглядывал её уже закрытое лицо — только глаза видны, только этот тёмный, глубокий взгляд, — и в его собственном взгляде читалось что-то новое. Не восхищение. Не привязанность. А тихое, глубокое осознание: он стоит рядом с женщиной, которую невозможно забыть. И которую невозможно завоевать просто словами, даже самыми красивыми. — Я запомню это. Панацея. Роза пустыни — это панацея. Может быть, когда-нибудь ты расскажешь мне больше. А может, и нет. В любом случае — мир тебе, дочь Каира. Да окажет тебе Аллах ту милость, которую ты ищешь. Даже если она не в моих силах. — Когда-нибудь? Вы полагаете, что мы ещё встретимся? — Она хмыкнула, пока продавец упаковывал шейлу. — Благодарю. Салям алейкум. Али проводил взглядом протянутую руку с упакованной шалью, потом перевёл взгляд на саму девушку — уже снова закутанную, уже готовую уйти. — Я не полагаю. Я знаю. Александрия не так велика, как кажется. А некоторые люди имеют свойство пересекаться чаще, чем того хочет теория вероятностей. Он сделал короткий жест слуге — тот шагнул вперёд и вручил сирийцу пару серебряных монет, явно превышающих цену шали. Торговец открыл было рот, но осёкся под взглядом племянника шейха. — Позволь мне оплатить её. Ты отказалась от этого раньше — хорошо. Но теперь я настаиваю. Не из гордости и не из желания чем-то обязать. Просто... позволь мне сделать эту малость. Для женщины, которая напомнила мне, что такое — смотреть на мир с интересом. Он чуть склонил голову: — Ва алейкум ассалям ва рахматуллахи ва баракятух. Мир тебе, милость Аллаха и Его благословение, дочь Каира. Пусть твои крыши будут крепкими. А гранаты — всегда спелыми. Когда они отошли от лавки, Амина посмотрела на Гюля с лицом «а-ля, ты думаешь о том же, о чём и я?». Гюль поймал этот взгляд и ответил не сразу. Сначала он выдержал паузу. Потом глубоко вздохнул. Потом поправил тюрбан. — Ханым. Если ты спрашиваешь, думаю ли я о том, что за последние пять дней ты успела: первое — разгневать самого упрямого старика в Александрии, второе — очаровать самого справедливого шейха в Александрии, третье — заинтриговать самого опасного франка в Александрии, а теперь четвёртое — ранить в самое сердце самого завидного жениха в Александрии... И всё это — не снимая шали с лица и не называя своего имени... Он сделал паузу для вдоха. — То да, ханым. Я думаю именно об этом. Я думаю, что ты ходячий ураган. Что Аллах испытывает меня твоим присутствием. И что, когда придёт время, твой отец спросит меня: «Гюль, как ты допустил, что вокруг моей дочери собралась половина мужского населения Александрии?» — и я не найду, что ответить. Потому что я сам не понимаю, как это происходит. Это какая-то магия. Ты просто идёшь по базару — и всё. Всё. Они все у твоих ног. Даже те, кто об этом ещё не знает. Он замолчал, переводя дыхание, потом тихо добавил: — И да, ханым. Я видел его лицо. Когда ты сказала, что он «был близок». Он теперь не уснёт. Будет думать. Месяц. Два. Год. Пока не поймёт, что значила эта роза. А когда поймёт... — Гюль покачал головой. — Бедняга. Впрочем, я его понимаю. Я сам когда-то попал в эту ловушку. Только ты тогда была ростом мне до пояса и просила научить тебя османским ругательствам. Амина улыбнулась его словам — тепло, без сарказма, — и выдохнула эту улыбку, как выдыхают долго сдерживаемое чувство.  Следующие дни проходили спокойно. Амина играла на скрипке. Подтягивала знания. Делала всё, чем поддерживают заложенную основу знаний и взращивают.  Придет время, когда ей придется вернуться к дедушке в Париж. К долгу. Граф Монте-Кристо действительно проводил много времени в порту. Его дела с Бертом Харди продвигались успешно, и теперь он лично инспектировал корабли, которые планировал зафрахтовать. Он стал привычной фигурой в гавани — портовые рабочие уже не таращились на него, а лишь почтительно уступали дорогу. Никто не знал, кто он такой. Но все чувствовали: этому человеку лучше не мешать. Амина же — ещё через день — снова вышла в мужских шароварах и в мужской жакетке, потёртой, видавшей виды. Лицо тщательно обмотано. Никто не узнал бы в этом уличном мальчишке ту самую девушку, что пять дней назад упала на гранаты, а потом заставила старика извиняться перед шейхом. Никто — кроме тех, кто умел смотреть. Она шла в порт. Хотела заскочить к отцу и сделать сюрприз. Но по дороге её внимание привлекли корабли, которые не принадлежали Берту. Чужие вымпелы, чужие названия на бортах, чужие матросы, разгружавшие тюки с хлопком и ящики с чем-то тяжёлым. Она подошла ближе и начала рассматривать. Матросы — трое. Один коренастый, с бычьей шеей и шрамом через левую бровь. Второй — тощий грек с небритым лицом. Третий — чернокожий гигант-нубиец, который ничего не говорил, но смотрел так, что говорить ему было не нужно. Коста — старший на разгрузке — выпрямился и упёр руки в бока: — Эй! Ты! Мелкий! Чего вылупился? Это порт, а не базар, понял? Здесь товар. Чужой товар. А ты стоишь и глазеешь, как будто выбираешь, что стащить. Уши навострил? Жакетка драная, рожа замотана... Ты кто вообще? Местный? Беспризорник? Тощий грек сплюнул в воду и лениво добавил: — Может, он портовый? Они вечно крутятся. Вчера у сирийцев мешок сахара пропал. Может, это его работа. Нубиец ничего не сказал. Он просто сложил руки на груди — огромные, как брёвна — и молча смотрел на «мальчишку». Его лицо не выражало угрозы, скорее ленивый интерес: выдержит или убежит? Амина упёрла руки в бока — жест, который она переняла у Гюля, сам того не зная, — и ответила с той самой дерзостью, которая была её второй натурой: — Какой сахар? Я краду другое. И да, вы хоть знаете, с кем говорите? Я Аладдин! Как позову своего ифрита... И она уже делала несколько шагов назад, пятясь между тюками. Коста замер. Его бычья шея побагровела, шрам через бровь натянулся. — Ты... ты что сейчас сказал? Аладдин? Ифрит? Ты мне сказки тут не рассказывай, оборванец! Тощий грек расхохотался — резко, хрипло: — Может, он ещё и летающий ковёр припарковал за тем пакгаузом? Нубиец по-прежнему молчал, но его губы дрогнули — не в улыбке, но в чём-то близком. Он медленно переступил с ноги на ногу — так, что доски причала скрипнули под его весом — и теперь оказался чуть слева, отрезая Амине путь к бегству вдоль причала. — Слушай, Аладдин, — процедил Коста, надвигаясь. — Если у тебя есть ифрит, то сейчас самое время его позвать. Потому что если ты сию минуту не уберёшься отсюда, я тебя самого в товар упакую. И отправлю в Марсель. Как «особо ценный груз». Понял? Он протянул руку, чтобы схватить наглеца за шиворот. — Я бы не рисковал трогать носителя защитника в лице ифрита, — ответила Амина, наклоняясь вбок и снова отступая. — Боюсь, такой груз, как я, окажется слишком ценным среди остальных. А все таки она прекрасно лавировала между балаболом Аладдином и увещевательницей Аминой. Граф Монте-Кристо стоял на верхней палубе своего корабля, пришвартованного у соседнего пирса — всего в полусотне шагов от разыгрывающейся сцены. Он только что закончил осматривать судовой журнал и собирался сойти на берег, когда услышал знакомый голос. Знакомый? Да. Он узнал его сразу. Этот тембр. Эти интонации. Эта манера говорить — дерзкая, с лёгкой хрипотцой, с неуловимой усмешкой в каждом слове. Он подошёл к борту и теперь стоял, опираясь на трость, глядя вниз. Его лицо, как обычно, было непроницаемо. Но если бы кто-то стоял достаточно близко, он бы заметил, что уголок губ графа чуть приподнят — на ту самую долю миллиметра, которая у него заменяла любопытство. Вот, значит, как. Теперь она ещё и Аладдин. И у неё есть ифрит. И она крадёт — но не сахар, а «другое». Он следил за сценой с холодным, почти научным интересом. Матросы — трое. Двое агрессивны, третий — нубиец — опаснее всех, потому что молчит. Она отступает, но не бежит. Дерзит. Играет. Блефует — но так, что почти хочется поверить в существование ифрита. И в этом блефе было столько знакомого, столько... родного, что граф на мгновение ощутил укол чего-то похожего на ностальгию. Коста тем временем замер с протянутой рукой. Что-то в словах «мальчишки» его остановило. Не смысл — смысл он едва понимал. А тон. Слишком уверенный для оборванца. Слишком спокойный для того, кто сейчас получит затрещину. — Какой ещё джинн? — прорычал он, но уже не так уверенно. — Ты что, колдун? — Может, он из тех шарлатанов, что показывают фокусы на базаре? — подал голос грек, почёсывая небритую щёку. — Помнишь, был один — глотал огонь? Может, и этот сейчас  начнёт? И тогда Амина снова начала говорить — медленно, нараспев, нагнетая атмосферу, как заправский сказочник с базарной площади: — О, Аладдин не колдун. Аладдин не такой! Аладдин что видит, то и делает, но в рот огонь не берёт. Брать огонь в рот - брать джинна в рот. Джинн есть огонь.  Аладдин знает, что такое джинны. Аладдин видел человека, носящего в себе джинна…— она подошла ближе обходя Косту. Коста замер. Его лицо, пока мальчишка говорил, медленно вытягивалось — рот приоткрылся, шрам через бровь натянулся, глаза сузились. Он пытался понять, что несёт этот оборванец, но слова звучали странно, почти завораживающе: «видел человека, носящего в себе джинна»... Что за чертовщина? Какой ещё джинн в человеке? Он невольно отступил на полшага. — Джинны, особенно ночью, море накрывают. И матросам сомнения внушают. Джинны в темноте активность обретают. А потом днём искусно... Она наклонилась ближе и резко, смешно, почти по-детски добавила: — ...лапшу, которую я вам сейчас вешаю на уши, наплетают! Коста моргнул. Грек икнул. Нубиец чуть склонил голову набок, как огромный пёс, которому показали фокус. А «Аладдин» уже сорвался с места и побежал — быстро, ловко, петляя между тюками и ящиками. — АХ ТЫ Ж!.. — взревел Коста, осознав наконец, что его только что выставили дураком перед всей командой. — ДЕРЖИ ЕГО! ЛОВИ МЕЛКОГО! ШКУРУ СПУЩУ! Но кричать было уже поздно. Амина неслась по причалу, а за ней, грохоча сапогами, бежал только Коста — грек остался стоять, согнувшись пополам от хохота, а на каменном лице нубийца впервые проступило что-то похожее на уважение. Граф Монте-Кристо, всё ещё стоявший у борта, опустил трость и тихо, одними губами, произнёс: — Браво. Он смотрел, как фигурка в драной жакетке и мужских шароварах исчезает за пакгаузами, и на его губах играла та самая редкая, холодная усмешка, которую он обычно приберегал для особо удачных психологических уловок. Она обвела вокруг пальца троих взрослых матросов и превратила их в посмешище. А потом сбежала, петляя как портовый мальчишка. И граф подумал — в который раз за эти дни, — что если бы он не знал, кто скрывается под этим тряпьём, он бы, возможно, даже восхитился дерзостью уличного Аладдина. Но он знал. И это делало ситуацию ещё более занятной. Амина тем временем отошла за бочки, прячась. Сердце колотилось где-то в горле. Этот человек — Коста — действительно бежал за ней. Он не остановился. Он не сдался. Он продолжал погоню, и его сапоги грохотали по доскам причала, как барабаны войны. Она обошла бочки и снова побежала — в ту сторону, где стоял его корабль, и на бегу крикнула ему через плечо: — Да ты что за актив неугомонный!? Никак не устаёшь! Коста, багровый от натуги и ярости, нёсся следом, перепрыгивая через бухты каната и расталкивая попавшихся под ноги грузчиков. Его бычья шея вздулась, пот градом катился по лбу. — Актив?! — прохрипел он, задыхаясь. — Я тебе покажу актив, крысёныш! Вот догоню — узнаешь, какой у меня актив! Семь лет на галерах! Два года в порту! Я таких, как ты, на завтрак ел! Он почти настиг её у бочек, но она снова увернулась — юркая, как угорь, — и побежала обратно, в сторону его же корабля. Это было так нагло, так невероятно нагло, что Коста на секунду даже замедлился — не от усталости, а от изумления. — Ты... ты куда?! Это мой корабль! Ты к моему кораблю бежишь, идиот?! Тощий грек, всё ещё стоявший у пирса, уже не смеялся — он просто сполз по тюку с хлопком и держался за живот, не в силах вымолвить ни слова. Нубиец медленно, очень медленно повернул голову, следя за погоней, и на его лице читалось выражение, которое можно было бы описать как «я прожил тридцать лет, но такого не видел никогда». И тогда Амина сделала то, чего никто — ни Коста, ни грек, ни нубиец, ни даже граф, наблюдавший с палубы, — не ожидал. Она внезапно свернула в другую сторону и рассмеялась, перепрыгивая внезапно появившиеся рыбьи потроха. Коста, ожидавший, что мальчишка рванёт к трапу, по инерции пробежал ещё несколько шагов вперёд — и только потом осознал, что добыча ушла вбок. Он резко затормозил, поскользнулся на мокрых досках причала, взмахнул руками — и рухнул. Не красиво. Не гордо. А плашмя, животом вниз, прямо в лужу рыбьих потрохов, оставленную утренними грузчиками. Звук получился сочный. Чайки на ближайшей мачте взлетели всей стаей. Тощий грек перестал смеяться и застыл с открытым ртом. Нубиец медленно прикрыл глаза — то ли в молитве, то ли в попытке сохранить остатки достоинства за всю команду. А «Аладдин» уже улепётывал прочь, и вслед ему нёсся вопль такой силы, что его, наверное, услышали на другом конце гавани: — Я ТЕБЯ ЗАПОМНИЛ, АЛАДДИН!!! СЛЫШИШЬ?! ЗАПОМНИЛ!!! ТЫ ЕЩЁ ПОПАДЁШЬСЯ МНЕ!!! И ТОГДА НИКАКОЙ ИФРИТ ТЕБЯ НЕ СПАСЁТ!!! Коста попытался подняться, поскользнулся снова, и грек был вынужден отвернуться — потому что на глазах у всего порта старший матрос Коста, гроза контрабандистов и любимец боцмана, сидел в луже рыбьей требухи и тряс кулаком вслед убегающему оборванцу. Граф Монте-Кристо, всё ещё стоявший у борта, не смеялся. Но его глаза блестели тем самым холодным, колючим блеском, который говорил: это утро было прожито не зря. --- Берт Харди сидел за столом, заваленным бумагами. Перед ним стоял недопитый кофе, давно остывший, и лежала раскрытая книга учёта — он только что вносил в неё какие-то цифры. Когда за окном послышался шорох, он даже не поднял головы: чайки, ветер, матросы — в порту всегда шумно. Когда шорох стал громче и явно приблизился, он чуть нахмурился. Когда в окне мелькнула тень — поднял глаза. А когда в окно влетело нечто, издавшее боевой клич «Блудной сын! Ала..!» и с грохотом рухнувшее на пол с жалобным «...ддин...», Берт отложил ручку. Медленно. Очень медленно. Он посмотрел на распластанную на полу фигуру в мужских шароварах и поношенной жакетке. На лицо, всё ещё обмотанное шалью, которая съехала набок. На плечо, которое она потирала. На всё это великолепие. — Аладдин, — произнёс он ровным голосом, в котором, однако, звенела та самая нота, которую можно было бы назвать смесью усталости, нежности и чёрного юмора. — Ты, кажется, перепутал вход. Дверь находится на два фута левее и на три фута ниже. Она открывается внутрь, а не наружу. И через неё входят ногами, а не... всем остальным. Он поднялся из-за стола, подошёл к дочери и протянул ей руку — ту самую, которой только что вносил цифры в книгу учёта. — Ты цела? Или мне звать корабельного врача, чтобы он осмотрел «блудного сына» на предмет переломов? Заодно, может, и голову проверит? Мне кажется, она у тебя ударялась чаще, чем я могу сосчитать. — Эй, — ответила Амина, принимая руку и выпрямляясь с тем самым видом, который появлялся у неё всякий раз, когда она собиралась сказать что-то дерзкое. — Я крепче твоих судов. Можешь свободно пускать в бой без правил. Прям как быков! Берт помог дочери подняться и на мгновение задержал её руку в своей, оглядывая с ног до головы — этот нелепый наряд, съехавшую шаль, сияющие глаза. Синяков нет. Кровоподтёков нет. Настроение — как у кошки, которая только что стащила рыбу с прилавка и не попалась. — В бой без правил, — повторил он задумчиво. — Как быков. — Он отпустил её руку и вернулся к столу, но не сел, а опёрся о край, скрестив руки на груди. — Знаешь, Амина, я владею четырнадцатью кораблями. Я заключаю сделки с визирями и графами. Я пережил песчаные бури, пиратов и османскую бюрократию. Но когда моя дочь вламывается в окно с криком «блудной сын Аладдин»... Он сделал паузу и вздохнул — долгим, медленным вздохом человека, который давно смирился с тем, что его жизнь никогда не будет спокойной: — ...вот тогда я понимаю, что никакие быки мне не страшны. У меня дома живёт кое-что пострашнее. Он чуть прищурился, и в его холодных глазах мелькнула та самая искра, которая появлялась только когда он смотрел на неё: — И, кстати, почему от тебя пахнет рыбой? — Что? Пахнет? — Амина принюхалась к одежде с тем самым выражением, которое появляется у человека, только что осознавшего, что его блеф раскрыт. — А может, от твоего порта пахнет? Я для тебя устрица какая-то? Берт не ответил сразу. Он взял со стола свою чашку с остывшим кофе, сделал глоток, поморщился — то ли от вкуса, то ли от ситуации — и поставил чашку обратно. — Устрица? Нет. Устрицы, Амина, лежат на месте и не создают проблем. Они тихо лежат на дне, и единственная опасность, которую они представляют — это если подавиться жемчужиной. Ты, — он указал на неё пальцем, — не устрица. Ты... я даже не знаю, кто ты. Может, ты осьминог. Хватаешь всё, до чего дотягиваешься, пролезаешь в любую щель и оставляешь после себя... впечатления. Он снова скрестил руки на груди: — Итак. Я жду. Почему ты одета как портовый беспризорник? Почему от тебя пахнет рыбой? И главное — почему ты вошла через окно, когда есть дверь? Я специально проверил — дверь существует. Она на месте. Я только что через неё входил. — Ха-ха, как смешно. — Амина прошла и села на его стул — на ЕГО стул, за ЕГО столом, где лежали ЕГО бумаги, — с тем самым видом, с каким садятся на трон. — Подумала навестить любимого папочку. Папенька. Папенька-завр. Короче. Просто так... — она вздохнула, уже перебрав все возможные отговорки, — чтобы ты не скучал. Берт проводил взглядом дочь и на мгновение замер, осознавая, что она только что назвала его «папеньказавром». Не папой. Не отцом. Папеньказавром. — Папеньказавр, — повторил он бесцветным голосом. — Новый биологический вид. Водятся в портах. Питаются нервами. Вымирающий. Он подошёл к столу, но не стал сгонять её со стула. Вместо этого он присел на край стола рядом с ней — так, что теперь они были почти на одном уровне, и в этом жесте было что-то от того самого тепла, которое он так редко показывал. — Амина. Ты в мужской одежде. От тебя пахнет рыбой. Ты вломилась через окно. Ты назвала меня папеньказавром. И ты говоришь, что пришла, чтобы я «не скучал». — Он помолчал. — Я не скучал. Я работал. У меня очень важная встреча через час с одним французским графом... Он осёкся. Потом медленно, очень медленно повернул голову и посмотрел на неё в упор — тем самым взглядом, который появлялся у него всякий раз, когда он начинал подозревать, что его дочь имеет отношение к чему-то, о чём он пока не знает. — Кстати, о графе. Ты случайно не... погоди. Нет. Я не хочу знать. Я решительно не хочу знать. Он поднялся, взял со стола колокольчик и позвонил. Дверь тут же приоткрылась, и в щели показалось лицо секретаря — молодого человека с умными глазами и вечно испуганным выражением лица, которое за последние пять дней стало ещё более испуганным, чем обычно. — Господин? — Будьте добры, принесите ещё один кофе. И... что-нибудь сладкое. У меня тут посетитель. Важный. Очень. Несмотря на запах рыбы. — Аладдин! Очень приятно познакомиться! — сказала Амина растерянному секретарю с той самой улыбкой, которую не видел никто под шалью. И когда он вышел, посмотрела на отца: — Эй. Не смей раскрывать мою личность. Я строю себе репутацию Аладдина! Мне срочно нужна лампа! Берт стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на дочь с тем самым выражением лица, которое он обычно приберегал для переговоров с особо хитрыми контрагентами. Секретарь за его спиной тихо прикрыл дверь, явно стараясь не делать резких движений. — Лампа, — повторил он. — Тебе нужна лампа. Для репутации Аладдина. Он обошёл стол, взял со стопки бумаг чистый лист и что-то быстро на нём написал — несколько строк тем самым твёрдым, размашистым почерком, которым он подписывал контракты на тысячи пиастров. — Хорошо. Я выпишу тебе лампу со склада. Масляную. Медную. С ручкой. Будешь тереть — может, появится ифрит. Но, зная тебя, ифрит сбежит через три дня, и мне придётся выплачивать ему выходное пособие. Он положил ручку и посмотрел на неё — теперь уже без иронии, с тем самым теплом, которое он так редко показывал, но которое всегда было рядом: — Репутацию, значит. Аладдина. В Александрии. За пять дней. — Он чуть прищурился. — Знаешь, я тут слышал одну историю от портового маклера. Про какого-то мальчишку, который упал с крыши на гранаты, а потом назвал почтенного старика обезьяной по науке. Он сделал паузу — долгую, многозначительную, — и в его холодных глазах мелькнуло что-то тёплое: — Амина. Я всё ещё не спрашиваю, почему от тебя пахнет рыбой. Я просто хочу, чтобы ты знала: если твой Аладдин попадёт в неприятности, из которых ты не сможешь выпутаться сама — позови меня. Я не ифрит. Но я твой отец. А это, — он чуть усмехнулся, — немногим меньше. Амина замерла. Он не видел её лица из-за шарфа — но он знал, что она улыбается. И он знал, какая именно это улыбка. Та самая. Которая появлялась у неё с детства, когда он говорил что-то, что пробивалось сквозь её броню. — О... — умиленно выдохнула она, и в этом выдохе было больше чувств, чем в иной речи. — Это гораздо больше! Она поцеловала его руку сквозь шейлу — быстро, почти невесомо, — и встала. — Ну, раз я размяла твой мозг и разогнала скуку, и ты снова с полным арсеналом энергии возвращаешься к работе, я, пожалуй, пойду. Секретарю скажи, чтобы он сам выпил кофе с тобой. И она направилась к окну — к тому самому окну, через которое влетела минуту назад. Взвалилась на него животом, чуть не поехав на улицу, — и в этом движении было столько знакомого, столько родного, что Берт на мгновение зажмурился. — Амина! — окликнул он, когда она уже почти исчезла за окном. — Дверь. Я тебя умоляю. Хотя бы раз. Просто выйди через дверь. Она существует. Она рядом. Я проверял. Он помолчал и добавил, уже тише, с той самой интонацией, которую она слышала от него всю жизнь — интонацией человека, который давно перестал спорить с ураганом, но всё ещё надеется на чудо: — И, Аладдин... заходи ещё. Даже через окно. Даже если от тебя будет пахнуть рыбой. Даже если ты перевернёшь мой кабинет вверх дном. Просто заходи. Я не скучаю. Но когда ты рядом — всё становится... громче. И лучше. — Конечно! Каждый день буду, пока ты не прогонишь! — закричала она и побежала между бочками. Берт ещё несколько мгновений смотрел в окно, за которым исчезла его дочь. Потом повернулся к двери, за которой всё ещё стоял ошарашенный секретарь с подносом и двумя чашками кофе. — Господин?.. — осторожно начал секретарь, заглядывая в кабинет и явно ожидая увидеть там того самого «Аладдина». — Ваш гость... ушёл? Через... — он покосился на открытое окно. — ...окно? — Это мой друг, — сказал Берт ровным голосом, возвращаясь к столу. — Блудный. Пьёт кофе только в исключительных случаях. Секретарь моргнул. Открыл рот. Закрыл. Потом осторожно поставил поднос на край стола, стараясь не встречаться взглядом с хозяином. — Могу я узнать... как зовут вашего друга? Для записи в журнале посетителей? — Аладдин, — ответил Берт, и в его голосе прозвенела та самая нота, которую секретарь не смог бы расшифровать при всём желании. — Просто Аладдин. Без лампы. Пока. Секретарь молча кивнул и попятился к двери. Проходя мимо окна, он на всякий случай задёрнул штору. Берт остался один. Он взял чашку свежего кофе, поднёс к губам, но пить не стал. Вместо этого он долго смотрел на бумаги перед собой — и вдруг, совершенно неожиданно для самого себя, улыбнулся. Не холодной деловой улыбкой. Не вежливой маской. А той самой — редкой, тёплой, которую видели только двое: Гюль и Амина. — Папеньказавр, — произнёс он тихо. — Ну надо же. И вернулся к работе. --- Амина выглянула из-за одного бочонка и увидела, что Коста всё ещё на месте. Не ушёл. Сидит на перевёрнутой бочке и мрачно чистит свою одежду от рыбьих потрохов. Тощий грек протягивал ему кружку с чем-то горячительным. Нубиец стоял рядом, молчаливый, как скала. — О. Плохо дело... — выдохнула она и, прячась от них, проходя между бочками, оказалась за бочками рядом с судном, которое стояло напротив. — Где же мой ифрит! Появился бы что ли... За её спиной, откуда-то сверху, с палубы того самого корабля, раздался спокойный, низкий голос — с тем самым неуловимым акцентом и той самой интонацией, которая могла принадлежать только одному человеку во всей Александрии: — Боюсь, мадемуазель Аладдин, ваш ифрит сегодня выходной. Но если вы согласны на замену — я могу предложить чашку чая и временное убежище на борту моего корабля. Пока ваш друг с рыбьими потрохами на жилете не отчалит в сторону горизонта. Граф Монте-Кристо стоял у борта, опираясь на трость, и смотрел вниз. Его лицо было, как всегда, непроницаемым, но в уголках губ таилось то самое выражение, которое появлялось у него всякий раз, когда судьба подбрасывала ему нечто неожиданно занятное. — Трап слева от вас. Поднимайтесь. Обещаю не спрашивать, что вы украли на этот раз. И почему от вас так... колоритно пахнет. Амина застыла, застигнутая врасплох. Посмотрела наверх, медленно повернувшись. Смотрела какие-то пять секунд — и в эти пять секунд в её голове пронеслось всё: и то, что она только что шутила про ифрита, и то, что когда позвала его — появился он, и то, что это уже третий раз за пять дней, когда их пути пересекаются, и то, что пахнет от неё действительно рыбой, а он — граф, аристократ, и... — Ой, — сказала она. Граф чуть склонил голову набок. На его губах играла та самая тень улыбки — редкая, как дождь в Александрии в июле. — «Ой», — повторил он задумчиво, пробуя это короткое слово на вкус. — За дни нашего знакомства я слышал от вас греческие пословицы, арабские проклятия, научные термины и философские максимы. Но «ой» — это что-то новое. Должно быть, я польщён. Он чуть посторонился и указал тростью на трап: — Поднимайтесь, мадемуазель. Ваш преследователь всё ещё там. Он чистит жилет и, кажется, планирует сидеть на бочке до заката. Если вы останетесь в порту, он вас заметит. А если подниметесь на борт — обещаю, что не выдам вашего инкогнито. Я, знаете ли, тоже ценю хорошую репутацию. Особенно когда она построена на лжи, дерзости и явном пренебрежении законами физики. Он не протянул ей руку — он уважает этикет мусульман — но посторонился и добавил почти буднично, но в его голосе проскользнула та самая нота, которая у него заменяла тепло: — К тому же у меня есть чай. Настоящий цейлонский. Вы, кажется, заслужили чашку. Амина смотрела на него молча, почти что заворожённо. Потом моргнула и посмотрела назад — на матросов, которые всё ещё сидели у своей бочки. Потом снова на графа. А потом, подойдя, поднялась, останавливаясь на одном уровне. — Извините за эту маленькую шалость... И прежде чем он успел отреагировать, она, обернулась и помахала рукой Косте. Граф проследил за её движением — и не успел остановить. Возможно, и не хотел. Снизу, от бочек, донёсся возмущённый вопль — такой громкий, что чайки снова взлетели: — АЛАДДИН!!! Я ТЕБЯ ВИЖУ!!! ТЫ ЧТО, К ГРАФУ?! НУ ВСЁ!!! ТЕПЕРЬ ТОЧНО ВСЁ!!! Граф перевёл взгляд с разъярённого матроса на девушку в мужской жакетке, которая всё ещё держала его за руку — без перчатки, тонкими пальцами, тёплыми и живыми. Он не отдёрнул руки. Вместо этого он чуть приподнял бровь и произнёс — тем самым тоном, в котором сталь и бархат сплетались воедино: — Маленькая шалость, говорите. Что ж, мадемуазель, должен признать: из всех, кто когда-либо просил у меня убежища на борту, вы — первая, кто дразнит своего врага на прощание. Он помог ей подняться на палубу и тихо добавил: — Прошу. Чай стынет. А репутация Аладдина, кажется, только что пополнилась ещё одной главой. — Рядом с влиятельным мужчиной мне стало не страшно. Назову своим ифритом, если он решится подняться сюда. Три раза защитите — три желания иметь будете... — говорила она, оглядываясь назад чуть настороженно, просто выливая поток мыслей, которые возникали у неё в голове всегда, когда она волновалась. Граф кивнул своим матросам внизу и указал кивком в сторону косты. Еще не хватало, чтобы разгромил его корабль.  Он взял трость обеими руками и оперся на неё, глядя на девушку с выражением, которое трудно было расшифровать: не насмешка, не удивление, скорее — холодное, почти научное любопытство, смешанное с чем-то ещё. Чем-то, чему он сам, возможно, не мог подобрать названия. — Ифрит, — произнёс он задумчиво, пробуя это слово. — Значит, я — ифрит. А вы — Аладдин. И у меня будет три желания, если я трижды вас защищу. Он чуть приподнял бровь: — Должен предупредить: я не очень-то похож на доброго джинна из сказок. Я не исполняю желаний. Я не вылетаю из лампы. И у меня скверный характер. Он сделал паузу и вдруг добавил — с той самой едва уловимой иронией, которая была его фирменным знаком: — Но если уж вы настаиваете... Одно желание я, пожалуй, уже могу сформулировать. Назовите своё настоящее имя. Не «Аладдин». Не «дочь Каира». А ваше имя. То, которое дала вам мать. Амина посмотрела на него удивлённо и растерянно — и в этом взгляде было что-то настоящее, не наигранное: — Ах вы жулик! Не честно! И она отцепила шейлу с лица и вдохнула наконец-то. Граф и так видел её лицо тогда на базаре. И сейчас, когда ткань упала, он увидел его снова — и что-то в его взгляде изменилось. На долю секунды. На ту самую долю, которую он никогда не позволял себе показывать. Граф смотрел на неё — теперь уже без шали, с распущенными волнами тёмных волос, с этими глазами, которые метали искры праведного возмущения, — и молчал. На его лице не дрогнул ни мускул, но что-то в глубине зрачков изменилось. Не удивление. Не восхищение. А тихое, глубокое удовлетворение, которое испытывает коллекционер, получивший наконец недостающий экспонат. — Жулик, — повторил он задумчиво. — Пожалуй. Но вы сами предложили правила игры. Три защиты — три желания. Я всего лишь воспользовался первым. Он чуть склонил голову, разглядывая её лицо — без притворной скромности, без светской отстранённости. Так смотрят на произведение искусства, которое не ожидали увидеть в пыльной лавке старьёвщика. — Вы сказали «не честно». Но разве честно ходить по Александрии без имени, как без ключа от собственного дома? Разве честно быть Аладдином, розой пустыни, грозой стариков и матросов — и при этом оставаться безымянной? Я знаю людей, которые носят маски годами. Я сам — один из них. Но даже у меня есть имя. Граф Монте-Кристо. Я назвал вам его при первой встрече. Он чуть приподнял бровь: — А вы? — Ну так зовите хоть безымянной, хоть мизинцем! Буду для вас кем угодно! — Она наклонила голову набок и улыбнулась чуть игриво, не с кокетством, а с этой хищностью, которая только расцветала в ней. Граф выдержал паузу. Долгую. Очень долгую. Он смотрел на неё — на этот наклон головы, на эту улыбку без кокетства, но с хищностью, которая расцветала в ней прямо сейчас, на этом корабле, в этом порту, в этой нелепой мужской жакетке, пропахшей рыбой. И где-то в глубине его тёмных глаз — тех самых, что видели дно замка Иф и сокровища Спады — мелькнуло что-то, чему он сам не мог подобрать названия. — Хорошо, — произнёс он наконец. — Пусть будет Мизинец. Он произнёс это по-французски — Le Petit Doigt, — и в его голосе прозвучала та самая интонация, которую он обычно приберегал для редких моментов, когда позволял себе не быть графом Монте-Кристо. — Самый маленький палец. Самый слабый, если верить анатомии. Но, как я заметил, именно мизинец часто делает самую тонкую работу. И именно о мизинец чаще всего спотыкаются те, кто смотрит только на большие пальцы. Он чуть склонил голову, и в его взгляде читалось теперь не только любопытство. Что-то ещё. Что-то похожее на признание. — Я запомню это имя. Le Petit Doigt. Теперь у вас есть имя для меня. А когда-нибудь — возможно, после второй или третьей защиты — вы, может быть, доверите мне и настоящее. А пока — чай. Вы обещали дать мне шанс проявить гостеприимство. И, кажется, ваш друг Коста наконец уходит. Амина — которая в роли арабки якобы не знала французского — попыталась повторить его слова: — Ле петит доит... что вы там «доит» сказали? Граф на мгновение замер — ровно на то самое мгновение, которое требуется человеку, чтобы понять: над ним только что подшутили. Или не подшутили. Или подшутили, но так тонко, что не поймёшь. — Le Petit Doigt, — повторил он медленно, с расстановкой, и в его голосе звенела та самая нота, которую можно было бы назвать смесью иронии и восхищения. — Это по-французски. Означает «мизинец». Не «доит». Я не дою. Ничего. Никогда. Он чуть склонил голову набок, и теперь его лицо оказалось совсем близко — ровно настолько, насколько позволяли приличия девятнадцатого века и его собственное самообладание: — Вы только что попытались повторить французское слово, с ошибкой, которая могла бы сойти за случайность, но ваш взгляд... Ваш взгляд, мадемуазель, говорит мне, что вы прекрасно поняли, что я сказал. Вы играете. Сейчас. Со мной. Он выпрямился и указал тростью на дверь каюты: — Прошу. Чай, как я и обещал. И, возможно, ответ на один вопрос — который я пока не задал. Но вы, кажется, умеете ждать. Как и я. — Я и не знаю французского, — скрестила она руки на груди с тем самым видом, который появлялся у неё всякий раз, когда она собиралась блефовать. — Откуда такая честь для девушки, которая максимум из роскоши может себе позволить гулять в шароварах? Но пошла наконец в каюту. На пороге задержалась — ровно на то мгновение, которое требуется, чтобы перевернуть всё с ног на голову: — А точно надёжно находиться в одной каюте с незнакомцем? — спросила она настороженно. Но потом, зайдя, добавила, перевернув весь смысл: — Не боитесь? Граф проследовал за ней к двери каюты и остановился на пороге — ровно на том самом месте, где она только что замерла. На её вопрос он ответил не сразу. Сначала — короткий, едва заметный выдох. Не смех. Но что-то очень близкое. - Я - человек, который, по вашим же словам, «мстит» и «уравновешивает». И всё же вы спрашиваете, боюсь ли я. Хотите честный ответ? Я не боюсь. Но я настороже. Потому что вы, мадемуазель Мизинец, опаснее, чем кажетесь. Именно поэтому я попросил вас подняться на борт. Опасные люди должны держаться вместе. Чай? - Чай, - утвердила она, глядя на него. — Вы только что загнали матроса в рыбьи потроха, а меня — вспоминать, когда я последний раз встречал человека, который умеет так ловко обращаться со словами. Он сделал короткую паузу, вошёл в каюту и закрыл за собой дверь — но не до конца. Щель осталась. Сантиметра в два. Достаточно, чтобы видеть коридор. Достаточно, чтобы она не чувствовала себя в ловушке. Он сделал это небрежно — но движение было осознанным, и Амина, со своим умением подмечать детали, это заметила. «Боже. Как он хорош.» Сердце пропустило удар, но она не показала этого — только взяла чашку — Прекрасно. Тоже выпью за своё очарование. Может, Боженька умножит его у меня. Амин. Амин. — Она сделала глоток, и чай действительно оказался превосходным: цейлонский, с тонким ароматом, какой подают только в лучших домах Европы и на кораблях таинственных графов. — А с чем мы пьём чай? Где шоколад? Граф, уже поднесший чашку к губам, замер на полпути. Его бровь чуть приподнялась — тот самый жест, который обозначал крайнюю степень удивления. — Шоколад. Он поставил чашку на стол и сцепил пальцы в замок: — Мадемуазель, я готовился К шахматной партии словами. Я не готовился к тому, что вы попросите шоколад. Он повернулся к двери и повысил голос ровно настолько, чтобы его услышали в коридоре: — Бертуччо! Через несколько секунд дверь приоткрылась, и в щели показалось суровое лицо пожилого корсиканца — того самого, что всегда был где-то поблизости, но никогда не показывался без необходимости. Его лицо, изрезанное морщинами и старыми шрамами, не дрогнуло. Он слишком долго служил Монте-Кристо, чтобы удивляться чему бы то ни было. И всё же — если бы кто-то смотрел очень внимательно — он бы заметил, что Бертуччо позволил себе долю секунды замешательства, увидев в каюте графа девушку в мужской жакетке, пропахшую рыбой. — Да, господин граф? — Будьте добры, шоколад. Самый лучший, какой есть на корабле. И если шоколада нет — достаньте. Бертуччо перевёл взгляд с графа на странную гостью — и обратно на графа. Его суровое лицо, изрезанное морщинами и старыми шрамами, не дрогнуло. Он слишком долго служил Монте-Кристо, чтобы удивляться. — Шоколад, — повторил он бесстрастно. — Будет исполнено, господин граф. Он исчез за дверью, и в коридоре послышались его удаляющиеся шаги — размеренные, тяжёлые, как у человека, который привык выполнять приказы, даже самые неожиданные, без лишних вопросов. Граф повернулся к Амине и взял свою чашку и сделал глоток — медленный, спокойный, как будто ничего необычного не произошло. — Вы замечали, мадемуазель, что чай без сладкого — как разговор без интриги? Вроде бы всё на месте, но чего-то не хватает. Я полагаю, ваш приход восполнит этот пробел. Вы уже принесли с собой достаточно интриги на месяц вперёд. — На месяц вперёд. Хм. А я просто считала, что моя тяга к шоколаду — обоснованная слабость от избытка стресса. — Она улыбнулась хитро, одними глазами, которые умели говорить больше, чем иной человек произносил за целый день. — Стресс, стресс, стресс. Бедный Аладдин столько приключений проходит. Граф поставил чашку на стол и откинулся в кресле — спокойно, без лишних движений, но с той особой грацией, которая выдавала в нём человека, привыкшего контролировать всё, включая собственное тело. — Стресс. Вы, кажется, имеете в виду то самое состояние, которое на Востоке называют «буря в сердце», а в Европе — «расстройство нервов». Но позвольте заметить: бедный Аладдин, о котором вы говорите в третьем лице, сам выбирает свои приключения. Он сам лезет на крыши. Сам дразнит стариков. Сам загоняет матросов в рыбьи потроха. И сам приходит на корабль к незнакомому человеку, чтобы выпить чаю и потребовать шоколад. Он чуть склонил голову набок — тот самый жест, который у него обозначал высшую степень внимания: — Это не стресс, мадемуазель. Это — аппетит. К жизни. К риску. К победам. У вас отменный аппетит, и шоколад — лишь малое его проявление. Он взял чайник и долил чай сначала в её чашку, потом в свою — всё с той же точностью движений, которая выдавала человека, привыкшего всё делать самому. — И, кстати, о «бедном Аладдине». Не кажется ли вам, что это — ещё одна маска? Все эти приключения, все эти драматические вздохи о стрессе... Они отвлекают внимание от главного. А главное — это то, что Аладдин, оказывается, ещё и стратег. Он знает, когда попросить шоколад, чтобы разрядить обстановку. И когда улыбнуться, чтобы собеседник забыл, что хотел задать каверзный вопрос. Браво, мадемуазель. Браво. Но я всё ещё жду, когда вы ответите на тот вопрос, который я задал до чая. Хотя... — он чуть прищурился, — кажется, вы только что снова его обошли. Амина улыбнулась одними губами — так же довольно и хитро, хоть и волновалась внутри. Такой красивый, умный мужчина — хоть бы не ляпнуть глупость рядом с ним. А самое страшное — она ему много лжёт. То есть просто недоговаривает. В итоге сделала чуть удивлённо-в-замешательстве лицо: — В самом деле? Вы так думаете? Да Аладдин тот ещё конь! А... я про шахматы. Не думайте, что про животных! Граф слушал её — эту сбивчивую речь, это «в самом деле?», этот внезапный переход к шахматам и коням — и на его губах медленно проступила та самая улыбка, которую он позволял себе крайне редко.  — В шахматах конь — фигура, которая ходит не так, как все. Не прямо, а наискось. Непредсказуемо. Её часто недооценивают новички и очень уважают мастера. Так что сравнение, пожалуй, лестное. Да, Аладдин — тот ещё конь. А вы разыгрываете его с большим искусством. — Как интересно вы всё разложили! А то надоели стереотипы, что Аладдин максимум катается на летающем ковре. И она снова ушла от его слов — изящно, как угорь из рук рыбака. Граф не стал настаивать. Он лишь чуть склонил голову, признавая её манёвр, и сделал ещё один глоток чая. — Летающий ковёр. Знаете, я много путешествовал. Я видел ковры из Персии, из Индии, из Марокко. Некоторые из них были настолько прекрасны, что, глядя на них, можно было поверить — такой и вправду мог бы летать. Но ни один из них не умел. Он поставил чашку и посмотрел на неё — на эту девушку, которая только что снова ускользнула от его вопроса: — Я думаю, секрет Аладдина не в ковре. И не в лампе. И даже не в ифрите. Секрет Аладдина — в нём самом. Он — человек, который оказывается в нужном месте в нужное время, но не благодаря волшебству. А благодаря тому, что сам создаёт эти места и эти времена. Вот вы сегодня — оказались на моём корабле. Совпадение? Не думаю. Вы пришли в порт. Вы нашли приключение. Вы дразнили матроса. Вы бежали к моему трапу. Всё это — не судьба. Это — вы. Он помолчал. — Так что забудьте о стереотипах. Аладдин не катается на летающем ковре. Аладдин ходит пешком по александрийским крышам, падает на гранаты и пьёт чай с незнакомцами. И, поверьте, это гораздо интереснее. Любой дурак может летать на ковре. А вот упасть с крыши на навес, выйти сухой из воды и через пять дней сидеть в каюте графа Монте-Кристо и требовать шоколад — это, знаете ли, высший пилотаж. — Именно так я о вас и думаю. Сам граф Монте-Кристо! Надо же! Вот это честь Аладдину. Я, пожалуй, перепишу сказку «Тысяча и одна ночь». Или же вам другое имя. Может, Синдбад-мореход? И она снова обернула разговор так, как хотела. — Я бы почитал эту сказку. Особенно если в ней будет персонаж по имени Le Petit Doigt. И особенно если она закончится не так, как все восточные сказки — свадьбой, богатством и вечным счастьем, — а чем-то более... неожиданным. Вы, кажется, умеете удивлять. Он помолчал и вдруг добавил — буднично, но с той самой сталью, которая всегда пряталась под бархатом его голоса: — Но должен вас предупредить, мадемуазель: я не гожусь в герои восточных сказок. Человек, который слишком долго был мёртв, чтобы теперь верить в счастливые концы. Так что если вы решите включить меня в свою книгу — сделайте меня злодеем. Это будет честнее. И интереснее. Синдбад-мореход, который на самом деле — пират. Красиво, не правда ли? — Красиво. Но вы — ифрит, так-то. Я, кстати, впервые узнала о них из этой книги. Этакие опасные существа. Расчётливые. Но даже самых сильных ифритов вокруг пальцев обводили женщины в этой сказке. Хорошо, что это книга — не достояние мира, иначе на женском поле было бы клише интриги, а не скромности. Было бы обидно терять второй вариант. Как вы говорили? Персонаж мизинец? Хм, ну хотя бы постараюсь написать, чтобы его не подвесили верх тормашками. В итоге, я больше предпочитаю скромно пить чай с ифритом, а не висеть. Хотя второй вариант мне ближе… Граф выслушал её — всю эту тираду, от ифритов до скромного чаепития, — и на его лице не дрогнул ни один мускул. Он молчал несколько секунд. Потом взял чашку и сделал глоток — медленный, спокойный, как будто ничего необычного не произошло. — Вы искусно владеете словом. Я это уже замечал. — Вы уже защитили меня один раз…получается... Одно желание есть. Я, конечно, сомневаюсь, что настанут и другие, когда вам придётся заступиться... — сказала она как бы невзначай, посмотрев в сторону, как будто это не она была замешана во всех недавних приключениях. Граф чуть приподнял бровь: — Вы сомневаетесь, что мне придётся заступиться снова. Не буду напоминать о ваших подвигах, но отмечу: Всё это — без оружия, без статуса и без имени. Издевались над матросами и проникли на мой корабль. Он сделал паузу. — Думаю, случай представится. Когда — вопрос времени. — Эй. Я не проникала. Вы подали помощь, и я вам оказала эту честь приняв. В конце концов, графов много, а Аладдин — один. Она довольно подняла подбородок, прикрыв глаза с улыбкой, откинула волну волос назад рукой и игриво улыбнулась. Граф смотрел на неё — на этот победно вздёрнутый подбородок, на этот жест, которым она откинула волосы, на эту игривую улыбку, — и на его лице не дрогнул ни один мускул. Только в глубине глаз мелькнуло что-то — тень. Не восхищения. Скорее — холодной, оценивающей мысли. — Один — ноль в вашу пользу. Он взял чашку, сделал глоток и добавил — тем самым тоном, в котором вежливость граничила с предупреждением: — Но должен заметить: графов, может быть, и много. А вот людей, которые подают руку Аладдину, когда за ним гонится разъярённый матрос, — таких, пожалуй, ещё меньше. Не стоит недооценивать и эту редкость. Она искривила губы задумчиво на мгновение, как бы признавая «ну, тоже верно, да». — Вы правы. Вы самый лучший граф, с которым я знакомилась! — Она чуть наклонилась ближе и прошептала заговорщически: — По секрету, вы единственный граф, с которым я знакома... И улыбнулась широко и довольно, разбив в пух слова о «лучшем». Граф на мгновение замер. Его чашка остановилась на полпути к губам. Потом он медленно поставил её обратно на стол — очень аккуратно, как ставят вещь, которая едва не разбилась. — Вы заставили меня почти поверить в вашу искренность. Потом отобрали её обратно. Он чуть склонил голову набок: — Вы хорошо умеете виртуозно балансировать между откровенностью и насмешкой. Будет забавно узнать, что случится, когда вы наконец перестанете играть. Если, конечно, такой момент когда-нибудь настанет. — Играть? Я не играю, граф. Вы мне нравитесь. Представьте? Хотя что-то подсказывает мне, вы привыкли ко вниманию. Она поднялась из-за стола и взяла шаль, скинув её окончательно с плеч и закружив в руке: — Сейчас начну обряд приворожения. Улыбнулась: — Шутка. И накинула шейлу на волосы, надевая её — медленно, плавно, так, что ткань легла точно по контуру лица. Он не шевельнулся. Когда она поднялась и закружила шаль, его взгляд проследил за движением ткани — коротко, без эмоций. Когда она сказала «шутка», он чуть опустил ресницы — медленно, как человек, который ставит мысленную заметку на будущее. — Обряд — это было бы по меньшей мере познавательно. Он поднялся — не спеша, с той особой плавностью, которая выдавала в нём человека, одинаково хорошо владеющего телом и в бальной зале, и в тюремной камере. Подошёл к двери и открыл её: — Шоколад, к сожалению, запаздывает. Оставим его до следующего раза. Если следующий раз будет. Пропуская её к выходу, он добавил — без улыбки, но с той самой интонацией, которая у него заменяла иронию: — Благодарю за визит, Le Petit Doigt. Вы скрасили мой вечер. И усложнили его. — Ле петито аппетито, доито, вы меня запутали своим французским, — сказала она, завязав шарф на лице и выходя на палубу. Она посмотрела с корабля вниз, на причал: — Ушли уже? Граф вышел следом за ней на палубу и, снова услышав «ле петито аппетито, доито», на мгновение замер. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Только пальцы, сжимавшие набалдашник трости, чуть побелели. — Le Petit Doigt. Означает «мизинец». Он проследил за её взглядом вниз, на причал. Там, где раньше сидел Коста, теперь было пусто. Только бочка осталась — перевёрнутая, одинокая, как памятник поражению. — Ушли. Ваш друг с рыбьими потрохами покинул пост. Обиделся, надо полагать. Или пошёл искать управу на Аладдина. Или и то, и другое. Он повернулся к ней: — Путь свободен. Но если захотите повторить — трап внизу. Если, конечно, к тому времени вы не наживёте себе новых врагов, от которых придётся спасаться бегством. Впрочем... — он чуть склонил голову, — я почти уверен, что наживёте. — Выходите почаще на прогулки. У вас удивительным образом получается оказываться зрителем с первых рядов моих ярких позоров. Она прошла к трапу и повернулась, глядя снизу вверх: — До встречи, мой ифрит? Граф стоял у борта, опираясь на трость, и смотрел, как она спускается по трапу. На её последние слова он ответил не сразу. Сначала — короткая пауза. Потом — лёгкий, почти незаметный наклон головы. — Если вы продолжите в том же духе, мадемуазель, я, пожалуй, начну верить в судьбу. А я не люблю верить в судьбу. Это лишает человека... инициативы. Он чуть приподнял трость в жесте, который мог сойти за прощание: — Но на всякий случай — я буду прогуливаться. Александрия, как выяснилось, полна неожиданностей. Некоторые из них падают с крыш. Некоторые — требуют шоколад. И почти все носят мужские шаровары. До встречи, Le Petit Doigt. Или Аладдин. Или как вам будет угодно. Я запомню все варианты. — Аладдин — это моя репутация, другая! Услышав о которой, полагаю, у отца приключится инфаркт, и тем более если узнает, что я была на палубе не махрама. Она спустилась по трапу и снизу посмотрела наверх: — Спасибо и вам! Беседовать с вами — то же, что вкушать майскую клубнику! И побежала. Граф остался стоять у борта. Он смотрел, как фигурка в мужской жакетке и замотанной шали убегает прочь, лавируя между бочками и тюками, и на его лице не дрогнул ни один мускул. Только когда она скрылась за пакгаузом, он позволил себе короткий выдох. Бертуччо возник за его спиной — бесшумно, как всегда. В руках он держал серебряный поднос с аккуратно разложенными кусочками шоколада. — Шоколад, господин граф. Гостья... уже ушла? — Ушла. Бертуччо позволил себе едва заметную паузу — ту самую, которой корсиканец, прослуживший у графа много лет, обозначал немой вопрос «и что это было?». — Я тоже не знаю. Он взял с подноса кусочек шоколада и задумчиво откусил.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать