Пэйринг и персонажи
Метки
Повседневность
Романтика
AU
Любовь/Ненависть
Обоснованный ООС
Отклонения от канона
Развитие отношений
Слоуберн
Отношения втайне
От врагов к возлюбленным
Сложные отношения
Ревность
Тактильный контакт
Учебные заведения
Отрицание чувств
Подростковая влюбленность
Засосы / Укусы
Состязания
URT
Собственничество
Элементы гета
Соблазнение / Ухаживания
Противоречивые чувства
Взросление
Чувственная близость
Би-персонажи
Кинк на шею
Описание
Споры, случайная близость и напряжение, которое невозможно игнорировать. Они терпеть друг друга не могут.
... или могут?
Примечания
На момент 6й главы:
"Вайб этой парочки буквально:
Мы всегда работаем слаженно, слажали и на ентот раз."
©️Gg li
-------------------
Тгк (найдёте артики, вырезки, обсуждения, процессы работ): https://t.me/in_generrre
Посвящение
Спасибо большое всем за интерес к работе и поддержку! 🤲💖
Очень мотивирует 🥺
Работа даже побывала пару раз в топе 50 по жанру Фемслэш ничоси 😮
10 — Итог матча
01 июля 2026, 10:57
Ты мне нравишься.
Три дурацких слова. Четырнадцать бесполезных, ничего не значащих букв, которые люди произносили с такой лёгкостью, будто не зная, что такое важность обещаний и искренность намерений. Поппи всегда было интересно узнать, каково это — услышать их так, чтобы сердце дрогнуло, чтобы в груди что-то перевернулось, а мир на мгновение замер и перекрасился в другие цвета, как в тех глупых мультфильмах, которые она смотрела в детстве, лёжа на ковре в гостиной. Но этого не происходило. Годы шли, она становилась старше, и детские сказки про принцесс и их суженых перестали заслонять глаза розовой ватой, оставляя после себя только горькое послевкусие разочарования. Оно оседало на языке, как пепел, от осознания, что волшебства не существовало, а всё это — красивая ложь, придуманная для тех, кто не готов смотреть правде в глаза.
И сколько раз она слышала эти слова? С полсотни? Может быть, больше, она перестала считать, когда они перестали иметь значение. Превратились просто в набор звуков, произнесённых мальчишками в школьных коридорах, на вечеринках, на свиданиях, куда она соглашалась пойти из вежливости или скуки, и в каждом взгляде и голосе она слышала одно и то же: желание обладать, получить, быть тем, кому удалось покорить «неприступную королеву». Сначала это было хотя бы приятно — чесало её эго, давало понять, что она лучшая, недосягаемая, что она стояла выше всех этих ребят, которые готовы были пасть к её ногам за один только взгляд. Но сердце оставалось тихим, каменно-спокойным. Слова не резонировали в ней, как она представляла, не отзывались эхом в душѐ, не заставляли её сердце биться о стенки грудной клетки, глупо улыбаться, или смеяться от счастья, что самый желанный парень школы обратил на неё внимание. На самом деле, это только усложняло ей жизнь, потому что каждое признание было лишним напоминанием о том, что она сломана и не умела любить так, как это делали нормальные люди.
«Смотри на это, как на комплимент, Пенелопа. Поблагодари и иди дальше», — посоветовала мама в средней школе, когда дочери стало слишком уж неловко получать эти признания еженедельно, а потом видеть недовольные, колючие взгляды одноклассниц, смотрящих на неё, как на воришку, укравшую у них что-то важное, а её существование было личным оскорблением для каждой из них. И это был хороший совет — практичный, холодный, лишённый эмоций. Пенелопа перестала принимать близко к сердцу эти признания, перестала чувствовать неловкость или вину за то, что кто-то страдал от её неразделённого внимания, а отказы перестали тревожить её доброе сердце — то, которое постепенно, год за годом, покрывалось коркой льда, становилось всё более недоступным для чужих и собственных чувств. «Высокомерная тварь», «ледяная королева», «она думает, что лучше других», — слышать за спиной оскорбления стало чем-то почти рутинным, и со временем перестало задевать, а потом и вовсе начало увлекать, превращаясь в игру, в которой она была и судьёй, и палачом, и победителем в одном лице.
Самой интересной частью этого спектакля было поворачиваться к ним лицом — видеть, как их глаза расширялись от неожиданности, на лицах проступала краска стыда и страха, — и осаждать одним лишь взглядом, одной короткой, острой фразой, которая врезалась в память надолго. С тех пор колкость стала её видом общения, языком, на котором она говорила с миром, и броней, которая всегда была при ней. Это был способ защититься сразу — не ждать удара, а нанести его первой, не позволить кому-то подобраться слишком близко, не дать себе и шанса пострадать. Импровизация ей давалась достаточно хорошо — слова рождались быстрее мыслей, и она научилась быть острее ножа, ранить так, чтобы не оставлять сомнений, что она всегда будет той, кто уходит, а не той, кого бросают.
Вот только Поппи не заметила, как шаг за шагом, возвела огромные стены вокруг себя — такие высокие, что через них никто не мог перелезть, а выхода для себя не оставила, потому что даже не думала о том, чтобы покинуть эту крепость. Не заметила, как осталась совершенно одна, избегая очередных лицемерных идиотов, мечтавших о её «идеальной» жизни — о деньгах, статусе — и пытались влиться в её мир через непринуждённое общение, делая вид, что искренне интересовались ею, а не тем, что она может им дать. Но девушка была совершенно не глупой — она понимала эти мотивы с первой слащавой интонации, которая появлялась в голосе «друга» или «подруги», стоило им заговорить о чём-то, что могло их приблизить к ней. Весело было притворяться, что она ничего не понимает, делать вид наивной дуры, слушать, как её снова и снова обсуждали за спиной те, кто утром улыбался в лицо и говорил о дружбе и доверии до гроба, кто готов был на всё, чтобы стать частью её круга. Весело было — разбивать их хрустальные мечты: выкладывать фотографии с тем или иным компроматом в блог, включать записи их же разговоров, в которых они обсуждали её за спиной, — и видеть, как чужие взгляды метались в поисках выхода, руки начинали дрожать от страха, стыда. А потом уходить, не говоря ни слова, высоко подняв голову, с чувством выполненного долга перед самой собой, потому что эти люди не заслуживали даже секунды её настоящей жизни. Попытки унизить Пенелопу Эмерсон всегда оборачивались против — все это знали, начиная с четвёртого класса, когда она впервые публично уничтожила ту, что посмела противостоять ей, и эта репутация закрепилась за ней прочно и надолго.
«Ты — Эмерсон. Это честь и гордость. И никто не смеет принижать тебя. А кто смеет — уничтожай», — сказал однажды отец, когда Пенелопа впервые пришла домой со слезами. В тот вечер она поняла, что мир не будет к ней добрым, что её фамилия — это не только привилегия, но и оружие, которое нужно уметь держать в руках. После этого она не плакала. Даже когда внутри всё кипело и разрывалось на части, когда хотелось рухнуть на пол и завыть от несправедливости или боли, она держала лицо, помнила слова отца, и знала, что если позволит себе хоть одну слезу, то проиграет. Все, кто пытался надавить на больное, задеть, унизить — все были уничтожены, превращены в пустое место, о котором никто не вспоминал через неделю. И противиться Эмерсон больше никто не смел — страшная молва быстро разносилась по коридорам, и вскоре даже соседние школы знали, что с этой девушкой лучше не связываться. Пенелопа научилась выживать в школьных джунглях, где каждый был готов перегрызть горло другому ради места под солнцем, а одноклассники научились жить рядом с хищницей, которая всегда была на шаг впереди.
«Почему ты так себя ведёшь?» — спрашивали все её уже многим позже, когда она стала старше, а волны школьной иерархии улеглись. Кто-то изменился, кто-то остался тем же, приходили и новые — кто ещё не знал правил игры, кто пытался бросить вызов или, наоборот, подружиться. И одним из таких людей оказалась Надин — не обращала внимания на эту школьную пирамиду, не подчинялась правилам, не смотрела на Эмерсон ни с трепетом, ни со страхом, а просто шла своей дорогой, не сворачивая, даже когда все вокруг говорили, что так не делают, и в этом «мире» есть порядок вещей, который нельзя нарушать. А потом оказалось, что эта иерархия и не всем была нужна — как странно и нелепо звучала эта мысль, когда Поппи впервые до неё дошла: ты должен был подчиняться тем, кто стоял выше, это базовое правило жизни, иначе тебя спихнут, раздавят, уничтожат, — но Надин, которая стояла где-то на нижних ступеньках этой иерархии, просто отказалась подчиняться, и у неё всё получилось. Пенелопа подчинялась родителям, соглашаясь с их требованиями, а среднестатистические школьники подчинялись Пенелопе, и так было всегда. Это казалось единственно возможным порядком вещей, пока не появилась та, кто пошёл своей дорогой. Надин не слушала тех, кто «выше», но и обижать себя не позволяла — нашла своих друзей, которые стояли за неё горой, приняли её такой, какая она есть, и спокойно жила в своей маленькой каморке в конце коридора второго этажа, где пахло старой бумагой и краской, где было тесно и неуютно для посторонних, но для неё — в самый раз.
Писала она, по мнению Пенелопы, отвратно: с этими корявыми фразами, излишней эмоциональностью, далёкой от холодной строгости текстов, к которым Пенелопа привыкла. Даже классика давалась легче с её состаренными словами и метафорами, которые не вызывали сомнений в своей правильности, проверенные временем. Но позже Пенелопа начала замечать, что тексты Надин становились лучше — они обрастали глубиной, появлялись свежие обороты, нестандартные решения, какая-то дикая искренность. Надин стала участвовать в литературных конкурсах, тесно общалась с мамой Миранды, которая помогала ей поставить слог, научила её не просто писать, а чувствовать каждое слово, и неожиданно для себя Пенелопа обнаружила, что читает её статьи даже с некоторым интересом, иногда ловит себя на мысли, что хочет узнать, о чём Надин напишет в следующий раз, как она подаст новую тему, какими словами передаст новую мысль. И это было странно. Неправильно. Но от этого никуда нельзя было деться, сколько бы она не убеждала себя, что ей просто любопытно, и это не имело никакого значения.
Поппи была особенной. Ей все это твердили с самого детства — родители, учителя, одноклассники, смотревшие с завистью, — а она никак не могла понять, что в ней такого «особенного», если она так же, как и все, застряла в базовой системе координат, почитаемой всеми, как единственно возможный, незыблемый закон, который нельзя нарушать. Хотя перед ней был живой пример человека, который эти координаты игнорировал, жил по своим правилам и при этом не был раздавлен, или выброшен на обочину. Разве это не «особенность»? Разве это не то, что отличает настоящую силу от простого страха? Если Эмерсон — хищница, а школа — её охотничьи угодья, где каждый знал своё место, то Росс была птицей в небе, до которой Поппи было не добраться. Она могла лишь наблюдать за ней, лениво прохаживаясь, задрав голову к верху, и чувствовать, как где-то глубоко внутри закипало что-то странное, чему она не давала определённого названия.
Эмерсон вряд ли вообще когда-нибудь признается, даже себе самой, что глаза цеплялись за Надин чаще, чем она замечала. Было… любопытно, куда снова бежала эта лжежурналистка, с кем она говорила, какие тайны разгадывала, какая тема крутилась в её голове и выливалась на бумагу, превращаясь в статьи, которые Пенелопа читала с таким видом, будто ей это было совсем неинтересно. Она не брала газеты в руки — это было бы слишком очевидно, — но с завидной регулярностью их брала Эбигейл, и Пенелопа просто скучающе скользила взглядом по строчкам, пока подруга читала, сидя рядом. Под боком Эби слышала пренебрежительное: «Что ты нашла в этом мусоре?», и в ответ лишь пожимала плечами и неуверенно отвечала, хотя звуча искренне заинтересованно: «Просто интересно, что она придумала в этот раз». Эмерсон понимала это лучше, чем хотела бы. Она знала, что Надин пишет, вкладывая в слова правду, говорила о вещах, которые все предпочитали замалчивать, она не боялась быть неудобной или непонятой. И это одновременно раздражало и притягивало.
В жизни Пенелопы всё всегда было понятно — как на карте, на которой обозначены все маршруты, развилки, точки назначения и остановки. Она всегда знала, кто она, кто её «друзья», что она делала в школе и куда отправится после выпуска, какой путь ей уготован и какие двери откроются перед ней, если она будет делать всё правильно, как было заведено в их семье на протяжении поколений. Всегда знала, что её муж будет из знакомой семьи — типа Боуи, с кем родители уже давно обсудили все детали. Они также понимали, что ограничивать её в выборе профессии — чревато, с её-то характером, который не терпел запретов и приказов, но вариантов всё равно было немного. Либо экономическое, чтобы она могла продолжить семейный бизнес, влиться в уже выстроенную систему, стать частью механизма, который работал без сбоев, — практичность для семьи, спокойствие для отца, которому не придётся думать, что делать с компанией дальше, потому что его наследница будет там, где нужно, и сделает то, что от неё ждут. Либо шоу-бизнес, задатки и опыт которого уже имелись в её портфолио — фотосессии и светские мероприятия, которые посещала Эмерсон-младшая, выходы в свет, где её лицо уже начало мелькать в хрониках, — выгода для компании, ведь можно использовать Поппи ради бизнеса и его продвижения, превратить её в лицо бренда, в символ успеха, который будет работать на имидж семьи. Пенелопу устраивал второй вариант — так она хотя бы могла уйти из-под семейного постоянного надзора, отстоять свою независимость, пусть и в рамках, которые ей позволят. Проблема оставалась разве что в замужестве — это было то, чего она боялась больше всего, клеткой, от которой не было ключа.
Когда она смотрела на Надин, то невольно задумывалась, какие у неё вообще могут быть проблемы? Умная, красивая, нашла себя, выбрала журналистику и получила поддержку семьи без какого-либо давления: без чувства, что следят, что слова взвешивают, движения оценивают, а каждое решение проверяют на соответствие негласным стандартам. Свобода действий — вот что было у Росс. Перед ней были открыты все дороги, и она могла выбрать любую, не оглядываясь на то, что скажут, не боясь, что её осудят или отвергнут, потому что у неё была опора, которой Пенелопа была лишена. И неожиданно, как-то случайно, почти вопреки какой-либо логике, эти дороги привели Надин к Поппи.
Если задуматься, в их жизнях не пересекалось абсолютно ничего — как две параллельные прямые, которые никогда не должны были встретиться, потому что двигались в разных плоскостях, по разным законам, с разными скоростями. Кроме школы, конечно, но едва ли это было чем-то существенным — просто место, где их пути случайно проходили рядом. Они могли бы заметить друг друга и разойтись, так и не узнав, что этот мимолётный контакт мог стать чем-то большим. У них был разный круг общения, совершенно разные интересы, они по-разному себя вели, по-разному одевались, любили разные школьные предметы, смотрели на мир под разными углами, и казалось, что между ними нет ничего общего, кроме этого дурацкого, случайного притяжения, которое нельзя было объяснить. И всё же, вот они, стояли сейчас друг перед другом в удушающе-неловком молчании, которое повисло после признания Надин.
И Пенелопа впервые в жизни ощутила, что такое «трепет» — то самое чувство, о котором она так часто слышала в детстве, читая сказки, которые втайне от родителей приносила из библиотеки. «Трепет», который она считала выдумкой, красивым обманом для наивных дураков, надевших розовые очки. Она чувствовала, как где-то в груди разливалось что-то тёплое, отчасти болезненное, как будто её сердце, годами спавшее в ледяном гробу, внезапно проснулось и забилось с такой силой, что это невозможно было игнорировать. Почему? Почему именно она, именно Надин, которая была полной противоположностью всего, к чему Пенелопа привыкла, всего, что она считала правильным и безопасным? И самое главное — случится ли такое с кем-то другим, или Надин была единственной, кто смог пробиться сквозь стены? Если она откажет — а ведь именно от её ответа сейчас зависели «они», — будет ли она жалеть всю жизнь? Будет ли думать, сидя в каком-нибудь небоскрёбе, смотря на мельтешащих внизу людей, о том, чем или кем занята Надин, счастлива ли? Будет ли искать её в чужих лицах большого города, куда они обязательно отправятся на учёбу или по работе? Потому что она абсолютно точно знала — в Сентфоре не останется ни одна из них. Слишком маленький, тесный для их огромных амбиций. И в том большом мире, они могут никогда и не встретиться, если она скажет «нет». Это было страшнее, чем любой риск. Потерять возможность — значит жить с вопросом «а что, если» до конца своих дней, и он будет разъедать изнутри каждую ночь.
Надин стояла не двигаясь, не моргая. В тёмных глазах не было ни вызова, ни готовности к атаке, ни той привычной искры, которая вспыхивала между ними в каждом споре. Там было что-то другое, чего Пенелопа раньше не видела, по крайней мере в Надин, — уязвимость. Других она могла бы высмеять, ударить побольнее, сломать их гордость одним метким словом, но бить Росс совсем не хотелось. Честность, которую она так редко видела по отношению к себе от других людей, открытость и искренность, которые казались невозможными к той, кто отреклась от этих качеств ради выживания, — заставили её заткнуться, обдумать то, что ждёт их дальше, если она рискнёт шагнуть в эту неизвестность.
Росс заставляла себя стоять и молчать, хотя внутри всё дрожало от напряжения, характер требовал действий — хотя бы закрыться в привычной позе, скрестив руки на груди, защититься от этого уязвимого момента. Потребовать ответа, чтобы прекратить эту мучительную неизвестность. Но она знала — Пенелопа не была готова. Она видела это в её глазах — тот же страх и борьба, которые происходили внутри неё самой минутами ранее. И если она сейчас надавит, потребует или сделает шаг слишком быстро, всё рухнет, как карточный домик, который так долго строился, и они никогда не смогут собрать его снова. Поэтому она старалась как обычно быть сильной, чтобы Пенелопа продолжала чувствовать её равной. Чтобы поняла — больше нет необходимости защищаться. Ведь их взаимное уважение, которое теплилось между ними, несмотря на всю вражду, строилось именно на этом: они всегда были равными — в своей ненависти, борьбе, а теперь, возможно, и в том, что не решались назвать любовью.
В глубине лагеря всё ещё слышались детский смех и перебор гитарных струн — кто-то старательно выводил незамысловатую мелодию, кто-то подпевал, сбиваясь и начиная заново, и эти звуки доносились сюда приглушёнными, почти нереальными, как будто из другого мира, где всё было просто и понятно. Вожатые разучивали с ребятами песню для вечернего костра, и Декс наверняка показывал кому-то ноты, терпеливо объясняя, где ставить пальцы на грифе, а где просто слушать тишину между аккордами. Эбигейл учила девочек заплетать косички, сидя на бревне и переплетая чужие волосы. Там же учитель рассказывал, какие ночные птицы не спали и переговаривались между собой среди шёпота крон. А Пенелопа слышала только бешеный стук своего сердца, который отдавался в висках, в груди, в каждой клетке тела, вторя той мысли, поселившейся в голове, как навязчивая мелодия, которую обязательно нужно напеть. Мысль, которую произнести вслух было страшно. Почти невозможно. Это была правда, которую Пенелопа не умела говорить. Искренность, которую она не умела показывать. Так много всего умела Надин, так много того, чего Пенелопа была лишена, — и она не могла понять, что та нашла в ней? Почему лгунья и злодейка школы поселилась в чужом сердце, почему именно она, а не кто-то другой, кто был лучше, проще, правильнее? Почему не он, тот, кто был на её стороне всегда, и, казалось, был идеальной парой для Надин?
— Почему не Руди? — вопрос вырвался раньше, чем она успела его обдумать, и Пенелопа почувствовала, как внутри всё сжалось.
— Что?.. — Надин моргнула, и на её лице отразилось искреннее недоумение, смешанное с растерянностью.
— Почему тебе нравлюсь я? Почему не Руди? Вы же так подходите друг другу, в отличие от… — не договорила. Побоялась этого слова.
— Это было бы просто, ты права, — Надин тяжело выдохнула. Послышалась усталость, которая накопилась за долгие дни и бессонные ночи, за все те попытки понять, что же происходило между ними. — Но я думаю, ты понимаешь, что это так не работает. Иначе бы мы тут не стояли…
Пенелопа, конечно, понимала. Надин не любила Брукса — не в том смысле. Любила как друга, как человека, который был всегда рядом, но не как того, кто заставлял её сердце биться быстрее. Эмерсон сделала шаг ближе, чувствуя, как воздух между ними становился плотнее, как каждая секунда тянулась вечностью, и ей хотелось понять кое-что — убедиться, что это реально. И она знала, как это сделать. Но под пристальным взором Надин это не представлялось возможным: руки дрожали, а ноги каменели, прирастая к земле. Понять её было можно — признаться Пенелопе Эмерсон и не получить в ответ пачку колких замечаний, не увидеть привычной усмешки, было настолько подозрительно, что Надин, наверное, ждала подвоха, после которого она получит удар больнее. Но его не было.
— Закрой глаза, — если бы чувства Надин сейчас не были напряжены до предела, она, наверное, не расслышала бы — чужой голос был слишком тонким, почти невесомым, словно ветер прошелестел в листве. На мгновение в ней вспыхнуло желание спросить «зачем», привычное сопротивление, которое всегда включалось, когда она теряла контроль. Но сейчас Пенелопа не выглядела как человек, готовый напасть, не было в её глазах привычного хищного блеска. Она вдохнула поглубже, и медленно прикрыла глаза, отпуская контроль, позволяя себе быть уязвимой перед той, кто никогда не был с ней откровенен.
Пенелопа выдохнула с облегчением, сама не заметив, как задержала дыхание. Не видеть этого пронзительного, тёмного взгляда, который пригвождал к месту и не давал двинуться, — позволило почувствовать смелость, которой ей так не хватало. Она смотрела на Надин, на её закрытые глаза, на то, как ресницы чуть дрожали, выдавая внутреннее напряжение, и думала о том, что эта девушка смогла признаться прямо и открыто, не побоялась быть отвергнутой, или показаться слабой. Она подошла ближе, почти вплотную, на расстояние, где уже можно было почувствовать тепло чужого тела. Сладкий запах коснулся носа Надин невесомо, осторожно, и от него внутри всё перевернулось. Ей хотелось открыть глаза, хотелось увидеть выражение лица Пенелопы сейчас, пока она стояла так близко, хотелось понять, что она делала, что планировала, о чём думала в эту самую секунду — хотелось залезть ей под кожу, чтобы узнать, что там копошилось, что мешало ей решиться и заставляло колебаться, когда всё уже было ясно и оставалось только сделать шаг. Но Росс стойко держала себя в руках, чувствуя, как сердце стучало где-то в горле.
Поппи оглядела напряжённое лицо перед собой — брови сдвигались к переносице, выдавая активные мыслительные процессы, желваки играли на скулах, — усилие, с которым Надин молчала и ждала. Эмерсон чуть улыбнулась. Смелость Росс сдуло как не бывало, но она всё же не открывала глаз. Не смела нарушить доверие, которое было вложено в эту секунду.
Она осторожно протянула руку, как будто ей предоставили нечто бесконечно хрупкое, и коснулась груди Надин там, где под тонкой тканью кофты неистово-бешено билось чужое сердце. Журналистка задержала дыхание, чувствуя, как воздух выбило из лёгких. Биение собственного сердца, казалось, не могло стать ещё быстрее — оно и так рвалось наружу, готовое выскочить в ночь, — но только что произошло нечто невозможное, и орган нашёл новый, ещё более безумный ритм. Ему было тесно, он бился птицей о стенки грудной клетки, пытаясь вырваться на свободу, и Надин чувствовала каждый его удар как гулкий, отдающийся в висках стук. А потом вторая рука мягко взялась за другую её ладонь, настойчиво потянула, положила туда, где билось сердце Поппи. Такое же бешеное, как и её собственное, возможно, даже более испуганное, потому что Пенелопа никогда не подпускала никого так близко, чтобы узнать, что оно было живым и билось. Грохот копыт целого стада лошадей — это было именно то, что Надин чувствовала под своей ладонью: быстро, неровно, почти панически, но при этом ритмично с её, как будто они вторили друг другу в этом безумном танце.
Нужны ли были слова? Наверное, иногда можно было обойтись и без них, если знал, что сердце человека билось в такт с твоим, если чувствовал, как оно отзывалось на каждое касание, пульсировало в унисон с чужим, создавая ритм, который не нуждался в объяснениях. Надин не открыла глаз, но чувствовала, как мир вокруг сузился до одного только присутствия Пенелопы прямо перед ней, до её запаха, до её дыхания, которое стало ближе, касалось губ, — и подалась вперёд, следуя инстинкту и желанию.
Их губы встретились с трепетной неловкостью, которая бывала только в самые важные моменты, когда поцелуй имел вес, когда смысл вложен в каждое прикосновение. Этот поцелуй был совсем не похож на тот, первый, — он был мягче, осторожнее, полон вопроса и надежды одновременно. В нём не было импульсивной страсти, которая тогда захлестнула их с головой, не давая ничего обдумать, — в нём было что-то гораздо более глубокое: выбор, осознанное решение, «они». Клубничный блеск Пенелопы, оставался на чужих губах, растирался между ними, оседая особым, сладким вкусом, и Надин чувствовала его. Она улыбнулась сквозь поцелуй. Да. Это было правильно. Это было ужасно неловко, небезопасно и страшно, потому что они рисковали всем, что у них было, но при этом чертовски правильно. Слышать это тихое «да», которое прозвучало в сердцах обеих.
Рука Пенелопы скользнула выше — к плечу, к шее, где билась горячая, пульсирующая жилка, — огладила кожу, чувствуя, как та горела под её пальцами, и зарылась в волосы на затылке, натягивая их у корней, чуть резче, чем планировалось. Но Надин лишь шумно выдохнула, потому что в этом движении было столько отчаянного, почти молящего желания удержать — возможно, самое честное, что Пенелопа когда-либо делала. Горячее сбитое дыхание коснулось губ, и они прижались лбами друг к другу, не отстраняясь, не разрывая этой призрачной связи, которая установилась между ними. Одна рука Надин легла на талию, чувствуя, как та напряжена, другая скользнула по спине, прижимая Пенелопу к себе так близко, что между ними не оставалось пространства, только общий ритм сердец, который становился ровнее, ведь они, наконец, оказались там, где должны были.
Молчание, повисшее между ними после поцелуя, было странным — одновременно приятным и неловким. Заговорить после такого казалось почти невозможным — что можно сказать, чтобы не разрушить эту хрупкую, новую реальность, в которой они существовали вдвоём, без масок, стен, привычных колкостей, которыми так долго прикрывались? Но руки не отпускали друг друга, пальцы переплетались, сжимались, не желали разрывать контакт, противились той мысли, что им скоро придётся расстаться, а эта ночь — лишь мгновение.
Шум воды заполнял пространство вокруг них — живая, неуёмная, она не замечала их чувств, продолжая своё бесконечное движение, не обращая внимания на двух девушек, которые стояли рядом, пытаясь осознать, что произошло. До их спин доносилась прохлада реки, не давая телам расплавиться окончательно, не позволяя забыть, что мир вокруг всё ещё существовал и требовал от них возвращения в реальность.
— Нам… — Эмерсон запнулась, голос сорвался, и она слегка отодвинулась, чтобы посмотреть на Надин, встретиться с ней взглядом. Зрачки напротив были расширены, тёмная глубина глаз завлекала. — Надо вернуться…
— Да, — Надин кивнула, чувствуя, как трудно было произнести это короткое согласие, потому что оно означало, что этот момент закончился. Она нехотя отодвинулась, но её рука осталась держаться за пальцы Пенелопы. — Пойдём.
Они двинулись к тропинке, ведущей обратно в лагерь, вместе. Этим вечером едва ли изменилось что-то, что могло бы пошатнуть мир глобально, что могло изменить ход истории или законы вселенной. Но миры этих двух девушек столкнулись, разрушились до основания и собрались заново, превратившись в нечто совершенно новое, ещё хрупкое, но правильное. Они впервые почувствовали, что могут быть собой. И лишь луна с тысячью звёзд на небе, ставшая свидетельницей их первого настоящего шага, знала, что этой ночью началось что-то, чему суждено было изменить их обеих навсегда.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.