Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Москва, 1996 год. Молодой адвокат Мария Кирсанова мечтала о справедливых судах и защите невиновных, но реальность новой России оказалась куда прозаичнее. Чтобы выжить, ей пришлось взяться за дело Виктора Пчёлкина, обвиняемого в убийстве.
Процесс кажется проигрышным: железные улики, свидетели, явный мотив. Но Мария знает — в суде побеждает не тот, кто прав, а тот, кто умеет играть.
Адвокат дьявола больше не метафора, а ее новая должность.
Примечания
История написана по мотивам биографии Роберта Дерста — наследника нью-йоркской империи недвижимости, который на протяжении четырех десятилетий обвинялся в трех убийствах.
Юридического образования не имею, потому заранее прошу прощения, если используемые мной термины или процедуры расходятся с действительностью.
Глава 12
03 июня 2026, 06:37
Белый «Вольво» стоял во дворе на Менжинского по меньшей мере минут пятнадцать, втиснутый между ржавой «шестеркой» и «Москвичом», у которого вместо бокового зеркала торчал обмотанный изолентой огрызок. На фоне этого автомобильного кладбища шведский кузов смотрелся как породистый пес, случайно забредший на помойку.
Пчёлкин сидел за рулем, не глуша двигатель. Печка работала на полную, обдувая лобовое стекло теплым воздухом, но снежная крупа налипала снаружи быстрее, чем та успевала справляться.
Конец ноября давил на Москву всей своей свинцовой тушей. В четыре часа уже смеркалось, фонари горели через один, а единственным ярким пятном в этом унылом пейзаже являлись хризантемы, лежавшие на пассажирском сидении.
Белые, тридцать пять штук, завернутые в хрустящий целлофан с фиолетовой ленточкой.
Покосившись на букет, Витя потер переносицу костяшкой большого пальца.
Полчаса назад он стоял перед цветочным развалом у метро и чувствовал себя так, будто его выкинуло в параллельную вселенную. Мужик в пальто и ботинках за четыреста долларов топтался между ведрами с мокрыми стеблями и мялся, как десятиклассник перед выпускным.
Розы — слишком пошло; они для ресторанных свиданий и супругов из телевизионных мелодрам. Лилии — похоронные, а намеки на похороны в его ситуации лучше оставить за скобками. Тюльпаны в ноябре хрен найдешь. Гвоздики вообще к памятнику, а не к женщине.
Потому оставались только хризантемы.
Пчёла где-то вычитал — то ли в журнале, пока торчал в приемной у стоматолога, то ли в одной из книжек, которые мать оставила на полке в старой квартире, — что на языке цветов белые хризантемы означали чистоту намерений и раскаяние. Информация эта прилипла к памяти, как прилипали бесполезные вещи, какие жили в мыслях тихо и незаметно, пока однажды не понадобятся.
Вот, блять, и понадобились. Ботаник хренов.
Двадцать семь лет на этом свете, а Вите ни разу не приходилось вот так заявляться к женщине с огромным букетом и мольбой о прощении. Не потому что не за что было просить, а потому что сама механика отношений в его голове работала иначе.
Все бабы в его жизни укладывались в простую схему: позвонил, приехала, ресторан, такси и ночь в одной постели. Утром кофе, днем «созвонимся», и ни одна не задерживалась дольше, чем сигаретный дым в проветренной комнате. Они приходили и уходили, и ни за одной из них не было нужды ехать через полгорода в чужой район, чтобы караулить у подъезда и подбирать слова.
Ты либо нужен, и тогда хризантемы излишни, либо не нужен, и тогда хоть оранжерею вези.
За стеклом мелькнула согнутая фигура старухи в пуховом платке, тащившая тележку через двор, чьи колеса чертили на свежем снегу две кривые борозды, которые тут же заметало. Пчёлкин проводил ее бездумным пустым взглядом и поднял глаза на окна четвертого этажа. Два крайних, второй подъезд.
Адрес Пчёла пробил еще вчера через Фила, а уже сегодня сидел в автомобиле с букетом цветов и вопросом, на который он не мог найти ответ.
Что говорить-то?
Вопрос висел в машине с самого утра, кружил над потолком вместе с дымом от «Кэмел» и запахом хвойного освежителя, какой болтался на зеркале и пах больше химией, чем хвоей. Витя прокрутил в голове столько заходов, что их хватило бы на сценарий оперы для домохозяек.
Первый вариант, лобовой: «Маш, я тебе наврал, прости». Коротко, по-мужски и без соплей. Звучало красиво ровно первые три секунды, пока он не представил лицо Марьи Сергеевны, которое увидел в их последнюю встречу. Холодное, как кафель в морге, и такое же гладкое. На «прости» она ответит сухим движением брови, а Пчёлкин будет ощущать себя пацаном, которого мамка застукала с чужой мелочью в кармане.
Второй вариант, обстоятельный: зайти издалека, сказать что-нибудь про погоду, про процесс и то, что Витя ни за что не хотел подрывать адвокатскую этику Кирсановой. Тут он сам себя оборвал на полуслове, потому что фраза «адвокатская этика» в его исполнении прозвучала бы примерно так же, как ария Ленского ртом вышибалы из «Метелицы».
Третий вариант, душевный: про детство, про то, как оно гнуло, ломало и в итоге выгнуло в загогулину, которая теперь сидела в «Вольво» с хризантемами под боком. Этот вариант Пчёлкин отмел сразу, потому что жалость — валюта дешевая, а Маша, при всей ее интеллигентности, на дешевку никогда не покупалась. Сей факт он за полтора месяца усвоил так же твердо, как таблицу умножения.
Был еще четвертый, самый честный: сказать как есть. Мол, да, Сему завалил сам Витя, но в этом раскладе были детали, которых Кирсанова не знала, и от которых картина менялась не то чтобы радикально, но достаточно, чтобы он не чувствовал себя законченной мразью.
Этот вариант Пчёла додумал до конца, поморщился и потушил сигарету о дно портативной пепельницы с такой силой, будто он тушил не окурок, а саму идею.
Сказать честно, значило втянуть Кирсанову еще глубже. А она и без того уже стояла в этом дерьме по колено, причем влезла Маша туда из-за него же, Пчёлкина, с липовым фондом и поручительством, какое теперь висело над ней как занесенный топор.
Букет по правую сторону показался Вите вдруг до смешного нелепым, как галстук на борце сумо. Он сидел в тачке напротив чужого подъезда и пытался решить задачу, которую никогда в жизни не решал и решать не собирался.
Как сказать женщине правду так, чтобы она тебя не возненавидела и при этом не перестала верить.
Тяжело выдохнув, Пчёла взял букет и вышел из машины. В конце концов, в его профессии давно было выведено золотое правило: если не знаешь, что сказать, то говори меньше. А там по обстановке.
Внутри подъезда обнаружился порядок, которого Пчёлкин не видел уже давно. Стены были выкрашены бежевой краской; без нацарапанной похабщины, следов спичек и памятных надписей о том, что Наташа плюс Сережа равнялось любовь. На батарее уютно сушились детские варежки, а почтовые ящики оказались с дверцами и замочками. И ни одного взломанного, ни одного со следами от зажигалки.
Подъезд дышал такой же упрямой, почти вызывающей правильностью, что и сама Кирсанова.
В лифте, пока кабина ползла на четвертый этаж с астматическим подвыванием тросов, Витя поймал свое отражение в мутном зеркале над панелью: пальто, костюм и галстук. Ничего, что могло бы с порога выдать род его деятельности. Физиономия правда подкачала: скулы выпирали, под глазами пролегли усталые полукружья, а борозда между бровями обозначилась до того глубоко, что при желании в нее можно было вставить монету.
Ну, прямо принц. Цветочки, костюмчик, разве что кольца в коробочке не хватало для полноты картины.
На площадке Пчёла прикинул нумерацию и шагнул к левой двери, чьи окна он разглядывал со двора. Перехватив букет поудобнее, он провел свободной ладонью по волосам и еще раз по подбородку, проверяя, гладко ли побрился с утра.
Все было чисто. Чище некуда. Разве что не находилось ни одного готового слова на языке; ни одной фразы, за которую можно было бы зацепиться, как за спасательный круг.
Но назад дороги не было.
Нажав на кнопку звонка, Пчёлкин на полшага отступил.
За дверью едва слышно зашуршало, скрипнул паркет, а после к глазку подошли. Звякнула цепочка, замок провернулся с натугой, после чего створка приоткрылась так, чтобы разглядеть гостя, но еще не впустить его.
В щели обозначилось лицо, отчего Витя на секунду подумал, что ошибся этажом, квартирой и, быть может, городом. Потому что из проема на него смотрела Маша: те же темные брови с легким изломом, тот же тяжеловатый разрез карих глаз, пухлые губы и ямочка на подбородке. Та же манера склонять голову набок, оценивая собеседника.
Разница заключалась лишь в том, что настоящая Маша всегда зачесывала волосы в гладкий узел, а этот был лохматый, в свитере поверх футболки и трениках с обвисшими коленками.
Стало быть, перед Пчёлкиным стоял младший брат Кирсановой.
Какое поразительное семейное сходство. Хоть в паспортный стол на экспертизу отправляй.
— Здрасьте, — голос у парня был чуть надломленный, не до конца устоявшийся, как у всех пацанов, которые уже вымахали под метр восемьдесят, но связки за ростом еще не успели. — Вы к кому?
— К Марии Сергеевне, — Пчёла помедлил, пока глаза привыкали к тому, что знакомое лицо вдруг оказалось на чужом человеке. — По работе.
Между ними повисла неловкая пауза.
Изогнув бровь, Пашка перевел взгляд с вытянутой физиономии Вити на букет, который тот держал чуть на отлете, как гранату с выдернутой чекой. Потом вернул внимание обратно, отчего в карих глазах проступил недоверчивый скепсис.
Пчёлкин и сам услышал, как жалко это прозвучало. Он стоял на пороге в распахнутом пальто, одеколоном несло за три лестничных пролета, а в руке был букет размером с голову ребенка. Ну конечно, по работе. Именно так и ходят обсуждать процессуальные тонкости: причесанный, напомаженный, с охапкой хризантем наперевес.
Хоть бы папку для бумаг догадался взять, идиот.
— По работе, — повторил Кирсанов, отчего уголок рта дернулся в точности как у старшей сестры, когда та находила слабое место в чужой аргументации. — Ага.
Марья Сергеевна умела так же смотреть сквозь ребра, мимо кожи и мышц, в ту точку, где скрывалось вранье. Теперь вот и ее младший братец, студентик с катышками на одежде, стоял перед Пчёлой и сканировал его прищуром, от какого хотелось провалиться сквозь бетонный пол или вмазать кому-нибудь в челюсть.
Желательно себе.
У них это что, семейное?
Прислонившись плечом к косяку, Пашка скрестил руки на груди и замер с таким ленивым любопытством, будто готов был наблюдать за позором Пчёлкина до второго пришествия. После чего он повернул голову в сторону коридора и крикнул, не слишком напрягая голос:
— Манюня! К тебе пришли. По работе вроде.
«Вроде» повисло в воздухе отдельным словом, насмешливым и точным, как щелбан, но Витя его не заметил, потому что зацепился за другое.
Манюня.
Уголки рта поползли вверх сами собой против воли, из-за чего Пчёла стиснул зубы, давя на лице зародыш предательской улыбки.
Мария Сергеевна Кирсанова, грозная и прямоспинная, с папками под мышкой и голосом, от которого прокуроры начинали поправлять галстуки, превратилась в Манюню, сидевшую где-то там, за стеной, в домашнем, теплом и своем.
Поджав губы, Пчёлкин уставился в пол, пока ухмылка окончательно не отпустила его мышцы.
В глубине коридора раздались мягкие шаги, отчего Витя вскинул голову.
Он увидел Машу, остановившуюся за плечом у Пашки, и что-то под ребрами Пчёлы глухо и отчетливо щелкнуло, как взведенный курок. Он ее не узнал. То есть узнал, конечно, потому что ее лицо оставалось тем же, и глаза, темные и настороженные, уже наливались знакомым холодком.
Но все остальное принадлежало кому-то другому.
Волосы, которые Пчёлкин привык видеть убранными в пучок на затылке, лежали на хрупких плечах, тяжелые и чуть вьющиеся от сухого квартирного воздуха. Мягкая кофта, не строгая и не деловая, а обыкновенная; с рукавами, съехавшими до самых кончиков пальцев так, что торчали только ногти. Домашние брюки; ни каблуков, ни папок, ни брони.
Манюня.
Моргнув, Витя ощутил, как его горло перехватило чем-то горячим и неуместным, из-за чего он с силой сжал кулак свободной руки, возвращая себя на место.
Он сюда не за этим пришел. Не за этим.
Растерянность на лице Маши продержалась ровно секунду, может, две. Пчёла успел увидеть, как дрогнули ее брови и приоткрылись губы, как если бы она собиралась спросить что-то у самой себя, а потом все схлопнулось.
Карий взгляд затвердел, на лбу пролегла знакомая складка, а перед Пчёлкиным снова предстала Кирсанова. Пусть в растянутой кофте и без каблуков, но Кирсанова до последней клеточки.
— Здравствуй, Марья Сергеевна, — Витя попытался улыбнуться, но губы не послушались, из-за чего вместо улыбки проступило что-то кривое и вымученное.
— Паш, иди к себе, — произнесла негромко Кирсанова, не отрывая глаз от Пчёлы.
— Так это к тебе по работе, что ли? — Паша перевел внимание с сестры на гостя и обратно, явно соображая, что пропустил какой-то существенный кусок сценария.
— Павел, — Маша произнесла его имя с такой холодной властностью, что даже Пчёлкин на секунду пожалел об отсутствии собственной комнаты в этой квартире, куда можно было бы молча отступить.
Подняв ладони в примирительном жесте, Пашка хмыкнул и побрел по коридору, напоследок бросив через плечо любопытный взгляд, полный откровенного и не замутненного интереса. Витя проводил его глазами и хмыкнул в ответ.
Наглый пацан, но не по-блатному, а по-молодому. Бесячая самоуверенность, какую жизнь еще не приложила лицом об асфальт. С такими данными никакие гольдмановские обезьяны ему были не страшны. По крайней мере, в честной драке.
Дверь за Пашкой щелкнула, после чего стало совсем уж тихо. Леденяще тихо.
Поджав губы, Кирсанова сложила руки на груди, бессознательно повторив жест младшего брата, из-за чего рукава кофты окончательно поглотили ее ладони. Этот жест мог выглядеть уютным, почти по-домашнему мягким, если бы не глаза, в которых медленно закипало что-то нехорошее и темное.
— Что ты здесь делаешь? — Маша понизила голос так, что Витя невольно подался вперед, чтобы расслышать.
— Приехал поговорить, — Пчёла слегка качнулся на пятках, словно прикидывал, выдержит ли его вес бетон подъездного пола, или он провалится к чертовой матери прямиком к соседям снизу.
— Я все сказала два дня назад, — произнесла Кирсанова, будто зачитывала приговор. — Мне нечего больше добавить.
— Зато мне есть, — парировал Пчёлкин, из-за чего ее перекосило сильнее, чем от любого крика.
— Я не собираюсь разговаривать с убийцей, — прошипела Маша, выталкивая слова сквозь стиснутые зубы. — Тем более когда за стеной находится мой младший брат.
Ее рука метнулась к двери быстро и решительно, отчего петли тут же послушно скрипнули, а тяжелое полотно рванулось к косяку.
Но вместо глухого хлопка раздался тупой удар металла о кожу. Дверь отпружинила назад и встала намертво. Пчёла вовремя успел выставить ногу вперед: мыс его черного ботинка вклинился в проем до того спокойно, точно он подпирал барную стойку.
Пчёлкин даже не поморщился от боли. Или поморщился, но Кирсанова не заметила, потому что ее внимание оказалось сконцентрировано не на лице, а на его проклятой ноге.
— Убери ногу, — голос Маши сел до хриплого шепота.
— Не уберу, пока мы не поговорим, — привалившись плечом к косяку, Пчёла обустраивался с таким обреченным комфортом, словно планировал простоять здесь до утра.
Надавив на дверь сильнее, Кирсанова почувствовала, как ее край впечатался в чужой туфель глубже, а где-то под лаком уже пошла белесая полоска порчей на пару сотен долларов, какая волновала Витю примерно так же, как инструкция к утюгу на финском языке.
— Я вызову милицию, — не отступала Маша.
— Вызывай, — пожал плечами Пчёла. — Они приедут минут через сорок. Я как раз успею.
Пальцы Кирсановой, сжимающие дверную ручку, побелели.
Она могла надавить сильнее, могла навалиться всем весом. Все-таки, ее пятьдесят четыре килограмма против одного ботинка, сшитого где-нибудь на фабрике под Миланом, очевидно выигрывали. Могла даже закричать, но тогда из комнаты выйдет Пашка, и все станет только хуже. А объяснять брату, почему в их проеме застрял убийца с цветами, Маша была не готова.
Дверь замерла в неподвижности: ни туда, ни сюда. Пат.
— Ты в курсе, что это называется незаконное проникновение? Статья сто тридцать девятая, — процедила Кирсанова, ненавидя собственную привычку прятаться за кодексом, когда все остальное отказывало.
— Я не проникаю, — уголок рта Пчёлкина приподнялся, отчего его полуулыбка мелькнула в щели, как лезвие. — Я стою на лестничной площадке, а нога — это еще не весь я.
Маша стиснула зубы.
Полтора месяца она вбивала в его голову азы уголовного права и вот, пожалуйста: ученик превзошел своего учителя. Во всяком случае, в части дверных переговоров.
— Вызывай хоть ОМОН, хоть спецназ, Марья Сергеевна, — Витя чуть склонил голову. — Я все равно никуда не уйду. До ишачьей пасхи здесь простою, пока ты меня не выслушаешь.
Из комнаты донесся приглушенный звук. То ли Пашка переключил канал, то ли уронил что-то со стола. Кирсанова невольно метнула взгляд через плечо. Коридор оставался пустым, но она знала, что это ненадолго, потому что брат обладал собачьим чутьем на все интересное и патологической неспособностью усидеть на месте.
Деваться было некуда.
Пчёлкин не умел блефовать. В этом заключалась его главная проблема и его же главное оружие: он никогда не говорил того, чего не собирался делать. Если обещал простоять здесь до утра, значит, простоит. Врастет в бетон лестничной площадки, пустит корни сквозь кафельную плитку и будет торчать памятником собственному упрямству, пока соседка с третьего этажа не вызовет участкового.
Или пока Пашка не высунет свой любопытный нос в коридор. И тогда все: финальный акт, занавес, аплодисменты.
Кирсанова разжала пальцы не потому что сдалась, а потому что из двух зол выбрала то, что хотя бы поддавалось контролю. Разговор с Пчёлой можно было направить, ограничить и оборвать в нужный момент, а вот Пашкины вопросы нет.
Дверь отползла внутрь на ширину ладони, потом на полторы. Витя убрал ногу из проема и замер на пороге, не переступая черту, которую Маша не чертила, но какую они оба прекрасно видели.
— Это тебе, — Пчёлкин протянул букет, отчего целлофановая обертка в тишине зашуршала неприлично громко. — В знак извинения и… надеюсь, перемирия.
— Пчёлкин, я же просила, — тяжело вздохнула Маша. — Никаких цветов.
— Так речь же тогда про офис шла, Марья Сергеевна, — улыбнулся Витя, явно довольный собственной логикой. — А здесь не офис, значит, формально можно.
Переведя взгляд, Кирсанова посмотрела на букет.
Белые хризантемы, пышные и тяжелые, с лепестками, загнутыми вовнутрь так, как если бы они прятали что-то в своей сердцевине. Хрустящий целлофан ловил свет тусклой лампочки на лестничной клетке, а фиолетовая лента свисала с такой торжественностью, что больше подходила выпускному вечеру, чем извинениям убийцы.
— Заходи, — наконец сдалась Маша и, приняв букет, пропустила Пчёлу внутрь.
Пчёлкин переступил порог так, словно заходил в чужой храм: медленно и почти бесшумно. Сначала одна нога, затем вторая, пока Кирсанова закрывала за ним дверь.
Коридор оказался узким и длинным, с обоями в мелкий цветочек, выцветшими до состояния тихого достоинства. На стене висело овальное зеркало в деревянной раме, а под ним стояла тумбочка, заваленная почтой, ключами и какой-то потрепанной книжкой в мягкой обложке. Витя бегло скользнул по ней взглядом и усмехнулся: «Гражданское право. Часть вторая».
Даже дома Марья Сергеевна не расставалась со своей юриспруденцией.
— Тапочки в шкафу слева, — скрывшись на кухне вместе с букетом, бросила Маша.
Кивнув, Пчёла открыл шкаф и достал гостевые синие тапки с примятым мехом, пережившие явно не одно поколение гостей. Он натянул их, выпрямился и двинулся по коридору, стараясь не задеть вешалку, где теснилось пальто Кирсановой, куртка Пашки и старый зонт с деревянной ручкой.
Гостиная открылась ему слева. Небольшая, метров шестнадцать; с диваном, застеленным клетчатым пледом, и журнальным столиком, на каком лежали бумаги, ежедневник и чашка с недопитым чаем. В углу стоял пузатый телевизор, а рядом книжный шкаф, забитый до того плотно, что корешки книг выпирали друг на друга в два ряда.
На подоконнике одиноко стоял кактус в глиняном горшке. Видимо, единственное живое существо, которое было способно выдержать график Маши и не обидеться на отсутствие внимания.
Из кухни донесся звук льющейся воды и стук вазы о раковину.
Спрятав руки в карманах брюк, Витя остановился посреди комнаты. Не прошел дальше и не потянулся к сигаретам, лишь замер, вросший в чужой ковер. В любом другом месте он бы уже развалился на диване, закинул ногу на ногу, нашел пепельницу или сделал ей замену из того, что было под рукой.
Но это была квартира Кирсановой, а потому Пчёлкина вдруг сковало с какой-то идиотской почтительностью, которую он сам от себя не ожидал.
Взгляд зацепился за полку стеллажа, где между томами Уголовного кодекса и растрепанным справочником по криминалистике стояли три фотографии.
На первой юная Кирсанова с косой через плечо обнимала мальчишку лет шести на ступенях какого-то крыльца. Пацан вцепился в ее локоть и прижимался щекой, когда как сама Маша с широкой улыбкой смотрела в камеру.
Хотя бы на снимке Витя увидел, как она умела улыбаться по-настоящему. Без адвокатской брони и стиснутых скул, а открыто и по-детски, всем лицом.
На второй, слегка пожелтевшей от времени, мужчина в очках склонился над тетрадями. За его спиной замерла женщина, с лаской положив ладони мужу на плечи. Наверняка родители. Пчёла невольно присмотрелся к женщине: тот же разлет бровей, наклон головы и та же привычка поджимать губы, сдерживая улыбку. Маша была ее копией, только с более острыми скулами и взглядом, который Кирсанова, видимо, наработала сама.
Третья оказалась самой затертой по краям. Вся семья Кирсановых собралась в одной комнате: отец в фартуке, мать у плиты, Маша сидела на подоконнике, свесив ноги, а Пашка тянулся ложкой к кастрюле. На фоне выглядывала маленькая кухня с пестрыми занавесками и магнитами на холодильнике, но теснота в ней была не вынужденная, а выбранная.
Никто не рвался наружу, потому что здесь было лучше, чем где бы то ни было.
Отведя глаза, Витя провел большим пальцем по корешку кодекса, стирая невидимую пыль. Разглядывать чужую жизнь в рамках, зная, что пришел выпрашивать прощение, значило примерно то же, что стоять грязными ботинками на белой скатерти.
Дверь в гостиную открылась спиной вперед. Сначала появился букет, потом ваза, следом за ним локти и только потом из-за всего этого великолепия показалась Кирсанова. Хризантемы торчали во все стороны, как антенны, закрывая ей обзор по пояс, отчего Маша шла вслепую, осторожно переставляя ноги и задевая бедром дверной косяк.
Хоть Пчёлкин и прикусил внутреннюю сторону щеки, но уголок его рта все равно дернулся.
Грозный адвокат, от одного взгляда которой хотелось встать по стойке смирно и покаяться во всех грехах включая чужие, сейчас пробиралась через собственную гостиную на ощупь, выглядывая из-за цветов, как разведчик из окопа.
Манюня.
— Присаживайся, — поставив вазу на столик, Кирсанова мотнула подбородком на диван, а сама села в кресло напротив.
Только вместо привычной прямой спины и чеканного профиля Витя увидел, как Маша забралась в кресло с ногами, подтянула к груди колени и натянула рукава домашней кофты на пальцы, спрятав кулаки в трикотаже. Вся она сделалась вдруг маленькой и компактной, собранной в тугой узел.
Свернулась, закрылась и спряталась, словно хотела оградиться от Пчёлы ни то из-за страха, ни то из-за брезгливости.
Разделенные столом с хризантемами, между ними повисло молчание такой плотности, что его можно было разрезать ножом.
Кирсанова не помогала. Не задавала вопросов, не подбрасывала спасительных «Ну, говори» или «Зачем пришел». Лишь смотрела на Пчёлкина поверх коленей своими карими невозможными глазами, в которых не было ни злости, ни обиды. Только выжженная и спокойная пустота.
Пчёла сидел на ее диване, слишком большой и чужеродный для этой комнаты с книжными полками и фотографиями в рамках. Полы пиджака разъехались, когда он подался вперед и уперся локтями в колени, а после снова откинулся назад, проведя ладонью по затылку. Руки, всегда знающие, куда себя деть, сейчас мешали, как чужие.
Потому что Пчёлкин привык разговаривать с Кирсановой-адвокатом, у которой имелся регламент, процедура и четкий маршрут из точки А в точку Б. Та Кирсанова сама вела диалог, расставляла вешки и знаки, по которым можно было ориентироваться. А эта Маша в растянутой кофте молчала, и в ее безмолвии не было никакой дорожной разметки.
Только минное поле, где каждый следующий шаг мог оказаться последним.
На кухне тикали настенные часы. За стеной, в комнате у Пашки, приглушенно бубнил телевизор. Холодильник вздрогнул и загудел.
Квартира жила своей жизнью, а два человека внутри нее застыли каждый в своем углу.
Открыв рот, Витя почти сразу его закрыл. Сжал челюсть так, что проступили желваки. Он и по дороге сюда не знал, что сказать; гнал через половину Москвы с пустой головой, надеясь, что нужные слова придут сами. Но они не пришли.
Под взглядом Маши в черепной коробке было гулко и пусто, а любое из того, что Пчёла мог выдавить — «прости», «я виноват», «дай объяснить», — звучало бы одинаково фальшиво в тишине, где Кирсанова от него ничего не требовала. А значит, и не давала ни единого повода начать.
Это было хуже крика. Хуже, чем «пошел вон». Хуже, чем слезы или истерика.
Потому что со всем перечисленным Пчёлкин умел обращаться: на крик можно огрызнуться, из-под истерики вывернуться, а слезы переждать с каменной мордой, пока те не выдохнутся сами. Но молчание Кирсановой не давало никакой точки опоры.
— Не буду врать, что приехал к тебе с красивой речью, — голос Вити вышел хриплым и непривычно тихим, словно его горло забыло, как пропускать звук. — Я вообще нихрена не знаю, какие слова здесь могут работать.
Маша не шевельнулась. Разве что ее ресницы один раз дрогнули; медленно, как затвор фотоаппарата.
— Может, никакие, — Пчёла провел ладонью по лицу, задержав пальцы на переносице. — Может, ты уже все решила, а я сижу здесь, как придурок, и порчу тебе вечер. Но я не мог не приехать.
Холодильник снова вздрогнул и затих, как если бы ему стало неловко вместе с Пчёлкиным.
— Не потому что суд через пять дней, — разжав пальцы, он глянул на Кирсанову без буфера и привычного прищура. — Не из-за дела. Мне уже похер, сяду я или нет.
Вот тут Маша чуть приподняла бровь в почти неуловимом микродвижении, но Витя поймал его и зацепился, как утопающий за корягу.
— Ладно, не похер, но я приехал, потому что… — он запнулся, посмотрел в потолок, потом на свои руки и потом снова на нее. — Потому что ты единственный человек, перед которым мне реально стыдно.
«Стыдно» далось Вите с физическим усилием.
Кирсанова видела, как оно проходило сквозь него: горло дернулось, кадык качнулся, пальцы сжались в кулаки. Потому что для Пчёлкина подобное признание стоило дороже, чем иному человеку обходилось публичное покаяние перед тысячной толпой. Потому что в мире, откуда он пришел, стыд считался болезнью. Заразной, смертельной и не подлежащей лечению.
И он только что обнажил перед Кирсановой свою болезнь. Сам, без наркоза и наручников, в чужой гостиной, где пахло хризантемами и стиральным порошком.
— Стыдно, — повторила Маша, проверяя слово на прочность. — Тебе стыдно.
— Да, — коротко кивнул Пчёла.
— Стыдно, что врал, или стыдно, потому что попался на этом вранье? — Кирсанова вложила в интонацию металлическую частоту, на которой она обычно строила перекрестные допросы.
— За то, что врал, — произнес Витя так, будто каждую фразу приходилось выдирать из грудной клетки пассатижами. — И за то, что использовал.
Маша приняла удар молча, отчего со стороны могло показаться, что слово прошло мимо нее. Но где-то внутри, в глубоком и тщательно забетонированном месте, которое она считала давно непригодным для боли, что-то сдвинулось.
Не обманул, не подставил и даже не втянул, а использовал.
Пчёлкин мог выбрать любое из подобных слов, и каждое прозвучало бы деликатнее. Но он выбрал именно то, которое содержало в себе всю правду их знакомства, упакованную в четыре простых слога.
С самого начала Кирсанова была для бригады функцией. Руками, что перекладывали бумаги в нужном порядке. Голосом, который произносил ходатайства с правильной интонацией. Мозгом, выстраивавшим линию защиты, пока мозг Пчёлы строил линию лжи. А все остальное — пирожки от мамы и разговоры допоздна — являлось гарниром. Красивым оформлением к основному блюду.
Но самым мерзким во всей этой истории было не то, что он использовал. А то, что Маша позволила себя использовать. Что где-то на третьей или четвертой встрече адвокат Кирсанова начала путать профессиональный интерес с человеческим.
Хризантемы на столе, что еще пять минут назад пахли уютно и по-домашнему, вдруг ударили в нос приторной горечью, от которой защипало в переносице.
Сглотнув в единственной уступке, какую тело вырвало у рассудка, Маша перевела взгляд на руки Вити.
Руки убийцы.
— Сначала я видел в тебе только адвоката, — Витя разжал кулаки и тут же сжал их обратно, как если бы не мог найти ладоням места. — Это потом ты стала для меня Марьей Сергеевной, и вот тогда стало по-настоящему хреново. Потому что врать адвокату — это одно, а врать тебе — совсем другое.
Кирсанова продолжала молчать.
Ее лицо представляло собой идеально выстроенную крепость: ни одна мышца не выдавала того, что происходило за стенами. Разве что ногти чуть сильнее вжались в предплечья.
— Я не пришел тебя просить вернуться, — продолжил понуро Пчёлкин. — Я понимаю, что это… ну, все. Что сделано, то сделано. Нельзя отмотать пленку назад. Я же не дурак.
Они одновременно усмехнулись и оба тут же об этом пожалели.
Усмешка вышла короткой и беззвучной, скорее выдох через нос, чем проявление веселья. Она проскочила между ними, как искра статического электричества, напомнив о том, о чем напоминать не следовало.
О десятках разговоров, когда Витя парировал, что он не дурак, с такой обезоруживающей серьезностью, что Маша каждый раз прикусывала щеку изнутри, чтобы не рассмеяться ему в лицо. О том, как это превратилось в их внутреннюю шутку; в пароль, который ничего не открывал, но обозначал территорию, где адвокат и подзащитный ненадолго переставали быть теми, кем они являлись.
— Хотя не был бы дураком, такого бы не сделал, — голос Пчёлы просел до мрачной ноты.
Сидя в кресле напротив, Кирсанова смотрела на него и думала, что Пчёлкин в ее квартире выглядел примерно так же, как рояль в коммунальной квартире.
Итальянский костюм, от которого за версту несло деньгами, заработанными явно не трудовым стажем. Одеколон, что заполнил тесную гостиную густым облаком и вступил в неравный бой с хризантемами. Увесистый перстень на безымянном пальце, какой поблескивал в свете люстры с одной перегоревшей лампочкой из трех.
И тем не менее.
Что-то в развороте его плеч было не от Пчёлы, а от Вити. Не от человека, входившего в помещение с ухмылкой хозяина жизни, а от мальчишки, обвиняемого в чем-то настолько постыдном, что его привычный арсенал в виде обаяния и красивых глаз оказался бесполезен. Он сидел, чуть ссутулившись, и эта миллиметровая сутулость стоила дороже любых извинений, потому что Пчёлкин ее не контролировал.
Вина — штука странная.
Кирсанова насмотрелась на ее имитацию в судебных залах, где подсудимые давили слезу по методу Станиславского, а их родственники заламывали руки с таким мастерством, что позавидовал бы МХАТ. Она умела отличать настоящее раскаяние от подделки так же безошибочно, как ювелир отличал бриллиант от стекляшки.
И вот сейчас, глядя на побелевшие костяшки пальцев Вити и на то, как он не мог поднять на нее глаза, Маша поняла, что имела дело с оригиналом. Что он в самом деле испытывал нечто похожее на совесть, которая была ему так же непривычна, как зимнее пальто на голое тело: вроде грело, но везде натирало.
От этого понимания не становилось ни легче, ни тяжелее.
Просто к списку вещей, которые Кирсанова предпочла бы не знать о Викторе Павловиче Пчёлкине, прибавился еще один пункт.
— Да, я убил человека, — проведя ладонью по лицу, Витя уткнулся пальцами в закрытые веки. — Врал тебе в глаза дважды, трижды. Столько раз, что со счета сбился. А ты поверила, и за это мне стыднее всего. Но я уже ничего не могу исправить, даже если бы хотел.
Кирсанова слушала и чувствовала, как внутри нее, где-то в районе солнечного сплетения, медленно проворачивался раскаленный ключ. Потому что она знала: он говорил правду.
Не всю — Пчёлкин по природе своей был неспособен выложить все, как неспособна река потечь вверх по склону, — но ту часть, какую он произносил вслух, он произнес честно.
— Я не прошу прощения, — наконец Витя поднял глаза на Машу. — Потому что это было бы еще одно вранье. Я просто хотел, чтобы ты знала, что мне не похер. Что ты для меня не расходный материал. Не была и не стала. Просто я понял это поздно, а раньше… раньше я был занят выживанием. Но и без тебя я уже выжить не смогу.
Последняя фраза повисла между ними, как граната с выдернутой чекой, из-за чего Пчёла на мгновение осекся. Он и сам не ожидал, что скажет подобное вслух.
И ведь не приукрасил, не подкрутил и не накинул сверху для красоты. Сказал ровно то, что чувствовал, а такое с ним случалось примерно никогда. Потому что Пчёлкин привык, что слова в его арсенале существовали отдельно от всего, как инструмент и оружие, иногда, как наживка. Но сейчас между языком и нутром не оказалось привычной прокладки, из-за чего фраза вышла наружу такой, какой была внутри.
Кирсанова была ему нужна. Точка.
Без уточнений, потому что уточнять, значило выбирать, а выбирать Витя был не готов. Может, как адвокат, без которого он точно сядет. Может, как человек, рядом с которым впервые за долгое время ему хотелось не выживать, а просто быть.
Или, быть может, как женщина. Но эту мысль Пчёла задвинул подальше, на ту полку, где у него лежали вещи, которые он себе пока не разрешал.
— Вот, собственно, и все, — развел руками Пчёлкин. — Вся речь.
Он тяжело поднялся с дивана, словно отрывал себя от чего-то, к чему успел прирасти за эти сорок минут. Колени хрустнули в нелепом, слишком бытовом, звуке для момента, в котором полагалось звучать чему-то значительному.
Одернув полы пиджака, Витя машинально провел ладонью по волосам и двинулся к выходу из гостиной, стараясь не оборачиваться. Потому что обернуться, значило увидеть выражение лица Маши, а сейчас оно могло содержать все что угодно: от презрения до жалости.
Пчёла не был уверен, какой вариант подкосил бы его эго сильнее.
Кирсанова оставалась сидеть в кресле.
Не шевельнулась, не разжала рук, даже толком не вздохнула, будто любое ее движение могло обрушить ту хрупкую конструкцию, которую она с таким трудом удерживала внутри. Маша привыкла раскладывать чужие слова на составные части: вычленить мотив, взвесить искренность, найти зазор между сказанным и подразумеваемым.
За всю жизнь Кирсановой говорили много слов. Красивых, выверенных, отрепетированных перед зеркалом. Ей читали стихи, цитировали Бродского и объясняли, какая она особенная на трех разных языках. Но никто еще не говорил с ней вот так: коряво, через зубы и без единой попытки понравиться.
Витя оставил после себя то, что не поддавалось разбору. Его слова были слишком простые, слишком прямые и голые. В них не за что было зацепиться аналитическим умом, а потому они застревали где-то глубже, там, где внутренний юридический справочник не находил подходящей статьи.
Часы на стене отсчитывали секунды с механическим равнодушием, отчего Маша поймала себя на том, что подстраивалась под их ритм, ощущая, как собственный пульс уже сорвался с поводка. Он частил, сбоил и колотился у самого горла, а поверх этого стука раздавались шаги Пчёлкина. Кирсанова считала их, зная наизусть каждую расшатанную доску в своей квартире.
Нужно было его окликнуть. Сейчас. Пока он не переступил порог окончательно.
Губы шевельнулись, но не издали ни звука. Внутри шла глухая и беспощадная война: с одной стороны — Мария Сергеевна Кирсанова, адвокат с принципами и привычкой жить по уставу; с папками, выставленными по алфавиту. С другой — какая-то другая Маша, которую она в себе не знала и знать не хотела.
Адвокат железно держала позицию: этот человек убил, этот человек врал, этот человек — ее профессиональный провал и личная катастрофа в одном флаконе. Другая Маша молчала, но молчала так громко, что заглушала все остальное.
И вот тогда внутри что-то треснуло.
Слеза прокатилась от уголка глаза к скуле и повисла на подбородке. Кирсанова стерла ее тыльной стороной ладони быстро и зло, точно избавлялась не от слез, а от улик. Глубоко вдохнула, благодаря чему горло наконец разжалось.
— Витя, подожди, — голос вышел хриплым и чужим, севшим до неузнаваемости. Не голос адвоката Кирсановой, умевшей заполнять залы суда спокойной уверенностью, а голос той, другой Маши, о существовании которой она узнала пять минут назад.
За полтора месяца, что они знали друг друга, Маша ни разу не позволила себе назвать его по имени.
В кабинете следователя, при посторонних или конвое он был Виктором Павловичем. В записях, черновиках линии защиты и коротких личных разговорах он оставался Пчёлкиным. Когда нужно было выстроить стену внутри головы, Кирсанова называла его подзащитным.
Все эти обращения создавали профессиональный буфер, за которым можно было спрятаться и не чувствовать ничего лишнего.
А имя, настоящее, короткое и домашнее, Маша не произносила ни вслух, ни в собственных мыслях. Не потому что забывала, а потому что слишком хорошо понимала, что произойдет, если оно сорвется с языка.
И вот оно сорвалось само. Вырвалось из горла раньше, чем разум успел отдернуть руку.
Половица в гостиной скрипнула и замолкла на середине пути. Вжавшись в спинку кресла, Кирсанова не видела Пчёлу, но чувствовала позвоночником, как пространство позади нее изменилось. Секунду назад он уходил, а теперь все остановилось: его шаги, ее дыхание и сумерки за окном.
Комната, в которой только что было просторно и пусто, вдруг стала тесной.
Уголок рта Пчёлкина дрогнул и поехал куда-то вбок, придавая лицу выражение, которое он сам вряд ли мог объяснить. Не усмешка, не торжество и не нежность, а что-то болезненное и незнакомое, отчего скулы напряглись, а желваки обозначились резче.
За всю жизнь его называли по-всякому: братом, Пчёлой, Пчёлкиным, сукой и подсудимым. Мать называла Витенькой, а следователь — обвиняемым. Каждое обращение несло в себе четкую функцию: приблизить, отдалить, унизить или отпугнуть. Витя научился считывать дистанцию по первому слогу.
И сейчас, стоя посреди чужой гостиной, Пчёлкин понял то, что Кирсанова, вероятно, еще не до конца осознала сама. Ее обращение к нему являлось не просьбой и не оговоркой, а капитуляцией. Она пустила его туда, куда не было доступа ни одному подзащитному за всю ее практику.
— Я помогу тебе, — слова Маши упали в тишину комнаты на одном выдохе, глухо и сипло.
Пчёла расслышал каждый слог отдельно.
Воздух в легких вдруг закончился и не спешил набираться заново. Горло перехватило чем-то горячим и тяжелым, незнакомым ощущением, для которого в его словаре попросту не находилось названия. Витя умел держать удар, умел молчать на допросах и не моргать, когда огнестрел упирался в переносицу.
Но к трем словам, сказанным женским голосом в полутемной комнате, его никто не готовил.
Он стоял, глядя на затылок Кирсановой, и не двигался, потому что понимал простую вещь: она только что отдала ему больше, чем кто-либо за двадцать семь лет его жизни. И сделала Маша это, ненавидя саму себя за каждую букву.
Что полагалось ответить, Пчёлкин не знал.
«Спасибо» звучало бы пошло и мелко, как копейка на дне колодца. «Я не подведу» фальшиво, учитывая, что он врал ей на протяжении полутора месяцев. Любые слова, что приходили в голову, казались протухшими еще до того, как успевали оформиться.
— Спасибо, Марья Сергеевна, — произнес Витя единственное, что смог.
Тихо. Почти так же тихо, как она. Без обычной усмешки, фирменного прищура и наглой интонации, которой Пчёла годами прикрывал все, что шевелилось внутри.
Отчество он вернул намеренно, потому что знал: Кирсанова подарила ему «Витю», а он не имел права забрать у нее «Марью Сергеевну». Она выбрала близость, а он обязан вернуть ей дистанцию. Это был не откат или холодность, а единственная форма уважения, доступная тому, кто только что получил то, чего не заслуживал.
Несколько секунд за Машей ничего не происходило. Потом половица скрипнула снова уже в прихожей. Зашуршало пальто, снятое с вешалки. Тихо звякнула пряжка на ботинке.
Каждый звук доносился приглушенно и осторожно, как если бы Пчёлкин впервые в жизни старался занимать как можно меньше пространства. Входная дверь открылась, из-за чего на мгновение в квартиру потянуло лестничным запахом — вареной капустой и сырым бетоном, — а потом закрылась так бережно, что язычок замка вошел в паз с еле слышным щелчком.
Тишина.
Кирсанова разжала пальцы. Медленно и по одному; с усилием, от которого заныли суставы. Посмотрела на свои руки и не сразу их узнала, потому что те были белыми, трясущимися и чужими, точно принадлежали кому-то другому. Той женщине, что несколько минут назад произнесла имя убийцы и пообещала помогать ему, глядя на темнеющее ноябрьское окно.
— Ну и что это было?
Голос Паши прилетел из коридора с такой интонацией, словно он застукал старшую сестру за чем-то непростительно непристойным.
Но вместо ответа Маша лишь закрыла глаза и несколько секунд сидела так, слушая гудение батареи и стук капель из кухонного крана, что подтекал уже вторую неделю.
— Давно стоишь? — Кирсанова задала вопрос хрипло, как если бы у нее закончился ресурс на контроль, а сама она выбрала не тратить последние крохи на младшего брата.
— Достаточно, — хмыкнул Пашка.
Оттолкнувшись от косяка, он прошел в гостиную и сел на подлокотник дивана, на котором десять минут назад сидел Пчёлкин.
— Что успел подслушать? — Маша провела ладонями по лицу и открыла глаза.
— Что мужик, которому я открыл дверь, убил человека, — брат выпрямил спину, отчего его привычная расхлябанность слетела, обнажив кирсановский стальной хребет.
Изогнув бровь, Кирсанова молчала. Потому что врать Паше не хотелось, а правда требовала усилий, на которые ее уже не хватало физически.
— Объяснишь, что он делал в нашей квартире? — Кирсанов сполз с подлокотника и удобнее устроился на диване, из-за чего пружины под ним жалобно скрипнули. — С каких пор ты стала защищать бандосов?
— Паш, не забивай себе голову, — потянувшись к пачке сигарет, Маша обнаружила, что та была пустой, отчего она с тихим раздражением смяла картон в кулаке. — В твоем возрасте самой большой проблемой должен быть сопромат и незакрытый хвост по линейной алгебре.
— А в твоем, значит, убийцы? — Пашка откинулся на спинку и скрестил ладони на груди, копируя позу, в которой сестра допрашивала его за заваленные зачеты.
В груди что-то глухо щелкнуло.
Кирсанов-младший умел так делать: находил короткий маршрут между мыслью и болевой точкой, минуя все защитные редуты, которые Маша выстраивала вокруг себя по кирпичику.
С чужими эти стены держали любой натиск, а вот перед родным братом кладка осыпалась за несколько секунд.
— Он мой подзащитный, — сжимая пачку, Кирсанова ощущала, как картон под ногтями продавливался, а мелкие крошки табака заваливались под кутикулу. — И пока суд не вынес приговор, он не убийца, а обвиняемый.
— Какой, нахрен, обвиняемый? — Паша повысил голос. — Он тебе прямым текстом сказал, что грохнул другого человека!
— Павел Сергеевич, следи за выражениями, — разжав кулак, Маша уронила смятый комок на пол.
— Какими выражениями? — Кирсанов подскочил с дивана, из-за чего комната тут же стала меньше под натиском его роста. — Ты мне два года вешала лапшу на уши о том, как важно не прогибаться. Что закон работает тогда, когда адвокат не ложится под систему. «Пашка, я буду другим адвокатом» — так ты сказала. Забыла?
Открыв рот, Кирсанова сразу же его закрыла. Потому что Пашка процитировал ее с такой убийственной точностью, что на секунду она услышала собственный голос двухлетней давности в их первых день переезда из Екатеринбурга. Когда они сидели на полу пустой квартиры и ели сосиски из банки, а Москва за окном казалась не городом, а обещанием.
Огромным и сияющим, данным лично Маше.
Кто же знал, что столица давала обещания только для того, чтобы потом вернуть их обратно. Что через два года некогда честный адвокат Кирсанова будет сидеть в собственной гостиной перед младшим братом и не сможет произнести ни единого слова в свое оправдание.
— Ты не понимаешь, как устроена адвокатура, — произнесла Маша так, что голос показался ей слишком взрослым, почти материнским.
— Так объясни! — Кирсанов всплеснул руками. — Объясни мне, тупой малолетке, в какой момент «Я буду другим адвокатом» превращается в «Он мой подзащитный». Я хочу знать, когда у тебя закончились принципы.
Воздух между ними загустел.
Вжимаясь в спинку кресла, Маша смотрела на брата и видела в нем не мальчишку, которому она подтирала нос и проверяла домашку по математике, а взрослого человека, имевшего право задать именно этот вопрос.
И от этого осознания хотелось не огрызаться, а выть.
— У каждого человека есть право на защиту, — произнесла Кирсанова так тихо, что Пашке пришлось наклониться. — Даже у тех, кто виноват. Особенно у тех, кто виноват. Это не я придумала, а Конституция.
Ее голос не дрогнул, а кончился.
Как заряд в батарейке, как вода в кране, как аргументы в споре, который был проигран еще задолго до первой реплики, а сама Маша выглядела так, как если бы из нее вынули что-то несущее. Какой-то внутренний каркас, на котором два года держалась вся конструкция.
Пашка хотел было сказать что-нибудь еще. Что-то злое и точное, но сейчас, глядя на сестру, беззащитно скрючившуюся в этом чертовом кресле, он вдруг обнаружил, что злость исчезла, точно кто-то выдернул штепсель из розетки.
— Хватит уже прятаться за своей Конституцией, Манюнь, — присев на корточки, Кирсанов взглянул на нее снизу вверх. — Ты моя сестра, а не Верховный суд. Я спрашиваю не про закон, а про тебя. Что он с тобой сделал, что ты согласилась? Он тебе угрожал?
Вопрос остался витать в воздухе комнаты без ответа.
Потому что по факту — а Кирсанова привыкла мыслить фактами; фактами жила, фактами дышала, на фактах строила защиту и карьеру — Пчёлкин не сделал ничего. Совсем ничего. Ничего из того, что можно было бы предъявить брату в качестве оправдания и сказать: вот, смотри, меня вынудили и не оставили выбора, я жертва обстоятельств.
Не угрожал и не шантажировал. Не давил, не просил, не умолял и даже не пытался. Пчёла вообще ничего не делал специально. Просто был и на протяжении полутора месяцев въедался под кожу так тихо, что Маша заметила это только когда стало поздно.
Этого хватило.
Хватило, чтобы она с позвоночником из арматуры однажды ночью поймала себя на том, что думала не о деле и доказательной базе, а о том, как Витя щурился, когда улыбался. Никто не заставлял ее подделывать документы. Не стоял над душой, не водил ее рукой по бумаге. Она сама нашла полиграфиста, сама выдумала фонд, выбрала ему название и даже поморщилась от его пошлости.
И теперь Паша сидел перед ней на корточках с отцовской складкой на переносице и ждал ответа, а Кирсанова ничего не могла сказать.
Потому что правда звучала чудовищно просто: Пчёлкин ничего не сделал. Просто оказался первым человеком, рядом с которым ей хотелось перестать быть сильной.
— Ничего, — наконец тяжело выдохнула Маша. — Ничего он со мной не сделал, Паш. Это был мой выбор.
— Ладно, — кивнул чересчур по-взрослому Кирсанов-младший. — Ладно, это твой выбор, я понял. Можешь ничего не рассказывать. Ладно.
Три «ладно» за пять секунд.
Кирсанова знала эту привычку брата: повторять одно и то же, пока слово не потеряет значение и не превратится в пустой звук, за которым можно было спрятать разочарование.
Поднявшись с корточек, Пашка направился к двери, но на полпути остановился. Его взгляд зацепился за журнальный столик, на котором стоял до того огромный букет с хризантемами, что он казался неуместным в окружении их аскетичной квартиры.
— Когда выскочишь за него замуж, не говори об этом родителям, — не оборачиваясь, Паша подбородком указал на букет. — Они не переживут, если узнают, что их дочь связала свою жизнь с бандитом.
— Павел, не неси чушь, — выпрямив спину так резко, что хрустнули позвонки, в голосе Маши лязгнул привычный металл. — Он…
— Он твой подзащитный, я понял, — кивнул Кирсанов и, переступив порог комнаты, оставил старшую сестру одну.
Дверь щелкнула, после чего гостиная разом обмякла и провалилась в вязкую тишину.
Подтянув колени к груди, Кирсанова чувствовала, как слова Пашки медленно прорастали внутрь, цепляясь корнями за ребра.
«Когда выскочишь за него замуж». Не если, а когда.
Девятнадцатилетний парень, который путал стиральный порошок с чистящим средством и забывал оплачивать счета, умудрился разглядеть то, что сама Маша прятала от себя с таким упорством, что позавидовал бы следователь.
Опустив подбородок на колени, Кирсанова перевела взгляд на букет.
Хризантемы уже начали раскрываться, отчего от них тянуло чем-то горьковато-пряным, что не вязалось ни с этой квартирой, ни с человеком, который их принес. Пчёлкин вряд ли советовался с флористами при выборе цветов. Он вообще мало считался с условностями, которые другие люди принимали за правила жизни. Скорее всего, он зашел в первый попавшийся ларек у метро, сунул продавщице мятую купюру и забрал то, что не успело замерзнуть.
А букет оказался красивым. Назло всему; назло логике и тому факту, что дарить его было не за что и незачем.
Маша закрыла глаза.
Проблема заключалась не в том, что Пашка сказал вслух, а в том, как он произнес свою реплику. Так спокойно и по-бытовому, как если бы констатировал очевидное.
Кирсанова влипла.
По самую макушку, по самый свой красный диплом и адвокатскую лицензию, какую теперь можно было свернуть трубочкой и засунуть, ну, скажем, в архив.
Потому что все, что она натворила, не укладывалось ни в один кодекс. Ни в уголовный, ни в моральный, ни во внутренний, который Маша выстраивала на протяжении всех пяти лет практики. Кирпичик за кирпичиком, дело за делом, отказ за отказом.
Никогда не лгать суду. Не переступать черту, за которой адвокат превращался в соучастника. Не впускать подзащитного дальше порога, очерченного процессуальным кодексом.
Три правила, которые заменяли ей и молитву, и компас, и внутреннюю стену, о какую Маша могла опереться спиной. Принципы делали ее неудобной, негибкой и местами невыносимой, но при этом абсолютно чистой.
А теперь от принципов ничего не осталось. Ни кирпичика, ни трещины, ни даже руин, над которыми можно было бы красиво погрустить с бокалом вина и сигаретой. Одно пустое место, выметенное до голого бетона, и на этом бетоне стояла она сама. Одна, без единого оправдания, которое можно было бы предъявить хотя бы зеркалу.
На журнальном столике, среди расползшихся веером папок, копий протоколов и хризантем, белело ходатайство об отказе от защиты Пчёлкина. Кирсанова напечатала его еще позавчера в пылу злости и обиды, но так и не успела отнести в суд.
Взяв документ, Маша перечитала шапку: «В Тверской районный суд города Москвы», после чего опустила взгляд к собственной подписи. Еще уверенной и принадлежавшей той версии себя, которая верила, что могла выбраться из этого дерьма чистой.
Пальцы сжались, после чего бумага хрустнула и поддалась. Первый разрыв прошел через строчку «Настоящим ходатайством», второй через дату. Кирсанова рвала листок без ярости и театральной надрывности, какую обычно показывали в фильмах, когда героиня принимала судьбоносное решение под драматическую скрипку.
Но никакой скрипки не было. Только звук рвущегося документа, тихий и окончательный.
Клочки легли обратно поверх материалов дела, как конфетти на похоронах собственной карьеры. Их еще можно было собрать, склеить и отнести в канцелярию завтра утром, но Маша провела ладонью по столу, смешав обрывки с пеплом из переполненной пепельницы, и этим жестом поставила точку.
Оставалось пять дней до заседания.
Подзащитный являлся убийцей, люди покойного Гольдмана дышали в затылок, а она сама только что уничтожила единственный документ, который мог вернуть ее на правильную сторону закона.
Мария Сергеевна Кирсанова по собственной воле, в трезвом уме и светлой памяти, без принуждения и смягчающих обстоятельств стала адвокатом дьявола.
И не в том благородном значении, каким козыряли на юрфаке, объясняя первокурсникам искусство контраргумента. А в самом грязном, буквальном и уголовно наказуемом смысле этого слова.
Она защищала убийцу и прекрасно об этом знала. Но все равно выбрала его сторону.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.