Адвокат дьявола

Бригада
Гет
В процессе
NC-17
Адвокат дьявола
Лунулла
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Москва, 1996 год. Молодой адвокат Мария Кирсанова мечтала о справедливых судах и защите невиновных, но реальность новой России оказалась куда прозаичнее. Чтобы выжить, ей пришлось взяться за дело Виктора Пчёлкина, обвиняемого в убийстве. Процесс кажется проигрышным: железные улики, свидетели, явный мотив. Но Мария знает — в суде побеждает не тот, кто прав, а тот, кто умеет играть. Адвокат дьявола больше не метафора, а ее новая должность.
Примечания
История написана по мотивам биографии Роберта Дерста — наследника нью-йоркской империи недвижимости, который на протяжении четырех десятилетий обвинялся в трех убийствах. Юридического образования не имею, потому заранее прошу прощения, если используемые мной термины или процедуры расходятся с действительностью.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 10

      Конец ноября склеил все дни в один.       Длинный, серый и прокрученный по кругу, как заевшая бобина у магнитофона. Кирсанова перестала различать понедельник от четверга где-то в середине месяца, отчего не сильно-то и расстраивалась. Разницы все равно не было никакой.       Просыпалась в темноте, шлепала босиком по холодному полу в ванную, открывала кран и три минуты ждала, пока пойдет горячая. Растворимый кофе, сигарета у форточки. Метро: чье-то мокрое пальто в лицо, запах перегара, бабка с огромной авоськой, в которой что-то подозрительно булькало. Мужик в кроличьей шапке у выхода из «Павелецкой», что торговал «СПИД-Инфо» и встречал Машу приветливым кивком. За месяц они стали почти что родственниками, хоть так и не познакомились.       В офисе пахло радиатором и пылью. Лампа в приемной мигала, требуя замены, но руки до нее никак не доходили — было не до ламп. Кирсанова садилась за стол, открывала бежевую папку с материалами дела Пчёлкина и в очередной раз погружалась в знакомое содержимое. Настолько знакомое, что страницы переворачивались сами собой, а взгляд цеплялся уже не за смысл, а за неровный почерк Крестовского, написавшего «потерпевший» через «ы», когда торопился.       Машу мутило от усталости. Знакомой, предпроцессной и наваливающейся за неделю до решающего заседания, которую нельзя снять ни сном, ни валерьянкой. Она затянулась сигаретой, медленно выпустила дым и посмотрела на календарь напротив, висевший над сейфом.       Ноябрь был зачеркнут крестиками, один день за другим, как если бы зэк отмерял собственный срок на стене камеры. Четвертое декабря было обведено красным кружком в три слоя.       Оставалось семь дней.       Неделя до того, как присяжные решат, проведет ли Виктор Павлович Пчёлкин ближайшие пятнадцать лет на нарах строгого режима или вернется в свою квартиру в Хамовниках пить коньяк и говорить Кирсановой «спасибо». Семь дней и сама Маша поймет окончательно, кем она проснется пятого декабря: победившим адвокатом с растущей репутацией или женщиной, которая подделала документы и теперь должна молиться, чтобы об этом никто не узнал.       Но все-таки дни отличались друг от друга.       С каждым новым утром на подкорке упорно разрасталось то, что Кирсанова, привыкшая в силу профессии называть вещи своими именами, определяла словом «паранойя». И тут же себя одергивала: какая, к черту, паранойя, Мария Сергеевна? Вы же не сумасшедшая. Вам всего лишь один раз угрожали.       Люди Гольдмана. Маша повторяла про себя это словосочетание и каждый раз морщилась от его дешевой детективной фактуры. Звучало, как цитата из книжки за пять тысяч в переходе на «Пушкинской».       Но шестерки почившего Семена Аркадьевича существовали вполне материально и полторы недели назад доказали это, явившись к Кирсановой под вечер в ее офис. Их было двое: один говорил, а второй молчал, перекрыв дорогу к бегству. Тогда-то Маша и осознала, что ее игры вышли за пределы зала суда.       С тех пор у Кирсановой появилась мантра. Она повторяла ее по утрам, стоя под едва теплой водой в душе. Шептала в метро, вцепившись в поручень. Бормотала среди ночи, когда вдруг просыпалась в четыре часа от чьей-то скрежещущей во дворе машины.       С Пашкой все в порядке. За ним присматривают. Ничего не случится.       Три предложения, от которых не становилось легче, но которые хотя бы могли заполнить звенящую пустоту, что образовывалась каждый раз, когда мысли начинали соскальзывать в сторону худших сценариев. Маша повторяла их снова и снова, как умалишенная, уже не веря, но цепляясь, как за последнюю надежду.       С Пашей все будет в порядке, а с собой она как-нибудь разберется. Всегда разбиралась.       Шаги за стеной Кирсанова услышала не ушами, а почувствовала позвоночником.       Сначала раздался глухой стук в общем коридоре, следом скрип двери, которую Катька не заперла за собой. И вот уже чьи-то подошвы мягко прошлись по паркету приемной; мимо стола Цветковой, мимо вешалки и фикуса, который помощница притащила «для уюта», и который теперь медленно подыхал без полива.       Кто-то шел через приемную к кабинету Маши медленно и вкрадчиво.       Сигарета в пальцах догорела до фильтра, но она этого не заметила. Пепел осыпался прямо на раскрытое дело Пчёлкина, припорошив показания свидетелей серым прахом. Кирсанова замерла, вдавившись лопатками в спинку кресла, и стала дышать через нос, считая вдохи. Потому что сердце уже перестало стучать где положено и переселилось куда-то под самые ключицы, колотясь горячо и мелко.       Шаги остановились за дверью. За тонкой, обитой дерматином дверью, какую можно было вышибить одним хорошим ударом плеча.       Медленно погасив окурок, Маша лихорадочно металась взглядом по столу: пепельница — свердловская, стеклянная и увесистая. Телефон с залипающей четверкой на диске; пока наберешь номер милиции, можно успеть прочитать «Отче наш» целиком. Ножницы в верхнем ящике стола с длинными лезвиями. Мозг Кирсановой отчаянно перебирал варианты самообороны, но каждый из них выглядел до тошноты жалко.       Одинокая женщина с пепельницей против двух здоровых мужиков со стволами. Смех, да и только.       Дверная ручка дрогнула. Едва заметно, на полсантиметра вниз, и вернулась обратно.       Маша вдруг перестала дышать, словно замершее в траве животное, которое почуяло запах хищника. Колени свело, отчего Кирсанова подумала, что сегодня на ней была узкая юбка, в которой не побежишь, сапоги на каблуке, в которых не скроешься, и что окно за спиной выходило на третий этаж, а пожарной лестницы снаружи не было.       Последнее она проверяла из любопытства, когда подписывала договор аренды, нисколько не подозревая, что когда-нибудь это любопытство обернется знанием, от которого захочется взвыть.       Ручка дернулась снова, но на этот раз настойчивее.       — Марья Сергеевна, ты там?       Голос Пчёлкина прозвучал приглушенно, но узнаваемо. С легкой хрипотцой, какая появлялась у него ближе к вечеру.       Маша выдохнула так резко, что в горле защипало. Воздух вышел из легких долгим дрожащим потоком, рассеивая тот адреналин, который секунду назад был готов взорваться где-то между ребер. Пальцы разжались, отпустив край стола, за который она вцепилась, не заметив.       Поднявшись, Кирсанова ощущала, как подрагивали ее ноги. Она разгладила юбку ладонями и провела пальцами по волосам, заправляя выбившуюся прядь за ухо. Автоматический жест, абсолютно бессмысленный, но дававший ей лишние секунды на то, чтобы собрать лицо в подобие спокойствия. Сердце все еще колотилось в горле, отдавая пульсом в висках.       Паркет скрипнул под каблуками громче, чем обычно. Ноги слушались плохо, с остаточной дрожью в коленях, которую невозможно было унять усилием воли. Кирсанова сглотнула в попытке избавиться от сухости во рту и потянулась к замку. Ключ провернулся с щелчком, прозвучавшим в тишине кабинета как выстрел.       Пчёлкин стоял на пороге, прислонившись плечом к косяку. Воротник пальто был поднят, а из-под него выглядывал край рубашки и узел галстука, который он ослабил после долгого дня. Витя выглядел почти расслабленно, но взгляд — острый и внимательный — скользнул по лицу Маши и задержался. Что-то в нем изменилось: брови сдвинулись, уголки рта, что вначале изгибались в ухмылке, опустились.       — Ты чего? — Пчёла шагнул внутрь, прикрывая дверь свободной рукой. — Бледная вся.       Отступив, Кирсанова пропустила его в комнатушку и попыталась улыбнуться. Получилось криво и натянуто; губы дрогнули и тут же разгладились обратно.       — Засиделась, — выдавила она, стараясь, чтобы голос звучал небрежно. — Думала, ты завтра придешь.       Дыхание все еще сбивалось, отчего грудь поднималась и опускалась слишком часто.       Пчёлкин проводил взглядом каждое движение Маши: от того, как она отвернулась и до того, как ее пальцы снова сжались в кулаки, скрывая тремор. Он сощурился, глядя на Кирсанову с внимательностью, которая обычно предшествовала неудобным вопросам, и спрятал ладони в карманах брюк.       — И все-таки, Марья Сергеевна, — в интонации Вити прозвучало удивление вперемешку с насмешкой, но глаза оставались серьезными. — Испугалась меня, что ли?       — Не жди комплиментов, Пчёлкин, — бросила Маша через плечо, стараясь вернуться к привычной сухости. — Просто не ждала гостей в такое время. Тем более тех, кто не умеет звонить заранее.       — Ну да, я так и подумал, — склонив голову набок, Пчёла продолжал наблюдать за ней с той же пристальностью.       Полутемный кабинет, где единственным источником света оставалась настольная лампа с увесистым абажуром, делал Пчёлкина еще более непроницаемым.       Свет ложился на его лицо неровно, высвечивая одну скулу и оставляя в тени вторую, из-за чего казалось, что он стоял на границе между двумя мирами: видимым и скрытым. Обычно Витя выглядел расслабленным, почти ленивым в своем поведении, но сейчас в нем читалось нечто другое. Напряжение, какое он не пытался скрыть. Или не считал нужным это делать.       Отведя взгляд, Кирсанова делала вид, словно искала что-то на столе среди бумаг, чувствуя, как чужие глаза продолжали сверлить ее висок. Пчёла видел насквозь каждую попытку Маши собраться; слышал каждую трещину в голосе и замечал сбой в ее дыхании. Он всегда умел читать людей, но в настоящий момент это умение ощущалось как пытка.       Кирсанова сжала край стола, пытаясь удержать руки от дрожи, когда поняла, что безмолвие затянулось чересчур долго.       Нужно было что-то сказать. Что угодно, лишь бы разорвать эту тишину и увести разговор подальше от того, о чем она только что думала.       От угроз людей Гольдмана, от информации, которую Пчёлкин не должен был знать. Маша ощущала, как каждая секунда молчания работала против нее, выдавая то, что она так отчаянно пыталась скрыть.       — Так зачем ты пришел? — Кирсанова, скрестив ладони на груди, присела на край стола, чего раньше себе никогда не позволяла в присутствии клиентов.       — Мимо проезжал, — скользнув взглядом по ее ногам, Витя медленно поднялся выше, как если бы изучал что-то важное и непристойное одновременно, и только потом вернулся к ее лицу. — Увидел свет в окне, решил зайти.       — Жаль, — Маша поправила край юбки резким движением, проигнорировав внимание к своему телу. — А я-то уж подумала, что ты решил порадовать меня контактами Татьяны.       — Контакты еще в процессе поиска, — качнувшись c пятки на носок, Пчёла растянул паузу с нескрываемым удовольствием. — Но я могу порадовать тебя другим, Марья Сергеевна.       — И чем же? — Кирсанова приподняла бровь, давая понять, что ее уже давно перестали удивлять чужие сюрпризы. — Опять пирожки привез?       — Могу до дома подбросить, — кивнул Пчёлкин в сторону окна, где чернела ноябрьская столица. — А то ты тут сидишь, как сова в засаде. Охрана такими темпами решит, что ты здесь прописаться решила.       Маша бросила взгляд на наручные часы: девятый час.       Не то чтобы катастрофа, но на улице уже давно стемнело, а Павелецкая к этому времени вымирала до состояния декорации к фильму ужасов. Редкие фонари, гулкие шаги и ни одного желтого огонька такси на горизонте.       — У меня работа, Пчёлкин, — Кирсанова указала на стол, заваленный папками, которые за последнюю неделю размножились с пугающей плодовитостью. — Может, слышал о таком понятии?       — Слышал и даже по телевизору видел, — Витя расстегнул пальто, обнажая на шее массивную золотую цепь, какая блестела в приглушенном свете с оскорбительной наглостью. — Только твоя работа — это я. И я стою не в этих твоих бумажках, а вот здесь, живой и с машиной у подъезда. Так что собирай свои папочки, Марья Сергеевна. Спать пора.       Он произнес отчество Маши так, что оно превратилось в нечто среднее между насмешкой и приглашением на танец. Но Кирсанова не повелась. Вместо этого она потерла переносицу в тщетной попытке прогнать усталость и глубоко вздохнула.       — Никуда я не поеду, — обогнув стол, Кирсанова опустилась в кресло, аккуратно положив ладони на подлокотники. — И ты, кстати, тоже. Раз уж пришел, то обсудим пару вопросов.       — Заинтриговала, — стянув с плеч пальто, Пчёла повесил его на крючок у двери.       Вернувшись, он присел на сидение напротив. Достал из кармана пиджака пачку «Кэмел», постучал по донышку, достал сигарету и зажал ее в углу рта. Огонек зажигалки выхватил из полумрака лицо Пчёлкина: скулы, тень от ресниц, упрямую складку у губ.       Маша поймала себя на том, что они снова оказались здесь, друг напротив друга, разделенные потертой столешницей, да тонкой полоской сигаретного дыма, неторопливо поднимавшейся к потолку ленивой спиралью.       Выпрямив спину, Кирсанова отвела взгляд от губ Вити и сосредоточилась на папке. Потому что папка была надежной. Папка пахла бумагой, типографской краской и канцелярским клеем, а не мужчиной, которого, возможно, через неделю увезут по этапу на пятнадцать лет.       — Излагай, Марья Сергеевна, — откинувшись назад, Пчёла перекинул ногу на другую. Сигарета удобно устроилась между указательным и средним пальцами его правой руки, где поблескивал тяжелый перстень с черным камнем. — Что за вопросы у тебя такие, из-за которых ты меня в этом склепе оставила?       Кабинет и впрямь напоминал склеп: маленький и заставленный стеллажами, с одинокой настольной лампой, бросавшей на стены неровные тени. За окном гудели машины, где-то надрывно лаяла собака, а ноябрьский ветер таскал по подоконнику сухие листья, которые забрели сюда невесть откуда.       — Я тут кое-что покрутила, — подняв глаза, Маша заставила себя смотреть на Пчёлкина по-деловому. — Хочу с тобой посоветоваться.       — Марья Сергеевна, — Витя усмехнулся уголком рта, и сигаретный дым лениво качнулся вместе с усмешкой, — ты же знаешь: для тебя у меня всегда и время, и голова. Спрашивай, чего там у тебя.       — Ты знал Гольдмана лучше меня, знал его окружение, и кто крутился рядом, — Кирсанова медленно крутила в пальцах колпачок от ручки, постукивая им о стол в такт собственным мыслям. — Как думаешь, кому еще он мог перейти дорогу?       — Ты сейчас сильно удивишься, но Сема был товарищем специфическим, — вытянув ноги, Пчёла неспешно затянулся, как если бы вопрос требовал не ответа, а целого философского трактата. — Кому Гольдман только не переходил дорогу. Он же, царствие ему небесное, умудрялся занять у трех человек одну и ту же сотку, а потом обижался, что напоминают.       Потушив окурок, Пчёлкин продолжил уже с насмешливой ленцой:       — Так что если идти по списку, то нам с тобой тут до утра куковать, — улыбнулся он. — Заварим кофейку покрепче, а я тебе мемуары почитаю: кто Семе, чего и за что. Получится роман страниц на четыреста, можешь его издать потом. Гонорар пополам поделим.       Тяжело вздохнув, Маша почувствовала, как усталость, которую она весь вечер удерживала где-то на периферии, обрушилась на плечи. Придавила и расползлась по телу свинцовой волной. Колпачок выскользнул из пальцев, тихо прокатившись по стопке документов, но Кирсанова этого не заметила.       Только опустила лицо в ладони, потерла виски и на секунду прикрыла глаза, позволив себе эту маленькую слабость. Не для адвоката, а для женщины, которая последние полтора месяца спала по пять часов в сутки и просыпалась с одной и той же мыслью о деле Пчёлкина.       Дура. Наивная дура.       Маша шла к Вите за разговором, а он продолжал балагурить. Сыпал своими прибаутками и играл голосом, прячась за дымовой завесой и собственным обаянием. Словно это не его судьба решалась через неделю; не его жизнь висела на тонкой ниточке фальсификации Маши. Не ее карьера, репутация и свобода стояли на кону.       Гонорар пополам, надо же, какой шутник.       Пчёла же усмехаться перестал. Сигарета в его пальцах забыто догорала, а тонкая струйка дыма поднималась к потолку и таяла, не доходя до плафона. Он смотрел на Кирсанову — действительно смотрел, по-настоящему впервые за вечер — и видел все. Бледность, против которой не справлялась даже пудра; темные полукружья под глазами, проступившие, как синяки.       Опустошенность в карем взгляде, какая бывала у людей, которые отдали последнее и не были уверены, что им хватит сил дотянуть до конца.       Что-то внутри Пчёлкина сдвинулось. Скула напряглась, а желвак коротко прошел под кожей. Он медленно потушил окурок, на этот раз без всякой картинности, и подался вперед, будто хотел сократить между ними расстояние, какое за последние минуты непонятно как успело образоваться.       Витя протянул ладонь через стол, не касаясь, но останавливая ее в сантиметре от запястья Маши. Будто спрашивал разрешения. Словно понимал, что любое неосторожное движение могло сломать Кирсанову окончательно.       — Марья Сергеевна, — голос Пчёлкина потерял прежнюю развязность. Прозвучал ниже и глуше, почти по-человечески. — Ты на себя-то посмотри. В гроб краше кладут. Ну, какие тут нахер мемуары?       Маша тяжело подняла глаза, точно ее веки отлили чугуном.       Несколько секунд она смотрела, не пытаясь ничего сказать и не пытаясь снова натянуть на себя маску собранного адвоката. Смотрела устало, с почти детской растерянностью, какая ей самой была противна, но сил прятать ее уже не оставалось. В горле стоял ком, сухой и царапающий, а где-то под ребрами медленно разворачивалась обида. На себя, на Витю, на всю эту историю, в которую Кирсанова влезла по собственной дурости и теперь не знала, как выгребать.       Убрав руку, Пчёла достал из пачки новую сигарету, повертел ее пальцах, но прикуривать не стал; положил перед собой, как если бы решил, что хватит дымить в лицо измотанной женщине. Уже за один этот щедрый жест ему полагалась медалька.       Расправив плечи, Маша выпрямилась. Профессиональная маска возвращалась на место не сразу, а по частям: сначала приподнялся подбородок, выровнялась спина, а после руки сложились аккуратным замком.       Адвокат Кирсанова собиралась заново из обломков уставшей Маши. Еще не до конца, но уже узнаваемо. Разве что в глазах оставалось то, что никакой маской не прикроешь. Та опустошенность, которую Витя успел разглядеть и теперь не мог развидеть.       — Ты это… — начал Пчёлкин и тут же запнулся, подбирая слова, что для него оказалось редкостью. Обычно его язык работал быстрее головы. — Ты прости меня. Я тут балагурю, понимаешь, шутки шучу, а ты вон сидишь с лицом такого цвета, что мне самому неловко. Я же вижу, чего тебе это стоит. Не дурак, не слепой.       Пальцы легли на край стола, постучали один раз, другой и замерли.       — Ты ради меня, считай, по лезвию ходишь, — потер переносицу Пчёла и надавил на нее так, что между бровей осталась белая отметина. — Я этого не забываю, ты не подумай. Просто я так устроен, придурок контуженный: чем хуже на душе, тем больше зубоскалю. Привычка у меня такая, от бати досталась.       В его взгляде мелькнуло что-то такое, чего Маша у него прежде не замечала. Не бандитское, не подзащитное и не игровое, а виноватое.       — Хочешь, давай по делу; по-серьезному, — Витя подался корпусом вперед, уперевшись локтями в колени, и сцепил руки в замок, глядя на Кирсанову снизу вверх. — Спрашивай, что нужно, я отвечу. Только скажи, что от меня надо, потому что смотреть, как ты тут себя изводишь, у меня уже, честно говоря, сил не хватает.       Уголок губ Кирсановой дрогнул в подобие улыбки. Слабой и кривоватой, скорее уставшей, чем веселой. Она смотрела на Пчёлкина, как на нашкодившего пацана, который притащил во двор чужого кота и теперь пытался объяснить, почему так вышло.       Серьезное лицо, виноватые глаза и сцепленные руки, а из-под всей этой конструкции торчали уши мальчишки, который в детстве разбивал коленки чаще, чем стекла. И то лишь потому, что стекол на районе уже не осталось.       Лед внутри Маши не трескался. Он оттаивал медленно, по краям, отпуская захваченные органы один за другим. Сначала отпустило горло: ком сделался меньше и перестал вдруг царапать. После расслабились плечи, которые она, оказывается, держала поднятыми последние десять минут.       Дыхание сделалось глубже, а сама Кирсанова поймала себя на том, что уже разглядывала Пчёлкина не как клиента или подзащитного, а как человека, который сидел напротив нее и впервые за все время их знакомства не валял дурака.       — Ну ты даешь, Пчёлкин, — выдохнула Маша, отчего в ее голосе послышалась смесь из иронии и чего-то нежного. — Полчаса извиняешься так, что захотелось тебе самой носовой платок протянуть.       Откинувшись на спинку кресла, Кирсанова провела ладонью по лицу, размазывая остатки профессиональной маски, которую только что собирала по кусочкам. Собирать обратно нисколько не хотелось.       Перед Витей, в этот конкретный поздний вечер, маска казалась лишней.       — Ладно, проехали, — перелистнув страницу блокнота, Маша взяла ручку. — Только давай уговор: если еще раз вздумаешь устроить свой концерт с шуточками, я тебе сама рот заклею. У меня как раз скотч есть для таких случаев.       Усмехнувшись, Пчёла облегченно выдохнул.       Вот теперь он узнавал свою Кирсанову: ту, которая на первой встрече в Бутырке глянула на него так, что захотелось выпрямить спину и втянуть живот, которого у Вити отродясь не водилось. Сильную и ироничную, с языком острее бритвы. Ту, что умела одной фразой поставить на место и следака со звездами на погонах, и блатного с тремя ходками за плечами.       Рот открылся сам собой, чтобы выдать заготовленное: что-то про скотч или связанного им адвоката; про то, какие фантазии таились у уважаемой Марьи Сергеевны в нижнем ящике стола помимо канцелярии. Шутка уже ворочалась на языке, готовая к подаче.       Пчёлкин даже набрал для этого воздух, но в последний момент остановился, из-за чего его челюсть почти слышно щелкнула. Он опустил взгляд на свои сцепленные руки, помолчал, переваривая собственное безмолвие, к какому был непривычен, и выдохнул через нос.       Не сейчас. Не в этот вечер. Не после того, как Маша впервые за все время посмотрела на него вот так: без брони и судейской складки между бровей. С кривоватой усталой улыбкой, ради которой, как выяснилось, Витя готов был даже заткнуться.       Он ведь и без того никогда не видел, чтобы Кирсанова улыбалась. Ни разу. А тут на тебе — улыбка. Пусть кривая, пусть на половину рта, пусть выжатая из последних сил, но своя и живая, ему адресованная.       Глупо было бы такое спугнуть дешевой остротой про скотч.       — Как скажешь, Марья Сергеевна, — произнес Пчёла. — Я весь твой, как на исповеди. Только поп из меня, сама понимаешь, как из тебя балерина.       — Поп из тебя действительно никудышный, — согласилась Маша. — Поэтому давай без исповедей и сразу к делу. Еще раз пройдемся по обстановке.       Пролистав несколько страниц назад, она нашла свои пометки по протоколу осмотра и постучала колпачком ручки по строчке.       — Следствие считает, что убийца знал о том, что Гольдман будет в ту ночь один, — подняв глаза, Кирсанова взглянула на Пчёлкина. — Иначе такой чистой картинки бы не вышло: ни возни, ни шума. Значит, тот, кто приходил, знал распорядок Семы. Знал, что его охрана к тому моменту уже будет распущена, а в квартире не будет никого, кроме хозяина. Как ты думаешь, кто из его окружения мог быть в курсе таких подробностей?       — Да это не распорядок был, а расписание электричек, — хмыкнув, Витя откинулся назад и сцепил ладони на затылке. — Его половина Москвы знала. Сема же по субботам жену в Жуковку отправлял вместе с охраной, на дачу, а сам в городе оставался.       Ручка в пальцах Кирсановой остановилась над страницей, не коснувшись бумаги, а сама она на мгновение замерла.       Жуковка. Жена. Охрана уезжала вместе с ней.       В материалах дела, которые Маша перечитывала уже столько раз, что могла процитировать любой абзац, не было ни единого слова о супруге Гольдмана. Семен Аркадьевич проходил по бумагам как холостяк, проживавший один, а в составе семьи числился прочерк. Соседи в показаниях упоминали женщин во множественном числе и с явным неодобрением, но ни одну из них женой не называли. Кирсанова перерыла эту папку вплоть до последнего листа.       — Жену, значит, в Жуковку, — повторила Маша как можно спокойнее, опустив ручку. — А я почему-то думала, что он один жил.       — Так он и жил один, — пожал плечами Пчёлкин, потянувшись за новой сигаретой. — По паспорту разведен, а по факту с Риткой был. Они эту схему с разводом еще года два назад замутили, чтобы квартиру на нее переписать, подальше от налоговой. У них таких схем было, хоть жопой жуй. А по факту Ритка у него и ночевала, и стирала, и щи варила.       Щелкнув зажигалкой, он прикурил и расслабленно выпустил дым из ноздрей.       Пчёла рассказывал о жене Гольдмана с теплотой, чуть улыбаясь уголком рта. Его поза стала окончательно домашней: локоть покоился на подлокотнике, голова чуть склонена набок, нога лежала на лодыжке другой. Так не сидели перед адвокатом, у которого в руках числилась твоя свобода. Так сидели на кухне у старого товарища под коньяк с лимоном, разбирая по косточкам общих знакомых.       Какой он, оказывается, разговорчивый, когда вопросы не касались уголовного дела.       — А охрана, значит, тоже с ней в тот день уехала? — Кирсанова негромко переспросила. — Не осталась с Гольдманом?       — Нет, — покачал головой Витя. — Сема параноиком был только на людях, а по субботам у него душа отдыхала. Считал, что в собственной хате ему ничего не грозит. Двое уезжали в Жуковку с Риткой, дачу сторожить, а третий — Генка, он у Семы за главного был — вообще к матери в Подольск сваливал.       — Как удобно, — заметила Маша, поджав губы.       — Удобно, — согласился Пчёлкин, не уловив второго дна. — Сема вообще любил, чтобы все по полочкам было разложено. Чтобы тут — работа, тут — баба, а здесь — выходной без посторонних. Аккуратист, мать его. У него даже носки в шкафу по цветам лежали, прикинь, я сам видел.       Он ухмыльнулся каким-то своим воспоминаниям, провел большим пальцем по фильтру сигареты и стряхнул пепел.       Кирсанова наблюдала за этим жестом и чувствовала, как у нее под ребрами что-то медленно опускалось; тяжело и холодно, словно кто-то уронил внутрь свинцовый шарик, и теперь он катился вниз, цепляясь за каждый внутренний орган.       Носки по цветам в шкафу. Не на виду, не в прихожей. В шкафу. То есть человек открывал у Гольдмана шкаф. Запросто, по-свойски, без приглашения.       — Слушай, — Маша подвинула к себе папку, раскрыла на случайной странице и скользнула взглядом по строчкам, не прочитав ни одной. — А ты часто у него дома был? Ну, до того, как вы разругались.       — Да постоянно, — затянувшись в последний раз, Пчёла затушил окурок. — Мы же с ним, знаешь, сколько вместе крутились? С девяносто второго, считай. Сначала по делам, потом и так заходил. У него коньяк всегда хороший стоял, армянский. Сядем, бывало, на кухне, а он мне про свою юность начинал заливать.       Какой проникновенный некролог в исполнении подзащитного. Особенно с учетом того, что некролог этот посвящался человеку, в убийстве которого подзащитного и обвиняли.       Кирсанова молча кивнула. Мышцы лица работали отдельно от головы, выдавая дежурный набор: внимательное выражение, легкий прищур, чуть приподнятая бровь. Лицо адвоката, который слушал клиента и собирал крупицы для линии защиты. Когда как внутри кто-то с ледяными руками и хорошей памятью складывал в стопку сухие, как протокольные строки, факты.       Витя знал про жену, о которой не знало следствие. Знал про субботнюю традицию, которая была известна только ближнему кругу Гольдмана. Знал, что охранник уезжал в Подольск. Даже знал, как были разложены носки в шкафу хозяина.       Он был у Гольдмана своим человеком. Настолько своим, что Сема открыл бы ему дверь в любое время, не переспрашивая в домофон и не глядя в глазок.       Свинцовый шарик докатился до самого низа и улегся там, тяжело и окончательно.       — А в ту ночь, с тринадцатого на четырнадцатое июля, — закрыв папку, Маша сложила на ней сцепленные ладони, — суббота же была, да? Жена на даче, Генка в Подольске у матери, двое уехали с Риткой. Выходит, Сема совсем один остался?       — Ну да, — кивнул Витя, как само собой разумеющееся. — Я же говорю, Марья Сергеевна, у него субботы — святые дни были. На звонки мог не ответить. Дверь никому не открывал, только своим.       Только своим.       Маша не шевельнулась; ни одна мышца на ее лице не дрогнула, ни один нерв не выдал того, что происходило внутри. Разве что ногти чуть сильнее впились в картон папки.       — А замок у него какой был? — Кирсанова приложила усилие, чтобы вложить в интонацию рабочую ноту. Будто она спрашивала про дату рождения или место прописки. — Следствие пишет, что следов взлома обнаружено не было. Значит, сам открыл?       — Конечно, сам, — слегка развел руками Пчёлкин в таком жесте, в котором сквозило нечто снисходительное, мол, а как еще. — У Семы там два замка стояло, один хрен вскроешь без ключа. Он из-за двери сначала спрашивал, в глазок смотрел и потом уже открывал. Но это чужим. А так голос услышит знакомый и сразу открывает. Даже цепочку не накидывал. Доверчивый он был в этом плане.       В голове у Маши коротко и болезненно щелкнуло.       Глухо, как если бы кто-то с размаху приложил кулак к виску изнутри. Так из-под черепной коробки вдруг сошлись в одно целое разрозненные обрывки, осколки, обмолвки, оговорки и мелочи, которые она на протяжении полутора месяцев складывала в папку как «второстепенное» и «к делу не относящееся».       Сложились так точно и аккуратно, что даже стало обидно за собственную слепоту.       Знакомый голос за дверью, два замка, жена в Жуковке и охрана при ней. Суббота, коньяк на кухне, знание всей подноготной вплоть до носков в шкафу по цветам. Долг, какой Гольдман не возвращал, потому что считал Пчёлкина своим, а со своими всегда разговаривали иначе. Алиби, что держалось на одной-единственной эфемерной Таньке из «Метлы», чьи контакты так и не были найдены.       Или, быть может, эти контакты не были найдены вовсе не случайно, а потому, что находить было нечего. Потому что никакой Таньки в природе не существовало, а она с самого начала являлась не свидетелем, а удобной декорацией, которую Пчёлкин выставил между собой и пожизненным сроком.       Все. Картинка сошлась окончательно.       Тошнота поднялась из низа желудка и встала горячим комком поперек глотки. Кирсанова сглотнула, отчего слюна показалась соленой и металлической, как кровь из прикушенной губы. Кончики пальцев на папке стали ватными, почти чужими. Маша чувствовала их и не чувствовала одновременно. Взгляд соскользнул с лица Вити куда-то в сторону, на корешки кодексов, и не зацепился ни за один. Буквы расплывались, перестали складываться в слова и превратились в черные мушки на бордовом фоне.       Руки задрожали. Не сильно, едва заметно, но папка под ними вдруг стала живой и мелко вибрирующей, из-за чего Кирсанова положила их на колени, спрятав под стол, сцепила пальцы в замок и сжала так, что хрустнули фаланги.       Какая же она идиотка.       Эта мысль пришла даже раньше, чем «он убил». Раньше, чем «он мне врал». Раньше, чем вообще все остальное.       — Марья Сергеевна, — голос Вити донесся до нее эхом. — Ты чего побледнела вся?       — Ты… — произнесла Маша одними губами.       Звук получился тонкий, почти не слышный, истертый о собственные зубы. Не слово даже, а выдох, в котором случайно угадывалась форма коротких букв.       — Чего? — Пчёлкин, нахмурившись, подался вперед. — Тебе плохо? Может, воды принести?       И тогда внутри у Кирсановой что-то лопнуло.       Не порвалось, не дало трещину, а именно лопнуло, как перетянутая струна, со звоном, что отдавался где-то в основании черепа. Все, что она удерживала последние минуты — дрожь, тошноту, осознание собственной грандиозной и непоправимой глупости — рвануло наружу одним резким движением.       — Это ты! — Маша, подскочив на ноги, закричала. — Ты убил Гольдмана!       Выкрикнула так, как она сама себя прежде никогда не слышала. Даже в студенчестве, когда ее бросил первый парень, и Кирсанова швыряла в стену их совместные фотографии в рамке.       Стул за ее спиной отлетел с противным скрежетом ножек по паркету, врезался в подоконник и встал враскоряку. Папка соскользнула со стола и шлепнулась о пол обложкой вверх, отчего листы вылетели из-под нее веером: справки, копии, постановления, собственные пометки красной ручкой на полях.       Полтора месяца работы рассыпалось у ног Маши белыми и желтоватыми лепестками, а вместе с ними и профессиональная выдержка, которую она взращивала в себе на протяжении пяти лет.       — Это все ты, твою мать, — голос Кирсановой сорвался на верхней ноте, перейдя на хрип, но она не остановилась, продолжив кричать. — Не было никакой Таньки из «Метлы», и самой «Метлы» тоже не было! Ты пришел к нему той ночью, потому что Гольдман доверял тебе, и застрелил! Ты все о нем знал, воспользовался и убил!       Глаза налились мутной влагой, что подкатывала к ресницам в самый неподходящий момент и ждала только одного движения, одного моргания, чтобы хлынуть по щекам и обесценить все, что было сказано прежде. Но Маша моргать не стала, лишь запрокинула голову, чтобы соль откатилась обратно. К переносице, к носоглотке, куда угодно.       Лишь бы не наружу. Не при Вите. Не сейчас.       Зрачки сузились до булавочных головок, а каряя радужка потемнела, набухла и налилась изнутри чем-то густым и тяжелым: жгучей ненавистью вперемешку с презрением.       Не отрывая взгляда от Кирсановой, Пчёлкин медленно поднялся с кресла.       Не резко и не пружинисто, как если бы его застали врасплох, а плавно, как зверь, который привык рассчитывать каждое свое движение. Встал и посмотрел на Машу — прямо и без тени суеты, — отчего это молчаливое самообладание, эта неуместная в настоящий момент невозмутимость, ударили Кирсанову сильнее любого крика.       Внешне Пчёла оставался все тем же. Тот же безупречный костюм, какой стоил больше, чем зарплата Маши за два месяца. Те же светлые волосы, уложенные на пробор. То же выбритое гладкое лицо с правильными чертами, от которого женщины на улицах оборачивались, чтобы проводить его мечтательными взглядами. Тот же Витя Пчёлкин: заботливый сын, угощавший своего адвоката мамиными пирожками.       Но теперь Кирсанова видела другое.       Видела, как под этой выглаженной оболочкой проступал другой человек. Как в его голубых глазах, где раньше плясали теплые искорки, растекался густой, точно мазут, мрак. Как губы, прежде складывавшиеся в обаятельную улыбку, теперь застыли в ровную и хищную линию. Как спокойствие его перестало принадлежать порядочному человеку и обернулось ледяным самоконтролем, какой бывал у тех, кто уже давно перестал бояться чужой смерти, потому что сам научился ее раздавать.       Перед Машей стоял дьявол. Не книжный и не киношный; без рогов, копыт и серного запаха, а настоящий.       Дьявол, которого она прикрывала своей подписью, репутацией и — теперь уже бывшей — карьерой. Убийца, которого она по собственной дурости выпустила из Бутырки и вывела обратно в город к новым жертвам, к новым долгам и ночным визитам с огнестрелом во внутреннем кармане пиджака.       — Маш, — произнес Витя так, что его голос прозвучал почти ласково. — Давай ты сначала успокоишься. Сядь.       За все эти полтора месяца он ни разу не называл Кирсанову по имени.       Всегда обращался к ней с неизменной полуулыбкой и легкой насмешкой, за какой пряталась почти трогательная забота. А теперь просто «Маш». Голое и короткое, без единой шутливой завитушки. Ирония слетела вместе с заботой. Осталось только это «Маш», а за ним ничего. Пустота и холодный ровный тон.       Пчёлкин сделал маленький шаг вперед.       Один-единственный, аккуратный и выверенный, из-за чего Кирсанова почувствовала, как от его движения по позвоночнику прокатился первобытный страх, заставлявший волосы на затылке встать дыбом. Она инстинктивно отступила, каблук зацепился за ножку стула, но Маша устояла и через два неловких шага уперлась бедрами в подоконник.       — Не подходи, — выдохнула Кирсанова, бессознательно выставив руку. — Стой, где стоишь.       — Хорошо, стою, — кивнул Витя. — Вот, видишь, Марья Сергеевна, я не двигаюсь.       Он замер, как и обещал, в той точке кабинета, где его застала вытянутая ладонь.       Опустил руки, чтобы Маша видела каждое его движение. Склонил подбородок и расслабил плечи. Тело Пчёлы работало на одну простую задачу: занимать в пространстве как можно меньше места, не зацепить ее ни звуком, ни жестом, ни лишним сантиметром роста, который теперь мог показаться для Кирсановой угрозой.       И от этой старательной бережной аккуратности Маше стало еще хуже.       Потому что человек, который умел вот так управлять собственным телом под испуганным чужим взглядом, делал это явно не впервые в жизни. Пчёлкин знал, в каком порядке гасить признаки опасности. Знал, что резкий выдох мог напугать сильнее громкого голоса. Знал и пользовался этим умением на Кирсановой.       Где-то на самом дне сознания, под слоями паники и обиды, Маша с ужасом осознала: точно так же он стоял когда-то и перед Гольдманом перед тем, как убить.       — Да, я хлопнул Гольдмана, ты права, — сказал уже тише Пчёла. — Я не отпираюсь, слышишь? Но дай мне все объяснить. Десять минут. Если после этих десяти минут ты скажешь, чтобы я ушел — я уйду. Захочешь позвонить в ментовку — звони, я мешать не буду. Только сначала выслушай.       — Объяснить, — собственный голос показался Кирсановой чужим, треснутым где-то посередине. — Что ты мне собираешься объяснить, Пчёлкин?       Внутри все дрожало мелкой, противной дрожью. Но не от страха, нет.       Страх уже схлынул, оставив после себя выжженное поле. Дрожала обида. Дрожала ярость. Дрожало унижение; едкое, профессиональное унижение человека, которого обвели вокруг пальца, и который он сам, своими же руками, помогал себя обводить.       — Что ты дважды выстрелил в живого человека случайно? — Маша нервно усмехнулась. Перекошено и некрасиво, точно кто-то другой растянул ей губы изнутри. — Что Гольдман сам напоролся на твой пистолет?       Витя смотрел на нее исподлобья, не перебивая.       Не пытался смягчить лицо и не строил оскорбленную невинность. Стоял посреди кабинета и молчал, отчего его безмолвное внимание ощущалось невыносимее любых оправданий.       — Полтора месяца ты смотрел мне в глаза и врал. Сидел вот на этом кресле, — Кирсанова ткнула пальцем в кожаное сидение напротив стола, отчего ее палец ощутимо подрагивал. — Рассказывал мне сказку про подставу, про алиби, про то, какой нехороший был покойный Сема, и какие у него были нехорошие друзья.       Она так и не сдвинулась с места.       Поясница вжималась в горячий край подоконника, а скрещенные на груди ладони сжимали локти все крепче, из-за чего сквозь тонкий шелк блузки Маша с удивлением почувствовала собственную ледяную кожу. Батарея под коленями раскалилась так, что от нее тянуло сухим жестяным жаром, а Кирсанову колотил мелкий озноб, словно она стояла не у себя в офисе, а на промозглой троллейбусной остановке.       — Ты хотя бы представляешь, что мне пришлось пережить ради тебя? — Маша сглотнула шершавый ком в горле. — На каждое свидание в СИЗО я шла, как на пытку. Или ты думал, что меня там встречали с распростертыми объятиями? Женщину-адвоката? Меня никто не считал даже за человека. Для всех я была развлечением. Бесплатным цирком на проходной.       Голос держался на тонкой упрямой жилке, но Кирсанова заставляла себя дышать ровно и размеренно.       — Каждый прапор считал своим долгом отпустить шуточку про мои ножки, — ее ухмылка вышла кривой и злой, почти судорожной. — Вертухаи пялились так, что хотелось содрать с себя кожу. И каждый из них — от майора до уборщицы — считал нужным напомнить мне, кого я отмазываю. При мне, за спиной, шепотом; кому как позволяла фантазия. Будто они все знали наперед, а я — просто наивная дура, которая повелась на твою обертку.       Воздух из открытого рта выходил рваными толчками, из-за чего Маша прикусила нижнюю губу. Прикусила всерьез, до металлической искры на языке, до тонкой саднящей точки. Но именно эта точка держала ее лучше всякого самообладания.       За последние полтора месяца Кирсанова усвоила нехитрую истину: маленькая физическая боль являлась для нее единственным союзником, когда внутри все расходилось по швам.       — И знаешь, что я делала в ответ? — Маша вдруг сорвалась. — Я им улыбалась!       Интонация взвилась вверх, ударившись о потолок, о пыльный плафон с двумя дохлыми мухами внутри, и обрушилась назад незнакомым голосом.       Звук собственного крика повис в кабинете стыдно и чужеродно, из-за чего Кирсанова сжала губы так, что заболели передние зубы. Постояла так пару секунд в ожидании, пока отпустит горло, пока успокоится жилка, что держалась под подбородком в паническом ритме.       — Я им улыбалась, — повторила Маша глухо. — Кивала, подписывала их идиотские бумажки и шла к тебе через эту грязь, как ни в чем не бывало. А мысленно повторяла одно и то же, что все они хамы, все они тупые. Что они ничего не понимают, а я знаю своего клиента. Я ему верю.       Глаза снова заблестели, но Кирсанова из последних сил старалась сдерживать слезы. Упрямо, на чистой звериной злости, на последнем остатке профессиональной гордости, который еще теплился где-то под ребрами.       — Я. Тебе. Верила, — прошипела Маша, выговаривая каждое слово отдельно. — Я ради тебя документы подделала! Ты вообще понимаешь, что я сделала? Ты хоть представляешь, что со мной будет, когда это всплывет? А оно всплывет, Пчёлкин. Такое всегда всплывает рано или поздно. И тогда меня ждет не выговор или лишение статуса, а статья.       Голос снова поплыл, повелся куда-то вбок, в нижний регистр, отчего Кирсанова замолчала и отвернулась к окну, моргая так часто, чтобы прогнать то, что не позволяла себе пролить.       Пчёла стоял все там же, в трех шагах от стола, не сдвинувшись ни на миллиметр. Разве что его лицо стало медленно меняться. Лицо, какое за полтора месяца Маша научилась читать, как страницы собственного ежедневника, и которое теперь, как выяснилось, читать совершенно не умела.       Сейчас по его выражению ползло нечто новое.       Сначала короткой судорогой дрогнула жилка на скуле, которую Витя попытался задавить, но не успел. Следом опустились уголки губ, а в глазах проступило сожаление. Тяжелое и глухое, пополам с виной.       И именно от этого выражения Пчёлкин резко и по-волчьи ощерился, оттянув верхнюю губу так, что блеснул край зуба. Но ощерился он не на Кирсанову, а на самого себя. На собственную физиономию, что выдавала больше, чем он позволял показывать кому бы то ни было.       — Поэтому что ты собираешься мне объяснить? — Маша, обернувшись, посмотрела на него. — Какой по счету версией закроем сегодняшний вечер? Третьей? Четвертой? Сколько еще их у тебя в запасе, Пчёлкин?       Тишина легла в кабинете тяжелой ватной подушкой. Здание на Дубининской опустело еще часа полтора назад, выпустив последних задержавшихся вместе с уборщицей тетей Зиной и ее ведром. На всех трех этажах не осталось никого, кроме них двоих, из-за чего безмолвие казалось особенно густым и глубоким, с собственным низким гулом в ушах.       За окном тихо шел снег. Хлопья проплывали мимо стекла косыми вереницами и оседали на карнизе белыми наростами. Где-то на Павелецкой одиноко прокричала электричка, чей гул дошел до них смягченным приглушенным эхом.       Пчёлкин продолжал стоять все в той же позе. Внешне его не сдвинуло ни на сантиметр, но Кирсанова видела, как внутри него что-то медленно и тяжело перекатывалось, как если бы Витя перебирал ее слова, взвешивал и утрамбовывал в одном ему понятном порядке.       Желвак на его челюсти неторопливо расхаживался, после чего Пчёла поднял голову и, сжав кулаки, сорвался.       — Блять, да с Риткой я трахался, — выкрикнул Витя, из-за чего его голос ударил по стенам так, что лампа под потолком отозвалась тонким нервным звоном. — С женой его. С Маргаритой Гольдман. Полгода, по-тихому, пока он по своим Цюрихам мотался. Вот тебе и вся версия. Вот тебе и весь мотив, Марья Сергеевна. Достаточно откровенно?       К Маше он не двинулся.       Развернулся вполоборота и прошел обратно к креслу, в котором провел в общей сложности часов двадцать, не меньше. Пиджак на его спине натянулся и собрался у лопаток некрасивыми складками. Стянув с шеи галстук, Пчёла ослабил узел до самой груди, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, потом вторую, подбираясь к воздуху, которого вдруг перестало хватать.       После чего сгорбился, упер локти в колени и уронил голову в раскрытые руки. Кирсановой из ее угла были видны только макушка, да побелевшие костяшки пальцев, какими Пчёлкин стискивал себе виски.       — Ну, Сема и узнал, — заговорил Витя в ладони, отчего голос пошел снизу, придавленный и рваный. — Не до конца, правда, имени моего у него не было. Но он уже начал рыть. Рита мне в субботу позвонила, рыдала в трубку, давилась, говорила, что Сема уже круги сужает, по своим людям прошелся, всех ее знакомых мужиков просеивает.       Смотря на его ссутуленную фигуру, Кирсанова почувствовала, как где-то между солнечным сплетением и горлом медленно проворачивался тяжелый ржавый механизм.       Вот почему час назад, когда они перебирали окружение Гольдмана, Пчёла так мечтательно размяк при упоминании Маргариты. Тогда Маша наивно списала расслабленность клиента за доверие перед адвокатом, но никаким доверием там и не пахло.       Был мужчина, которому подвернулся повод вслух, под видом показаний, вспомнить о своей бабе, с которой спал. Произнести ее имя, покатать его на языке, описать, как она варила ему борщи и стирала рубашки, сделав вид, что все это было сказано про потерпевшего, а не про самого себя.       В действительности же Пчёлкин нисколько не оттаял перед Кирсановой. Он грелся о собственное воспоминание.       — Поэтому я сработал на опережение, — оторвав руку от лица, Витя провел ей по затылку, словно стряхивая что-то прилипшее. — В субботу вечером я позвонил ему сам. Сказал, что хочу обсудить долг. Сема засуетился, потому что он этого разговора как огня боялся: месяца два меня динамил и завтраками кормил. А тут я сам позвонил, без наезда. Он и обрадовался, решил, что Пчёлкин подобрел и на рассрочку расщедрился.       Пчёла медленно поднял голову, как если бы она весила лишних килограммов десять. Лицо у него оказалось сухое — ни тени растерянности, какую Маша ожидала увидеть, — а глаза смотрели прямо, с проблеском темной поволоки.       — Приехал ближе к двум ночи, — сощурившись, вспоминал Витя. — Он коньяк налил, мы выпили. Минут десять про лошадей разговаривали; у Семы там картина висела с лошадьми. Какой-то французский художник, не помню фамилию.       Пчёлкин замолчал, но этой короткой паузы Кирсановой хватило, чтобы понять: дальше она слушать не хотела. Совершенно и категорически.       Внутри нее уже сложилась картинка, которую еще можно было оставить недорисованной, а каждая следующая формулировка ложилась бы на холст лишним необратимым мазком. Но остановить его Маша не смогла. Язык не повернулся.       — Потом Сема к шкафу повернулся за бумагами по долгу, — подавшись чуть вперед, Пчёла уперся локтями в колени и сцепил пальцы в замок. — Хотел новый график выплат показать, цифры пересчитанные. Ну, тогда я и выстрелил. Сначала в грудь, легкое ему пробил, потом в висок, чтобы не мучился и чтобы наверняка.       Вжимаясь бедрами в подоконник, Кирсанова не шевелилась.       В комнатушке висела ночная тишина, где-то тоскливо взвыла сигнализация. По Павелецкой полз одинокий троллейбус; его рога чиркнули по проводу, выбив сноп голубых искр. Маша зачем-то отметила это краем глаза в попытке зацепиться хотя бы за что-то, чтобы отвлечься от колоссальной внутренней катастрофы.       Пчёла сидел перед ней живой иллюстрацией к лекции по криминальной психологии, какую она когда-то прогуляла на третьем курсе ради свидания с однокурсником. Он рассказывал про пробитое легкое и висок так же буднично, как несколько минут назад говорил о картине с лошадьми.       В голове вяло, на автопилоте, заработала та часть мозга, которая последние пять лет жизни отвечала за квалификацию деяний: статья сто вторая, пункт «а», из корыстных побуждений. Нет, скорее по мотивам личных отношений, отягощенных финансовой задолженностью. За такое давали от двенадцати до пятнадцати лет, при особо отягчающих — пожизненное.       Маша прикинула срок машинально и тут же ужаснулась самой способности собственного мозга работать в таком режиме, когда напротив нее сидел человек, описавший убийство как поездку на дачу.       — Ствол я прямо там обтер, — продолжил Витя в воцарившейся тишине, отчего Кирсанова от неожиданности едва заметно вздрогнула. — Протер рукоять, затвор, скобу; думал, что все снял, где мог наследить.       Он коротко качнул головой с такой досадой, словно говорил о мелкой бытовой оплошности вроде забытых вещей.       — Завернул его в ту же тряпку и поехал до «Метелицы», — Пчёлкин поправил манжету на левой руке. — Там уже Космос с Валерой ждали; мы заранее договорились, чтобы они стол заняли, коньяк заказали, все как полагается. А пистолет в подсобку скинул, где черный вход. Никто не видел, камер там нет, персонал свой, прикормленный.       — А долг? — Маша расслышала, как собственный вопрос показался абсурдным, повисшим в воздухе бессмысленной формальностью. Она задавала его уже не для дела, а для себя; для внутренней зацепки, за которую можно было ухватиться, чтобы не сорваться окончательно. — Долг ты забрал?       — Да хер с ним, с этим долгом, — небрежно отмахнулся Пчёла. — От трехсот тысяч баксов не обеднел бы.       На мгновение в комнате снова стало слышно, как за окном прополз троллейбус, шипя на сыром асфальте.       — А дальше ты и сама все знаешь, — криво усмехнулся Пчёлкин одной мышцей. — Наутро меня уже приняли, я еще очухаться толком не успел. Видать, кто-то из Семиных подсуетился. В Бутырке мне сначала подсовывали тупарезов, а не адвокатов. На третий месяц пришел Белый, сказал, что нашел мне нормального адвоката. Мол, у него перед Кабаном долг, поэтому не отвертится. Возьмет дело и будет зубами рыть, потому что отказать будет себе дороже.       Взгляд Кирсановой смотрел куда-то сквозь Витю.       Формулировки доходили до нее с задержкой, как сквозь толщу воды, искажаясь и теряя по дороге половину смысла: адвокат, долг, не отвертится. Простые, короткие и дворовые слова, которые она слышала в этом кабинете десятки раз. И вот теперь они складывались во фразу, в которой главным действующим лицом оказалась она сама.       Мария Сергеевна Кирсанова, выпускница юрфака с красным дипломом. Женщина, которая всю свою сознательную жизнь верила, что закон — это не просто буквы на гербовой бумаге, а позвоночник, на каком держалось все остальное. Адвокат, который собственными руками сшил липовый благотворительный фонд из ниток и слюней.       И все это ради человека, сидевшего напротив. Ради клиента. Ради дела. Ради принципа, как ей хотелось тогда верить, когда Маша ставила свою подпись там, где ставить было нельзя.       А оказалось, что ради чужого замысла.       Ради грамотно разыгранной партии, в которой ей отвели роль удобной фигурки на доске. Подобрали, передвинули, поставили и использовали.       Новая обида поднималась в груди, заполняя ее изнутри плотной вязкой массой, от которой становилось трудно дышать. Слезы покатились по щекам тонкими дорожками сами собой, обжигая кожу соленой горечью. Но Кирсанова не всхлипывала. Не закрывала лицо руками и не делала ничего из того, что обычно делают плачущие женщины. Стояла неподвижно, с чуть приоткрытыми губами, а слезы катились и катились, срываясь с подбородка темными крапинами на белый воротничок блузки.       Все, во что она верила последние полтора месяца, осыпалось и обесценилось за один вечер.       Пчёлкин не был жертвой подставы. Не являлся оклеветанным бизнесменом, на которого повесили чужую смерть. Пчёлкин был убийцей, который застрелил человека из-за пачки денег и бабы, а потом спокойно поехал заливать содеянное коньяком в обществе лучших друзей-подельников. А Маша была всего лишь инструментом, подобранным заранее, как ключ в замочную скважину.       — Маш… — подняв на нее глаза, Витя осекся и кашлянул в кулак. — Я же сначала правда с Белым согласился. Мне тогда вообще похер было, кто ты и что ты, лишь бы вытащила меня из этой блядской параши. А потом… хер знает, когда это произошло. Может, когда ты мне в СИЗО сиги протащила или когда ты этот ебаный фонд из пальца высосала.       Он коротко усмехнулся, одной стороной рта, отчего в этой усмешке больше не осталось ни капли бандитской лихости. Одна только горечь, серая и тяжелая.       — Тогда до меня доперло, что играть с тобой вот так — западло, — Пчёла коротко взглянул на Кирсанову исподлобья и тут же отвел взгляд в сторону темного окна. — Что ты живая, а я, сука, все глубже тебя в эту яму за собой тащу и молчу в тряпочку. Хотел признаться раньше, сто раз хотел, веришь нет. Рот уже открывал, а потом закрывал обратно. Потому что соображал: если скажу, то ты встанешь и уйдешь.       Маша слушала его и против воли ловила в этом неровном бормотании незнакомые ноты. Витя говорил не так, как все эти полтора месяца; без блатной оттяжки и полуулыбки, без этой его ленивой уверенности, с какой он обычно ронял слова в ее кабинете. Сейчас Пчёлкин подбирал их тяжело, по штуке, как если бы вытаскивал из себя ржавые гвозди: медленно и с усилием, морщась на каждом.       В этом расплывчатом подборе слышалось что-то настоящее.       Не до конца, Кирсанова это понимала. Но где-то там, в глубине этой косноязычной речи, между «сук» и «параш», между затянувшимися паузами, сквозила тонкая, почти незаметная, нитка честности. И именно это было невыносимее всего.       Лучше бы Пчёла врал ей в глаза с прежней наглостью. Лучше бы паясничал, выкручивался и разыгрывал оскорбленную невинность. Тогда все было бы понятно и по-учебному: клиент — лжец, адвокат обманута, занавес, гонорар на стол, до свидания. Тогда его можно было бы ненавидеть всей силой, какая еще оставалась в Маше.       А он, сволочь такая, признавался. Неуклюже, через мат и хрип, но признавался.       Принимать это Кирсанова себе не позволяла. Не сейчас. Не после того, как ее многолетнее представление о самой себе осыпалось под ногами серой штукатуркой. Если она хотя бы на секунду допустит, что Витя действительно мучился, действительно смотрел на нее, как на живую, тогда придется решать, как с этим жить дальше. А решать она уже ничего не могла. Внутри все было выжжено дотла, и на этом пепелище никакие ростки уже не приживались.       Сглотнув соленую горечь, скопившуюся во рту, Маша наконец нашла в себе силы разлепить пересохшие губы.       — Десять минут прошли? — Кирсанова хрипло прокашлялась.       — Чего? — Пчёлкин не сразу уловил смысл вопроса. Дернул бровью, непонимающе на нее посмотрел, а потом машинально скосил глаза на наручные часы.       — Десять минут, — повторила Маша раздельно, отчего каждый слог давался ей так, точно она поднимала тяжелую гирю одной рукой. — Которые ты у меня просил. Прошли или нет?       Пчёла снова взглянул на циферблат. Кадык на его шее дернулся вверх, после чего медленно опустился обратно. Брови сошлись к переносице, обозначив между ними глубокую складку, которую раньше Кирсанова не замечала.       Оказалось, что эта морщина появлялась у него тогда, когда Вите в самом деле становилось хреново. Сейчас она прорезалась во весь лоб.       — Прошли, — глухо ответил Пчёлкин. — Шестнадцать уже.       — Хорошо, — наконец оторвавшись от подоконника, Маша подошла к столу. Слезы уже не текли и высохли сами, оставив на щеках ощущение стянутой кожи. — Тогда уходи.       — Маш, погоди, — Витя подался вперед и уставился на нее снизу вверх тяжелым взглядом, в котором искал на ее лице хоть малейший намек на то, что она говорила сгоряча, не всерьез и не до конца.       — Ты сам поставил условие, — Кирсанова не повысила голос ни на полтона, отчего слова прозвучали страшнее, чем если бы она снова закричала. — Десять минут, а потом я говорю, и ты уходишь. Так вот, я говорю: забирай пальто, забирай сигареты, забирай вообще все, что ты сюда принес, и уходи вон. Твое дело я больше не веду.       — Послушай меня, — не отрывая глаз от Маши, Витя медленно поднялся с кресла и так же медленно выпрямился, будто боялся резким движением окончательно спугнуть то хрупкое, что между ними еще оставалось.       — Завтра с утра я подаю отказ от твоей защиты, — захлопнув папку с материалами дела, Кирсанова кинула ее на столешницу, проводя невидимую черту, которую переступать больше никто не имел права. — Пусть тебе назначают нового адвоката. Государственного, частного, какого хочешь. Хоть самого Резника выписывай, если у Белого денег хватит, но я больше не буду вести твое дело.       Между ними повисла такая густая и тягучая тишина, что в ней отчетливо стало слышно, как в коридоре капала вода из неисправного крана. Как на стене из приемной тикали дешевые часы с пластиковым циферблатом, отсчитывая уже не десять минут, а новую эпоху, в которой им двоим больше нечего было делить.       Пчёлкин смотрел на папку.       Смотрел долго, не моргая, как если бы пытался прожечь в ней дыру одним только взглядом или хотя бы заставить ее раскрыться обратно, рассыпать по столу протоколы, экспертизы и ходатайства. Вернуть все на свои места, где оно лежало час назад, когда он еще был ее подзащитным, а она — его адвокатом.       Пчёла ведь сам это и предложил: десять минут, а потом ее слово. Условие, поставленное с дурной самоуверенностью. Думал, выкрутится. Думал, Маша помнет в руках свою обиду, поплачет еще немного и оставит все как есть, потому что ей и самой деваться уже было некуда. Липовый фонд, поддельные подписи, поручительство; все висело на ней такой петлей, что снять ее можно было только вместе с головой. Думал, она побоится.       Не побоялась.       Кадык снова дернулся, но на этот раз медленнее и тяжелее. Подняв глаза на Кирсанову, Пчёлкин наткнулся на взгляд, которого раньше у нее никогда не видел. Без слез и злости. Без живой и теплой ярости, которая клокотала в ней еще десять минут назад.       Теперь Маша смотрела на него беспристрастно и отстраненно. С пустотой, за которой можно было спрятать все, что угодно: хоть собственное разбитое сердце, хоть конец карьеры, хоть оба сразу.       — В ментовку звонить не буду, — добавила Кирсанова. — Не из жалости к тебе, не подумай. Из брезгливости к самой себе. Потому что если я туда позвоню, то мне придется объяснять, как и почему я полтора месяца защищала убийцу. И про фонд придется объяснить, а я к таким объяснениям, Виктор Павлович, пока не готова. Поэтому просто уходи.       Витя слушал ее, отчего каждое слово ложилось ему на грудь холодным кирпичом.       «Виктор Павлович» — не Витя и даже не Пчёлкин, а по имени и отчеству, как в первую встречу и служебную дистанцию, которую Маша только что провела закрытой папкой.       В другой раз, в другом кабинете и с другим человеком он бы уже знал, что делать. Знал бы наизусть, как по написанному: шаг вперед, ладонь на горло, тихое слово на ухо про то, что бывает с теми, кто слишком много думает и еще больше говорит. Знал бы, как заставить замолчать любого: следователя, свидетеля, прокурора, судью. Способов было столько, сколько у человека уязвимых мест, а уязвимых мест Пчёла за свои двадцать семь лет успел изучить достаточно.       Но с Кирсановой все это не работало. Не потому что она была сильнее всех тех, к кому он применял свои нехитрые методы. А потому что применить их к ней означало окончательно стать тем, кем она его считала. Поставить точку в той версии Виктора Пчёлкина, которую Маша полтора месяца лепила из него своими тонкими пальцами с коротким маникюром и ходатайствами, написанными в три часа ночи на кухне с остывшим кофе.       Витя эту версию терять не хотел. Даже понимая, что терять уже нечего, потому что Маша от нее отказалась первой.       Челюсть стиснулась так, что заломило в висках. Где-то в районе солнечного сплетения зашевелилось привычное и темное, требовавшее немедленного выхода через крик или удар, через перевернутый на худой конец стол. Пчёлкин придавил его в себе так же, как давил клопов в камере Бутырки: молча и большим пальцем до хруста.       — Понял, — сказал он наконец, из-за чего голос вышел чужой, прокатившийся по гортани наждачной бумагой.       Больше ничего не сказал.       Ни «спасибо», которое прозвучало бы кощунством. Ни «прости», которого Кирсанова бы ни за что не приняла. Ни «ты пожалеешь», которое сказал бы любой другой на месте Вити, но которое именно Маше он сказать не мог при всем желании. Слова застряли между ребрами и там же остались, не дойдя выше.       Сняв с вешалки пальто, Пчёлкин накинул его не глядя, не попадая сразу в рукав. В дверях он остановился, благодаря чему Кирсанова заметила, как под плотной тканью его верхней одежды напряглись и тут же расслабились лопатки. Как если бы Пчёла собирался сказать ей что-то важное, но в последний момент передумал.       Дверь за ним закрылась почти беззвучно.       Ни резкого удара, ни театрального прощального жеста. Мягко вошла в косяк, отчего эта бережность, эта ложная чертова деликатность ударила Кирсанову под дых сильнее, чем если Витя хлопнул так, что посыпалась штукатурка.       Шаги в коридоре прозвучали коротко и отчетливо, будто теперь они принадлежали уже другому человеку. Спустились по лестнице, постепенно стихая, и вскоре растворились внизу, в гулком колодце подъезда.       В кабинете стало пусто. По-настоящему пусто.       Маша осталась стоять посреди комнаты, внезапно ставшей слишком большой для одного человека. Без дела, которое она только что похоронила. Без Пчёлкина. И с ощущением, что внутри груди кто-то безжалостно разломал все, что она так долго собирала по кусочкам.       Разломал ее собственное оскорбленное сердце.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать