Адвокат дьявола

Бригада
Гет
В процессе
NC-17
Адвокат дьявола
Лунулла
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Москва, 1996 год. Молодой адвокат Мария Кирсанова мечтала о справедливых судах и защите невиновных, но реальность новой России оказалась куда прозаичнее. Чтобы выжить, ей пришлось взяться за дело Виктора Пчёлкина, обвиняемого в убийстве. Процесс кажется проигрышным: железные улики, свидетели, явный мотив. Но Мария знает — в суде побеждает не тот, кто прав, а тот, кто умеет играть. Адвокат дьявола больше не метафора, а ее новая должность.
Примечания
История написана по мотивам биографии Роберта Дерста — наследника нью-йоркской империи недвижимости, который на протяжении четырех десятилетий обвинялся в трех убийствах. Юридического образования не имею, потому заранее прошу прощения, если используемые мной термины или процедуры расходятся с действительностью.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 7

      Неделя — смешной срок для человеческой памяти.       Достаточный, чтобы перестать вздрагивать от телефонных звонков, но слишком короткий, чтобы забыть вкус собственной лжи в зале суда.       Кирсанова сидела за своим столом, в офисе на третьем этаже бывшего НИИ чего-то-там-электронного, переделанного под аренду с тем особым московским цинизмом, с которым в девяносто шестом перекраивалось вообще все. Батарея под окном шпарила так, что хоть яичницу жарь, а из щели в раме тянуло сквозняком. Эти два потока, ледяной и горячий, встречались где-то на уровне затылка, создавая ощущение ненавязчивой шизофрении.       Впрочем, для этого чувства хватало и других причин.       Перед Машей лежало дело Зотовых — бракоразводный процесс, третий по счету за этот месяц и рутинный, как утренний кофе. Ирина Павловна, сорок два года, домохозяйка, хотела половину квартиры на Кутузовском, дачу в Малаховке и алименты на двоих детей. Олег Геннадьевич, сорок шесть лет, владелец двух автомоек и одной любовницы, жаждал оставить жене однушку в Бутово и чувство глубокой благодарности за прожитые годы.       Классика жанра.       Кирсанова могла вести подобные дела во сне и, судя по тому, как она уже в четвертый раз перечитывала один и тот же абзац искового заявления, сегодня почти это и делала.       Взгляд снова и снова соскальзывал влево, туда, где на углу стола лежала другая папка. Без подписи на корешке, бежевая, с чуть загнутым уголком. Дело Пчёлкина. Формально — закрытая тема до следующего заседания. Фактически — гудящий нерв, который Маша никак не могла заглушить.       Откинувшись в кресле, она запрокинула голову и несколько секунд разглядывала потолок. За окном Павелецкая жила своей обычной жизнью: сырой асфальт и мокрый снег. Фонари уже горели, хотя часы показывали только начало пятого. Москва в ноябре темнела жадно и рано, проглатывая остатки дня одним махом.       Витя вышел, и это главное.       Залог внесен, поручительство оформлено, подписка о невыезде подписана. Все чисто и по процедуре, по крайней мере, на бумаге это выглядело именно так. А бумага, как известно, в этой стране уже давно научилась врать убедительнее людей.       Но «вышел» не значило «свободен», потому что обвинение в убийстве никуда не делось. Крестовский сидел в своем кабинете на Петровке, подшивал показания и ждал. Терпеливо, по-бульдожьи, с тем особым упорством человека, которому некуда было торопиться, потому что срок давности по сто второй считался десятилетиями.       Выпрямившись, Кирсанова придвинула бежевую папку и раскрыла на том месте, которое знала почти наизусть.       Протокол осмотра места происшествия: квартира Гольдмана на Кутузовском проспекте, второй этаж, три комнаты. Его тело было обнаружено в кабинете у письменного стола. Два выстрела в грудь и голову. Девятимиллиметровые гильзы Макарова, который обнаружили в подсобке «Метлы», завернутого в тряпку. На рукояти красовались отпечатки пальцев Пчёлкина, от которых он не стал отпираться.       «Разумеется, Мария Сергеевна, это же мой ствол» — произнес он тогда с той обезоруживающей легкостью, с какой люди признавали очевидное: небо голубое, вода мокрая, пистолет мой.       Вот только между «мой ствол» и «я стрелял» лежала пропасть, которую следствие перепрыгнуло с подозрительной грацией.       Перелистнув страницу, Маша наткнулась на показания соседки Нины Тимофеевны Кравец, пенсионерки, проживающей этажом выше.       Той самой Нины Тимофеевны, которая «ничего не видела и ничего не слышала», а потом вдруг вспомнила молодого человека в клетчатом пиджаке, выходившего из подъезда около трех часов ночи. Высокий и широкоплечий, со светлыми волосами. Лица не разглядела, потому что было темно, но «по походке видно, что из этих, из бандитов».       По походке — экспертное заключение бабки с варикозом и вязанием на коленях. И на основании этих показаний следствие выстроило хронологию, в которую Витя выписывался так аккуратно, словно его туда вклеили.       Потерев виски кончиками пальцев, Кирсанова уставилась в заключение судебно-медицинской экспертизы. Время смерти между двумя и тремя часами ночи четырнадцатого июля. Две огнестрельные раны: первая в грудную клетку с повреждением правого легкого, вторая в височную область контактным выстрелом.       Порядок ранений указывал на то, что стрелок сначала остановил и только потом добил. Не в горячке или в пьяной ссоре, а методично и хладнокровно, с контрольным, по всем законам жанра.       Следствие утверждало, что мотив лежал на поверхности: Гольдман задолжал Пчёлкину крупную сумму и отказывался возвращать долг. Классическая арифметика: долг, отказ, два выстрела. Просто и понятно, прокурору нравится, судье удобно.       Вот только Маша за пять лет практики усвоила одну истину: когда дело выглядит слишком просто, значит, кто-то очень постарался, чтобы оно таким казалось.       Она достала из папки распечатку телефонных переговоров, которую следствие приобщило к материалам с нескрываемым торжеством: три звонка с номера Вити на домашний телефон Гольдмана в день убийства. Содержание разговоров было неизвестно, ведь запись не велась, но сам факт звонков прокуратура преподносила так, как если бы Пчёлкин лично позвонил с предупреждением: «Семен Аркадьевич, готовьте лоб, ночью заеду».       Три звонка, пистолет с отпечатками и бабушка с походкой. Вот и все обвинение.       Нет, не все. Был еще один нюанс, который не давал Кирсановой покоя последнюю неделю. Контактный выстрел в висок — не почерк Вити. Не потому, что она считала своего подзащитного не способным на убийство. Маша уже давно перестала строить иллюзии относительно людей, которых защищала.       Просто Пчёлкин являлся импульсивным и вспыльчивым, из тех, кто сначала бил и только потом думал. А контрольный в висок — это холодная и расчетливая точка в конце заранее написанного предложения. Потому убийцей мог быть кто угодно, но не Витя.       Кто-то, кому было удобно, чтобы огнестрел Пчёлы с его отпечатками оказался в подсобке «Метелицы» именно в ту ночь.       Оставалось только это доказать.       Кирсанова закрыла папку и снова откинулась в кресле.       Хлопья первого снега лепились к оконному стеклу, на секунду задерживались и сползали вниз мутными дорожками. Рыжие фонари расплывались сквозь эту мокрую пелену, превращая Павелецкую в размытую акварель, которую кто-то писал трясущейся рукой.       Столица уже не пахла осенью, но еще не решилась пахнуть зимой.       Стук в дверь — осторожный, костяшками дважды — вернул Машу на грешную землю.       — Мария Сергеевна, можно? — Катя Цветкова неуверенно просунулась в кабинет.       Второкурсница юрфака, практикантка, двадцать лет и бездонные глаза человека, который еще верил в торжество правосудия. Кирсанова иногда смотрела нее и пыталась вспомнить, была ли сама когда-то такой.       Не вспоминалось.       — Заходи, Кать, не стой в проеме, сквозит, — Маша потянулась к пачке сигарет и кивнула на стул напротив.       Катька шагнула внутрь, прижимая к груди ежедневник с аккуратными стикерами на полях: желтыми, розовыми, зелеными, ранжированными по степени важности. Кирсанова ни разу не просила ее вести блокнот подобным образом, но Цветкова сама выстроила себе систему и следовала ей с фанатичностью неофита.       — На сегодня все, — глянула в записи Катя, хотя явно помнила их наизусть. — Семенчук перенес на четверг, у него что-то с документами из БТИ. Ахметова вообще не перезвонила и… — она запнулась, — Мария Сергеевна, вы сегодня ели?       Маша опустила взгляд на стол: остывший кофе в чашке с отколотым краем, пепельница с десятками бычков, бежевая папка и три карандаша с обгрызанными кончиками.       Обед, как концепция, прошел мимо нее часа четыре назад.       — Кофе считается? — Кирсанова, затянувшись, выпустила дым подальше от ежедневника Цветковой.       — Не считается, — мотнула головой Катька с категоричностью, какая шла ей значительно больше, чем робость. — В «Ромашке» еще остались пирожки с капустой. Я могу сбегать.       — Кать, — стряхнула пепел Маша, не глядя.       — Да? — Цветкова опустила глаза к тетради, занеся ручку над чистой строкой.       — Пирожки с капустой из «Ромашки» — это не еда, — загасив окурок о дно пепельницы, Кирсанова потянулась к холодному кофе. — Это акт отчаяния.       Хмыкнув, Катя расслабилась и прислонилась плечом к дверному косяку.       Когда она переставала изображать из себя примерную помощницу, с ней становилось заметно легче. Живой человек с нормальными реакциями — редкость в окружении Маши, состоявшем преимущественно из людей, которые либо профессионально врали, либо профессионально угрожали. Либо совмещали оба навыка с похвальной эффективностью.       Кофе успел остыть до того состояния, в котором напиток терял всякое право называться таковым и становился мутной коричневой жидкостью с привкусом раскаяния.       — Ладно, давай закругляйся, — поморщившись, Маша отставила чашку подальше, точно та провинилась лично перед ней. — Ахметовой перезвони с утра, а Семенчуку скажи, что документы из БТИ мне нужны полным комплектом.       Кивнув, Цветкова записала напутствие начальницы под желтым стикером, означавшим срочность.       — И еще, — скрестила руки на груди Кирсанова. — Если Ахметова опять начнет рыдать в трубку, не ведись. Она рыдает ровно до того момента, пока не получает то, что хочет.       — Я запомню, — закрыв ежедневник, Катька сунула ручку за корешок обложки. — Мария Сергеевна…       — Нет, ты не побежишь в «Ромашку», — Маша подняла палец, не дав ей договорить.       — Я не про «Ромашку», — замялась на мгновение Цветкова. — Вы тут до скольки?       Вопрос повис между ними тем неловким участием, какое Кирсанова не умела принимать.       Заботу от клиентов она считывала моментально, потому что там всегда был расчет. Заботу от коллег тоже — там пряталась иерархия. А вот искреннее беспокойство второкурсницы с цветными стикерами ставило Машу в тупик каждый раз.       — До победного, — Кирсанова кивнула на папку с делом Пчёлкина. — Иди, Кать. Темнеет уже, а от метро тебе еще через дворы идти.       — Завтра к девяти? — Катька кивнула.       — К девяти, — подтвердила Маша. — И не вздумай тащить мне эти пирожки. Я серьезно.       Катя улыбнулась быстро и воровато, после чего дверь за ней закрылась с мягким щелчком замка.       Но не прошло и десяти секунд — Кирсанова едва успела перевести дух, — как в коридоре раздались торопливые шаги, и дверь снова распахнулась.       Цветкова стояла на пороге, прижимая блокнот к груди обеими руками, точно щит. Лицо у нее стало другим; то выражение легкости, с каким она выходила, испарилось без следа.       — Мария Сергеевна, — произнесла она вполголоса, — к вам посетитель.       По тому, как Катька понизила голос, и как побелели ее пальцы на корешке ежедневника, Маша поняла: пришла не Ахметова со своими театральными рыданиями, и не Семенчук с нарезкой из БТИ.       — Какой посетитель? — Маша не изменила позы, только едва нахмурилась.       — Он не представился, — боязливо сглотнула Катя. — С цветами пришел. Большой такой букет. Говорит: к Марии Сергеевне лично.       Переступив порог, Цветкова запустила следом за собой запах холодного воздуха. Значит, этот неизвестный вошел с улицы только что.       — Впусти, — Кирсанова убрала папку Пчёлкина в ящик стола. — И можешь идти домой. Все нормально.       Катька кивнула, но нормально ей это явно не казалось.       Она скользнула обратно в коридор, после чего Маша услышала ее негромкое «Проходите, пожалуйста», сказанное тем старательным тоном, каким второкурсницы юрфака говорили с людьми, от которых хотелось убежать и не оглядываться.       А потом в дверном проеме возник Пчёлкин.       Вернее, сначала возник букет.       Охапка бордовых роз — штук тридцать, не меньше — вплыла в кабинет первой, заслонив собой дверной проем целиком. Цветы были тугие и свежие, с каплями воды на лепестках, завернутые в хрустящий целлофан с золотистой каймой и перехваченные широкой лентой. Такие букеты не покупали в переходе у метро. Подобные букеты заказывали по телефону, а привозили их в черных фургонах с логотипами.       И только за цветами обнаружился сам Витя.       Кирсанова не сразу его узнала не потому что забыла лицо, а потому что человек, который стоял на пороге ее кабинета, имел к тому бледному подследственному из Бутырки примерно такое же отношение, как ресторан «Метрополь» к столовой при Мосгорсуде.       Бежевое пальто — длинное, двубортное, из мягкой шерсти — сидело на широких плечах так, словно рождалось сразу на них. Под ним угадывался темно-серый костюм и черная рубашка без галстука, расстегнутая на две пуговицы. Русые волнистые волосы, прежде слипшиеся и тусклые, были зачесаны назад и уложены гелем, обнажая высокие скулы и линию челюсти, которую в СИЗО скрывала недельная щетина.       Он пах дорого. Ничего конкретного Маша бы не назвала, — не парфюмер, все-таки — но казенная тоска бутырского мыла исчезла бесследно, уступив место чему-то древесному и теплому, с отголосками кожи и табака.       Запаху, который стоил денег и ненавязчиво сообщал об этом всему миру.       — Марья Сергеевна, здравствуйте, — Пчёла остановился в двух шагах от стола и опустил букет перед ней осторожно, двумя руками, точно подносил не цветы, а вещдок. — Это вам.       Уголок его рта дрогнул не в ухмылке, но в заявке на нее.       Голубые глаза, светлые и внимательные, смотрели без вызова и блатной развязности. Так, как смотрели люди, которые привыкли, что их взгляд всегда имел вес.       Что-то мелькнуло на лице Кирсановой — теплое, почти незащищенное, — но она успела перехватить это раньше, чем оно оформилось в улыбку, подчиняясь выработанной годами дисциплине мышц.       Откинувшись на спинку кресла, Маша скрестила ладони на груди, чуть склонила голову и окинула благоухающего Пчёлкина снизу вверх. Медленно и оценивающе, тем адвокатским рентгеном, от которого в зале суда у свидетелей пересыхало во рту.       — Добрый вечер, Виктор Павлович, — протянула она с едва уловимой иронией. — А я вас сразу и не узнала: непривычно видеть вас без тюремной робы.       — Сочту за комплимент, — во взгляде Вити блеснуло что-то мальчишеское, совершенно не вязавшееся ни с бежевым пальто, ни с его биографией.       Он стоял посреди небольшого кабинета, между шкафом с подшивками и вешалкой для верхней одежды, и занимал собой непропорционально много пространства. Не столько физически, хотя и метр восемьдесят пять смотрелся внушительно.       Пчёла заполнял воздух запахом и присутствием, той спокойной уверенностью, с которой он, опустив руки вдоль тела, не прятал глаз и не торопился заполнять тишину словами.       — Присаживайся, — кивнула Кирсанова на стул напротив. — По какому случаю цветы?       Розы пахли густо и терпко. Их сладость мешалась с чем-то зеленым и травянистым, отчего аромат заполнял кабинет быстрее, чем Маше хотелось бы. Он перебивал привычный запах бумажной пыли и остывшего кофе, менял кислород, делая его чужим и праздничным.       Сняв пальто, Витя аккуратно повесил его на крючок у двери и сел напротив. Темно-серый костюм обрисовал широкую спину, а рубашка стянулась на груди, когда он подался слегка вперед, устраиваясь на сидении.       И оказался близко. Неприлично близко.       Никаких конвоиров позади и наручников, звякающих о привинченный к полу стул. Только полтора метра паркета, протертого до проплешин, и букет между ними, как единственная баррикада.       Кирсанова поймала себя на том, что древесный парфюм Пчёлкина она различала отдельно от роз. Что видела, как двигался его кадык над расстегнутым воротником, когда Витя сглатывал. Что в следственном изоляторе все было проще: там роли распределялись казенной мебелью, а здесь, в ее собственном небольшом кабинете, привычная дистанция между адвокатом и подзащитным истончалась до неприличия.       Она никак не могла к этому привыкнуть.       Пчёла, впрочем, привыкать не собирался. Он сидел так, словно этот стул принадлежал ему всю жизнь: расслабленно, чуть разведя колени. Ни суетливости, ни попытки понравиться. Только теплое, заполняющее комнату не хуже цветочного аромата, присутствие.       — Цветы по случаю того, что я уже неделю сплю на нормальной кровати, ем нормальную еду и хожу в нормальный сортир, — усмехнулся Витя. — За все это я обязан тебе, Марья Сергеевна.       — Ты обязан Уголовно-процессуальному кодексу и статье сто сорок шестой, — Кирсанова выпрямилась, потянувшись к ежедневнику в жесте скорее защитном, чем деловом. Пальцы нуждались в занятии. — Залог внесен, поручительство оформлено. Все в рамках закона.       Язык едва не споткнулся на последнем слове.       «В рамках закона» — надо же, как легко слетело с губ. Липовый благотворительный фонд, левая печать, Белов со своими связями. Все это она затолкала поглубже и придавила сверху единственным аргументом: другого выхода у них не было. Аргумент пока работал, примерно как пластырь на трещине в несущей стене.       Пчёлкин смотрел на Машу молча, без давления. Скорее с внимательностью, от которой ей хотелось одернуть юбку и проверить, ровно ли лежали волосы в прическе.       — Я серьезно, — сказал он наконец, понизив голос до той глубины, где терялась шутливая интонация. — Ты рисковала своей свободой ради меня, и это меньшее, что я могу для тебя сделать.       Кирсанова хотела ответить чем-нибудь профессиональным, сухим и отрезвляющим. Уже заготовила фразу про предварительное слушание и сроки подачи ходатайств — надежную, как стена, за которую можно было спрятаться. Но фраза застряла где-то на полпути, потому что Пчёлкин смотрел на нее так, как не смотрел ни разу в Бутырке.       Там, за казенным столом, между ними всегда стояло дело, статья и состав обвинения. Удобная и понятная инструкция.       Здесь же полтора метра протертого паркета, букет бордовых роз и человек, который говорил не как клиент, а как мужчина, осознающий цену чужого поступка.       Маша опустила взгляд на ежедневник, потом на собственные пальцы, сжимающие обложку чуть сильнее необходимого. Разжала их по одному, давая себе время собраться.       Не собралась.       — Хочешь отблагодарить — отмечайся в назначенные дни, не покидай Москву и не давай мне повода жалеть о том, что я сделала, — Кирсанова услышала свой голос и с облегчением узнала в нем привычную адвокатскую интонацию. Почти привычную.       — Обижаешь, Марья Сергеевна, — развел руками Пчёлкин с таким видом, как если бы его несправедливо обвинили в краже конфет. — Я же теперь образцово-показательный бандит. Сегодня первым делом в МВД заехал, отметился, ручкой дежурному помахал, и сразу к тебе. Считай, ты у меня второй пункт в расписании после государства.       Уголки губ Маши против воли дернулись. Не в улыбке, а так, в легком тектоническом сдвиге, который она старалась подавить усилием воли.       Не помогло.       Улыбка не вылезла наружу, но засела под кожей. Притаилась где-то в районе солнечного сплетения и гудела на низкой частоте, как трансформаторная будка за окном. Кирсанова перебирала знакомые объяснения: благодарность клиента, нервное напряжение последних недель или банальный недосып.       Но правда застыла перед внутренним взглядом так отчетливо, что пришлось сознательно расфокусировать зрение.       Все дело было в том, что Пчёлкин оказался смешным. Не в том пошлом смысле, в каком бывают смешными мужчины, старательно набивающие себе цену анекдотами и заученными байками. Витя был смешным по-настоящему: изнутри, природно, с той редкой легкостью, которая не стоила усилий.       Шутил он так, словно мир и без того был абсурден, а Пчёла лишь тыкал в очевидное пальцем. И палец этот — ухоженный, между прочим, без единого заусенца — почему-то каждый раз попадал точно в цель.       Второй пункт в расписании после государства.       Ну, кто так говорит?       — Лестно, — произнесла Маша несколько суше, чем она хотела. — Но давай расставим приоритеты: государство в лице Крестовского мечтает засадить тебя за решетку. Так что никаких контактов со свидетелями обвинения. Ни лично, ни через третьих лиц, ни через записи голубиной почтой. Ни-че-го.       Витя слушал, чуть сощурившись, а на его лице держалось выражение примерного ученика. Нарочито послушного и старательного, вот только искра в глазах выдавала совсем другое. За этим прилежным прищуром пряталась натура, привыкшая жить по собственному кодексу, а чужие правила она выполняла лишь тогда, когда уважала того, кто их устанавливал.       И вот это было опасно. Не искра или уважение, а то, что Кирсановой это нравилось.       Нравилось, что из всех людей, к чьим указаниям Пчёла мог прислушаться, он слушал ее. Нравилось, как он непринужденно менял регистры от балагурства до серьезного, и в обоих оставался настоящим.       Нравилось, что при росте метр восемьдесят с чем-то он садился на стул в кабинете Маши аккуратно, стараясь не занимать слишком много пространства, но все равно заполнял его целиком.       Господи, Кирсанова, остановись.       Она компульсивно потянулась к чашке с кофе — остывшему, давно утратившему вкус и смысл, — и сделала глоток. Холодная горечь помогла, но ненадолго.       — Заседание назначено на четвертое декабря, — произнесла наконец Маша, возвращая себя в русло, где существовали только факты, статьи и процессуальные сроки. — За эти две недели нам нужно отшлифовать твое алиби.       — А что с ним? — Витя откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди, словно ему только что сообщили о проблеме в двигателе идеально работающей машины.       — Все с ним, — раскрыв папку, Кирсанова провела пальцем по хронологии, выстроенной на отдельном листе ее собственным почерком. — Гольдмана убили между двумя и тремя ночи. Ты в это время лежал в «Метле» лицом в стол, не помня своего имени. Подтвердить это могут только твои друзья, которые для суда будут считаться подельниками. Охранники, бармен, официантки, может быть, но это надо проверять. А главное: стреляли из твоего пистолета, который весь вечер был при тебе в кобуре.       Расслабленность стекла с физиономии Пчёлкина, как краска с плохо загрунтованной стены.       Правая рука нырнула во внутренний карман пиджака и вытащила пачку «Кэмел», которую теперь не было нужды заворачивать в носки и передавать через продажного вертухая, или тайком проносить в собственном блокноте. Маленькая роскошь почти свободного человека.       Щелчок зажигалки разрезал тишину кабинета, после чего Витя затянулся так глубоко, что кончик сигареты налился рыжим, и задержал дым в легких на пару ударов сердца дольше, чем требовалось.       Не ради удовольствия, а ради паузы, в которую можно было уложить мысль прежде, чем она станет словами.       — Я же говорил, что ствол украли, пока я в отключке был, — произнес Пчёла на выдохе, и дым потек из его ноздрей двумя тяжелыми струями. — Очнулся утром, а кобура уже была пустая.       — «У меня украли пистолет, пока я спал пьяный в клубе», — Кирсанова взглянула на него так, как смотрят на пациента перед тем, как озвучить ему неутешительный диагноз. — Ты понимаешь, как это прозвучит в зале суда?       Ответа не последовало.       Сигарета замерла на полпути ко рту Пчёлкина, зажатая между указательным и средним пальцами, благодаря чему Маша заметила перстень. Массивный, с крупным черным камнем в тяжелой золотой оправе, плотно сидящим там, где в следственном кабинете СИЗО белела незагорелая полоска кожи.       Теперь перстень вернулся на законное место, отчего стало понятно, что вещь являлась не дешевой ювелиркой из лавки с Арбата и не подарком на двадцатипятилетие. Камень поглощал свет кабинетной лампы, не отдавая ни единого блика.       Такие кольца носили не ради красоты. Они означали принадлежность: к кругу, делам и к людям, от которых просто так не уходят.       — Поэтому за две недели нам надо выстроить линию защиты так, чтобы она звучала убедительно, — Кирсанова захлопнула папку и прижала к ней ладонь, словно ставила печать на документе, который еще не был написан.       — Что от меня требуется? — Витя затянулся и впервые за весь разговор посмотрел на Машу как человек, который целиком вручал свою судьбу в чужие руки и не стыдился этого.       — К следующей встрече мне нужны имена всех, кто видел тебя в клубе после полуночи, — Кирсанова загнула один палец, потом второй. — Не отмахивайся и никого не отсекай. И подумай, кто мог добраться до твоего пистолета в ту ночь. Подробно разберем каждого.       — Вспомню, Марья Сергеевна, — затушив сигарету о дно пепельницы, Пчёла поднялся на ноги. — Обещаю.       Последнее слово повисло в прокуренном воздухе и не растворилось. Осело где-то под ребрами Маши непрошенной теплотой, от которой она не успела защититься привычной профессиональной броней.       Странное дело.       За пять лет практики Кирсанова слышала обещания от десятков подзащитных: мелких жуликов, крупных мошенников, отчаявшихся домохозяек и респектабельных директоров. Все они обещали. Принести справки, найти свидетелей, завязать с выпивкой. Обещания сыпались из них, как медная мелочь из дырявого кармана: легко и бездумно.       Но когда Пчёлкин произнес это единственное слово — без клятвенного прижимания руки к груди и театрального взгляда в глаза, — Кирсанова вдруг поймала себя на том, что верила. Не потому, что взвесила аргументы, проверила логику или нашла основания для доверия. Она верила ему нутром и иррациональным чутьем, какое не поддавалось перекрестному допросу.       И это было опасно.       Гораздо опаснее поддельных документов благотворительного фонда. Не потому что фальшивку можно было спрятать, уничтожить или в крайнем случае отречься. А от собственного доверия к человеку, которого она обязана воспринимать исключительно как строчку в уголовном деле. От этого не отречешься.       Оно уже находилось внутри, уже пустило корни, а Маша даже не заметила, в какой момент это произошло.       — Жду в четверг к двум, — произнесла Кирсанова нейтральной интонацией, и только она сама знала, чего стоила ей эта нейтральность.       Бежевое шерстяное пальто село на плечи Вити одним точным движением. Рывок за лацканы, короткая поправка воротника, и вот уже перед Машей стоял не ее подзащитный, а финансовый директор конторы, в бухгалтерию которой лучше не заглядывать без особой надобности.       У самой двери Пчёла задержался, положив ладонь на латунную ручку, и обернулся.       — Спасибо, что родителей моих на слушание не пустила, — поджал губы Пчёлкин, и на мгновение его лицо стало замкнутым, почти незнакомым. Челюсть окаменела, взгляд ушел куда-то внутрь, туда, где хранилось то немногое, чего не касалась криминальная жизнь.       Он произнес это тихо, отчего Кирсанова увидела под бравадой бандита другого человека.       Того, кто представлял себе мать на жесткой скамье районного суда. Ее платок, спадающий на плечи от нервного движения; пальцы, перебирающие ручку дешевой сумки, и взгляд, в котором гасло последнее убеждение, что ее сын вырос не таким. Кто знал, что ее больное сердце — не фигура речи или козырь для торгов, а живой и хрупкий орган, который мог остановиться прямо там, под светом люминесцентных ламп.       И отца, который просидел бы все слушание неподвижно, а потом курил бы на крыльце суда, ломая спички одну за другой.       — Батя бы выдержал, а мать нет, — чуть дернул щекой Пчёла. — Она до сих пор думает, что мы с пацанами в торговой фирме работаем. Менеджеры, елки-палки.       В его голосе не было ни горечи, ни иронии, только голая констатация факта.       Та, которую неделю назад Белов выложил перед Машей в коридоре, и от какой она тогда отмахнулась, приняв за дешевую манипуляцию. Сейчас, услышанная от самого Вити, эта правда легла иначе; тяжелее и ближе, без защитного слоя профессиональной дистанции.       И Кирсановой стало вдруг не по себе сильнее, чем от любых подробностей уголовного дела.       — Не за что, — произнесла она без адвокатской интонации. — Правда, не за что.       Пчёлкин кивнул. Коротко и по-мужски, заменив рукопожатие, объятие и все остальное, на что у определенного сорта мужчин не хватало ни слов, ни внутреннего разрешения.       — И еще, Пчёлкин, — откинувшись назад, Маша вернула голосу деловую сухость, какая далась ей чуть труднее обычного. — В следующий раз никаких цветов в моем офисе.       — Не угодил? — Витя приподнял бровь.       — Букет прекрасный, дело не в этом, — качнула головой Кирсанова в сторону приемной. — Но моя помощница видела, как ты пришел с цветами, а молодые помощницы, особенно с богатым воображением, имеют свойство болтать. Понимаешь, к чему я клоню?       — Понял, Марья Сергеевна, я же не дурак, — усмехнулся Витя, шагнув за порог. — В следующий раз подарю тебе цветы не в офисе.       Дверь закрылась мягко.       Латунная ручка повернулась обратно с негромким щелчком, а фраза так и осталась висеть в кабинете, медленно оседая на стопки уголовных дел и подшивки «Российской юстиции». Маша открыла было рот, чтобы ответить что-нибудь колкое и отрезвляющее, но отрезвлять стало некого. Кроме себя самой.       В следующий раз, — мысленно повторила Кирсанова, поймав себя на том, что вместо раздражения где-то под ее ребрами шевельнулось совершенно другое, теплое и абсолютно непрофессиональное чувство.       Взгляд сам нашел букет на краю стола. Бордовые бутоны, перехваченные хрустящим целлофаном, лежали поверх толстых папок. Их сладковатый, чуть душный, аромат расползался по помещению и вытеснял привычный запах бумажной пыли. Дорогие цветы на дешевом канцелярском столе смотрелись нелепо.       Так же нелепо, как и все, что происходило между Машей и Витей последние недели.       Тряхнув головой, Кирсанова выдвинула верхний ящик стола и достала материалы дела Пчёлкина, придавленные сверху блоком чистой бумаги.       Работала молча и методично, с тем сосредоточенным упрямством, которое приходило к ней по вечерам, когда приемная пустела, а изображать уверенность было не перед кем. Катька ушла, оставив в приемной чашку с остатками чая и записку на розовом стикере: «Мария Сергеевна, звонил Шаповалов из коллегии, просил перезвонить завтра до обеда».       Записка так и осталась нетронутой, потому что Шаповалов подождет.       Часы показывали без четверти девять, когда Маша отложила ручку, потерла переносицу и сделала в блокноте последнюю пометку на полях. Буквы получились мелкие и злые, как верный признак того, что день выдался длинным, а зацепка, которую она нашла, оказалась тонкой и требовала проверки.       Настолько тонкой, что оборвется, если надавить на нее раньше времени.       Букет по-прежнему лежал поверх документов, из-за чего за вечер их аромат стал почти приторным, а бордовые головки начали склоняться на бок.       Кирсанова поднялась, сходила в закуток за чайником, набрала воды в пустую банку из-под растворимого кофе — единственную емкость в офисе, отдаленно напоминавшую вазу — и пристроила букет на подоконнике подальше от батареи. Голландские розы по триста тысяч за штуку в жестянке с облезлой красной этикеткой — нелепый натюрморт, достойный всей нынешней жизни Маши.       Хмыкнув собственной мысли, она сняла с вешалки пальто, застегнулась на все пуговицы, намотала шарф и уже взялась за ручку двери, как та поддалась навстречу сама, из-за чего Кирсанова непроизвольно отступила на шаг назад.       На пороге показались двое незнакомых мужчин.       Первый был крупный, с бычьей шеей и покатыми плечами, ломавшими дверные косяки задолго до того, как хозяин научился их открывать. На роже красовалась криво сросшаяся переносица со следом давнего перелома. Он шагнул без стука и остановился, только когда между ним и Машей осталось меньше метра.       Второй вошел следом: худой и невысокий, в темном плаще не по размеру, с плеча которого свисали складки на рукавах. Пальцы неровные, с утолщенными костяшками, и карие глаза, которые за три секунды ощупали всю комнату: стол, шкаф, цветы на подоконнике.       Он выглядел опаснее. Кирсанова поняла это сразу каким-то животным чутьем, которое за последние недели обострилось до состояния натянутой проволоки.       — Закрыто, — сказала Маша той интонацией, с которой разговаривали с собаками, в чьих намерениях не уверены. — Приемные часы с девяти до пяти, запись через помощницу.       Крупный ничего не ответил. Только молча прошел мимо, выдвинул стул для посетителей и сел, отчего сидение под ним жалобно скрипнуло, принимая на себя центнер мяса и дурных намерений.       — Мария Сергеевна, вы уж простите за поздний визит, — заговорил худой. Его голос оказался неожиданно мягким и вкрадчивым, с легкой хрипотцой. — Утром у нас никак не получалось заглянуть. Присядьте, разговор будет короткий.       — Я постою, — прислонилась плечом к косяку Кирсанова, перекрывая собой выход скорее машинально, чем осознанно.       Хотя кого она собиралась этим остановить, вопрос был риторический.       Худощавый улыбнулся одними губами, без участия глаз, и шагнул к Маше. Его движение вышло коротким, почти ленивым, из-за чего Кирсанова не сразу поняла, что произошло. А когда поняла, то воздух в ее легких стал вдруг тяжелым, будто туда залили расплавленный свинец.       Дуло пистолета уперлось ей в живот — чуть ниже пупка, сквозь шерсть пальто, подкладку и ткань блузки, — а щелчок затвора прозвучал в тишине кабинета так, что Маша услышала, как в соседнем здании хлопнула форточка.       — Сядьте, Мария Сергеевна, — повторил худой тем же тоном. — Пожалуйста.       Ствол оказался теплым, отчего Кирсанова удивилась.       Она ожидала холода, как в боевиках, но эта сталь хранила тепло чужого тела, как если бы та грелась под плащом не один час, дожидаясь своего выхода. И от этой нелепой детали, от огнестрела у собственного живота, к горлу Маши подкатила тошнота. Мутная и кислая, застрявшая поперек глотки.       Но она не отшатнулась и не вздрогнула. Тело зафиксировалось в той точке, где его застал щелчок затвора, и единственное, что выдавало Кирсанову — короткий сбой дыхания. Едва заметная пауза между вдохом и выдохом, какую мог уловить лишь тот, кто привык наблюдать за людьми в моменты, когда им прижимали пистолет к животу.       Маша посмотрела худому в переносицу, будто дуло являлось частью ее обычного рабочего вечера, и медленно отлепилась от косяка.       — Хорошо, — произнесла она бесцветной интонацией. — Хорошо.       Прошла к креслу и послушно села. Руки положила на подлокотники открытыми ладонями вниз, чтобы никто не заметил, как ногти впивались в потертый кожзам.       Перехватив огнестрел, худощавый опустился на край стола перед Кирсановой, свесив ногу в стоптанном ботинке. Заряженный ТТ-шник пристроил на стопку документов так, чтобы его дуло глядело Маше в висок. Ненавязчиво, как если бы он положил сервировочный нож во время светского разговора.       — Ну вот, совсем другое дело, — склонил голову худой, разглядывая Машу сверху вниз. — Мы ведь цивилизованные люди, Мария Сергеевна. Зачем нам стоять?       Кирсанова молчала.       Не потому, что ей нечего было сказать — слова как раз стояли плотным строем вместе с тошнотой — а потому, что в переговорах с людьми, которые кладут оружие на твои бумаги, первым проигрывает тот, кто первым рот открывает.       Этому Машу научил не юрфак, а год работы с Кабановым, у которого половина шестерок говорила тем же мертвым голосом, каким худощавый произносил «пожалуйста».       Здоровяк тем временем закрыл дверь на защелку и привалился к ней спиной, скрестив руки на груди. Перекрыл единственный выход с основательностью шкафа, который придвинули к стене раз и навсегда.       — Молчите, — констатировал худой. — Это правильно. Значит, умная. Значит, договоримся.       Он достал из внутреннего кармана плаща пачку сигарет и прикурил. Спичку затушил двумя пальцами, положив обгорелый огрызок на край ежедневника Кирсановой.       — Семена Аркадьевича Гольдмана знали? — Худощавый выпустил дым в потолок.       Вопрос прозвучал так, точно речь шла об общем знакомом, с которым они могли пересечься на дне рождения.       — Мой подзащитный обвиняется в его убийстве, — ответила Маша так, как если бы зачитывала резолютивную часть приговора. — Сложно не знать.       Худой качнул головой, словно учитель, услышавший от отличницы досадную ошибку.       — «Обвиняется», — повторил он, перекатывая слово на языке. — Красиво звучит, я б даже сказал, юридически безупречно. Только Семен Аркадьевич от вашей безупречности теплее не станет, Мария Сергеевна. Он на Востряковском в земле лежит, а ваш подзащитный по Москве разгуливает. И вот в этом, собственно, вся загвоздка.       Затянувшись, худой выдержал режиссерскую паузу, позволяя дыму раствориться в воздухе вместе с остатками самообладания Кирсановой.       — Сема был наш, — сказал он тише. — Вы ведь понимаете, что значит «наш»?       Конечно, Маша понимала.       В этой короткой формулировке умещалось все: совместный бизнес, клятвы в прокуренных банях подмосковных коттеджей и тот негласный кодекс, в котором «свой» и «чужой» оставались единственными юридическими категориями.       — Ваш клиент, Виктор Палыч, — худощавый произнес имя по слогам, вдавливая каждый в тишину комнаты, — убил нашего друга и брата. А потом какая-то сучка вытащила его под залог, чтобы он гулял на свободе и жрал шашлыки, пока Сему доедают черви.       Слово «сучка» легло, как пощечина. Кирсанова приняла его лицом, не моргнув, и только ее пальцы вцепились в подлокотники чуть крепче.       — Так вот, Мария Сергеевна, — он наклонился ближе, благодаря чему Маша уловила запах дешевого одеколона. — Мы люди простые. Пришли не угрожать, а объяснить расклад: Пчёлкин должен сесть. По суду, по приговору, все чин-чинарем. Вы его адвокат, поэтому вам эту кашу и расхлебывать.       — Вы предлагаете мне работать против своего же подзащитного? — Кирсанова услышала собственный голос и удивилась: он звучал так, словно она разбирала процессуальную коллизию, а не сидела в кресле с пистолетным дулом, направленным в висок.       Худой ничего не ответил.       Вместо этого он щелкнул пальцами, отчего здоровяк у двери ожил. Полез во внутренний карман кожаной куртки, извлек оттуда фотографию и в два шага пересек комнатушку, протянув снимок напарнику. Тот сжал его теми же подушечками, которыми он потушил спичку, и положил перед Машей. Аккуратно, рядом с огнестрелом, чуть развернув к ней глянцевой стороной вверх.       На фотографии был Пашка.       Кирсанова узнала его раньше, чем успела сфокусировать взгляд: по силуэту, привычке таскать рюкзак на одном плече и по дурацкому шарфу, намотанному поверх верхней одежды. Младший брат выходил из корпуса Бауманки, щурился на бледное ноябрьское солнце и улыбался кому-то за кадром. На нем была новая куртка, какую Маша подарила ему три недели назад, потратив половину гонорара бригадиров.       При виде запечатленного на снимке родного брата Кирсанова перестала дышать. Не в паузе и не в сбое ритма, а в полной, звенящей остановке, от которой кровь ударила по висками, из-за чего мир на мгновение потерял резкость.       — Павел Сергеевич Кирсанов, — проговорил худощавый по памяти, будто репетировал свой монолог перед зеркалом весь прошлый вечер. — Второй курс МГТУ имени Баумана. Выходит из дома по вторникам и четвергам в восемь сорок, в остальные дни к десяти. Курит у третьего подъезда с рыжим пацаном в очках.       Он замолчал и откинулся назад, давая безмолвию доработать за него.       — Хороший парень, — добавил негромко, почти задумчиво, разглядывая кончик тлеющей сигареты. — Инженером, наверное, станет. Будет обидно, Мария Сергеевна… — он перевел взгляд на Машу, и впервые за весь разговор его глаза совпали с улыбкой, — если не станет.       Кирсанова продолжала смотреть на фотографию, а мир за ее пределами и вовсе перестал существовать.       Пашкина улыбка, открытая и мальчишеская, с которой он в шесть лет прибегал к старшей сестре, чтобы показать пойманного жука, резала изнутри острее любого ножа. Он стоял на крыльце института, живой и беззаботный, нисколько не подозревающий о том, что кто-то ловил его в объектив с точностью сапера.       Маша почувствовала, как немели ее пальцы. Онемение поднималось от кончиков к запястьям, словно кровь забыла дорогу обратно. Она разжала хватку, по одному отдирая побелевшие фаланги от кожзама, и опустила руки на колени. Сцепила их, вдавливая ногти в тыльную сторону ладони, чтобы маленькая и злая боль оставалась единственной, способной удержать ее от крика.       — Допустим, — хрипло произнесла Кирсанова, заставив себя оторвать глаза от снимка. — Допустим, я вас услышала. Что конкретно вы хотите?       На этот раз худощавый улыбнулся по-настоящему, обнажив желтые прокуренные зубы.       — Конкретику я люблю, — хмыкнув, он обернулся к здоровяку. — Видал, Лёнька? Как с образованными людьми легко работать.       Но Лёнька никак не отреагировал, продолжая стоять с выражением гранитного равнодушия, с каким, вероятно, стоял всегда и везде.       — Пчёлкин должен получить срок, — сказал худой, повернувшись к Маше. — Полный, без условного, амнистий и без вот этих ваших адвокатских фокусов с переквалификацией. Сколько нынче за сто вторую дают? От восьми до пятнадцати? Нас устроит любая цифра в этом диапазоне.       Затушив сигарету о край настольной лампы, он аккуратно положил окурок на столешницу.       — Вы женщина умная, найдете способ. Проиграете дело красиво, чтоб комар носа не подточил, а мы… — он поднялся со стола и одернул плащ, — а мы забудем, что у вас есть брат.       Худощавый взял пистолет со стопки документов, привычно сунул его за пояс и застегнул плащ на все пуговицы, кивнув здоровяку, чтобы тот отщелкнул замок.       — И да, Мария Сергеевна, вот еще что, — уже на пороге худой обернулся. — Пчёлкину ни слова: ни ему, ни его дружкам бригадирам. Мы ведь и за ними присматриваем, а они ребята нервные, горячие. Начнут дергаться, а крайним опять ваш брат окажется. Оно вам надо?       Не дожидаясь ответа, он бесшумно закрыл за собой дверь так, как закрывали люди, которые были уверены, что еще не раз сюда вернутся.       Тишина обрушилась на кабинет, как обвалившийся потолок: разом и всей тяжестью. Не было слышно ни шагов в коридоре, ни привычного шума Павелецкой за окном. Только стук крови в висках, мерный и гулкий, как если бы кто-то вколачивал гвозди в крышку гроба.       Маша продолжала сидеть за столом, не шевелясь.       Фотография Пашки лежала перед ней, прижатая к столешнице пеплом от чужой сигареты, и улыбка брата смотрела на нее снизу вверх с немым укором. Хотя нет, не с укором. Пашка на снимке вообще ни о чем не подозревал, и от этого становилось еще хуже.       Тишина давила не снаружи, а откуда-то изнутри черепной коробки, заполняя пространство между мыслями вязкой и удушливой ватой. Кирсанова попыталась вдохнуть, но обнаружила, что грудная клетка не слушалась, словно ребра срослись в монолитную пластину.       Вдох.       Короткий, рваный, через стиснутые зубы.       Руки начали дрожать первыми, отчего Маша сжала кулаки, вдавив костяшки в колени, но тело уже жило отдельно от воли, перейдя в неконтролируемый озноб.       Она пыталась думать. Выстроить цепочку и разложить по полочкам, как делала на каждом процессе: вводные данные, позиция сторон, варианты. Но мысли метались, налетая друг на друга.       С одной стороны бригадиры, вложившие в залог Вити собственные деньги и ожидавшие оправдательного приговора их лучшего друга. С другой — люди Гольдмана, для которых Пчёлкин являлся убийцей, и никакие процессуальные тонкости не могли этого изменить. Только обвинительный и полный срок. Любая цифра от восьми до пятнадцати лет заключения.       А между этими двумя полюсами, как канатоходец над пропастью, балансировал Паша, который не знал ни про Гольдмана, ни про Пчёлкина, ни про то, что его старшая сестра неделю назад подделала документы для суда.       Кирсанова вдруг подумала о Пчёле. О том, как он стоял несколько часов назад здесь, в этом же кабинете, с охапкой бордовых роз, и смотрел на нее глазами человека, впервые за долгое время увидевшего что-то, ради чего стоило оставаться на свободе. Букет до сих пор стоял на подоконнике, мешаясь с табачным дымом и дешевым одеколоном, образуя тошнотворную комбинацию, от которой к горлу подступила желчь.       Она так и не знала наверняка, убил ли Пчёлкин Гольдмана. Не знала и, может быть, не хотела знать, потому что ответ мог разрушить ту хрупкую конструкцию, которую Маша выстраивала вокруг своей совести и чужого голубого взгляда. Да и какая теперь была разница?       Проиграть дело, значило отправить Витю за решетку на восемь, десять или пятнадцать лет. Предать человека, который ей доверился. Перечеркнуть все, ради чего Маша шла на подлог с бумагами, рисковала лицензией и собственной свободой.       Выиграть дело — собственными руками убить Пашу.       Потянувшись к сумочке, Кирсанова достала початую пачку «Мальборо легкие».       Первая попытка прикурить провалилась: пламя дрожало и плясало в такт трясущимся рукам, никак не попадая на кончик сигареты. Маша перехватила зажигалку второй рукой, стиснув ту обеими ладонями, и наконец затянулась. Дым ударил в легкие горячей волной, благодаря чему на секунду — всего на одну блаженную секунду, — тело забыло о дрожи.       Потом снова вспомнило.       Откинувшись в кресле, Кирсанова уставилась в потолок, где желтоватое пятно от протечки напоминало карту неизвестного материка. Сколько раз она смотрела на него, подбирая аргументы и обдумывая стратегию защиты? Десятки. Потолок всегда помогал.       Вот только теперь потолок молчал. Дым уходил вверх и растекался по нему ровным слоем, затягивая пятно серой пеленой, отчего карта неизвестного материка исчезала вместе с ответами, каких на ней никогда не было.       Сощурившись, Маша перевела внимание на розы. Бордовые лепестки уже начали иссыхать по краям, загибаясь внутрь, словно цветы пытались спрятаться от горечи табака.       Или от всего, что этот дым сопровождал.       Она не знала, что делать. Впервые за всю карьеру Мария Сергеевна Кирсанова сидела в своем кабинете, курила и не имела ни плана, ни стратегии, ни даже направления, в котором стоило думать.       Только фотография младшего брата на столе, присыпанная чужим пеплом, и тяжелый, удушливый запах умирающих роз.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать