what the waves brought

ENHYPEN
Слэш
В процессе
PG-13
what the waves brought
nxi
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
В то лето я разбил оба колена, прочитал «Грозовой перевал» в четвёртый раз и впервые подрался с человеком, у которого глаза были цвета океана перед штормом. Я не знал, что так выглядит любовь.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

берег, с которого не видно земли

Дом № 47 по Оушен-Вью-Лейн начинал бодрствовать раньше своих хозяев. Он просыпался в тот час, когда океан ещё лежал во тьме, огромный и плоский, как чёрное зеркало, и только где-то далеко, у самого края мира, начинала теплиться серая полоска — не свет даже, а его предчувствие. Дом был стар, и его деревянные кости ныли от сырости, а половицы пели на разные голоса, как поют старики, вспоминающие прошлое. Первой подавала голос та, что у входа, — доска с выбоиной в форме полумесяца, которую Джейк в детстве считал следом от молнии. Она издавала низкий, протяжный стон, похожий на вздох очень старого человека, который знает, что новый день принесёт всё то же, что и предыдущий, но всё равно встаёт ему навстречу. За ней отзывалась половица у вешалки — короткий визг, будто кто-то наступил на хвост невидимой кошке. А потом, когда ветер с океана ударял в восточную стену, все трубы в доме начинали гудеть разом: глухо, утробно, словно дом был не домом, а огромным деревянным инструментом, на котором играл океан. Холодильник на кухне, дребезжавший с упрямством старого форда, делал паузу ровно на три секунды, и Джейк, даже во сне, знал эту паузу так же хорошо, как знал шрамы на собственных ладонях. Магнитики на его дверце вздрагивали: пластиковый омар из Бутбей-Харбор, потускневшая буква «J» и записка, прижатая магнитом-клубникой. «Ужин в духовке. Не сожги дом. Па». Записка провисела половину зимы и всю весну, и до сих пор никто не догадался её снять. Она стала частью кухни, как выцветший тюль с вышитыми ромашками, как мраморный остров с трещиной, похожей на русло пересохшей реки, как тёмное пятно от пролитого кофе на половице у плиты, хранившее память о том утре, когда мать ещё была жива и, смеясь, вытирала лужу полотенцем. В комнате наверху было тихо. Джейк Шим лежал на спине, раскинув руки, и смотрел в потолок невидящим взглядом человека, только что вынырнувшего из сна и ещё не решившего, хочет ли он возвращаться в явь. Над ним висела карта звёздного неба: бумага пожелтела по краям и пошла волнами от зимней сырости, но Кассиопея всё ещё сияла своим перевёрнутым «W», и Большая Медведица всё ещё указывала на Полярную звезду, и Орион всё ещё стоял на страже, раскинув руки, как распятый. Карту повесила мать, когда Джейку было семь. Он помнил тот день до мельчайших подробностей: как она стояла на цыпочках, придерживая бумагу одной рукой, а другой вдавливая кнопку в штукатурку. Кнопка вошла криво, и мама тихо рассмеялась, сказав что-то про свои кривые пальцы — неправда, пальцы у неё были прекрасные, тонкие, музыкальные. «Это Кассиопея, — сказала она тогда, и голос её был низким и тёплым, как мёд. — Она всегда покажет дорогу на север, если заблудишься». Джейку было семь, и он ещё не знал, что заблудиться можно, не сходя с места. Он лежал ещё минуту, глядя на ту самую кнопку — она всё так же торчала криво. Нужно бы поправить, но он не трогал. Это было частью заклинания. Как скрипучие половицы, как продавленное сиденье стула, как пустой крючок на вешалке в прихожей. Вещи хранили память. Если их исправить, память исчезнет. Джейк знал это совершенно точно. Солнце поднялось над Атлантикой одним резким, почти яростным рывком. Свет хлынул в восточное окно спальни, затопил бледно-голубые стены, зажёг плакаты — Курт Кобейн на мгновение стал золотым, Билли Джо Армстронг зажмурился, словно от боли, — и превратил пылинки в воздухе во взвесь, танцующую медленный, ленивый танец. Джейк закрыл глаза, перекатился на бок и уткнулся лицом в подушку. Пахло старой тканью, солью и ни с чем не сравнимым запахом дома, который не выветривается ни за десять, ни за двадцать лет. Где-то внизу, на лестнице, Босуэлл переступил с лапы на лапу — звук был тяжёлым и глухим, как стук сердца дома. Мальчик свесил ноги с кровати и посидел минуту, глядя на свои ступни — босые, узкие, с въевшейся в пятки грязью, которую не брало никакое мыло, потому что песок Энделла был мелким и цепким, как совесть. На левой икре алела свежая ссадина: вчера, когда он лазал на скалы за дальним пирсом, нога сорвалась, и он проехался по ракушкам, оставив на камне длинный розовый след. Ссадина ещё не зажила и блестела при утреннем свете влажной полоской, похожей на недописанную букву. Джейк потрогал её пальцем — защипало, и он поморщился не от боли, а от удовольствия: боль была доказательством того, что он жив, что его тело всё ещё умеет чувствовать. Оделся он не глядя: джинсы с протёртыми коленями, из которых торчали белые нитки, похожие на усики насекомого, футболка с Куртом Кобейном, пахнущая вчерашним днём — солью, ветром и потом. Курт смотрел с ткани своим обычным взглядом, в котором читалось сразу всё: и презрение к миру, и усталость от него, и та странная, почти детская надежда, которую он сам, может быть, не осознавал. Джейк отбросил волосы с глаз резким движением головы, как отбрасывают мысль, которая слишком близко подобралась к тому, о чём думать нельзя. Босуэлл ждал его на четвёртой ступени. Сенбернар лежал, развалившись так, что его лапы свисали на три ступени вниз, а хвост мёл по полу, заметая пыль в углы, откуда её не выметала ни одна метла. Шерсть его, рыже-белая, с чёрной маской вокруг глаз, придававшей ему сходство с разбойником, лоснилась в утреннем свете. Когда Джейк появился на верхней площадке лестницы, Бос поднял голову — медленно, величественно, с достоинством существа, которое знает, что мир был создан раньше него, но не намного, — зевнул, раззявив пасть до хруста, и издал своё обычное приветствие: не лай, а низкое, утробное «вуф», похожее на стук далёкого барабана. — Я знаю, — сказал Джейк, переступая через пса и чувствуя босой ступнёй тепло его бока. — Завтрак. Спускаясь по лестнице, он по привычке пересчитал скрипы: четвёртая ступень — раз, седьмая — два. Этот счёт он вёл с детства, с тех пор как мать сказала ему, что каждая ступень в доме поёт свою собственную песню, и если знать их все, можно ходить по дому с закрытыми глазами и никогда не споткнуться. Теперь он мог пройти весь дом от спальни до кухни, не задев ни одной скрипучей доски, — это было его личное колдовство, в которое он не верил, но которое всё равно работало. Кухня встретила его светом. Окно во всю восточную стену было распахнуто настежь, и тюль — длинный, пожелтевший, с вышитыми ромашками и дырой в том месте, где его когда-то прокусил щенок Босуэлл, — вздувался пузырём, почти касаясь плиты. Джейк подошёл к окну и отдёрнул его в сторону, не глядя. За ним оказался старый вяз, который рос у забора О'Доннеллов и который Джейк ненавидел так, ненавидят старую мебель, доставшуюся по наследству. Каждую осень дерево роняло листья в водосточный жёлоб, и мальчишка выгребал их голыми руками, мокрые, склизкие, пахнущие гнилью и солью. Сегодня вяз стоял неподвижно, и ни один лист на нём не дрожал. Безветрие в Энделле было редкостью, почти чудом, и Джейк не доверял ему. Безветрие означало, что ветер где-то копит силы, сжимается в кулак для удара, который придётся на вечер, на ночь или на следующее утро. Он насыпал в тарелку «Несквик» — шоколадные шарики застучали по керамике с сухим, дробным звуком, похожим на стук града по жестяной крыше, — залил молоком и сел на высокий стул у окна. Тот самый стул, на спинке которого было выцарапано ножиком: «J A K E» — криво, с зазубринами, потому что ему тогда было восемь и он впервые держал в руках перочинный нож. Сиденье продавилось под его весом — за годы оно приняло форму его тела, и теперь ни один другой стул в мире не был таким удобным. Радио на холодильнике, старенький Sony с антенной в синей изоленте, которую мать накрутила ещё при жизни, трещало, как всегда. Оно было настроено на единственную станцию, которую можно было поймать в Энделле без того, чтобы динамики не начинали выплёвывать белый шум. Голос ведущего, парня по имени Робби, был звонким и полным почти агрессивной бодрости, какая бывает только у людей, которые ещё не поняли, что утро не всегда доброе. — ...и отличная новость для всех, кто планирует сегодня на пляж! Солнце будет жарить до самого вечера, но не расслабляйтесь, потому что синоптики обещают грозовой фронт! Да-да, вы не ослышались! Ближе к ночи накроет так, что мало не покажется! Так что, Энделл, наслаждайтесь, пока можете! Джейк покосился в окно. Где-то далеко, у самого горизонта, он заметил тонкую сизую полосу. Туда, к воде, где смыкались серое и серое, она ещё не дошла, но уже висела в воздухе обещанием. Робби переключился на песню — что-то из Weezer, «Island in the Sun», — и Шим машинально забарабанил пальцами по столу в такт. Он раскрыл «Грозовой перевал» на тридцать четвёртой странице и принялся читать, рассеянно водя ложкой в тарелке. Шоколадные шарики разбухали, превращаясь в коричневую кашу, по краям которой молоко уже начинало засыхать тонкой плёнкой. Джейк не замечал этого. Он читал эту книгу в третий раз и знал почти наизусть, что будет дальше, как Хитклифф сожмёт кулаки, как Кэти отшатнётся и рассмеётся ему в лицо, как любовь обернётся ненавистью и ненависть обернётся любовью, и никто из них не сможет сказать, где кончается одно и начинается другое. «Из чего бы ни были сделаны наши души, его и моя — одинаковы». Он перечитал эту фразу дважды, беззвучно шевеля губами. Слова были старыми, затёртыми от множества прочтений, но каждый раз они вонзались в него заново. Потом с глухим, решительным стуком, который эхом отозвался где-то в глубине дома, он захлопнул книгу. Босуэлл, лежавший у подножия его стула, поднял голову и снова опустил, поняв, что ничего страшного не случилось. Джейк посидел ещё немного, слушая, как молоко капает с ложки в тарелку, холодильник делает свою трёхсекундную паузу, и как в тишине этой паузы слышится далёкий, едва различимый шум прибоя. — Что я говорил про чтение за столом? Шериф Ноа Шим спускался по лестнице. Четвёртая ступень скрипнула — раз. Седьмая скрипнула — два. Половицы в прихожей запели свою утреннюю песню: низкий стон у входа, визг у вешалки, глухой удар под лестницей. Джейк мог бы определить, где находится отец, с закрытыми глазами, по одному только рисунку скрипов — так музыкант узнаёт мелодию по первым двум нотам.        Отец появился в дверях кухни, ещё не застёгнутый, ещё не собранный: воротник рубашки не разглажен, волосы примяты и торчат в сторону, как трава, прибитая ветром. Ремень с кобурой болтался на поясе, и пряжка позвякивала при каждом шаге — металлический, холодный звук, который мальчик с детства ассоциировал с тревогой. Пока ремень на отце — он на работе. Когда ремень ложится на полку в прихожей — он становится папой. Джейк усвоил это различие раньше, чем научился читать. Ноа был высок и сух, с резким, обветренным лицом, какое бывает у людей, всю жизнь проживших у моря и не научившихся прятаться от ветра. Черты его были крупными, словно вырезанными из дерева грубым ножом, но глаза — карие, тёплые, глубоко посаженные — смягчали это впечатление. На висках серебрилась седина. Она появилась быстро, за один год — в тот самый год, когда мать Джейка умирала в больнице Святой Анны в соседнем городе, и когда Ноа приходил домой в три часа ночи, садился на кухне, не зажигая света, и смотрел в окно на океан, который ничего не мог ему ответить. — Па, у меня каникулы. Первый день. Можно ведь разочек. — Правила, — Ноа открыл холодильник, и дверца издала свой обычный низкий, почти музыкальный скрип. — Есть правила. Ты же знаешь. Эту сцену они разыгрывали каждое утро с тех пор, как Джейк научился читать. Ему было пять, когда он впервые притащил книгу за стол. Кажется, это был «Паутинка Шарлотты», которую мать дала ему со словами «ты уже большой». Отец тогда сказал то же самое, тем же тоном, с той же полуулыбкой в уголках губ. Теперь Джейк просто закатил глаза — преувеличенно, театрально, как самый кошмарный актёр, только известный человечеству, — и захлопнул «Грозовой перевал». Отец налил себе кофе — чёрного, без сахара, в ту самую кружку с надписью «World's Best Dad», которую сын подарил ему на Рождество в восемь лет и которая с тех пор пошла трещинами по глазури, но ни разу не дала течи, — и встал у окна, глядя на океан поверх тюля с ромашками. Это была его молитва. Джейк знал это без слов, так же как знал, что мать больше не войдёт в эту кухню, не поправит тюль, не скажет: «Ноа, ты опять не выпил кофе». Он знал, что отец стоит у окна каждое утро, в пять часов, когда город ещё спит, и смотрит на воду, и, может быть, говорит что-то — не словами, а молчанием, что глубже всяких слов. Шериф Шим тяжело вздохнул и поспешил на выход: до начала работы оставалось слишком мало. Да, он может позволить себе опоздать, но не будет. Имидж и все дела, как он объяснял сыну. — И, Джейки, — Ноа задержался у двери, уже взявшись за ручку, уже развернув корпус к выходу. Свет из окна падал на его лицо так, что морщины у глаз становились глубже, а седина на висках — ярче. — Не забудь покормить Боса. — Ага. Дверь закрылась с мягким, вязким звуком, и москитная сетка, заклеенная скотчем, хлопнула, задрожав. В доме снова стало тихо, если можно назвать тишиной звук холодильника, тиканье часов наверху, дыхание океана за стенами и мерное постукивание хвоста Босуэлла по половицам — тук-тук, тук-тук, как сердце дома, которое не могло остановиться. Джейк посидел ещё немного, глядя на то место, где только что стоял отец. Кофейный пар ещё висел в воздухе. Потом он встал, вылил остатки разбухших хлопьев Босуэллу в миску — пёс подошёл, зевая и потягиваясь, и принялся есть с шумным, влажным чавканьем, которое всегда вызывало у Джейка улыбку, — и вышел через заднюю дверь на улицу.

─── ❝ ❞ ───

Джейк выкатил свой велосипед из гаража. «Швинн» был старым: краска облупилась на раме, обнажив серебристый металл, цепь провисала и дребезжала при езде, а на заднем крыле красовалась наклейка Барта Симпсона, которую Джейк прилепил в четырнадцать лет. Наклейка выцвела, и теперь Барт скалился с крыла бледно-жёлтым оскалом, как призрак самого себя. Джейк провёл пальцем по его лицу — шершавая, пупырчатая поверхность — и надавил на педали. Оушен-Вью-Лейн была пуста и длинна. Утренний свет лежал на ней косыми полосами — солнце ещё не поднялось высоко, и тени от домов были долгими, синими, как разбавленные чернила. Каждый дом, каждый забор, каждый куст роз был отчётлив и ярок, как на открытке, которую никогда не отправят. Воздух ещё не прогрелся, он был прохладным и влажным, пах солью и мокрой травой, и в нём чувствовался тот особый, утренний привкус, который исчезает к десяти часам. Старик О'Доннелл возился в курятнике, его комбинезон синел между кустами, как заплатка на зелёном. Куры кудахтали и разбегались из-под его рук, и он что-то ворчал им вслед — низко, беззлобно. Старуха О'Доннелл сидела на крыльце в ситцевом платье и чистила картошку, а нож в её руках двигался с автоматической точностью. Она подняла голову, когда Джейк проезжал мимо, и кивнула ему — коротко, скупо, как кивают тем, кого знают всю жизнь, — и он кивнул в ответ, не сбавляя скорости. У дома № 50 миссис Харрис, органистка, сидела на своём крыльце с лейкой, но не поливала, а просто смотрела на цветы, посаженные ещё её мужем, который умер пять лет назад и теперь лежал на кладбище за церковью Святого Христофора, под кривым памятником, каждую зиму оседавшим в песчаную почву. Миссис Харрис была вдовой из тех, что не снимают чёрного, даже когда срок траура давно миновал. Её лейка была полна воды, но она всё не начинала поливать — просто держала её на коленях, и вода поблёскивала на солнце. У дома № 52 цвели розы. Настоящие, чайные, с лепестками цвета слоновой кости, которые на солнце казались почти прозрачными. Миссис Ким в широкополой шляпе, похожей на шляпку гриба, подрезала увядшие бутоны, и ножницы в её руках щёлкали с металлическим звуком. Она была худа и пряма, с той хрупкой грацией, какая бывает у женщин, переживших большое горе и научившихся носить его с достоинством. Джейк знал её всю жизнь: она вернулась в Энделл, когда ему было десять, овдовев и оставив где-то в Бостоне какую-то жизнь, о которой она никогда не говорила. Он иногда думал, что миссис Ким и его отец похожи на две старые фотографии, которые лежат в разных ящиках, но сняты в один и тот же день, на одном и том же пирсе, и если их сложить вместе, они совпадут — края к краям, тени к теням. Он проехал мимо, не замедляясь, и миссис Ким не подняла головы. На въезде в город, как всегда, стояла водонапорная башня. Ржавая, с облупившейся краской на букве «G», она несла свою вечную надпись: «GOD SEES YOU». Краска на «G» облупилась так, что буква стала похожа на «O», и теперь надпись читалась двояко. Джейк отвёл глаза. Он делал это каждое утро, каждый раз, когда проезжал мимо: отводил глаза с тем рефлекторным движением, с каким человек отдёргивает руку от горячей плиты. Если Ты видишь меня, почему Ты молчишь? Этот вопрос он не задавал вслух уже пять лет, с тех пор как мать умерла в сентябре, в воскресенье, под шум дождя, и колокол пробил двенадцать раз: женщина. Но каждое утро, проезжая мимо башни, мальчик чувствовал, как он поднимается откуда-то изнутри, из того тёмного места, где живут все вопросы, которые нельзя задать, подкатывает к горлу и встаёт там комом, и Шим проглатывал его, не давая вырваться. Церковь Святого Христофора блестела на солнце. Белое здание с колокольней, построенное в 1893 году и с тех пор ни разу не перестроенное, стояло на Мейн-стрит как напоминание о том, что в Энделле ничего не меняется — даже вера. Витраж над алтарём — Христос, идущий по водам, — был сложен из стёкол синего и золотого, и в это утро, когда солнце било прямо в восточный фасад, весь интерьер должен был быть окрашен в эти два цвета. В одиннадцать лет Джейк стоял перед этим витражом на коленях. Он торговался яростно, отчаянно, с бесстыдной прямотой, на какую способны только дети: жизнь матери в обмен на его веру. Мать умерла через три месяца. С тех пор, глядя на витраж, Джейк чувствовал только тупую, ноющую боль, похожую на фантомную в ампутированной конечности. Орган, которому он верил, был удалён, но нервные окончания остались и болели в сырую погоду. Он проехал мимо, чуть быстрее, чем нужно. Главная улица уже просыпалась. Гарри выставлял на тротуар ящики с апельсинами, и солнце зажигало их оранжевые бока. Из открытой двери магазина пахло типографской краской и кофе. Где-то хлопнула дверца машины — это был Рик, помощник шерифа, который как раз парковался у участка. Он приветственно поднял руку, и Джейк махнул в ответ.

─── ❝ ❞ ───

Кафе-мороженое стояло на Мейн-стрит между магазином Гарри и почтой — розовое, с белым тентом, который не снимали с прошлого лета, и теперь он выцвел до бледно-кремового и пошёл пятнами, похожими на следы от пролитого кофе. Над входом горела неоновая вывеска — «I E CREAM», потому что буква «C» погасла ещё в День памяти и Гарри сказал, что чинить её стоит дороже, чем не чинить. Джейк прислонил велосипед к стене у входа, проверил, надёжно ли он стоит — переднее колесо чуть повёрнуто, рама упирается в кирпичную кладку, — и толкнул дверь плечом. Внутри было холодно. После уличной жары этот холод казался почти агрессивным: он впивался в мокрую от пота футболку, заставлял плечи вздрагивать. Пахло ванильным сиропом, жжёным сахаром и хлоркой. Вентилятор под потолком гонял один и тот же воздух — лопасти его вращались с надрывным, обречённым звуком, отбрасывая на стены дрожащие тени. Пластиковая стойка была липкой от пролитого сиропа. Даже музыка из старого Wurlitzer'а в углу звучала так, словно её проигрывали сквозь слой патоки. Ким Сону стоял за стойкой и протирал ложки. Это была его вечная работа в те часы, когда посетителей не было, а Мэйви ещё не пришла на смену, — он брал чистую ложку, протирал её салфеткой, клал на место и брал следующую, с тем методичным, отсутствующим терпением, которое свидетельствовало о крайней степени скуки. Сону был в своей любимой футболке — «I'm not arguing, I'm just explaining why I'm right» — и она промокла под мышками двумя тёмными полукругами. Светлые волосы, осветлённые перекисью, прилипли ко лбу мокрыми прядями. На бейджике, приколотом к карману, значилось «Сону», но буква «С» стёрлась полгода назад, и теперь там было просто «ону» — бессмысленное сочетание букв, которое Ким находил невероятно забавным и отказывался менять. Когда дверной колокольчик звякнул — глухо и сипло, как ложка о кастрюлю, — светловолосый мальчишка поднял голову, и лицо его осветилось широкой, открытой, почти агрессивной в своей жизнерадостности улыбкой. Так улыбаются люди, которые давно поняли, что мир ждёт от них хорошего настроения, и научились выдавать его по первому требованию, как актёр выдаёт заученную реплику. Но Джейк знал эту улыбку слишком давно, чтобы купиться на неё. Он видел, как в углах губ прячется усталость — тонкая, почти незаметная, как трещина на фарфоровой чашке. — Ты опоздал, — сказал Сону. — Я не опоздал. — Джейк привалился к стойке и почувствовал, как футболка приклеивается к лопаткам. — Ты просто слишком рано. — Это одно и то же, просто с разной стороны. Мэйви ещё нет. Рики вон пришёл. Рики сидел на высоком стуле у дальней стены — там, где свет из окна падал на пол косым, пыльным прямоугольником и где музыкальный автомат отбрасывал на стены красные и синие блики, дрожащие в такт басам. Скейтборд лежал у его ног колёсами вверх, и одно колесо ещё крутилось медленно, почти незаметно, с тихим металлическим шорохом. Рики был высок и угловат. Джинсы, коротковатые в щиколотках, открывали костистые лодыжки и старые носки с вытянутой резинкой. Толстовка, слишком просторная для его худого тела, была надета на голое тело и застёгнута на молнию до середины груди так, что виднелись выступающие ключицы. Чёрные волосы, длинные и прямые, падали на глаза, и он смотрел сквозь них — не на Джейка, а на Сону — с тем выражением, которое Джейк научился распознавать за последний год. Так смотрят на человека, которого нельзя касаться. Так смотрят на огонь, когда знают, что обожжёшься, но всё равно тянут ладони — не потому что глуп, а потому что замёрз. Джейк сел на высокий стул напротив Рики. Тот мельком взглянул на него — не в глаза, а куда-то в переносицу — и кивнул. Этого было достаточно. — Жарко, — сказал Джейк. — Гениальное наблюдение. — Сону уже орудовал ложкой, вскрывая картонную коробку с мороженым. — Хочешь? — Хочу. Всё равно какого. Сону принялся накладывать шарики — ванильный и шоколадный, — и ложка погружалась в мороженое с мягким, влажным звуком. Шарики ложились в стаканчик, неровные, чуть подтаявшие по краям, и на них тут же выступали капельки влаги. Музыкальный автомат переключился на Coldplay — «The Scientist». Первые аккорды поплыли по кафе, медленные и тягучие, как патока. Крис Мартин запел о том, что никто не говорил, что будет легко. «Nobody said it was easy. No one ever said it would be this hard». Джейк смотрел, как Сону вытирает лоб тыльной стороной ладони, оставляя на коже мокрый след, как Рики медленно, почти бессознательно, водит пальцем по краю своего стакана, собирая капли конденсата. — Ты чего такой? — Сону подвинул стаканчик через стойку. Пластик проскрипел по пластику с противным, режущим слух звуком. — Какой? — Как будто тебя заставили съесть лимон. Или прочитать «Моби Дика». — Я не скучаю по школе. — Я вообще не о школе. — Сону опёрся локтями о стойку. Его лицо оказалось ближе, чем обычно, и Джейк увидел то, чего не замечал раньше, хотя знал Кима всю жизнь. Крошечный шрам над левой бровью — белая ниточка, почти незаметная на загорелой коже. Сону упал с качелей на церковном дворе, когда им было по пять лет. Пастор Ким тогда стоял на коленях прямо в грязи и молился, пока ждали скорую, а Сону лежал и смотрел в небо, и из рассечённой брови текла кровь, заливая глаз, но он не плакал. — Ты сам не свой с утра. Что случилось? Что случилось? Ничего. Всё. Он проснулся этим утром и почувствовал — не мыслью, а телом, кожей, кончиками пальцев, — что сегодня что-то изменится. Не обязательно плохое, не обязательно хорошее — просто что-то, что расколет это лето надвое, как яйцо, и из трещины вытечет то, что уже не собрать обратно. Он не мог объяснить этого. Он вообще многого не мог объяснить: того, почему каждое утро отводит глаза от водонапорной башни, того, почему не может выбросить старые кроссовки, из которых вырос в тринадцать лет, того, почему каждую ночь смотрит на тёмные окна дома № 52 и чего-то ждёт, сам не зная чего. — Ничего, — сказал он. — Всё нормально. Сону посмотрел на него долгим взглядом, означающим, что он Шима поймал на вранье, но выпытывать правду не собирается — просто дождётся, пока его непутёвый друг расколется сам. Ким был из тех людей, которые умеют ждать. За это Джейк любил его, хотя никогда не сказал бы этого вслух. Шим взял ложку и попробовал мороженое. Оно было холодным и сладким — слишком сладким, с химическим привкусом ванилина. Но холод приятно обжёг горло, и на мгновение, на одно короткое, как удар сердца, мгновение, мир стал чуть более сносным. Вентилятор над головой скрипел. Музыкальный автомат проигрывал последние такты «The Scientist» — голос Криса Мартина затихал, растворяясь в шуме лопастей. Джейк смотрел, как пылинки танцуют в полосе света, падающего из окна, и думал о том, что время в этом кафе течёт иначе: медленнее, гуще, как сироп. Сону тем временем снял фартук, скомкал его и бросил под стойку. Футболка задралась, открыв полоску загорелого живота. Джейк заметил, как Рики отвёл глаза — слишком быстро, слишком резко. Заметил, как краска прилила к его скулам — тёмный, почти бордовый румянец на смуглой коже. Заметил, как он ниже опустил голову, пряча лицо за чёлкой, и как колесо на скейтборде наконец остановилось. — Мэйви скоро будет, — сказал Сону, взглянув на часы — дешёвые Casio с потрескавшимся пластиковым ремешком. — Тогда и уйдём. — Куда? — Куда-нибудь. На пляж. К пирсу. Мне всё равно, лишь бы не здесь. Джейк кивнул. Ему тоже было всё равно. В Энделле не так много мест, куда можно пойти, и все они были изучены до последнего камня: старый пирс, дальняя бухта, лодочный сарай, маяк на скалах. Но дело было не в месте, а в том, чтобы двигаться, чувствовать под ногами песок, видеть горизонт. Дверной колокольчик звякнул снова. Мэйви ворвалась в кафе, как маленький рыжий смерч. Фартук на ней был перекошен, одна коса расплелась и свешивалась на плечо мокрой змеёй, на переносице — мазок муки, прилипший к веснушкам. Рыжие волосы горели в лучах солнца, падавших из окна, и сама она, казалось, горела — не злостью, а стремительной энергией, которая была у неё вместо характера. — Я знаю, я опоздала! — Её голос, высокий и звонкий, взлетел под потолок и заметался там, отражаясь от стен. — У нас дома кран сорвало, папа пытался починить, и теперь у нас на кухне озеро Мичиган в миниатюре! Я не шучу, там можно плавать, там утки могут жить! Мама стоит на пороге с полотенцами и ржёт как ненормальная, а папа сидит под раковиной и орёт: «Никто не вызывает сантехника, я сам!» Привет, Джейк. Привет, Рики. — Привет, — сказал Рики, не поднимая головы. — Привет. — Джейк кивнул. — Что там с Диккенсом? — Диккенс в порядке. — Она наконец справилась с фартуком, завязав двойным узлом на пояснице, и пригладила растрёпанную косу. — Я про ботанику: загляни в книгу по ботанике, когда будешь сдавать. Мне кажется, она поглотила Диккенса. — Диккенс не по ботанике. — Вот именно. Поэтому проверь. Книги у нас в библиотеке живут своей жизнью, ты же знаешь. Джейк знал. Книги в публичной библиотеке Энделла действительно жили своей жизнью — переползали с полки на полку, прятались в чужие обложки, исчезали на месяцы и возвращались, покрытые пылью и песчинками, словно побывали на дне океана. Мать Джейка, когда была жива, знала каждую книгу по имени и в лицо. Она называла их «мои прихожане» и обращалась с ними с той же бережной строгостью, с какой пастор Ким обращался со своей паствой. После её смерти библиотека осиротела. — Ладно. — Мэйви оглядела кафе, уперев руки в бока. — Сону, ты свободен. Я тут сама справлюсь. — Ты уверена? — Уверена. Идите уже, пока солнце не село. Сону вышел из-за стойки, потягиваясь, его плечи хрустнули, и он поморщился, но тут же улыбнулся снова. Они вышли втроём: Джейк, Сону, Рики. Дверь хлопнула за спиной, и колокольчик звякнул в последний раз. На улице Джейк подошёл к своему велосипеду. «Швинн» стоял, где был оставлен, — прислонённый к стене, с чуть повёрнутым передним колесом. Солнце уже поднялось выше, и сиденье, должно быть, нагрелось. Джейк взялся за руль, чувствуя ладонью знакомую шершавую резину, и перекинул ногу через раму. — Ты на велике? — спросил Сону, оборачиваясь. — Ага. — Тогда гони к скалам. Мы с Рики дойдём, тут десять минут пешком. Джейк кивнул и надавил на педали.

─── ❝ ❞ ───

Мейн-стрит встретила его жарой — плотной, влажной, душной, как подушка, прижатая к лицу. Солнце стояло уже высоко, плавило асфальт, и тот блестел, как мокрый. От него поднимался лёгкий, дрожащий пар, в котором очертания домов и столбов становились зыбкими, неверными. У магазина Гарри пахло бензином и тухлой рыбой — утренний грузовик привёз улов, и лёд в коробках уже таял, оставляя на асфальте мокрые дорожки, в которых отражалось небо. Джейк проехал мимо, и ветер, пока ещё горячий, обдувал его лицо, пыль хрустела под колёсами. Провода между столбами провисали низко, и ветер заставлял их гудеть — низкий, утробный звук, похожий на пение огромной невидимой струны, натянутой между небом и землёй. У школы он на мгновение притормозил. Окна были забиты фанерой, которая пошла пузырями от зимней сырости. На бейсбольном поле, где когда-то Джейк выбил свой единственный хоум-ран: ему было десять, и мать сидела на трибуне, и когда бита ударила по мячу с тем самым особенным, сладким звуком, который бывает только раз в жизни, она вскочила и закричала, и её голос сорвался на самой высокой ноте. Теперь там росли одуванчики. Жёлтые, наглые, целые полчища, захватившие питчерскую горку и дальнюю часть аутфилда. Джейк смотрел на них, и что-то внутри него сжималось — не боль, не печаль, а смутное, невнятное ощущение потери, которая была больше, чем одно конкретное воспоминание. Потом он отвёл глаза, снова надавил на педали и поехал дальше. За почтой Мейн-стрит переходила в грунтовку. Асфальт под колёсами сменился утрамбованной землёй и гравием. Мелкая, солёная, хрустящая на зубах, как песок, пыль поднималась из-под колёс. Слева потянулись дюны, поросшие жёсткой травой — серо-зелёной, ломкой, пахнущей йодом и сушью. Справа, за полосой кустарника, угадывался океан. Не видимый, но слышимый, как дыхание огромного зверя, спящего в двух шагах. Впереди показался старый пирс. Он уходил в воду на сотню футов — длинный, серый, покосившийся, с выломанными перилами и досками, которые прогибались под ногами. Дальний его конец был огорожен жёлтой лентой «ОПАСНО», которая трепетала на ветру с тем влажным, хлопающим звуком, с каким парус ловит ветер. Чайки сидели на уцелевших перилах — белые, крупные, с глазами-бусинами, в которых не читалось ничего, кроме тупого, вечного голода. Они провожали Шима взглядами, поворачивая головы синхронно, как зрители на теннисном матче. Джейк свернул к скалам. Дальняя бухта лежала за чёрными, мокрыми уступами, которые вдавались в океан и на которых в отлив блестели мидии: целые колонии, приросшие к камню так крепко, что их нельзя было оторвать голыми руками. Вода в бухте была темнее, чем у главного пляжа. Не серая, а густо-синяя, почти чернильная на глубине, и волны разбивались о скалы с глухим, ритмичным грохотом, от которого дрожали камни под ногами. Джейк бросил велосипед в траву, жёсткую и высокую, по пояс, пахнущую дикой мятой и солью, стянул кеды и пошёл к воде. Песок здесь был чище, чем на главном пляже, — не потому что его убирали, а потому что сюда редко доходили люди. Он скрипел под босыми ногами, мелкий и плотный, перемешанный с галькой и осколками ракушек, которые впивались в пятки. На нём лежали высохшие водоросли, похожие на обрывки старых кружев, и валялись панцири крабов, выбеленные солнцем и солью до состояния бумаги. Юноша не стал сразу заходить в воду. Он остановился у самой кромки, чувствуя, как песок под ступнями то твердеет, отдавая влагу, то снова размягчается под натиском волны. Океан набегал и отступал, набегал и отступал — дыхание мира, древнее, как само время. Пена пузырилась и лопалась с тихим шипением, оставляя на песке кружевной след. Солнце пекло плечи. Джейк поднял лицо к небу, зажмурился, и на мгновение веки окрасились алым, как витраж в церкви Святого Христофора. Ветер нёс с океана соль, и она оседала на губах тонкой, сухой плёнкой. Чайки кричали где-то у пирса — надрывно, жалобно, словно оплакивали что-то, чего Джейк не знал. Он стоял и смотрел в горизонт, туда, где серое небо встречалось с серой водой, и линия их встречи была тонкой, почти неразличимой, как шов на старой одежде. Где ты был, когда Я полагал основания земли? Он помнил эту строчку с воскресной школы. Пастор Ким читал её низким, рокочущим голосом, и маленький Джейк представлял себе Бога — огромного, бородатого, стоящего по колено в океане и чертящего циркулем линию горизонта. Теперь, в шестнадцать, он уже не представлял Бога. Но вопрос остался. Где Ты был, когда моя мать умирала? Где Ты был, когда я стоял перед витражом на коленях и предлагал Тебе сделку — моя вера в обмен на её жизнь? Океан молчал. Океан всегда молчал. В этом было его величие и его жестокость. Он не обещал, не угрожал, не утешал. И Джейк стоял перед ним — маленький, босой, со старой ссадиной на икре и книжными цитатами в голове, — и не знал, чего ждёт. Может быть, ответа. Может быть, знака. Может быть, просто волны, которая поднимется выше обычного и накроет его с головой, чтобы он мог перестать думать. Волна не пришла. Океан отступал и набегал с тем же мерным, равнодушным ритмом.

─── ❝ ❞ ───

Сону и Рики появились на гребне дюны, когда солнце уже перевалило за полдень и начало свой медленный спуск к западу. Сону шёл первым, размахивая руками и что-то крича — слов было не разобрать за шумом прибоя, но Джейк видел его улыбку, яркую даже на расстоянии. Рики шёл чуть позади, со скейтбордом под мышкой, и его тёмные волосы трепал ветер. — Тут можно яйца заморозить! — донёсся голос Сону, когда они подошли ближе. — Я тебе говорил. — Ты всегда говоришь. Ты как тот ветхозаветный пророк, который ходил и предсказывал погибель, а его никто не слушал. Как его звали-то, я забыл? — Исайя. И он предсказывал искупление, а не погибель, — исправил его Шим. — Ты и Библию читал? — Моя мать была библиотекарем. Сону замолчал — на мгновение, на один удар сердца. Джейк пожалел, что сказал это. Имя матери всегда действовало так: как камень, брошенный в пруд. Сперва всплеск, потом круги по воде, и каждый чувствует их по-своему. Они улеглись на песке: Джейк на спине, раскинув руки, Сону рядом, на животе, подперев подбородок ладонями. Рики сел поодаль, скрестив ноги, и принялся чертить что-то на песке указательным пальцем. Не узор. Буквы. Джейк приподнялся на локте и всмотрелся. Рики выводил одно и то же слово снова и снова — «СОНУ», — а потом волна накатывала и стирала его, и он начинал заново. Джейк смотрел, как буквы исчезают под водой, как палец Рики возвращается к началу и выводит их снова — с тем терпеливым, обречённым упорством, которое напомнило ему Сизифа из греческого мифа. Сизиф, катящий свой камень в гору. Сизиф, который знает, что камень скатится обратно, но всё равно катит. — Что ты пишешь? — спросил Джейк, хотя уже знал ответ. Рики не ответил. Его палец замер на полпути, завис над песком. Он не поднял головы, только плечи чуть дрогнули. Сону в этот момент смотрел в небо, на чайку, которая чертила круги над пирсом, и ничего не слышал. Молчание длилось долго. Океан накатывал и отступал, накатывал и отступал. Где-то далеко, за горизонтом, ворчал гром — едва слышно, как напоминание. — Просто буквы, — сказал наконец Рики. Он провёл ладонью по песку, стирая всё, что написал, и поднял голову. Его глаза встретились с глазами Шима — прямо, не мигая. В них было что-то такое знакомое, такое зеркальное, что у Джейка перехватило дыхание. Так смотрят люди, которые знают, что их тайна — не тайна вовсе, а просто слова, которые они никогда не скажут вслух. — Я никому не скажу, — сказал Джейк тихо. Рики моргнул и отвёл глаза. Взял скейтборд и положил его на колени. — Я знаю, — сказал он. И больше они не говорили об этом. Сону, кажется, ничего не слышал. Он перевернулся на спину, раскинув руки, и смотрел в небо. Ветер трепал его светлые волосы, и песок налип на мокрые пряди. Время шло, Джейк чувствовал это по тому, как солнце медленно сползало по его щеке, как тень от скалы становилась длиннее, как крики чаек изменили тональность с утренней резкости на послеполуденную ленивую хрипотцу. Потом Сону сел, резко, одним движением, как будто что-то вспомнил, и обхватил колени руками. Его лицо, только что беззаботное, стало другим. Таким Джейк видел его редко: может быть, раз или два в год, когда маска трескалась и из-под неё проглядывало что-то настоящее. — Ты боишься чего-нибудь? — спросил вдруг Джейк. Сону молчал. Молчал так долго, что Джейк решил: не ответит. Рики перестал гладить скейтборд и замер. — Боюсь, что папа узнает. Шим повернул голову. Ким всё ещё смотрел в небо, но теперь его лицо было другим — не маской, а живым лицом, открытым, беззащитным. — О чём? — О том, что я не верю. — Голос Сону был тихим, лишённым всей своей обычной шелухи. — Я с детства притворяюсь, Джейк. Пою в хоре. Читаю молитвы. Улыбаюсь старушкам после службы. А внутри — пусто. Как будто Бог — это сказка, которую рассказывают детям, чтобы они не боялись темноты. Но темнота приходит всё равно. И никакая сказка не помогает. Он замолчал. Ветер прошелестел в дюнной траве — сухой, жёсткий звук, похожий на шёпот. Рики сидел неподвижно, глядя на Сону, и в его глазах было что-то, чего Джейк не мог назвать, — не жалость, не грусть, а что-то более глубокое, более древнее. Шим лежал и смотрел в небо. Значит, не он один. Значит, в этом городе, где каждый воскресным утром надевает лучшее платье и идёт к обедне, есть ещё как минимум один человек, который стоит перед витражом и не видит ничего, кроме цветного стекла. — А ты? — спросил Сону. Что он мог ответить? Что он боится океана, который никогда не отвечает? Что боится темноты, потому что в темноте приходят мысли, от которых некуда деться? — Ничего, — сказал он. — Я ничего не боюсь. И тогда тихо, почти без интонации, как читают строчку из книги, которую знают наизусть, Рики произнёс: — Океан сегодня злой. Джейк тоже. Джейк не ответил. Да и что тут было отвечать? Рики всегда говорил мало, но то, что он говорил, попадало в цель — так стрелок из лука попадает в яблочко, не глядя, на ощупь. Они лежали на песке втроём, три мальчика на краю Атлантики, и океан накатывал и отступал, чайки кричали где-то далеко, а тучи на горизонте стали ближе и темнее, словно кто-то медленно затягивал небо серой простынёй.

─── ❝ ❞ ───

Время шло. Солнце перевалило зенит и начало свой медленный спуск к западу. Джейк лежал и чувствовал, как жар песка проникает в кости, как соль оседает на коже тонкой корочкой, как шум прибоя становится не фоном, а частью его самого — такой же необходимой, как дыхание. Тени от скал удлинились: сперва незаметно, потом всё заметнее, и теперь уже половина бухты лежала в прохладной синеве, а вторая половина всё ещё плавилась на солнце. Сону сел первым. Отряхнул песок с плеч, с волос, с ресниц: — Надо возвращаться. Отец убьёт, если опоздаю к ужину. — Убьёт? — переспросил Рики, и уголок его губ дёрнулся. — Ну, не убьёт. Прочитает проповедь. Что ещё хуже. Они засмеялись, все трое, и этот смех был немного нервным, немного грустным, но всё-таки смехом, а значит, жизнь продолжалась. Сону и Рики пошли обратно вдоль берега, к городу, к дому пастора, к ужину и вечерним молитвам. Джейк остался на пляже один. Он смотрел им вслед: Сону размахивал руками, что-то рассказывая, Рики нёс скейтборд под мышкой и кивал. Их фигуры становились всё меньше и меньше, пока не превратились в две точки на фоне дюн, а потом и вовсе исчезли за поворотом. Он поднял велосипед, отряхнул песок с сиденья. «Швинн» был горячим от солнца, краска на раме, там, где она ещё осталась, чуть липла к ладони. Джейк перекинул ногу через раму, надавил на педаль — цепь скрипнула привычно и успокаивающе — и покатил обратно по грунтовке. Он ехал не быстро. Жара спала лишь самую малость, и встречный ветер, всё ещё горячий, приятно обдувал лицо. Солнце, клонившееся к западу, окрасило небо в бледно-розовый, и длинные тени от столбов и домов лежали поперёк дороги, как полосы на старой фотоплёнке. Чайки кричали где-то у пирса, и в этом крике не было ничего зловещего — просто голод, просто жизнь, просто ещё один летний день на атлантическом берегу, ничем не отличимый от сотен других. Джейк думал о том, что сказал Сону. О Боге, который молчит. О вере, которая ушла, оставив после себя только цветные стёкла и запах лаванды. О матери, которая стояла в этой самой воде и смеялась. О Рики, который пишет на песке имя, обречённое быть стёртым. Он проехал мимо пирса, и чайки всё так же сидели на перилах, но теперь их было больше, и они казались чёрными на фоне светлеющего неба. Мимо дюн, где трава шелестела под ветром с тем же звуком, с каким мать перелистывала страницы книг. Мимо скал, где в отлив блестели мидии. Мимо грунтовки, которая перешла в асфальт, и мимо школы с заколоченными окнами, мимо почты, и мимо магазина Гарри, где уже не пахло рыбой — только бензином и пылью. На Мейн-стрит было пусто. Полуденная жара выжгла всё живое, и теперь только старый пёс Гарри всё так же лежал в тени, да пара машин стояла у церкви. Джейк свернул на Оушен-Вью-Лейн. Улица была тиха. Старуха О'Доннелл ушла с крыльца, только таз с недочищенной картошкой остался стоять на верхней ступени, придавленный разделочной доской. У дома № 50 миссис Харрис наконец-то поливала розы — струя воды из лейки лилась с тихим, шипящим звуком, и в воздухе стоял влажный, сладкий запах цветов и одиночества. У дома № 52 он притормозил. У калитки, наполовину заслонённый кустом чайных роз, стоял незнакомый парень. Не турист. Слишком неподвижен, слишком чужд этому месту, чтобы глазеть по сторонам. Одет не по-здешнему: модные джинсы, белые кроссовки, однотонная футболка без всяких надписей. Никаких плакатных групп, никаких нашивок. Чистый лист. У его ног лежал большой чёрный чемодан на колёсиках. Колёсики вязли в песке, который ветер нанёс с дюн на тротуар, и чемодан заметно кренился набок. Волосы у парня были чёрные, длиннее, чем носили в Энделле, и падали на лоб. Он стоял, глядя на дом миссис Ким, и в его позе было что-то такое, что Джейк не мог не заметить. Не расслабленность и не напряжение. А что-то среднее. Усталая отстранённость. Он уже понял, что это не его среда, но пока не решил, стоит ли радоваться этому или огорчаться. Джейк замер на педалях, балансируя. Цепь тихо щёлкнула. Время замедлилось — так бывает, когда мозг замечает что-то важное и отключает всё лишнее. Чайка прокричала над дюнами, но звук её дошёл до Джейка словно сквозь воду. Ветер прошелестел в траве у забора, подняв облачко пыли. Лепесток розы сорвался с куста и медленно, кружась, опустился на плечо незнакомца. Тот не заметил. Парень обернулся. Не резко — без испуга, без удивления. Просто повернул голову, словно почувствовал на себе взгляд. Глаза у него были тёмные — почти чёрные, как и волосы, — и смотрели прямо, не мигая. В них не было вызова, не было любопытства. Было что-то иное — то, что Джейк не мог понять, но что мгновенно отозвалось в нём самом, как отзывается одна струна на звук другой. Так смотрят люди, которые привыкли, что на них смотрят. Или люди, которым всё равно. Шим не мог решить, что вернее. Мгновение они просто глядели друг на друга. Воздух стал гуще, тяжелее, словно перед грозой. Пылинка попала Джейку в глаз, но он не моргнул. Сердце болезненно стукнуло в грудную клетку, но это был ни страх, ни момент узнавания — что-то третье, для чего в его словаре не нашлось определения. Он промолчал. Не кивнул, не улыбнулся. Только отвернулся, нажал на педали и двинулся дальше, спиной ощущая, что парень так и не отвёл взгляда. Через три дома он остановился у своего крыльца, прислонил велосипед к стене и, уже взявшись за перила, оглянулся. Парень всё ещё стоял у калитки. Только теперь он наклонился к чемодану и пытался вытащить колёсики из песка — белые кроссовки скользили по грунту, и со стороны это выглядело почти забавно. Почти. Лепесток розы всё ещё лежал на его плече, и тот всё ещё не замечал его. Джейк отвёл глаза во второй раз и вошёл в дом. И только там, в прохладном полумраке прихожей, где половицы пели свою вечную песню, а пустой крючок на вешалке напоминал о том, чего не вернуть, — только там он понял, что запомнил его. Всего. От мокрых пятен на белых кроссовках до того, как дрогнула жилка на его виске, когда он обернулся. От лепестка на плече до того, как тень от розового куста падала на его левую щёку, делая её похожей на недописанную картину.

─── ❝ ❞ ───

В доме было тихо и прохладно. Босуэлл спал под вязом — мальчик видел его через окно гостиной: огромный рыже-белый бок мерно вздымался и опускался, и лапы подёргивались во сне. Джейк прошёл на кухню, открыл холодильник — дверца заскрипела своим низким, музыкальным скрипом, — налил стакан апельсинового сока из пакета, который стоял на боковой полке уже неделю. Сок был ледяным и кислым, и от него заломило зубы. Он выпил его залпом, поставил стакан в раковину, не сполоснув, и поднялся наверх. В его комнате было душно. Окно, выходившее на океан и на дом № 52, было закрыто с утра, и воздух застоялся — пахло книгами, пылью и нагретым деревом. Джейк распахнул створки, впуская ветер. Тот ворвался в комнату, горячий, солёный, вздул занавеску и сбросил со стола несколько листов бумаги, которые разлетелись по полу, как белые птицы. Шим не поднял их. Он стоял у окна и смотрел на океан, на серую воду, которая теперь, в послеполуденном свете, казалась не серой, а серебристой, как рыбья чешуя, как старый никель. На горизонте темнела сизая полоса туч. Она подошла ближе, чем утром, и теперь висела над самой водой, как крышка. Где-то далеко ворчал гром. Он возвращался мыслями к парню у калитки. К тому, как тот стоял — застывший, но напряжённый. К тому, как обернулся — без страха, без удивления. К едва заметной пульсирующей жилке на виске. К тому, что на его лице не было улыбки, а с губ не сорвалось ни слова. Но взгляд, упрямый, тёмный, немигающий, до сих пор стоял у Джейка перед глазами, будто световое пятно, которое не исчезает, сколько ни три глаза. Кто он? Зачем приехал? Почему стоял у калитки так, словно не знал, можно ли войти? И почему Шим, который никогда не запоминал приезжих, запомнил его так отчётливо — каждую деталь, каждую складку на футболке, каждую песчинку, прилипшую к белым кроссовкам? Он не знал. Он вообще многого не знал о себе в этот день. Джейк сел за стол. Из тайника — третья половица от окна, та, что не скрипела, если нажать на неё у самого края, — он достал стопку книг: «Грозовой перевал» с заметками на полях, «Над пропастью во ржи» с подчёркнутыми строками, краденый томик Эмили Дикинсон. Рядом лёг маленький блокнот в кожаной обложке, куда он записывал понравившиеся фразы. Он открыл его на последней исписанной странице — там было всего две строки: «Океан не отвечает, когда зовёшь его по имени» и «Надежда - нечто в перьях». Дикинсон. Он взял ручку — простую, шариковую, с обгрызенным колпачком — и написал ниже: «Из чего бы ни были сделаны наши души, его и моя — одинаковы» Затем он зачеркнул последнее слово — одинаковы — и написал его заново, сильнее нажимая на карандаш. Закрыл блокнот и вернул его на место под половицу. Он не знал, зачем написал это, не знал, к кому это относилось. Просто фраза жгла его изнутри, и он должен был её куда-то деть — выплеснуть на бумагу, потому что вслух она не могла быть произнесена. Время тянулось медленно. Джейк спустился в гостиную и включил телевизор — старый, с выпуклым экраном и антенной, которая ловила три канала, если повезёт. Сегодня везло. Показывали повтор «Назад в будущее». Марти МакФлай как раз садился в DeLorean, и мальчишка некоторое время смотрел на экран, лёжа на диване и свесив ноги через подлокотник. Босуэлл пришёл из сада и улёгся рядом, на пол, положив голову на вытянутые лапы и шумно вздыхая. — Ты тоже чувствуешь? — спросил его Джейк. Пёс поднял бровь — одну, левую, — и ничего не ответил. За сорок минут до того, как должен был приехать отец, Джейк вышел на веранду. Он взял с собой «Великого Гэтсби», но не читал, просто держал на коленях, ощущая пальцами шершавую поверхность обложки. Океан звучал иначе — громче, тревожнее. Гроза приближалась, и волны с глухой, сосредоточенной яростью разбивались о скалы, словно чувствуя, что шторм уже близко. Небо на горизонте потемнело. Сизая полоса туч, замеченная им ещё утром, подобралась ближе и теперь нависала над самой водой, как тяжёлая крышка. Он смотрел на дом № 52. Там по-прежнему было тихо. Миссис Ким вышла на крыльцо около пяти, подрезала ещё несколько роз, собрала увядшие лепестки в подол передника и ушла обратно. Шляпа её качнулась в дверях и исчезла В шесть тридцать он услышал шум мотора. Старый «Форд-Краун-Виктория» показался из-за поворота, и Джейк, как всегда, по звуку определил: это отец. Дребезг глушителя был настолько привычным, что Ноа уже год не слышал его, хотя тот продолжал надрывно вибрировать. Машина притормозила у дома. Хлопнула дверца — тяжело, весомо. Прошуршал гравий под шагами. Скрипнули ступени крыльца: раз, два, три, четыре. Джейк считал их по голосам. Ноа поднялся на веранду. Его рубашка была помята, под мышками темнели пятна пота, а на висках, у самых корней волос, блестели капельки. — Джейки, — сказал он и кивнул. — Пап. Первым делом, входя в дом, отец снял ремень с кобурой и положил его на полку в прихожей. Пряжка звякнула о дерево, и пальцы его на мгновение задержались на кожаной поверхности, а потом он развернулся и прошёл на кухню. Джейк слышал, как открылась духовка, как отец понюхал кастрюлю. Потом холодильник, и звяканье бутылок. Потом шаги обратно через гостиную. Ноа занял своё привычное место — левое кресло на веранде, с продавленной подушкой, хранившей запах его тела, его постоянной усталости, его давнего одиночества. Он вытянул ноги, скрестив щиколотки, и поднёс к губам бутылку пива — этикетка уже давно отмокла и висела неряшливым лоскутом. Глоток был долгим, неторопливым, с тем особенным удовольствием, которое доступно лишь по-настоящему измотанным людям. Потом он выдохнул. Босуэлл улёгся между ними, положив морду на лапы и прикрыв глаза. На несколько минут повисла тишина — не неловкая, а привычная, такая же давняя, как эти кресла, как этот дом, как океан за дюнами. Они научились ему за пять лет после смерти матери. Свет из окна гостиной падал на траву жёлтым прямоугольником. В этом прямоугольнике кружились ночные бабочки: белые, пушистые, похожие на обрывки бумаги, которые ветер несёт по воздуху. Океан шумел вдали теперь громче, потому что тучи подошли совсем близко, и первые, ещё далёкие раскаты грома ворчали где-то за горизонтом. — К миссис Ким приехал племянник, — сказал Джейк. Отец отпил пива. Бутылка звякнула о зубы. — Хисын, — сказал шериф, и имя прозвучало в его устах тяжело и незнакомо, как слово из чужого языка. — Из Бостона. Родители разводятся, мать отправила его сюда на лето. Миссис Ким говорила в прошлое воскресенье после службы. — Ты с ней разговаривал? — Она подошла. — Ноа пожал плечами, но Джейк заметил, как дрогнул уголок его рта. — Спросила, не нужно ли чего в участок. Я сказал, что нет. В этом «нет» было больше, чем просто ответ. Джейк уловил в голосе отца ту самую сдержанную ноту, которая неизменно появлялась, стоило зайти речи о миссис Ким. Школьная любовь, которая никуда не делась, а просто застыла, как муха в янтаре. — Ты его видел? — спросил Ноа. — Видел. — Джейк не стал уточнять, что видел его лишь мельком, что они не перебросились ни фразой, что парень даже не улыбнулся. Этого было мало, чтобы сказать «я знаю его», но достаточно, чтобы он засел в памяти. — И что ты думаешь? Шим задумался. Что он думал? Что этот парень был чужим во всём, от одежды до того, как он стоял у калитки. Что он не глазел по сторонам. Что колёсики его чемодана вязли в песке. Что он посмотрел Джейку прямо в глаза и не отвёл взгляд первым. Что лепесток розы лежал на его плече, а он не замечал его, и в этом было что-то и трогательное, и жуткое одновременно. — Ничего, — сказал он. — Просто видел. Отец кивнул. Его взгляд скользнул в сторону дома № 52 быстро, почти неуловимо, и вернулся к океану. — Она любила этот вид, — произнёс он в темноту. — Я знаю, — сказал Джейк. И больше они не говорили.

─── ❝ ❞ ───

Ночью Джейк сидел за письменным столом в своей комнате, не зажигая большой лампы. Зелёный абажур настольной лампы отбрасывал на стены мягкий, болотный свет. В этом свете плакаты казались призраками: Курт Кобейн смотрел с ткани своим вечным взглядом, Билли Джо Армстронг скалился с соседнего плаката, и его гитара была похожа на оружие. «Великий Гэтсби» лежал перед Джейком, раскрытый на последней странице. «Гэтсби верил в зеленый огонек, свет неимоверного будущего счастья, которое отодвигается с каждым годом. Пусть оно ускользнуло сегодня, не беда — завтра мы побежим еще быстрее, еще дальше станем протягивать руки… И в одно прекрасное утро… Так мы и пытаемся плыть вперед, борясь с течением, а оно все сносит и сносит наши суденышки обратно в прошлое». Джейк поднял голову и посмотрел в окно. В доме № 52 горел свет. На втором этаже, там, где раньше окна всегда были тёмными, теперь горел жёлтый, тёплый, живой свет. Он был мягким, неярким: наверное, настольная лампа, похожая на его собственную. И в этом свете кто-то двигался. Кто-то, кто не спал. Хисын. Теперь Джейк знал его имя. Два слога. Два чужих, нездешних звука. Он знал, как этот парень стоит — неподвижно, глядя на дом. Как оборачивается. Как его белые кроссовки скользят по песку. Как лепесток розы лежит на его плече. Он всё ещё не знал его голоса, его привычек, того, как он смеётся или как молчит. Однако этого было достаточно, чтобы он мог смотреть на свет в его окне и чувствовать нечто, не поддающееся определению.Что-то, что было одновременно и надеждой, и страхом — как зелёный огонёк на том берегу, как свет в окне, который можно видеть, но нельзя коснуться. Первый раскат грома прозвучал в десять минут одиннадцатого. Он был далёким, низким, почти вежливым: как гость, который сперва стучит, а потом уже вламывается в дверь. Босуэлл пришёл из гостиной, толкнул дверь носом — она открылась с тихим, протяжным скрипом, — и улёгся у кровати, дрожа всем своим огромным телом. Джейк свесил руку с кровати и положил её на тёплый, мохнатый бок, чувствуя, как быстро бьётся собачье сердце — тук-тук-тук-тук, гораздо чаще, чем у человека. Дождь забарабанил по крыше: сперва робко, отдельными каплями, а потом всё сильнее, всё настойчивее, пока не превратился в сплошной шум, в котором тонули все остальные звуки. Молния расколола небо пополам, и на мгновение океан стал белым, ослепительным, как фотографический негатив. Джейк зажмурился, а когда открыл глаза, свет в доме № 52 всё ещё горел. Он лёг на бок, лицом к окну, и натянул покрывало до подбородка. Дождь барабанил по стеклу, и струйки воды бежали вниз — быстрые, извилистые, как змеи. Свет в чужом окне расплывался за ними, становился похожим на жёлтую кляксу, на маленькое солнце, которое зачем-то зажгли посреди ночи. Юноша смотрел на этот свет и думал о Гэтсби, который стоял на своём пирсе и смотрел на зелёный огонёк на том берегу. О том, что каждый человек носит в себе свой собственный зелёный огонёк — что-то, на что он смотрит по ночам, во что не верит, но... «Из чего бы ни были сделаны наши души, его и моя — одинаковы» Мысль пришла без приглашения, и Джейк позволил ей остаться. Была ли в ней правда — он не знал. Узнает ли когда-нибудь — тоже. Но этой ночью, под дождь и гром, чувствуя, как рядом дрожит собака, ему хватало самого факта: свет горит. Вторая молния расколола небо. Гром прокатился над крышей — теперь уже не вежливый, а оглушительный, сотрясающий стены так, что задребезжали стёкла в рамах. Босуэлл заскулил громче, и Джейк погладил его, не просыпаясь: пальцы сами нашли привычную тёплую шерсть. Последнее, что он увидел, прежде чем провалиться в сон, был жёлтый свет в чужом окне — далёкий, но не гаснущий. Как зелёный огонёк на том берегу.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать