Пэйринг и персонажи
Описание
Когда Токио в качестве гаранта мира выбирает забрать себе воплощение чужого города – даже не территории, только воплощение, Владимир сразу понимает: жди неприятностей. На дворе знойный август 1940. С начала второй мировой войны прошёл год.
Примечания
Автор ничего не пропагандировала, не пропагандирует и не будет пропагандировать. Открывая работу, вы подтверждаете, что старше 18 лет.
Часть 17
12 апреля 2026, 09:24
Утром Наоки заходит в его комнату без стука: тихо, но не скрываясь. Бесшумные обычно шаги касаются пола с лёгким постукиванием традиционной обуви. Край хаори касается вытянутой руки. Тень заслоняет солнце.
Владимир сонно жмурится и запускает руку в растрепанные волосы.
– Доброе утро, – произносит негромко на русском и тут же исправляется. Наоки тихо вторит его словам.
– Сколько времени? Мы куда-то спешим?
Токио качает головой. Уголки губ дергаются в мягкой улыбке: ему нравится видеть, как чутко отвечает его присутствию Кадзума-кун и как легко все оттенки эмоций читаются по его лицу. Несовершенно. Не по-японски. Даже неприлично – в моменты, когда, забывшись, Владивосток начинает смеяться или говорить слишком громко.
– Я вряд ли понадоблюсь Императору ближайшие несколько дней, – обман матери всё ещё омрачает его душу, но так же спокойно, как Токио выбирает между долгом и желанием долг, он отстраняется от стыда перед Киото. Эмоциями можно и нужно управлять, – я обещал показать вам традиционную Японию, помните?
– В Киото было красиво, – Кадзума отвечает быстро, будто опасаясь, что Наоки хочет вернуть его обратно к матери. Нет. Ни за что.
– Мы останемся в столице, не бойтесь, – и снова облегчение и радость так осветляют его лицо, что Наоки едва сдерживает своё спокойствие, – это галерея искусств. Я собираю в свою коллекцию избранные образцы.
Планы мирно провести время так и остаются только планами, и весь оставшийся день Токио то и дело возвращается мыслями к первым утренним часам: если бы он проснулся чуть раньше. Если бы решил позавтракать в городе. Если бы решил не любоваться Кадзумой в очередном новом традиционном кимоно, а позволил просто накинуть рубашку и пальто. Если бы они просто хоть немного поспешили, то Осака бы встретился с вежливым приглашением подождать хозяина, а не пересёкся с ними лично. Не сидел бы на переднем сиденье возле водителя и не болтал обо всём подряд с таким видом, будто не появился без приглашения там, где его не ждали.
Осака из тех, кто даже ничего не делая умудряется вызывать раздражение: слишком шумный, слишком яркий, слишком себе на уме. И за всем этим образом совсем забывается, что Хироцу старше не только Токио, но даже и Киото. Тем не менее, Осака послушно называет её матерью и на правах старшего брата пытается растрепать Наоки волосы.
Всего хуже другое, даже не его манера вести себя: теперь, когда Осака навязался в галерею, нельзя украдкой касаться пальцев Владивостока и дольше нужного задерживать вынужденные прикосновения.
– Всё в порядке? – Кадзума негромко спрашивает на немецком, пытаясь скрыть от Хироцу смысл их разговора, но где в Японии найти хоть один город, не владеющий в совершенстве немецким: держи врагов близко, знай о союзниках всё.
– Не всех птиц ждут по весне, – Наоки вежливо улыбается, – некоторым лучше остаться в их краях.
Хироцу привычно делает вид, что не понимает намёки.
Относительно других городов Токио ещё молод и видел не так много, но его галерея помнится картинами и статуэтками: забывать прошлое значит терять настоящее. Страна это тысячелетие преемственности поколений – Киото учила его этому тогда и продолжает напоминать сейчас.
– Почему эпоха Яёй такая простая? – Кадзума-кун выглядит разочарованным, рассматривая геометрические узоры на глиняных кувшинах: в сравнении с периодом Дзёмон они и правда кажутся детскими поделками.
– Тогда это были кореные островные японцы, а во время Яёй перебрались народы с материка, – Хироцу отвечает быстро, перебивая Токио с привычным ему отсутствием такта, ловит осуждающий взгляд и тут же делает вид, что ему становится стыдно, – разве не так мы обязались говорить по новым законам?
Союз с Германией он всё так же не одобряет, хотя уверенность в превосходстве японской нации была и остаётся в его крови.
– Не совсем так, – Токио улыбается самой вежливой и самой холодной из арсенала своих улыбок, – просто начало развиваться земледелие, и искусство уступило место утилитарности. В таких кувшинах хранили рис.
Кадзума-кун мягко улыбается ему в ответ, и когда Хироцу чуть вырывается вперёд, мельком касается пальцами края рукава. Токио издаёт тихий одобрительный звук: всё-таки, в чём-то его гость смог понять полутона японской культуры.
Зал плавно переходит в зал: неторопливо, шаг за шагом, позволяя Владивостоку вдоволь насладиться традиционным искусством. Постепенно Токио даже перестаёт обращать внимание на ехидные (и совершенно неостроумные) комментарии Хироцу.
– Я думаю, на этом можно закончить. Кадзума-кун утомился.
Остаётся всего несколько залов, в одном из которых прячется картины, показать которые Владивостоку значит разрушить всю внешнюю эстетику японской живописи. У Наоки тоже был пубертат, и в связи со всем культурным особенностями, он вырос в не самое целомудренное направление в живописи.
Сюнга.
– Ну же, Наоки-кун, – Хироцу всё равно. Он уже сворачивает в боковой проход, даже не глядя на табличку. На его лице мягко растеклось притворное простодушие, за тонкой вуалью которого проглядывает неприкрытое удовольствие, – осталось немного.
Кадзума пытается вмешаться, скулы нежно розовеют. Наоки засматривается всего на пару ударов сердца, не в силах сразу отвести взгляд от лица, но Хироцу хватает этого, чтобы миновать небольшой коридор и открыть дверь зала.
Токио не двигается.
– О, не знал, что ты сохранил эту картину, – возглас эхом разносится по галерее, беспрепятственно минуя тонкие стены из рисовой бумаги, – Кадзума, поспорим, ты не ожидал от нашего затворника секса с осьминогами?
Владивосток округляет глаза, бросает на Токио взгляд, но fuku sui bon ni kaerazu, пролитую воду не собрать обратно в чашу. Остаётся только кивнуть и сделать плавный жест рукой, позволяя пройти вслед за Хироцу Сасаки.
Обнажённая женщина, два осьминога: один поменьше, целует её губы, второй устроился между ног. Токио застывает немым осуждением: нет, не картине — вульгарной бесцеремонности игнорирующего все намёки Осаки.
– Искусство древней Европы тоже построено вокруг секса, – Кадзума пытается оправдать его, неотрывно глядя на картину: именно эту среди остальных эротических гравюр, – это естественно для человека.
– Древней, – Осаки доверительно устраивает щеку на плече Кадзумы и громкими шёпотом обжигает ухо, – только это семнадцатый век. Нет, Сегунат, конечно, не одобрял, запрещал, наказывал художников… прямо как сейчас, правда?
Кадзума отстраняется и вежливо поднимвет уголки губ в извиняющейся европейской улыбке.
– Наоки-сама прав, я очень устал, – взгляд последний раз обращается к картине, – да и время близится к обеду. Я знаю хорошее место неподалёку.
Ложь. Не знает. Но это позволяет сохранить лицо, и потому Токио мягко кивает ему.
– Кажется, я понял, о ком вы: госпожа Рэй заваривает лучшую матчу во всём Токио.
Они уходят вдвоём: нет, разумеется, Осака никуда не девается, но японцы лучше всего умеют выдворять человека из коллектива, накладывая на него немую печать неодобрения, и постепенно Владивосток даже приучается не бросать на Хироцу виноватые взгляды.
Вопреки всему Осака решает остаться на ночь – на несколько дней? – и это лишает Владимира возможности провести вечер в компании Токио: они мирно играют в hana-awase – традиционную карточную игру, где нужно собирать комбинации по месяцам и изображениям, потом расходятся. И никто не пытается вновь заговорить о произошедшем в галерее, пока вдруг дверь не открывается. Уже ночь. Все давно легли, и Владимир поднимается на руке, смотрит на ночного гостя. Думает: наверняка Осака, хочет уличить Наоки в чём-то ещё, таком же постыдном для самурая, как залы с эротическими гравюрами.
Это не Осака. Токио. [tw далее по тексту]
– Хотел поговорить, – он не поворачивается спиной, и в темноте кажется, что за его спиной вырос плавно шевелящийся тенями горб, – о том, что вы видели сегодня.
– Не нужно, – качает головой, – всё в порядке, правда. Это и правда…
– Это правда, – Наоки делает шаг в дорожку лунного света, и только тогда Владимир может разглядеть, что прячется за его спиной. Щупальца. Длинные. Скользкие. Плавно пульсирующие в воздухе, – то, что вы видели.
Владимир хочет возразить: на картине было два настоящих осьминога. То, что он видит, лишено присосок, и на прикосновение – он подавляет инстинктивное желание отстраниться от влажного кончика, скользнувшего по его щеке – совершенно гладкое.
– Я вижу, – говорит вместо, и его слова эхом отражаются в комнате, – что это?
– То, без чего вы никогда не станете по-настоящему японским, – Наоки делает ещё шаг ближе, и щупальца устремляются к Владимиру, чтобы замерить всего в паре сантиметров от его тела, – но только если вы сами хотите это.
Хочет ли?
Щупальца скользят по его телу, касаются обнажённых участков, проникают под резинку пижамных штанов. Владимир не успевает и моргнуть, как оказывается совершенно обнаженным, и Токио целует его, пока щупальца скользят по телу, разогревая перед… чем?
– Так вы согласны? – выдыхает в самые губы, глядя в глаза – два чёрных нефтяных озера, – скажи, Кадзума-кун, да или нет. Я не сделаю ничего против твоей воли.
Владимир не понимает, как это происходит – японское да срывается с его губ раньше, чем он успевает осознать своё согласие. Токио целует его снова, и щупальца поднимают его в воздух.
– Господи, – Владимир выдыхает – Токио исчезает, полностью обращаясь в существо, чьи отростки ласкают соски, обвивают член и приникают к губам, – Наоки?
Наоки не отвечают, лишь ускоряют движения щупалец, и нарастающее удовольствие вытесняет из головы все посторонние мысли. Одно касается ягодиц, но не проникает внутрь, лишь едва надавливает на вход. Остальные ласкают тело.
Становится невыносимо жарко. Дыхание утяжеляется. С губ срывается сдержанный просящий выдох: щупальце сжимает его так плотно, как никогда не могла сжать ладонь, и двигается быстрее любой из немногочисленных женщин, с кем у Владимира была близость в период, когда он искал себя.
– Я делаю это только потому, что ты позволяешь мне, – голос Токио проникает сразу в сознание, минуя все внешние барьеры, – всё позволяешь, Кадзума-кун, послушный юный мотылёк в свете бумажных фонариков.
Наоки не сказал бы так. Никогда. Он слишком. Слишком что? Слишком любит? Противоречие оседает в горле плёнкой, притупляя удовольствие от прикосновений, но существо не останавливается, и в конце концов физический контакт делает своё дело.
Владимир просыпается.
В комнате темно. Дверь закрыта. Одежда на месте. Никто не заходил, только сохранившееся возбуждение пульсирует внизу живота, заставляя осторожно прошмыгнуть в ванную комнату и встать под горячий даже ночью душ из настенного крана. Мог бы окунуться в Фуко, но Владимир так и не привык лежать в неподвижном кипятке. То ли дело когда вода бьёт сверху.
Сон. Пугающий. Волнующий. Совершенно противоестественный. Владимир опускает голову под струю воды, думая о том, как Наоки стал нечто – всегда им был. Безукоризненно вежливый, трепетно нежный в своей сдержанной любви, он был и остаётся столицей, а значит, каждый день принимает жестокие решения во имя светлого будущего. Владимир не замечал этого – не хотел замечать – пока тень не проявилась встречей со станцией утешения. И никуда не ушла.
С тех пор он старается не думать о японской политике и намеренно не читает новостей. Благо, Михаил Юрьевич пока не требует донесений, да и со странами Оси Союз заключили мирные соглашения. Может, ещё обойдётся?
И всё равно – мысли вновь возвращаются к ощущению спокойствия даже когда Токио обратился в монстра – мозг не обманешь. Наоки опасен к миру, но не к нему, и Владимир вдруг очень резко понимает, что больше не ждёт от него вреда. Я не причиню вам вреда: обещаю.
Я всегда спрошу о согласии.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.