Пэйринг и персонажи
Описание
Когда Токио в качестве гаранта мира выбирает забрать себе воплощение чужого города – даже не территории, только воплощение, Владимир сразу понимает: жди неприятностей. На дворе знойный август 1940. С начала второй мировой войны прошёл год.
Примечания
Автор ничего не пропагандировала, не пропагандирует и не будет пропагандировать. Открывая работу, вы подтверждаете, что старше 18 лет.
Глава 18
15 мая 2026, 11:05
Не оглядывайся на берег, отчаливая – накличешь беду. Или дело только в обмане? Наоки извинился перед матерью государственными делами, и уже утром ему срочно потребовалось выехать к границе. И так, утром Владимир остался с Хироцу наедине.
Он сидел на корточках на полу, не испытывая никакого дискомфорта, читал утреннюю газету, иногда зачитывал отдельные абзацы вслух – в основном пропагандистские или о сотрудничестве с Европой – и издавал неодобрительные звуки.
Владимир уже привык к безделию, хотя вначале это было непросто: рабочие руки требовали хоть какого-то дела, и он строгал скворечники и модели торговых кораблей. Учился писать кистью. Пытался читать на японском. Всё это тоже безделицы, конечно, но в море Наоки его не выпускал, а на земле он не может работать, чтобы не повлиять на репутацию хозяина дома.
– Не хочу тебя расстраивать, – вдруг говорит Осака, резко поднявшись с корточек, – но матушка считает тебя слабым и недостойным.
Владимир вздрагивает: не от слов, хотя никому не приятно услышать такое о себе – от того, как быстро Хироцу оказался рядом.
– Кто ты для Москвы?
– Он глава моей страны, – Владимир отвечает чуть оторопело, искренне не понимая внезапной смены вопроса, – я его почти не видел.
Хироцу кивает своим мыслям.
– Интересно, – произносит так безразлично, будто только что не заглядывал в глаза в поисках ответов, – это не умоляет.
– Не умоляет чего?
Владимир хмурится: ему не нравится этот разговор. Есть в нём что-то липкое и гадкое, будто каждым словом он забивает гвоздь в крышку собственного гроба.
– Ты ведь любишь его, – и сразу, не позволяя ни оправдаться, ни откреститься, – милого братика Наоки.
Повисает тишина. Владимир почти физически чувствует, как кровь медленно отливает от лица, заставляя мгновенно почувствовать холод в залитой теплым солнцем комнате. Он открывает рот, но слова застревают в горле, превращаясь в судорожный вздох. Отрицать очевидное – окончательно выставить себя дураком, подтвердить – подставить Наоки. Слова, произнесенные вслух, всегда имеют больший вес.
Хироцу снова опускается на корточки, заглядывает Владимиру в лицо с той же цепкой бесцеремонностью, с какой рассматривал эротические гравюры в галерее. Добавляет беззлобно, будто только ласково подтрунивает над ними обоими:
– Когда Токугава Иэясу служил Имагаве Ёсимото, его честь была незапятнана, – Хироцу дружелюбно улыбается, – он был верным слугой, но ненавидел пленителя. Пировал с врагом, но тосковал по дому. И когда появилась возможность нанести удар, сверг господина.
И вместе с Одой – так Наоки тогда называл себя – перенес столицу в рыбацкую деревушку Эдо, получившую воплощение раньше, чем обрела статус города. Владимир знает эту историю. И знает, как пишется имя Токугавы: Наоки продолжает говорить с ним как с живым даже спустя столько веков.
– Токугава Иэясу не предал себя. А ты?
Снова повисает молчание. Кровь возвращается к голове, приливает стыдом к щекам, накатывает сильными ударами волн: стук, стука, стук – ритмичные биение крови в висках. Владимир поднимается.
– Я лучше пойду к себе.
Хироцу не настаивает.
– Конечно. Мне тоже давно пора, – улыбается невинно и насмешливо одновременно, слишком открыто для любого из японцев, встреченных Владимиром здесь ранее, – поцелуй за меня братишку и пусть передаёт привет матушке. Я буду на китайском фронте.
***
Зима сменяется весной, цветёт сакура, и Токио ведёт его в парк Коисикава Коракуэн. Они долго бродят по дорожкам, говоря ни о чём на японском, и Владимир даже не замечает, что почти перестал обращаться к немецкому как к посреднику между ними. Ещё бы: прошёл без малого целый год.
Они останавливаются у пруда. Карпы лениво шевелят хвостами под самой поверхностью воды: живое золото в чёрной глубине. Владимир смотрит на них, привычно находя удовольствие в созерцании природы: в долгом плавании взгляду порой не за что зацепиться, кроме бескрайней водной глади и синего неба. Птицы, блеск рыбьей чешуи, кудри облаков – красиво. И помогает не сойти с ума.
– Ты стал тише, – вдруг замечает Наоки, и Владимир вздрагивает, – раньше ты говорил свободнее. Я не виню тебя: год в чужой стране утомит кого угодно.
Это не усталость – думает про себя Владимир, продолжая вглядываться в глубину озера так, будто Наоки не стоит совсем рядом и не выводит на очередное откровение: это сближает, но иногда хочется просто перевернуть страницу – это ассимиляция. Привычка не привлекать внимание и казаться, хотя бы и только в поведении, своим.
– Я просто привык, – Владимир пожимает плечами, – в Японии не принято громко разговаривать.
– Мне нравится, когда ты громкий, – Токио произносит совершенно спокойно, не меняясь в лице и не повышая голоса, – в этом есть что-то детское: когда ещё нет понимания хорошего тона. Тебе идёт быть открытым.
– Я думал, ты о другом, – Владимир наконец оборачивается и снова смотрит прямо, – мне нравится, когда ты открыт со мной.
Наоки чуть заметно дергает губами, показывая улыбку. Всего мгновение она освещает его лицо, а потом снова исчезает, сменяясь отстраненным спокойствием.
– О чём вы думаете по вечерам? – Наоки спрашивает, отступив ещё на шаг назад, чтобы расстояние между ними не могло вызвать и тени сомнения в непритязательности их связи, – когда в доме гаснет свет. Я слышу: вы ещё долго ходите по комнате, прежде чем уснуть.
– О разном, – удивлённо откликается, пожимая плечами, – вчера вон думал о Чайке.
– Чайке?
– Да, – Владимир неловко пожимает плечами: сколько уж времени прошло, – чайки в моём порту часто провожают корабли: летят вместе с ними до другой гавани, а потом возвращается. Ваш – остался в Японии. Надо было спугнуть её: ещё тогда, в первые минуты, но я думал о своём, а потом было уже поздно.
Токио не говорит, что чайка скорей всего погибла. Потом – неожиданно – передумывает.
– Когда я был юнее, мне нравилось наблюдать за птицами, – произносит задумчиво и отстраненно, будто вторя не разговору, а собственным мыслям, – если взять одну и увести далеко от дома, она не проживёт долго.
Владимир не отвечает: самообман был не так горек. Думать, что тот, другой, уже поёт и радуется в новой семье, что другому повезло больше, что его приняли и полюбили – куда лучше понимания смерти.
– Вы похожи на птиц, – Наоки смотрит на него давно привычным прямым долгим взглядом, – у вас тонкие крылья, но вы боретесь с ветром.
Владимир не отвечает. Наоки не настаивают. Они идут по саду в окружении цветущей вишни – сакуры на японском – и думают каждый о своём.
Птица. У птицы есть крылья и целый мир. Птица свободна. Птица тоже может оказаться в клетке и биться о железные прутья. Только они настоящие, открой клетку – и снова свобода. Человек сковывает сам себя.
Долг – Наоки оплетён его цепями так, что едва может дышать. Обязанность. Служба. Честь. Родина. А как было бы хорошо раскинуть крылья и лететь Бог весть куда.
– Я не хочу быть птицей, – говорит вдруг, опровергая собственные мысли, и Токио мгновением дарит ответную улыбку.
– Тогда будь рыбой, – нежно отвечает Наоки, – рыбе нужна не крылья – вода. А воды у меня достаточно.
Он открывает ладонь и разжимает пальцы, безмолвно предлагая поддержку. Внутри что-то надламывается. Владимир долго смотрит в ответ, не решаясь скрепить этот незримый договор.
Думает: о Москве, о море, о кораблях, на которых служил. О Наоки, о его улыбке, о его заботе и нежности. О тех редких моментах, когда он позволял себе уязвимость.
Потом опускает голову. Цепи натягиваются. Ногти с силой впиваются в нежную внутреннюю часть ладонь.
– Лучше уж человеком, – произносит, изо всех сил сжимая зубы, чтобы не выдать собственной боли, – я люблю тебя. Правда.
Ладонь остаётся пустой.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.