Разбитый Вальс

Аркейн
Гет
В процессе
NC-17
Разбитый Вальс
Andreysanchez
автор
Описание
Он заходит не в обычное время. Днём. При свете, который слишком чётко обрисовывает то, что она привыкла прятать. Она не ждала его. Никогда не ждёт днём. Но он здесь — в парадном сюртуке, застёгнутом на все пуговицы. Как перед боем. Ей кажется, что сердце сейчас выпрыгнет из груди. Она не знает, что он задумал. Не знает, готов ли этот вечер стать самым важным в её жизни — или самым страшным.
Примечания
Текст большой, много раз изменял я и переписывался, могу быть какие-то логические ошибки, что я не заметил. Если заметили - сообщите, и я подумаю что с этим делать. На фон для чтения : https://youtu.be/fQrTAn8fWwU?si=tGkiECKq9xAhFgwA
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Вальс

Он не отвечает. Только смотрит на неё. Тёпло. Спокойно. И этого достаточно. Но «достаточно» — не то же самое, что «хорошо». Хорошо — это когда можно забыть, кто ты. А они не могли. Никогда. И ещё — она не знала, что дальше. Он не сказал «а теперь давай танцевать». Не встал. Не протянул руку. Просто сидел и смотрел. И неизвестность — будет ли что-то ещё или вечер кончится здесь, и они разойдутся по своим комнатам, и завтра всё будет как раньше, — эта неизвестность давила на грудную клетку. Тишина затягивалась. Паудер слышала, как воск капает со свечей. Один раз, другой. Она считала. Не специально. Она сидела на банкетке. Левая рука лежала на колене — спокойная, холодная. Правая — спрятана в складках бархата, чтобы он не видел, как она дрожит. Пальцы правой сжимались и разжимались сами, без её команды. Маска на лице — белая кость. Она чувствовала её тяжесть. Давление на правую скулу, где под маской шрам начинал ныть. Ремешок на затылке впивался в кожу. Она привыкла. Но сегодня он напоминал о себе. Он сидел на стуле в трёх метрах. Расстояние, которое можно преодолеть в три шага. Которое они не преодолевали. Она видела его руки — крупные, с мозолями, лежат на коленях ладонями вниз. Пальцы не сжаты в кулак — но и не расслаблены. Застыли. Как она. Она слышала его дыхание. Ровное. Глубокое. Каждые четыре секунды — вдох. Каждые четыре — выдох. Она считала. Не специально. Просто не могла перестать. — Ты молчишь, — сказала она. Голос вышел тише, чем она хотела. Чужим. Она почувствовала, как вибрируют голосовые связки — в горле, там, где семь лет назад пламя сожгло дыхательные пути. Горло саднило. Она не показала. — Да, — сказал он. Она видела, как его кадык дёрнулся — когда он произнёс это «да». Как напряглись мышцы на шее — там, где воротник рубашки касался кожи. Она знала эту рубашку. Накрахмаленную, безупречную. Сегодня она натирала ему шею. Он не жаловался. — Почему? — спросила она. Он смотрел на неё. На левую щёку — ту, что умела краснеть. Сейчас она не краснела. Бледная. Усталая. На правую — скрытую маской и прядью. На шрам, который угадывался под волосами. — Потому что не знаю, что сказать, — сказал он. — Чтобы ты поверила. — Во что? — В то, что я не тороплю. Что мы можем сидеть здесь сколько угодно. Что вечер не кончится, если мы не захотим. Она смотрела на свои руки. Левая лежала на колене. Она видела каждую морщинку на пальцах, каждый старый шрам от иглы и пинцета. Правая — под бархатом — начала дрожать сильнее. Она чувствовала, как ткань вибрирует. Как дрожь поднимается от запястья к локтю, от локтя к плечу. Она не могла это остановить. — Но он кончится, — сказала она. — Вечер. Свечи догорят. Мы встанем. И разойдёмся. Ты — в свою комнату. Я — в свою. — Не обязательно, — сказал он. — Обязательно, — она покачала головой. — Ты знаешь. Я знаю. Мы оба знаем. Она почувствовала, как левая щека начала розоветь. Не от смущения — от того, что он смотрел. От того, что он видел. От того, что она не могла спрятать эту красноту. Никогда не могла. Он не спорил. Не говорил «останься». Сидел. Смотрел. Три метра между ними. Она слышала, как скрипит стул под его весом — каждый раз, когда он чуть менял позу. Дерево жаловалось. Старое, рассохшееся. Как она. — Ты сыграла, — сказал он. — Да. — Ты хотела разбить пианино. — Хотела. — Но не разбила. — Потому что ты смотрел. Он молчал. Потом его пальцы — те, что лежали на коленях, — шевельнулись. Большой палец правой руки провёл по костяшке левой — туда-сюда, туда-сюда. Она слышала этот звук. Тихий. Шелест кожи о кожу. Она знала этот жест. В её комнате он так делал, когда волновался. — А если бы я не смотрел? — спросил он. Она смотрела на его пальцы. Они двигались ровно, ритмично. Как метроном. Как сердце. — Тогда разбила бы, — сказала она честно. — И ушла. И не вернулась бы. — А сейчас? — Сейчас я сижу. И не знаю, что будет дальше. Слова повисли в воздухе. Тяжёлые. Она не сказала «я боюсь». Не сказала «я хочу танцевать». Сказала «я не знаю». Потому что не знала. И неизвестность была хуже любого страха. Он не вставал. Не протягивал руку. Сидел. Смотрел. Пальцы перестали тереть костяшку — замерли. — Я тоже не знаю, — сказал он. — Что будет дальше. Она смотрела на него. Левый глаз — в его глаза. Правый смотрел в пустоту, влажный, неподвижный. Она чувствовала, как из правого глаза вытекает слеза. Тихо. Медленно. Она не вытирала. — Ты — Талис, — сказала она. — Ты всегда знаешь. Ты планируешь. Просчитываешь. — Не всё, — сказал он. — Не тебя. Она смотрела на него. Молчала. Потом сказала: — Мы можем сидеть здесь вечность. И ничего не решится. Ты всё равно будешь Талисом. Я — активом. А за окном — мир, который нас не примет. — Но сейчас — мы здесь, — сказал он. Его голос был ровным. Но она слышала — в конце, на «здесь», он выдохнул. Длинно. Шумно. Как будто держал воздух всё это время. — Надолго? — спросила она. — Не знаю, — сказал он. — Пока свечи горят. Она смотрела на свечи. Пламя танцевало — жёлтое, оранжевое, живое. Тени на стенах двигались в такт. Она чувствовала тепло от свечей на левой щеке. На правой — маска. Холодная. Мёртвая. — А если они догорят? — спросила она. — А мы так и не… — Тогда они догорят, — сказал он. — А мы останемся сидеть. Или встанем. Или нет. Она смотрела на его руки. Пальцы замерли. Не двигались. Он сжал кулак — костяшки побелели. Потом разжал. Медленно. Палец за пальцем. — Ты не знаешь, — сказала она. — Не знаю. — Ты всегда знаешь. — Не тебя, — повторил он. Она почувствовала, как левая щека розовеет — не от смущения, от того, что он сказал «тебя». От того, что свечи горели, а они не торопились. И от того, что она не знала — будет ли танец. Будет ли поцелуй. Будет ли что-то ещё. И она знала: даже если танец будет — свечи всё равно догорят. Все. Она смотрела на свечи. Сорок одна. Они горели. Он встаёт. Не резко — плавно, как будто его тело поднимается само собой. Стул скрипит — тихо, жалобно, и этот звук в тишине залы кажется почти неприличным, слишком человеческим для этого места, где время застыло сто лет назад. Паудер смотрит на него снизу вверх. Она всё ещё сидит на банкетке перед пианино, руки на коленях — левая спокойная, правая дрожит. Платье расправлено по полу волной тёмно-зелёного бархата, скрывая трость, прислонённую к ножке инструмента. Волосы рассыпаны по плечам, маска сидит ровно — белая кость на тонком ремешке. Она чувствует, как прядь, закрывающая правую щёку, чуть сбилась, но не поправляет. Он подходит к ней. Медленно. Не в своей обычной походке — быстрой, деловой. Иначе. Как будто каждый шаг — это решение. Как будто он даёт ей время сказать «нет». Сюртук сидит на нём так же безупречно, как в начале вечера, — но она видит: ткань на левом плече чуть натянута. Он напряжён. Или волнуется. Золотое шитьё на воротнике тускло блестит. «Мы оба в парадном, — думает она. — Оба притворяемся, что знаем, что будет дальше.» Она не говорит «нет». Не может. Он останавливается перед ней. Смотрит сверху вниз — но не как наследник на подданную. Как-то иначе. Как будто он смотрит на неё и видит не актив, не инженера, не «заунскую сироту, которую он спас». А что-то другое. Что-то, для чего у неё нет названия. Протягивает руку. Ладонь открыта, пальцы чуть растопырены. Правая рука — та, которой он держит молот. Та, которой он подписывает приказы, которые отправляют миротворцев на границу. Та, которой он держал её, когда она задыхалась, когда падала, когда забывала, как дышать. Сейчас эта рука протянута к ней. Пустая. Ждущая. — Можно? — спрашивает он. Тихо. Почти шёпотом. Как будто боится спугнуть. Паудер смотрит на его ладонь. Ей кажется, что если она коснётся этой ладони, что-то изменится. Навсегда. И она не знает, готова ли к этому. — Что ты делаешь? — спрашивает она. Голос тихий, настороженный. В нём — страх, который она не может спрятать, и злость на себя за этот страх. Левая щека начинает розоветь — она чувствует это тепло, этот предательский румянец, который выдаёт её с головой. Она не может это контролировать. Никогда не могла. — Ты говорила про вальс, — говорит он. — Что выучила все па, но никогда не танцевала. Она замирает. Вальс. Она говорила ему про вальс. Давно. В ту ночь, когда голоса пришли особенно громко, а она сидела в закутке за шторой, сжавшись в комок, и говорила всё подряд — лишь бы не слышать их. Про мадам Воссье. Про месье Фурнье. Про толстую даму с усами, которая учила её танцевать. Про то, что она выучила все па, но никогда не танцевала. Ни разу. Он запомнил. Он всё запоминает. — Джейс, я… — она смотрит на свою трость, прислонённую к ножке пианино. На свои ноги, скрытые бархатом. На правую руку, которая дрожит. — Я не могу. Я упаду. Голос срывается. Не в крик — в хрип. Лёгкие сжимаются, напоминая, что они здесь. Что они не вечны. Она отводит взгляд. Смотрит в сторону. На свечи, которые горят на стенах. На тени, которые танцуют на паркете. На что угодно, только не на него. Потому что если она посмотрит на него сейчас, то увидит в его глазах то, что заставит её забыть, почему она должна отказаться. А она должна отказаться. Она должна. — Я буду держать, — говорит он. — Не дам упасть. Она не смотрит на него. Смотрит на свои руки — левая спокойная, правая дрожит. — Ты не понимаешь, — бормочет она. Голос становится грубее — тот самый заунский слог, твёрдое «р», рубленые фразы, которые она прячет за семилетними уроками мадам Воссье. — Я не просто «не умею». Я — калека. У меня колено не держит. Я без трости — никуда. А ты предлагаешь танцевать. Она замолкает. Слышит, как это звучит. Грубо. Зло. Неблагодарно. — Извини, — шепчет она, и голос ломается на середине слова. — Я не хотела… не хотела грубить. Просто… Она не заканчивает. Не может. Левая щека розовеет сильнее — от стыда. За то, что сорвалась. За то, что он увидел ту Паудер, которую она прячет. Не заунскую — нет. Ту, которая боится. Которая злится на свою сломанность. Которая готова накричать на единственного человека, который смотрит на неё без страха, только потому, что ей страшно самой. — Я не сержусь, — тихо говорит он. Она поднимает на него левый глаз. Красный? Нет. Просто — влажный. На грани. — Я не поэтому извинилась, — говорит она. — Я извинилась, потому что… — она замолкает, сглатывает, и слёзы подступают к левому глазу — но не текут, застревают где-то в уголке, щиплют. — Потому что ты делаешь для меня что-то хорошее, а я… Она не заканчивает. Отворачивается снова. Смотрит на пианино. На пожелтевшие клавиши. На пыль, которая осела на чёрном лакированном дереве. — Ты надел парадный сюртук, — говорит она, и голос тише, спокойнее. Почти. — Ты привёл меня сюда. Ты зажёг свечи. Ты… Она замолкает. Пальцы правой руки сжимаются в кулак — бесполезно, они всё равно дрожат. Левая ложится поверх, пытается унять. — А я сижу и ною, — заканчивает она. — Как будто мне хуже всех. Как будто ты не знаешь, что я… какая я. — Ты не ноёшь, — говорит он. — Ты боишься. Это разные вещи. Она смотрит на него. Наконец. Прямо. Левый глаз — в его глаза. Правый смотрит куда-то в сторону — влажный, неподвижный, но она не думает о нём сейчас. Он стоит перед ней. В трёх шагах. Рука всё ещё протянута — терпеливо, не опущена. Ждёт. Тёмно-синий сюртук. Золотое шитьё на воротнике. Белая рубашка — накрахмаленная, безупречная. Волосы аккуратно зачёсаны назад — только одна прядь, как всегда, выбилась, падает на лоб, и он не поправляет её сейчас. Потому что боится, что она подумает, будто он передумал. А он не передумал. Он смотрит на неё. Спокойно. Тепло. Как будто она — не калека. Не урод. Не «заунская сирота, которую они спасли». А просто — Паудер. Которая сидит перед пианино в зелёном бархате. Которая боится. Которая краснеет левой щекой. Которая только что сыграла фальшивую, сломанную пьесу, а он сказал «это уже хорошо». И ей становится легче. Не сильно. Но достаточно, чтобы слёзы, которые стояли на грани, отступили. — Ты специально надел парадную форму, — говорит она. Голос ровнее. Теплее. — Чтобы я не могла отказаться? — Чтобы ты чувствовала себя леди, — поправляет он. — Потому что ты леди. Даже если сама в это не веришь. Она смотрит на него. Долго. — Ты идиот, — шепчет она. — Я знаю. — Ты ногу мне отдавишь. — Потерплю. Она смотрит на него исподлобья — левым глазом, настороженно, но в уголках губ — левой половины, той, что живая — появляется что-то. Не улыбка. Почти. Она смотрит на свою трость. Потом на его протянутую руку. Потом на пол — паркетный, натёртый до тусклого блеска, скользкий, опасный. — Если я упаду, — говорит она, и голос снова становится тише, неувереннее, — ты не имеешь права смеяться. — Не имею. — И не смотри на меня, если я заплачу. — Не буду. — И не говори, что я красиво танцую. Потому что это будет неправда. Он молчит. Не обещает. Она встаёт. Опираясь на трость — сначала правой рукой, потому что левая всё ещё сжимает подол платья, чтобы не наступить. Потом отбрасывает трость — буквально отбрасывает, толчком, и она падает на паркет с металлическим стуком, громким, неуместным, как выстрел в тишине. Джейс видит, как трость падает. Слышит металлический стук. Его правая рука дёргается — подхватить, поймать. Он останавливает её в сантиметре. Нельзя. Она должна сама. Она делает вдох — короткий, экономный, как учили врачи. Выдох. Ещё вдох. Колено подрагивает. Она переносит вес на левую ногу, выравнивается. Руки дрожат — обе. Она не прячет их. Джейс не вздрагивает. Не смотрит на трость. Смотрит на неё. Она стоит перед ним. Без трости. Она берёт его за руку. Не левую — правую. Ту, которая дрожит. Кладёт её в его протянутую ладонь — неуклюже, пальцы соскальзывают, она пробует снова. Её пальцы застывают в его ладони. Ступор. Снова. Тело превращается в камень. Правая рука — в его руке. Левая — на его плече. Ноги — на паркете. Всё. Стоп. Ни вдоха. Ни выдоха. «Нет, — панически думает она. — Только не сейчас. Не когда мы только начали. Не когда он смотрит.» Она пытается сделать шаг. Левая нога не поднимается. Правая — тоже. Колени — деревянные, чужие, не её. «Пошевелись. Сделай хоть что-нибудь. Только не застывай опять.» Она не может. Смотрит на него — левым глазом, расширенным, испуганным. Правый смотрит в пустоту. — Я… — выходит хрипло, чужеродно. — Я не могу… я не… Она не знает, что «не может». Не может двигаться? Не может танцевать? Не может быть нормальной? — Я не могу, когда ты смотришь, — вырывается у неё. Голос — злой, отчаянный, не её. — Я не могу, когда ты стоишь и смотришь. Я чувствую твой взгляд на своей левой щеке, и я… я… Она не заканчивает. Потому что не знает, что чувствует. Стыд? Страх? Желание спрятаться? Желание, чтобы он смотрел вечно? Всё сразу. — Хочешь, я закрою глаза? — тихо спрашивает он. Она замирает. «Закрой, — хочет сказать она. — Закрой, и я смогу. Закрой, и я не буду думать о том, как я выгляжу.» — Нет, — шепчет она. — Не надо. Я должна привыкнуть. Что ты смотришь. Что ты видишь. Что я не страшная. Что ты говоришь правду. Она делает вдох. Короткий, экономный. Пытается пошевелить пальцами правой руки — теми, что в его ладони. Сначала один. Потом второй. Потом третий. Рука слушается. Не сразу — мышцы расслабляются медленно, как будто оттаивают. Она делает шаг. Маленький. Неуверенный. Почти невесомый. — Я здесь, — шепчет она. — Продолжаем. Он ведёт. Она не смотрит под ноги. Смотрит на него. Левая щека розовеет. Она не прячет. Она не умеет танцевать. Но она умеет собирать. Шестерёнка к шестерёнке — шаг к шагу. Левая рука ведёт, правая — та, что сломана, — просто держится за его плечо, не мешает. Это не идеальный механизм. Но он работает. Его правая рука держит её левую. Она чувствует это. Пальцы тёплые, чуть шершавые, с мозолями от молота. Она чувствует, как его большой палец чуть поглаживает её запястье. А правая — та, что лежит на его плече, — почти ничего не чувствует. Только давление. Только вес. Только то, что он здесь. Правая рука — мёртвая. Половина её тела — мёртвая. Она знает это. И знает, что он знает. Он не говорит ничего. Не спрашивает «ты чувствуешь?» — потому что боится ответа. Она сжимает пальцы на его плече — не сильно, просто чтобы он знал: она здесь. Всей собой. Даже той половиной, которая почти ничего не чувствует. Она не знает, куда смотреть. Если смотреть на него — она наступит ему на ноги. Если смотреть под ноги — она запутается в подоле и упадёт. Если смотреть на свои руки — она вообще перестанет двигаться, потому что увидит, как они дрожат. «На него, — решает она. — Смотри на него. Он не даст упасть.» Она поднимает левый глаз. Правый смотрит в сторону — как всегда. Она не может это контролировать. — Ты смотришь не туда, — замечает он тихо. — Я знаю, — шепчет она. — Правый… он не умеет. Не могу заставить. — Левого достаточно, — говорит он. И не отпускает. Он накрывает её правую руку своей ладонью — поверх, туда, где кожа почти мёртвая. Пальцы смыкаются — её дрожащие, его тёплые, надёжные. Он держит её руку. Не сжимает — осторожно, как будто она стеклянная. Его левая рука ложится ей на талию. Через бархат. Через ткань, которая скрывает её шрамы. — Ты дрожишь, — говорит он. — Я всегда дрожу, — отвечает она. — Сегодня — не от страха. Она поднимает на него глаза. Левый — широко открытый, испуганный. Но не тем страхом, к которому она привыкла. — От чего же? — шепчет она. — От того, что тебе нравится. Она не отвечает. Не может. Потому что это правда. Ей нравится. Нравится, как он смотрит. Нравится, как держит. Нравится, что она в этом платье, в этом зале, при этих свечах. Нравится, что он — её. Хотя бы на этот вечер. Ей хочется заплакать от того, как сильно ей это нравится. Но тело не слушается. Она застывает. Прямо в его руках, с его ладонью на своей талии, с его пальцами, переплетёнными с её. Смотрит на него — левым глазом, расширенным, испуганным. Правый смотрит в пустоту. «Что со мной? — панически думает она. — Почему я не могу пошевелиться?» Она пытается сделать шаг. Нога не поднимается. — Паудер? — его голос встревоженный. — Ты в порядке? Она не может ответить. Горло сжато — не кашель, не спазм. Просто — слова кончились. И движения кончились. И всё, что осталось, — это его руки, которые держат её, и паркет под ногами, холодный, скользкий, чужой. «Не сейчас, — умоляет она. — Пожалуйста, не сейчас.» Она закрывает левый глаз. Правый остаётся открытым — как всегда. Делает вдох. Короткий. Рваный. И ступор отпускает. Не сразу — мышцы расслабляются медленно, как будто оттаивают. Она чувствует, как возвращается тепло в пальцы, как колено перестаёт быть деревянным, как лёгкие снова работают. — Всё, — шепчет она, открывая левый глаз. — Всё, прошло. — Что это было? — тихо спрашивает он. — Не знаю, — она смотрит на свои руки. — Забыла, как двигаться. На секунду. Она не говорит, что испугалась. Что на секунду ей показалось, что она останется так навсегда — застывшей статуей в зелёном бархате, с открытым правым глазом и руками, которые не слушаются. Он не спрашивает больше. Просто ждёт. Пока она снова станет собой. — Дыши, — говорит он. Она дышит. Вдох — пауза — короткий выдох. Лёгкие работают на пределе, но пока не сдаются. — Я не умею танцевать с тростью, — шепчет она. — Меня не учили. — Сегодня ты танцуешь без трости, — говорит он. — Я буду твоей тростью. Она смотрит на него. Левый глаз — прямо, в его глаза. Правый смотрит мимо — влажный, неподвижный, не в фокусе. — Ты слишком нарядился для пустого зала, — говорит она. — И я тоже. Мы оба. — Я нарядился для тебя, — поправляет он. — А ты — для меня. Это называется «особенный вечер». Она отводит взгляд. Левая щека розовеет — предательски, неконтролируемо. — Дурак, — шепчет она. — Я знаю. — Веди, — шепчет она. — Пожалуйста. Веди, пока я не передумала. Он не ведёт сразу. Стоит, смотрит на неё. — Ты красивая, — говорит он. Не в первый раз за вечер. Но сейчас — иначе. Не как комплимент. Как факт, который он только что заметил. Заново. Он ведёт её. Медленно. Очень медленно. Она прижимается щекой к его плечу, и он чувствует, как её дыхание становится ровнее. Неправильный вальс. Неправильный ритм. Но она не отстраняется. «Скажи ей, — стучит в висках. — Скажи сейчас. Она рядом. Она слышит. Она не убежит.» Он открывает рот. Три слова готовы сорваться с языка. «Я люблю тебя.» И замирает. «Не сейчас. Не здесь. Если ты скажешь это во время танца, она подумает, что это от нежности. Или от жалости. Или потому, что свечи красиво горят. А она должна знать — ты говоришь это не потому, что вечер романтичный. А потому, что это правда. Каждый день. Не только сегодня.» Он сглатывает. Слова остаются внутри. Вместо этого он сжимает её руку чуть крепче. Она поднимает голову, смотрит на него — левым глазом, вопросительно. — Ничего, — шепчет он. — Просто… спасибо. Что танцуешь со мной. Она не отвечает. Но её пальцы на его плече перестают дрожать. На секунду. На две. «Потом, — обещает он себе. — Я скажу потом. Когда буду уверен, что она готова услышать.» Она хочет сказать «не ври». Не может. Потому что он смотрит так, будто видит не шрам, а её. Всю. Она не отводит взгляд. Раньше — отводила всегда. Пряталась. А сейчас — смотрит. Левая щека розовеет, правый глаз смотрит в пустоту, но она не прячется. — Ты говоришь так, потому что любишь меня, — шепчет она. Не обвинительно. Констатируя. — Да, — отвечает он. — Поэтому. Она кивает. Один раз. Коротко. И не спорит. — Веди уже, — шепчет она, отводя взгляд. — А то я разревусь. Он ведёт. Он начинает двигаться. Мир сужается до его плеча, его руки на её талии, его дыхания — ровного, тёплого, касающегося её макушки. Свечи расплываются в жёлтые пятна. Тени перестают быть тенями — становятся частью танца. — Ты как? — шепчет он. — Лучше, чем когда-либо, — отвечает она. И не врёт. Она не сразу замечает, что они дышат в унисон. Он — вдох, она — выдох. Его грудная клетка поднимается — её опускается. Как будто их тела решили за них, что они — одно целое.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать