Разбитый Вальс

Аркейн
Гет
В процессе
NC-17
Разбитый Вальс
Andreysanchez
автор
Описание
Он заходит не в обычное время. Днём. При свете, который слишком чётко обрисовывает то, что она привыкла прятать. Она не ждала его. Никогда не ждёт днём. Но он здесь — в парадном сюртуке, застёгнутом на все пуговицы. Как перед боем. Ей кажется, что сердце сейчас выпрыгнет из груди. Она не знает, что он задумал. Не знает, готов ли этот вечер стать самым важным в её жизни — или самым страшным.
Примечания
Текст большой, много раз изменял я и переписывался, могу быть какие-то логические ошибки, что я не заметил. Если заметили - сообщите, и я подумаю что с этим делать. На фон для чтения : https://youtu.be/fQrTAn8fWwU?si=tGkiECKq9xAhFgwA
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Пианино

Паудер садится на банкетку перед пианино. Сначала неуклюже — опираясь на трость, потому что колено подгибается, и она не хочет упасть. Не здесь. Не сейчас. Не в этом платье, которое стоит больше, чем вся её жизнь в Зауне. Трость скользит по лакированному дереву ножки, и она ловит её в последний момент, пальцы сжимаются слишком сильно, костяшки белеют. Она сгибает правое колено — и замирает на секунду. Сустав хрустит, простреливает короткой болью от чашечки до бедра. Джейс слышит этот хруст. Не комментирует, но его рука на её локте на мгновение сжимается. Банкетка жёсткая. Слишком низкая. Ей приходится согнуть спину под неправильным углом, и позвоночник сразу откликается — тупой, ноющей болью от поясницы до лопаток. Та боль, с которой она научилась не считаться, но сегодня она громче обычного. Она поправляет подол левой рукой — если бархат ляжет под колено, через пять минут будет невыносимо больно сидеть. «Терпи, — говорит она себе. — Ты не для того сюда шла, чтобы жаловаться на спину.» Она выпрямляется — насколько может. Спина протестует, но она заставляет себя сидеть ровно. Как учила мадам Воссье. Как вбили в мышцы за семь лет. Потом перекидывает трость на пол, прислоняет к ножке инструмента. Металлический стук отдаётся в тишине залы — громкий, неуместный, как кашель во время спектакля. Она морщится. Левый глаз щурится, правый смотрит в сторону — влажный, неподвижный, как всегда. Платье расправляется по полу — волной тёмно-зелёного бархата, тяжёлого, скользкого, чужого. Оно скрывает её искалеченные ноги. Всё, что она привыкла прятать, — под тканью, которая стоит больше, чем её жизнь в Зауне за целый год. Она чувствует его взгляд. Не видит — сидит к нему боком, левая щека освещена свечами, правая скрыта в тени. Но чувствует. Тёплый, тяжёлый, сосредоточенный на ней. Он смотрит не на руки — на профиль. На левую щёку. На прядь, которая упала на правую сторону. «Не смотри, — хочет сказать она. — Отвернись. Дай мне минуту. Дай мне собраться.» Но она не говорит. Потому что если он отвернётся, она останется одна с этим пианино, с этой дрожью в руках, с этим страхом. А одной ей страшнее. Левая щека розовеет. Она чувствует это тепло, этот предательский румянец. И ненавидит себя за то, что не может его контролировать. — Не смотри, — всё равно шепчет она. Тише, чем хотела. — Не могу, — отвечает он. Просто. Честно. Она смотрит на свои руки — они лежат на коленях. Кисти голые, без перчаток. Бледные, в мелких шрамах, с тонкими, почти прозрачными запястьями. Правая дрожит — крупно, навязчиво. Он садится на стул в трёх метрах. Его руки на коленях — крупные, с мозолями от молота, с твёрдыми костяшками. Не рядом — чтобы не давить. Не слишком далеко — чтобы она не чувствовала себя брошенной. Стул жёсткий — он чувствует это спиной, но не меняет позу. Сидит так, чтобы видеть её лицо. И дверь. Всегда видеть дверь. Привычка, от которой не отучить. «Он может спрятать дрожь. А я — нет», — думает она. И отворачивается к клавишам. Теперь она — леди. Теперь никто не увидит. Кроме него. На белой рубашке — ни одной складки. Но Паудер видит: воротник расстёгнут на одну пуговицу. Только одну. Этого достаточно, чтобы дышать. «Он тоже волнуется», — думает она. И ей становится легче. Почти. Паудер смотрит на клавиши. Белые. Чёрные. Пожелтевшие от времени, как старая бумага. Некоторые из них стёрты посередине — там, где пальцы других пианистов, давно ушедших, касались снова и снова. Она смотрит на эти стёртости и думает о том, что когда-то этот зал был живым. Что здесь танцевали, смеялись, играли. Что стены помнят звуки, которых она никогда не услышит. Пианино старое. Расстроенное. Некоторые клавиши не звучат — молчат, как правая половина её лица. Некоторые фальшивят — как правый глаз, который смотрит не туда. Но она играет. Потому что молчать страшнее. Потом она смотрит на свои руки. Она не смотрит на него. Но чувствует его взгляд. Тёплый. Тяжёлый. Он смотрит не на руки — на неё. На профиль. На левую щёку, освещённую свечами. На прядь, которая упала на правую сторону, закрывая шрам. — Не смотри, — шепчет она, не поднимая глаз. — Не могу, — отвечает он. Просто. Честно. Левая щека розовеет. Ей хочется сказать «отвернись», хочется спрятаться, хочется, чтобы он не видел, как она краснеет. Но ещё сильнее — хочется, чтобы он смотрел. Всегда. Даже когда она ошибается. Даже когда дрожит. Даже когда играет фальшиво. Правая дрожит. Крупно, навязчиво — от запястья до кончиков пальцев. Пальцы ходят ходуном, как осенние листья, которые никак не могут упасть. Она не пытается унять дрожь. Бесполезно. Она знает — чем сильнее старается, тем хуже становится. Как будто тело издевается над ней. Как будто говорит: «Смотри, какая ты сломанная. И ты собралась играть?» Левая — спокойная. Ровная. Уверенная. Левая никогда не подводит. Левая научилась чертить, паять, собирать схемы — делать работу правой, потому что правая не справляется. Но левая не умеет играть мелодию. Левая — для баса. Для аккомпанемента. Для того, чтобы держать ритм, пока правая поёт. А правая — не поёт. Она дрожит. Она поворачивается к нему. Он сидит на стуле в трёх метрах. Спина прямая, плечи развёрнуты — но она видит: он волнуется. Пальцы сжаты в замок, костяшки белеют. Ей хочется подойти к нему. Взять за руку. Сказать «спасибо, что привёл меня сюда». Но она не может — ноги не слушаются. — Ты нервничаешь, — говорит она. — Да, — признаётся он. — Не надо. Это же я. Он почти улыбается в ответ. И его пальцы на коленях разжимаются. Слёзы снова подступают. Она моргает — левым глазом, правый не умеет. Не даёт им упасть. Ей нравится, что он волнуется. Нравится, что он смотрит. Нравится, что этот вечер — только для них. Она опускает руку в карман платья. Неосознанно. Привычно. Пальцы нащупывают самоцвет — гладкий, тёплый. Она сжимает его на секунду, чувствуя, как вибрирует внутри энергия. — Что это? — спрашивает Джейс. Голос тихий, осторожный. — Ничего, — она прячет самоцвет обратно. — Просто камешек. Успокаивает. Он не спрашивает больше. Кивает. Молча. Принимает. И она вдруг понимает, что это — подарок. Не камень. То, что он не спрашивает. Что он видит её дрожь и не комментирует. Что он сидит в трёх метрах и ждёт, не торопит, не давит. — Не бойся, — говорит он. — Никто не слышит. Никого нет, кроме нас. Она кивает. Не потому что верит. Потому что хочет верить. Она поднимает руки над клавишами. Левая — ровная, спокойная, уверенная. Пальцы растопырены, как паук в своей паутине. Правая — дрожит. Пальцы ходят ходуном, запястье трясётся мелкой, навязчивой дрожью. Она смотрит на неё и чувствует, как левая щека начинает розоветь — от стыда, от страха, от того, что он видит. «Ты издеваешься надо мной, — думает она. — Семь лет прошло. Семь лет ты меня мучаешь. Когда это кончится?» Ей хочется ударить по клавишам. Со всей силы — чтобы они зазвенели фальшиво и больно, как внутри неё. Чтобы дерево треснуло. Чтобы струны порвались. Чтобы хоть что-то сломалось не внутри, а снаружи. «Ты не можешь, — шепчет голос внутри. — Ты никогда не могла.» — Не смотри, — шепчет она. — Я уже смотрю, — отвечает он. Она хочет сказать «отвернись». Хочет сказать «дай мне минуту». Хочет сказать «я не могу, когда ты смотришь». Вместо этого она чувствует, как внутри поднимается тошнота. Не физическая — ментальная. Отвращение к себе. К своей руке, которая дрожит. К своему телу, которое предаёт. «Ты — калека, — шепчет голос. — Ты — урод. Ты — ничтожество, которое не может даже сыграть простую пьесу. А он сидит и смотрит. И жалеет тебя. Потому что ему больше ничего не остаётся.» Она сжимает правую руку левой. Сильно, почти больно. Костяшки белеют. Пальцы правой всё равно дрожат — под левой, под давлением, под всем. «Ударь по клавишам, — командует голос. — Ударь так, чтобы они зазвенели фальшиво и больно. Чтобы он увидел, как ты зла. Чтобы он понял, какая ты на самом деле — не только сломанная, но и злая. Злая на весь мир за то, что ты такая.» Она замахивается. Джейс не двигается. Не говорит «не надо». Не хватает её за руку. Сидит на стуле в трёх метрах и смотрит. Он видит всё. Как её плечи поднялись к ушам. Как правая рука сжалась в кулак. Как она замахнулась — не на пианино, на себя. Кулак застывает в воздухе. Паудер смотрит на своё отражение в его глазах — сжавшуюся, злую, страшную. «Зачем? — спрашивает она себя. — Зачем бить по клавишам? Они не виноваты. Пианино не виновато. Виновата ты. Ты и твоё тело, которое не слушается.» Она разжимает кулак. Медленно. Палец за пальцем. Как будто разжимает старый, проржавевший механизм. Кладёт руку обратно на клавиши. Дрожащую. Бесполезную. Свою. И замирает снова. Не может начать. Не может заставить себя нажать хотя бы одну клавишу. Джейс встаёт. Бесшумно. Стул не скрипит — он отодвинул его без звука. Шаг. Второй. Третий. Подходит сзади — не сбоку, не спереди. Сзади. Чтобы не смотреть ей в лицо. Чтобы не давить взглядом. Останавливается в полушаге. Его дыхание — она чувствует его на своей макушке. Тёплое. Ровное. Он не говорит ни слова. Кладёт руку ей на плечо. Легко — почти невесомо. Не сжимает. Просто — держит. Паудер замирает. Не дёргается. Не расслабляется. Замирает — как зверёк, который не знает, бежать или остаться. Его пальцы — тёплые, даже через ткань платья, через бархат, который скрывает её шрамы. Она чувствует это тепло. Или хочет чувствовать. Он ждёт. Не двигается. Не убирает руку. Просто стоит за её спиной и дышит. Ровно. Глубоко. Через несколько секунд она замечает — её плечи опустились. Не потому что она решила расслабиться. Потому что его рука… потому что он… она не знает почему. Просто — опустились. — Спина, — вдруг говорит он. Голос тихий, но не шёпот. Обычный. Спокойный. — Что? — не понимает она. — У тебя спина не прямая, — говорит он. — Ты сидишь ровно, но внутри — сжалась. Позвоночник зажат. Я вижу по плечам. Она хочет сказать «отстань». Хочет сказать «не лезь». Не говорит. — Расслабься, — командует он. Не грубо. Твёрдо. Как просят сделать вдох — не спрашивая, хочешь ты или нет. — Не могу, — шепчет она. — Можешь. Ты просто забыла, как. Его рука с её плеча сползает чуть ниже — на лопатку. Он нажимает — не больно, просто обозначая точку. — Выдохни, — говорит он. — Не глубоко. Как ты умеешь. Она выдыхает. Коротко, экономно — как учили врачи. — Ещё, — говорит он. Она выдыхает снова. — И вдох. Маленький. Не старайся. Она вдыхает. И замечает — её спина… она не расслабилась. Но перестала болеть. Или боль отступила на задний план. Или она просто перестала о ней думать. — Лучше? — спрашивает он. — Не знаю, — шепчет она. Но она не врёт. Она правда не знает. Или знает — но не хочет признавать, что ему удалось то, чего она не могла сделать сама. Он убирает руку с её плеча. Медленно. Не спрашивает «можно?» — сейчас не время для вопросов. Возвращается на стул. Садится в трёх метрах. Кладёт руки на колени. Ждёт. Паудер смотрит на свои руки. Левая — спокойная. Правая — дрожит, но не так сильно. Или ей только кажется. — Ты… — она замолкает. Сглатывает. — Ты мог бы и не подходить. — Мог, — соглашается он. — Почему подошёл? — Потому что ты не просила, — говорит он. — А если бы попросила — было бы поздно. Ты бы уже встала и ушла. Она не знает, что на это ответить. Потому что он прав. — Ты тут мной командовать вздумал? — её голос резче, чем она хотела. Защитная колкость. Последняя попытка отстраниться. — Спину мне проверять. Дышать учить. — Я тебе помогаю, — говорит он. — Но ты в этом ничего не понимаешь, — она почти шипит. Левая щека розовеет. — Я понимаю в тебе, — отвечает он. Она замолкает. Смотрит на свои руки. На правую — дрожащую. На левую — спокойную. — Дурак, — шепчет она. — Я знаю. Она поворачивается к пианино. Смотрит на клавиши. Белые. Чёрные. Пожелтевшие от времени. Которые ждут. — Не смотри, — говорит она. — Я уже смотрю, — отвечает он. Она не просит отвернуться. Не в этот раз. Не смотрит на него. Боится, что если посмотрит — разреветься. Или ударит снова. Или убежит. Левая щека розовеет — от стыда, от злости, от того, что он видел, как она чуть не сломала пианино, которое он для неё приготовил. А он молчит. Только смотрит. И она играет. Не останавливаясь. — Я не помню, — шепчет она. Голос тихий, сломанный, почти детский. — Я три года не прикасалась к пианино. — Твои руки помнят, — говорит он. Спокойно. Уверенно. Как будто это факт, который можно проверить. — Ты говорила. Руки помнят. Она смотрит на него. Он сидит на стуле — слишком прямо, слишком правильно, как на приёме у посла. Спина прямая, плечи развёрнуты. Тёмно-синий сюртук с золотым шитьём, белая рубашка, накрахмаленная, безупречная. Волосы аккуратно зачёсаны назад — только одна прядь выбилась, падает на лоб, и он то и дело поправляет её машинальным движением, которого, наверное, даже не замечает. Единственная небрежность. Единственное, что выдаёт в нём человека, а не наследника. Он смотрит на неё. Не на шрам — она проверила. Правый глаз смотрит в сторону, за маской, за прядью, но левый — левый видит. Он смотрит в её левый глаз. Тёпло. Спокойно. Так, как будто она — не актив, не инженер, не «заунская сирота, которую они спасли». А просто — Паудер. Которая сидит перед пианино в зелёном бархате и боится. И ей становится легче. Не сильно. Не настолько, чтобы дрожь прошла. Но достаточно, чтобы левая рука перестала сжиматься в кулак. Достаточно, чтобы правая чуть-чуть успокоилась. Достаточно, чтобы она сделала вдох — неглубокий, экономный, как учили врачи, — и выдохнула. Она смотрит на свои руки. На левую — спокойную. На правую — дрожащую. На то, как они лежат над клавишами — не касаясь, но готовые. Как будто ждут её команды. И она вспоминает. Не мелодию. Не ноты. Не пальцы месье Фурнье, которые поправляли её, когда она сбивалась. Она вспоминает другое. Как он сказал: «Твои руки помнят». Как он сидит там, на стуле, в своём дурацком парадном сюртуке, и смотрит на неё так, будто она уже играет. Будто она уже не боится. Будто она — та, кем он её видит. «А если я попробую? — думает она. — Если я просто… опущу пальцы? Сами. Не думая.» Левая рука опускается на клавиши. Он смотрит на её руки — на то, как левая ведёт бас, а правая дрожит, но не сдаётся. Она играет. Плохо. Фальшиво. С дрожащими пальцами. Она слышит каждую ошибку. Он — тоже. Она видит, как его плечи чуть напрягаются, когда нота звучит не так. «Скажи что-нибудь, — думает он. — Подбодри. Скажи, что это неважно. Скажи, что ты всё равно красиво играешь.» Он открывает рот. И закрывает. «Не то. Не сейчас. Если скажешь «красиво» — она подумает, что ты врёшь. Если скажешь «неважно» — решит, что ты не понимаешь.» Его рука дёргается. Он хочет подойти. Поправить прядь, которая упала на её правую щёку. Она не заметит — сосредоточена на клавишах. А он коснётся её волос, почувствует их запах, и... Он останавливает себя. «Не трогай. Не сейчас. Она играет. Если ты отвлечёшь её, она собьётся. И будет думать, что это из-за тебя. А потом — из-за себя. А потом...» Он убирает руку. Кладёт на колено. Сжимает в кулак. «Просто сиди. Смотри. Не мешай. Это её момент.» Она сбивается. Нота звучит фальшиво. Паудер замирает на секунду, потом продолжает — как ни в чём не бывало. Он выдыхает. «Ты справилась. А я — почти облажался.» На дрожь, которую она не может унять. И вдруг: — Я не знаю, правильно ли я делаю. Она поднимает голову. Левый глаз — настороженный. — Не знаю, не делаю ли тебе больно. Не знаю, не эгоист ли я — привёл тебя сюда, потому что мне хотелось этого вечера. А тебе, может быть, хочется просто... лежать в своей комнате. Без всего этого. Она смотрит на него долго. Так долго, что он уже хочет сказать «забудь, я не то имел в виду». — Ты сожалеешь? — спрашивает она. — Нет. — Он качает головой. — Но я боюсь, что ты пожалеешь. Она молчит. Потом её левая рука — спокойная, не дрожащая — опускается на клавиши. Она делает вдох — глубокий, насколько позволяет корсет и лёгкие. Корсет давит на рёбра. Лёгкие сжимаются — не приступ, нет, просто напоминание: они здесь, они не вечны. Горло щиплет. Сухо, терпимо, но она знает этот знак — через минуту, если она не успокоится, начнётся кашель. Тот самый, сухой, рвущийся изнутри, который невозможно остановить. «Не сейчас, — думает она панически. — Только не сейчас. Не при нём. Не когда он смотрит.» Она зажимает рот левой рукой — резко, почти грубо. Сдерживает кашель, который уже подступает к горлу. Мышцы напрягаются, глаза слезятся — левый, правый не умеет. Она давит этот кашель в себе, пока он не затихает, оставляя только саднящее, сухое горло. «Всё, — говорит она себе. — Всё, прошло.» Она убирает руку ото рта. Делает короткий, экономный вдох. Потом ещё один. — Не пожалею, — шепчет она. Первая нота — робкая, неуверенная, почти случайная. Не та, что нужно. Но близко. Вторая — увереннее. Третья — четвёртая — пятая. Она смотрит на правую руку. На пальцы, которые не слушаются. На дрожь, которую не может унять. «Ты издеваешься надо мной, — думает она. — Семь лет прошло. Семь лет ты меня мучаешь. Когда это кончится?» Она хочет ударить по клавишам. Со всей силы. Но Джейс смотрит. Она не может при нём. Поэтому она просто убирает руку с клавиш. Кладёт на колено. Прячет в складках бархата. «В следующий раз, — обещает она себе. — В следующий раз, когда буду одна, я ударю. Так сильно, что костяшки побелеют. А потом заплачу. Потому что больно будет не руке. Рука не чувствует. Будет стыдно.» Но сейчас — сейчас она не плачет. Она играет. Плохо, фальшиво, с дрожащими пальцами. Но играет. Левая рука играет бас. Ровно, спокойно, как учил месье Фурнье. Она не смотрит на клавиши — смотрит на свои пальцы. На то, как они двигаются — спокойно, размеренно, как метроном. Левая никогда не подводит. Правая рука ждёт. Она смотрит на правую руку. Пальцы всё ещё дрожат — но не так сильно. Может быть, ей только кажется. Может быть, она просто хочет верить, что дрожь утихает. Она вспоминает его лицо. То, как он смотрит. Тёпло. Спокойно. Без страха. Без жалости. Он не отводит взгляд. Никогда не отводит. Медленно, очень медленно, она опускает правую руку на клавиши. Фа. Палец нажимает — не туда, куда нужно. Соскальзывает. Она сжимает губы — левая половина, та, что слушается. Поправляет. Соль. Теперь правильно. Палец держится, не соскальзывает. Но дрожит. Она чувствует эту дрожь — через клавишу, через механизм, через дерево. Ля. Вторая нота. Третья. Пальцы двигаются — медленно, неуклюже, неправильно. Они опаздывают. Задевают соседние клавиши. Сбиваются с ритма. Но они не отказываются играть. Они играют. Плохо. Фальшиво. С лишними паузами и неправильными нотами. Но играют. Она не плачет. Не останавливается. Не закрывает крышку пианино с силой, чтобы треснуло дерево, как делала в первый год, когда не получалось. Она просто играет. Пьеса. Та самая. Которую она выучила с месье Фурнье. Простая, почти детская. Месье Фурнье говорил, что это «этюд для начинающих». Паудер тогда обиделась — ей было пятнадцать, она ненавидела, когда её называли начинающей. Сейчас она благодарна. Потому что сложную пьесу её руки уже не сыграли бы. Левая рука ведёт бас — ровно, спокойно, как маяк в тумане. Правая плывёт — спотыкается, падает, поднимается, идёт дальше. Не идеально. Не красиво. Просто — есть. На несколько секунд — на одно короткое, невозможное мгновение — она забывает, где они. Забывает, что у неё дрожит рука. Забывает, что половина лица не двигается. Есть только клавиши. Только музыка. Только он — там, в трёх метрах, смотрит и слушает. Ей хочется, чтобы этот момент длился вечность. Правая рука сбивается. Она играет не глядя на клавиши. Смотрит на свои пальцы — на то, как они двигаются. Как левая тащит на себе правую. Как правая то и дело сбивается, но не останавливается. Она сбивается снова. Пальцы правой руки соскальзывают с клавиши, задевают соседнюю — нота звучит фальшиво, режет слух. Паудер замирает на секунду, чувствуя, как левая щека заливается розовым. «Он слышит, — панически думает она. — Он слышит каждую фальшивую ноту.» Она поднимает глаза на него — краем левого, не поворачивая головы. Он сидит на стуле в трёх метрах. Руки на коленях, пальцы не сжаты в кулаки. Смотрит на неё. Не на руки — на лицо. Тепло. Спокойно. «Ему всё равно, — понимает она. — Он смотрит не на игру. На меня.» Она опускает руки снова. Находит ту же ноту — теперь правильно. Продолжает. Не идеально. Не красиво. Но продолжает. И иногда — очень редко, на коротких, почти незаметных мгновениях — пальцы перестают дрожать. На секунду. На две. Как будто тело вспоминает. Как будто руки помнят. Она не знает, сколько длится пьеса. Может быть, минуту. Может быть, пять. Может быть, час — она потеряла счёт времени, как только пальцы коснулись клавиш. Когда последний аккорд замирает — долгая, звенящая тишина, которая заполняет залу, как вода заполняет пустой кувшин, — она убирает руки с клавиш. Кладёт их на колени. Левая — спокойная. Правая — дрожит. Но она сыграла. Она сыграла. Она поднимает голову. Смотрит на него — не на руки, не на клавиши. На него. Он сидит неподвижно. Руки на коленях, пальцы не сжаты в кулаки — расслаблены. Глаза — тёплые, влажные. Он смотрит на неё так, будто она только что сыграла не фальшивую, сломанную пьесу, а величайшую сонату. — Ты… — она сглатывает. — Ты смотришь на меня как на… — Как на кого? — тихо спрашивает он. Она не знает, как сказать. «Как на то, без чего не могу дышать»? — Неважно, — шепчет она. — Просто… продолжай смотреть. Она смотрит на свои руки. На то, как правая трясётся — мелко, навязчиво, почти обиженно, как будто говорит: «Я старалась, я же старалась, почему ты не веришь?». Она смотрит на его руку. На протянутую ладонь. На пальцы, которые чуть растопырены — как всегда, когда он предлагает помощь. «Трость, — панически вспоминает она. — Где трость? Я оставила её у пианино. А сейчас… сейчас она…» Она оборачивается — резко, слишком резко. Шея протестует короткой, острой болью, но она не обращает внимания. Трость стоит у ножки пианино, прислонённая к чёрному лакированному дереву. Три метра. Вечность. «Без трости я не встану, — понимает она. — Колено подогнётся. Я упаду. Прямо здесь. При нём.» Она сжимает край банкетки левой рукой — так, что костяшки белеют. Хочет сказать «подожди, я возьму трость», но слова застревают. Потому что если она попросит подождать, он поймёт. Увидит, как она беспомощна. Как она не может даже встать без помощи. «Не надо, — решает она. — Я сама. Я должна сама.» Он протягивает руку. Не к лицу — к её левой руке, которая лежит на колене, спокойная, не дрожащая. Пальцы замирают в сантиметре. — Можно? — спрашивает он. Тихий, почти шёпот. Она не отвечает. Смотрит на его руку. На пальцы, которые дрожат — чуть-чуть, едва заметно. Он не может это контролировать. Так же, как она не может контролировать дрожь в правой руке. Так же, как не может заставить правый глаз закрыться. Она не убирает руку. Он ждёт. Три удара сердца. Потом кладёт ладонь поверх её левой руки. Накрывает. Не сжимает — просто держит. — Твои руки не дрожат, — замечает он. — Я хотела сыграть лучше, — говорит она, не поднимая головы. — Для тебя. — Ты сыграла. Этого достаточно. Она поднимает голову. Левый глаз — влажный, блестящий. — Ты всегда так говоришь. — Потому что это правда. Ей хочется заплакать. Не от боли — от того, что он смотрит на неё так, будто она сыграла идеально. Будто она — не калека, не урод, не «заунская сирота». А просто — Паудер. Которая играет на пианино, когда он слушает. — Ты невыносим, — шепчет она. — Я знаю. — Левая — нет, — шепчет она. — Левая никогда не подводит. — Сегодня не подведёт. Левый глаз щиплет. Она не плачет — но близко. Горло сжимается, лёгкие напоминают о себе тупой, давящей болью в грудной клетке. Она делает вдох — короткий, экономный. Выдох. — Это было… — начинает Джейс. — Не надо, — перебивает она. Голос хриплый, сломанный, чужой. — Не надо говорить, что это было хорошо. Она поднимает на него левый глаз. Влажный. Слёзы стоят на грани, но не решаются упасть. — Это было ужасно. Фальшиво. Медленно. Правая рука… — Правая рука сыграла, — заканчивает он. Она замолкает. Смотрит на него. На тёмно-синий сюртук. На золотое шитьё, которое тускло блестит в свете свечей. На его лицо — серьёзное, спокойное, без тени жалости. — Ты сказала, что не можешь, — говорит он. — Ты сыграла. Это уже хорошо. Она хочет возразить. Хочет сказать, что «хорошо» — это когда пальцы не дрожат. Когда ноты попадают точно. Но она смотрит на него и понимает: он не врёт. Он не говорит «хорошо» про музыку. Он говорит «хорошо» про то, что она попробовала. Что не сбежала. Что осталась. Она смотрит на свои руки. Левая — спокойная. Правая — дрожит. Но они лежат на коленях, и она не прячет их. — Знаешь, чего я хотела больше всего? — спрашивает она тихо. — Не сыграть идеально. Не доказать, что я не калека. Она поднимает на него глаза. — Я хотела, чтобы ты посмотрел на меня и подумал: «Какая она красивая». Хотя бы на секунду. Хотя бы сегодня. Он молчит. Потом медленно, очень медленно, встаёт со стула. — Я так и думаю, — говорит он. — Каждый день. — Спасибо, — наконец шепчет она. — За то, что привёл. Он не отвечает. Только смотрит на неё. Тёпло. Спокойно. И этого достаточно.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать