Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Психология
Романтика
AU
Ангст
Кровь / Травмы
Слоуберн
Отношения втайне
Сложные отношения
Неравные отношения
Боязнь одиночества
Обреченные отношения
Тревожность
Трагедия
Триллер
Боязнь привязанности
ПТСР
Борьба за отношения
Воссоединение
Панические атаки
Нервный срыв
Горе / Утрата
Запретные отношения
Чувство вины
Инвалидность
Тактильный голод
Вражда семей
Элементы экшна
Описание
Он заходит не в обычное время. Днём. При свете, который слишком чётко обрисовывает то, что она привыкла прятать. Она не ждала его. Никогда не ждёт днём. Но он здесь — в парадном сюртуке, застёгнутом на все пуговицы. Как перед боем. Ей кажется, что сердце сейчас выпрыгнет из груди. Она не знает, что он задумал. Не знает, готов ли этот вечер стать самым важным в её жизни — или самым страшным.
Примечания
Текст большой, много раз изменял я и переписывался, могу быть какие-то логические ошибки, что я не заметил. Если заметили - сообщите, и я подумаю что с этим делать.
На фон для чтения : https://youtu.be/fQrTAn8fWwU?si=tGkiECKq9xAhFgwA
Бальная зала
23 июня 2026, 09:34
Паудер замирает на пороге. Он стоит там же, засунув руки в карманы, пальцы сжаты в кулаки — она не видит, но чувствует по натянутой ткани брюк. Он не идёт вперёд. Ждёт. Потому что это её вечер. Её выбор. Её зала. Он зажигал эти свечи час назад. Один. В пустой зале. Никто не помогал — он не хотел, чтобы кто-то знал. Фитили не слушались, пальцы скользили по спичкам. Он злился на себя, на свою неуклюжесть. А потом зажёг первую. И вторую. И перестал считать. Сейчас, когда они горят, он почти гордится собой. Почти. Она не может сделать шаг. Не потому что не хочет — потому что ноги не слушаются. Правое колено ноет от одной мысли, что нужно идти дальше. Левая нога дрожит — мелко, навязчиво. Трость в правой руке кажется тяжелее, чем обычно.
«Ты не в своей комнате, — говорит она себе. — Здесь нет поручней. Нет стен, за которые можно схватиться. Только паркет. Скользкий. Чужой.»
Она сжимает рукоятку трости так, что костяшки белеют.
— Паудер? — голос Джейса рядом. Тихий. Осторожный.
— Я… — она сглатывает. — Я боюсь упасть.
— Я рядом, — он не говорит «не упадёшь». Не обещает невозможного. Просто — «я рядом».
Она не двигается. Стоит на пороге, смотрит на свечи, на паркет, на пианино в углу. На всё это красивое, чужое, пугающее. Ей кажется, что если она сделает этот шаг — то уже не сможет вернуться. Что её комната, с качелями и метрономом, останется где-то далеко. А она окажется здесь — в зале, где её могут увидеть. «Никто не смотрит, — напоминает она себе. — Никого нет, кроме нас.» Но тело не слушается.
Джейс смотрит на неё. На плечи — подняты к ушам. На правую руку — вцепилась в трость так, что пальцы побелели. На левую — которая висит вдоль тела и не двигается. Он не говорит «не бойся». Не говорит «давай, ты сможешь». Вместо этого он делает шаг. Один. К ней. Не в залу — к ней. Останавливается вплотную — так, что его плечо почти касается её плеча.
— Смотри на меня, — говорит он.
Она поднимает левый глаз.
— Я смотрю, — шепчет она.
— Не на залу. На меня.
Она смотрит. На его лицо — серьёзное, спокойное. На глаза — тёплые, внимательные.
— Я не могу, — повторяет она.
— Можешь. Ты просто забыла, как.
Он протягивает руку. Не к её руке — к её левому локтю. Берёт — осторожно, но ощутимо. Другой рукой — за правую, ту, что держит трость. Накрывает её пальцы своими.
— Чувствуешь? — спрашивает он.
— Не знаю, — она не врёт. Она правда не знает — чувствует или хочет чувствовать.
— Это я. Я держу. Ты не упадёшь.
Она смотрит на его руки поверх её. Крупные. Тёплые.
— Я не чувствую правую. Она почти ничего не чувствует.
— Знаю. Но левую — чувствуешь. А левой достаточно.
Она смотрит на свою левую руку — ту, которую он держит за локоть. Чувствует. Тепло его пальцев даже через ткань платья.
— Дыши, — командует он. Не грубо. Твёрдо.
Она дышит. Коротко, экономно. Потом — длиннее. Он ждёт, пока её дыхание выровняется.
— Хорошо, — говорит он. — Теперь посмотри на меня. Не на залу. Не на пол. На меня.
Она смотрит.
— Мы войдём вместе. Ты не одна.
Она кивает. Один раз. Коротко.
— Я сделаю шаг. А ты сделаешь следующий. Я не потяну. Я просто пойду рядом. Хорошо?
Она не отвечает. Но её пальцы на трости чуть расслабляются. Не полностью — но достаточно. Он делает шаг. В залу. Медленный, спокойный. Не тянет её — идёт рядом. Она делает шаг следом. Паркет скрипит под её ногой — тихо, жалобно. Трость стучит — глухо, мерно. Второй шаг. Третий. Она идёт. Не одна. С ним.
Он останавливается. Только когда они уже внутри, когда дверь за ними закрылась, когда свечи горят со всех сторон и тени танцуют на стенах. Она хочет сказать «ты зажёг их сам?». Открывает рот — и забывает, что хотела спросить. Не на секунду — на три удара сердца. Слово крутится где-то на языке, но не может выйти.
«Сам», — наконец вспоминает она. — «Ты зажёг их сам?»
— Ты в зале, — говорит он.
— Я в зале, — повторяет она.
И не верит. Но стоит. Он убирает руки — медленно, сначала одну, потом другую. Не спрашивает «можно?» — сейчас не время для вопросов.
— Я там, — он кивает на стул у стены. — Если понадоблюсь — позови.
Она кивает. Смотрит на пианино. На чёрное лакированное дерево. На пожелтевшие клавиши.
— Спасибо, — шепчет она.
Он не отвечает. Идёт к стулу. Садится. Кладёт руки на колени. Ждёт. Она стоит посреди залы, опираясь на трость. Смотрит на пианино, на свечи, на паркет. И не убегает.
— Я боялся, — говорит он вдруг. Голос тихий, почти неслышный в тишине. — Весь день боялся. С утра, как только решился тебя позвать.
Она поворачивается к нему. Левый глаз — удивлённый, настороженный.
— Ты — наследник Талисов. Ты не должен бояться.
— Я — человек, — поправляет он. И отводит взгляд — впервые за вечер. Смотрит куда-то на стены, на свечи, на пыльную люстру. — И я боюсь. Тебя. Твоего «нет». Всего этого. Что ты откажешься. Что испугаешься. Что я сделал что-то не так.
— Ты не сделал ничего не так, — она говорит это тихо, почти шёпотом. Левая щека розовеет.
— Я знаю. Но я всё равно боялся.
Она не отвечает. Смотрит на залу. Не на ту, парадную, где когда-то показывали её как дорогую куклу. На эту. Маленькую, заброшенную, с пыльными досками и десятками свечей, которые он зажёг сам.
«Клетка, — думает она. — Золотая, но клетка. А здесь — не клетка.»
Она смотрит на свечи. На стены. На паркет, натёртый до тусклого блеска. Он продумал всё. Как всегда.
«Сколько времени он на это потратил? — думает она. — Сколько свечей зажёг? Сколько раз проверил, не погасли ли? А я…»
Она смотрит на свои дрожащие руки. На правую, которая сегодня слушается хуже, чем обычно. На левую — которая держит трость.
«А я даже не могу сыграть без ошибок. Даже не могу танцевать, не наступая ему на ноги.»
Она не заканчивает. Закусывает левую губу — сильно, почти до крови.
— Ты чего застыла? — голос Джейса рядом. Не торопит, но спрашивает.
— Ничего, — врёт она. — Просто… красиво.
Она не говорит, что у неё щиплет в носу и слёзы подступают к левому глазу. Не от красоты — от того, что он сделал это для неё. А она не знает, как отблагодарить. И боится, что никогда не сможет.
Свет свечей живой, подвижный. Тени танцуют на стенах, на потолке, на полу — мягкие, тёплые, почти ласковые. Не тот резкий, белый свет лаборатории, от которого болят глаза. Не тусклый полумрак её комнаты, где она прячется от мира. Что-то среднее. Что-то, чего она не знала раньше. В углу — пианино. Чёрное, лакированное, с открытой крышкой и пожелтевшими клавишами. Не то маленькое, рассохшееся фортепиано, на котором её учил месье Фурнье. Настоящее. Большое. И такое же заброшенное, как эта зала — она видит пыль на крышке, видит, как тускло блестят клавиши, будто их не трогали годами.
«Это не моё место, — проносится в голове. — Я здесь чужая. Эта зала помнит вальсы других женщин — красивых, целых, не сломанных.»
Она смотрит на свои руки. Левая — спокойная, уверенная. Правая — дрожит. Даже когда просто висит вдоль тела.
«Я — самозванка в зелёном бархате. Он зажёг свечи для кого-то другой. Для той, кто мог бы танцевать. Не для меня.»
Она знает, что это неправда. Джейс сделал это для неё. Только для неё. Но голос внутри — тот самый, который шепчет по ночам, — не слушается. Она зажмуривает левый глаз. Правый остаётся открытым — как всегда.
«Не сейчас, — приказывает она голосу. — Не здесь. Не сегодня.»
Она смотрит на клавиши. Пожелтевшие, стёртые посередине.
«Я не смогу. Я забуду. Правая рука не послушается. А он будет смотреть. И я увижу в его глазах…»
Она не знает, что увидит. Разочарование? Жалость? Боль от того, что он зря старался? Правая рука начинает трястись сильнее. Паудер зажимает её левой — резко, почти грубо.
«Ты можешь. Ты чинила шкатулки. Ты чертила схемы. Ты стабилизировала кристаллы. Это просто пианино. Это просто клавиши.»
Она не верит. Но хочет верить.
— Это… — её голос срывается. — Ты… ты всё это… для меня?
Он не успевает ответить. Потому что Паудер чувствует, как пол уходит из-под ног. Не физически — она стоит на паркете, трость в руке, Джейс рядом. Но внутри — пустота. Как будто кто-то выдернул пробку, и всё, что держало её, вытекло.
«Он сделал это. Для меня. Семь лет он тратит на меня время, деньги, силы. А я даже не знаю, как…»
— Зачем? — шепчет она.
Голос — чужой, сломанный, не её. Она не узнаёт его.
— Что — зачем? — он не понимает.
— Зачем ты это сделал? — она поднимает на него левый глаз. Красный, мокрый, но слёз ещё нет. — Зачем ты тратишь на меня время? Зачем ты зажёг свечи? Зачем ты так стараешься, а я…
Она замолкает. Не может закончить. Потому что если скажет «а я не могу даже отблагодарить» — он начнёт возражать. Скажет «ты не должна». А она должна.
— Ты не должна ничего, — говорит он. Как будто прочитал её мысли.
— Врёшь, — выдыхает она. — Я всегда должна. Должна быть полезной. Должна чертить. Должна стабилизировать кристаллы. Должна… должна… должна…
Её голос срывается на всхлип. Не плач — что-то между кашлем и рыданием. Сухое, рваное, беспомощное. Она зажимает рот левой рукой. Не хочет, чтобы он слышал. Не хочет, чтобы он видел, как она разваливается на куски прямо здесь, в этой красивой зале, при этих свечах, которые он зажёг для неё.
— Паудер, — он делает шаг к ней.
— Не подходи! — она почти кричит. — Не подходи, я… я сейчас… я не могу… я не…
Она не знает, что «не может». Не может стоять? Не может дышать? Не может быть той, кого он заслуживает? Джейс не слушается. Подходит. Берёт её за плечи — осторожно, почти невесомо.
— Посмотри на меня, — говорит он.
Она не поднимает головы.
— Паудер. Посмотри.
Она поднимает. Левый глаз — мокрый, правый — влажный, неподвижный.
— Ты ничего не должна, — говорит он. — Ты — не долг. Ты — не актив. Ты — Паудер. И я зажёг эти свечи не потому, что ты должна. А потому что я хотел. Для тебя.
Она смотрит на него. Долго. Так долго, что свечи на стенах, наверное, успевают моргнуть.
— Дурак, — шепчет она.
— Я знаю.
Она не плачет. Не может. Слёзы застряли где-то в горле, вместе с воздухом, который никак не хочет входить полной грудью. Но она кивает. И не отстраняется. Паудер смотрит на пианино. Потом на Джейса. Потом снова на пианино.
— Ты… — её голос срывается. Не потому что она плачет — левый глаз сухой, правый не умеет. Слова застревают в горле, там, где воздух становится плотнее, а лёгкие сжимаются в предчувствии приступа. — Откуда ты…
Она не может закончить. Потому что если скажет их — придётся признать, что это правда. Что он действительно сделал это. Для неё.
— Ты говорила, — тихо говорит он. — Про месье Фурнье. Про фортепиано. Про то, что можешь сыграть правой рукой, если не спешить.
Он не смотрит на неё. Смотрит на пианино — на чёрный лак, на пожелтевшие клавиши, на пыль, которую он не вытер, потому что не хотел, чтобы кто-то знал, что он здесь был. Потому что это — их секрет.
— Я говорила это давно, — шепчет она. — Ты запомнил?
— Я помню, — он поворачивается к ней. В его глазах — что-то тёплое. И печальное. То, что он прячет от Совета, от матери, от всего мира. То, что показывает только ей. — Я всё помню.
— Я играл здесь, когда был маленьким, — говорит он. Негромко, как будто стены не должны слышать.
Она оборачивается. Левый глаз — вопросительный.
— Мать заставляла. — Он смотрит на пианино, не на неё. — Говорила: «Талисы должны уметь всё. Даже то, что им не нужно».
— Ты ненавидел?
— Ненавидел. — Он почти улыбается. Устало, без веселья. — Сбегал, прятался в коридорах, пока меня не находили. А потом зала стала ничьей. Никто сюда не ходил. И я подумал… — Он замолкает. Трёт переносицу — жест, который она знает. — Если есть место, которое никто не помнит, кроме меня… может быть, оно подойдёт для того, что никто не должен видеть. Кроме нас.
Она молчит. Смотрит на него — на его лицо, на его руки, сжатые в кулаки в карманах. Потом отводит взгляд — к пианино, к пыльным клавишам, к чёрному лакированному дереву, которое помнит его детские пальцы.
— Спасибо, — шепчет она. — Что поделился.
— Я не могу сейчас, — шепчет она. Голос тихий, почти неслышный. Левый глаз смотрит на пианино, на клавиши, на свои руки — левая спокойная, правая дрожит. — Я не готова. Я даже не знаю, помню ли я…
— Никто не слышит, — перебивает он. Голос мягкий, но уверенный. Не командный — он убрал командирские нотки, которые проскальзывают, когда он волнуется. Просто тёплый. — Здесь нет слуг. Никого, кроме нас.
— А ты? — она поднимает на него левый глаз. Испуганный. Мокрый — хотя слёз нет, просто влажно, как всегда бывает, когда она боится. Без защиты. Без маски. Без ничего, кроме зелёного бархата и белой кости на лице.
— А я — это я, — говорит он. Просто. Как будто это всё объясняет. — Я уже видел, как ты задыхаешься. Как плачешь. Как чинишь шкатулку три часа и не заканчиваешь. Я не отвернусь от неправильной ноты.
Он молчит. Смотрит на него. На тёмно-синий сюртук. На золотое шитьё. На лицо — серьёзное, спокойное, без тени насмешки. На правую руку, которую он не прячет в карман — держит на виду, как будто говорит: «Смотри, я не боюсь. Я здесь».
— Если я начну и не смогу закончить, — её голос дрожит. Не палец — голос. — Ты не будешь меня жалеть?
— Не буду.
— Если я заплачу?
— Я дам тебе платок.
— Если правая рука не послушается?
— Тогда сыграешь левой.
Она смотрит на него долгим взглядом. Левая щека розовеет — медленно, с верхней точки скулы к подбородку. Она чувствует это тепло. Знает, что он видит. Не отворачивается. Не прячется.
— Ты идиот, Джейс Талис.
— Я знаю.
Она переступает порог. Паркет скрипит под её ногами — негромко, жалобно, как будто извиняется за то, что потревожили его сон. Трость стучит в такт шагам — глухо, мерно, как метроном. Она считает удары. Один. Два. Три. Она идёт к пианино.
«Мы — две половины одного лица, — думает она. — Живое и мёртвое. Подвижное и застывшее.»
Она идёт к пианино. Платье шелестит по полу, бархат трётся о бархат, и этот звук — новый, чужой — напоминает ей, что она не в своей комнате. Не в кардигане. Не в носках разного цвета. Она — леди в зелёном бархате, идёт к пианино в заброшенной бальной зале, и за её спиной стоит мужчина в парадном сюртуке, который сказал ей «я люблю тебя», а она не ответила.
Паудер сделала три шага. Трость стукнула по дереву — раз, другой, третий. Четвёртого не было. Она остановилась. Не потому что не могла идти — могла. Колено ныло, но терпимо. Спина простреливала привычной болью.
— Я не могу, — сказала она.
Голос вышел тише, чем она хотела. Чужим. Джейс повернулся к ней. Она видела это краем левого глаза — как его плечи разворачиваются, как взгляд скользит по её лицу, останавливается на правой руке, которая дрожит сильнее обычного, на левой, которая сжала трость так, что костяшки побелели. Она ждала: «Давай, ты сможешь», «Не бойся», «Я рядом». Все слова, которые он говорил раньше. Он не сказал ничего. Он сел на пол.
Сначала согнул колени, потом опустился, потом вытянул ноги. Сюртук — тёмно-синий, с золотым шитьём — коснулся паркета. Она услышала, как ткань скользнула по дереву. Лёгкий, почти неслышный звук. Он сел и посмотрел на неё снизу вверх. Спина прямая — привычка, от которой не отучиться. Руки на коленях, ладонями вниз. Пальцы растопырены. Та же стойка, что и в её комнате. Но здесь, на полу бальной залы, она выглядела почти нелепо.
— Что ты делаешь? — спросила она.
— Сажусь.
— Ты в парадном сюртуке.
— Да.
— Он испачкается.
— Знаю.
Он похлопал по паркету рядом с собой. Ладонь — о дерево. Глухой, твёрдый звук. Паудер смотрела на это место. На пыль, которая осела на досках. На восковые капли у стены. На то, как тени от свечей ложатся на пол — длинные, неровные.
— Я не сяду, — сказала она.
— Хорошо.
— Я испачкаю платье.
— Хорошо.
— В нём будет пыльно.
— Хорошо.
Она стояла. Смотрела на него. На его сюртук — тёмно-синий, с золотыми нитями, которые блестели в свете свечей. Красивые. Дорогие. Чужие. Он сидел на полу, и в первый раз за этот вечер ей показалось, что она видит трещину в его броне. Маленькую. Едва заметную. Она опустилась на пол. Не грациозно — не как леди. Сначала на здоровое колено — левое, опираясь на трость. Трость стукнула о паркет — громко, неуместно. Потом на правое — колено хрустнуло, она не поморщилась. Потом — боком, чтобы не зацепить корсетом. Бархат зашуршал. Ткань собралась складками у бёдер, открывая ноги выше, чем следовало. Она не поправила. Села. Не рядом — на расстоянии вытянутой руки. Положила трость рядом — металл звякнул о дерево. Выпрямила спину — как учили, как вбили в мышцы. Плечи — развёрнуты. Подбородок — приподнят. Леди на полу. В бархате. В маске.
Тишина. Он не сдвинулся. Не подвинулся ближе. Сидел, глядя на свечи. Она смотрела на свои руки. Левая — спокойная, лежит на колене. Правая — спрятана в складках бархата, чтобы он не видел, как дрожит.
— Ты сидишь как палка, — сказал он.
— Я всегда сижу прямо.
— Сейчас можно не прямо.
Она не ответила. Но спина чуть расслабилась — на миллиметр. Позвонки щёлкнули. Тихо. Она не поморщилась. Он не повернул голову. Но она знала, что он слышал.
— Ты отдыхаешь? — спросил он.
— Да.
— На самом деле?
— Нет, — она смотрела на свечи. — Я боюсь.
— Чего?
— Всего. Пианино. Танца. Что не смогу. Что ты будешь смотреть, а у меня ничего не получится. Что ты разочаруешься. Что этот вечер — единственный, а я его провалю.
Она замолчала. Левая рука сжалась на колене. Пальцы побелели. Правая — под бархатом — начала дрожать сильнее. Она не могла это остановить.
— Я не разочаруюсь, — сказал он.
— Знаю. Это не помогает.
Он не спорил. Сидел рядом. Смотрел на свечи. Сорок семь огоньков. Она видела, как его пальцы — крупные, с мозолями — лежат на коленях. Подушечки чуть приподняты, как будто он собирался что-то взять и забыл. Большой палец правой руки гладил костяшку левой — туда-сюда, туда-сюда. Она знала этот жест. В её комнате он так делал, когда волновался.
— Ты зажигал их сам? — спросила она.
— Да.
— Почему не позвал слуг?
Он молчал. Долго. Большой палец замер.
— Потому что это наш вечер, — сказал он наконец. — Не их. Я не хотел, чтобы кто-то прикасался к нему. До тебя.
Она смотрела на свечи. Сорок семь. Он считал. Пока зажигал. В пустой зале. Один.
— Руки не болели? — спросила она.
— Что?
— Спички. Фитили. Ты говорил, пальцы скользили.
Он посмотрел на свои руки. Подушечки — красноватые, с мозолями. Она видела — одна спичка соскочила, оставила тонкий, белый шрам на указательном пальце. Свежий.
— Не сильно, — сказал он.
— Врёшь.
— Вру, — согласился он. — Но не страшно.
Она не ответила. Смотрела на его руки. Потом перевела взгляд на свои. Левая — спокойная. Правая — под бархатом. Она чувствовала, как ткань вибрирует от дрожи.
— Можно? — спросил он.
Она подняла голову. Он смотрел не на лицо — на её правую руку, скрытую складками бархата.
— Что?
— Твою руку.
Она замерла. Пальцы правой — под тканью — сжались в кулак. Потом разжались. Она вытащила руку из складок. Положила на колено. Ладонью вверх. Пальцы дрожали — крупно, навязчиво. Она не прятала. Он протянул свою. Медленно. Пальцы растопырены, как всегда, когда он просил «можно?». Замер в сантиметре от её ладони. Не касался.
— Можно? — повторил он.
— Ты всегда спрашиваешь.
— Потому что боюсь сделать больно.
Она не ответила. Смотрела на его пальцы. На сантиметр воздуха между ними. Тёплый. Живой. Она сдвинула свою руку. На миллиметр. Пальцы коснулись его — кончиками. Ледяные. Он не дёрнулся. Не сжал. Просто позволил им касаться. Его ладонь была горячей. Она чувствовала это.
— Твоя рука дрожит, — сказал он.
— Она всегда дрожит.
— Сейчас — больше.
— Знаю.
— От чего?
Она посмотрела на свечи. Сорок семь. Одна моргнула — фитиль дрогнул, пламя качнулось, выпрямилось.
— От того, что мы сидим на полу, — сказала она. — В парадной одежде. Как идиоты.
— Это не ответ.
— А ты хочешь правду?
— Всегда.
Она смотрела на их руки. Его — крупная, тёплая, живая. Её — бледная, шрамированная, дрожащая. Они касались. Но не держались.
— От того, что я — актив, — сказала она. — А ты — Талис. И это никуда не денется. Даже здесь. Даже на полу. Даже когда твоя рука касается моей.
Он молчал. Но его пальцы — те, что касались её — чуть сдвинулись. Теперь они лежали не рядом — они лежали вместе. Переплетённые. Он не сжал — просто положил свою ладонь поверх её. Тяжёлую. Тёплую. Она смотрела. Её пальцы — под его ладонью — продолжали дрожать. Но он не убирал руку.
— Я знаю, — сказал он тихо. — Что никуда не денется. Но сейчас — сейчас мы здесь. И я держу твою руку. И ты не отнимаешь.
Она не отнимала.
— Почему? — спросила она.
— Потому что ты тоже хочешь.
Она не ответила. Смотрела на свечи. Сорок семь. Она считала. Не специально — просто не могла перестать.
— Ты тоже считаешь, — сказал он.
— Что?
— Свечи.
— Сорок семь, — сказала она. — Ты говорил.
— Да.
— Они догорят.
— Да.
— И вечер кончится.
Он не ответил. Только его пальцы — те, что лежали поверх её, — чуть сжались. Не больно. Просто — ощутимо.
— Тогда мы встанем, — сказал он. — И пойдём дальше.
— А завтра?
— Завтра будет завтра.
— Твоя мать узнает.
Он молчал. Она чувствовала, как его ладонь нагрелась — ещё сильнее. Или ей только казалось.
— Не обязательно, — сказал он.
— Обязательно, — она покачала головой. — Ты знаешь. Я знаю. Мы оба знаем. И всё равно сидим на полу. И держимся за руки. Как будто это может что-то изменить.
— А вдруг может? — спросил он.
Она посмотрела на него. Левый глаз — в его глаза. Правый смотрел в пустоту — влажный, неподвижный. Она не могла это контролировать.
— Не может, — сказала она. — Но мы всё равно сидим.
— Да.
— Потому что не можем иначе.
Он не ответил. Только его плечо — то, что касалось её плеча, — чуть прижалось. Не обнял. Просто стал ближе. Ткань — бархат и шерсть — зашуршала. Её левое плечо почувствовало тепло его тела через ткань. Или ей только казалось. Она закрыла левый глаз. Правый остался открытым — как всегда. Смотрел в потолок, на люстру, на хрустальные подвески, которые собирали пыль.
— Я устала, — сказала она.
— Я знаю.
— Не от вечера. От того, что всё время надо быть сильной. Держать спину. Не плакать. Не показывать, что страшно.
— Ты не обязана быть сильной.
— Обязана, — она открыла левый глаз. Посмотрела на него. — Если я не буду сильной, они меня сломают. Твоя мать. Совет. Все, кто смотрит и видит не меня — а актив. Который можно забрать.
— Я не дам.
— Ты не сможешь остановить.
Он молчал. Пальцы — те, что лежали поверх её, — разжались. Не убрал руку — просто перестал сжимать. Она чувствовала, как его ладонь стала легче. Как будто он предлагал ей выбор.
— Могу, — сказал он. — Я — Талис.
— Ты — Джейс, — поправила она. — А Талис — это твоя мать. И Совет. И порядок, который ты должен поддерживать. А Джейс — это тот, кто сидит на полу. С заунской сиротой. И не может её защитить.
Он смотрел на неё. Долго. Потом его рука — та, что лежала поверх её, — перевернулась. Теперь они лежали ладонями друг к другу. Пальцы переплетены. Она чувствовала его пульс. Или ей только казалось.
— Тогда я буду Джейсом, — сказал он. — Хотя бы здесь. Хотя бы сейчас. На этом полу. Пока свечи горят.
Она смотрела на их руки. Переплетённые пальцы. Его — крупные, с мозолями. Её — бледные, шрамированные. Вместе они выглядели почти правильно.
— Тогда я буду Джейсом, — сказал он. — Хотя бы здесь. Хотя бы сейчас. На этом полу. Пока свечи горят.
Она смотрела на их руки. Переплетённые пальцы. Его — крупные, с мозолями. Её — бледные, шрамированные. Вместе они выглядели почти правильно.
— Сорок семь, — сказала она.
— Что?
— Свечи. Ты зажёг сорок семь.
— Да.
— Сколько осталось?
Он посмотрел на стены. На бра. На подсвечники.
— Сорок три, — сказал он. — Четыре догорели.
— Мы пропустили.
— Да.
— Пока сидели на полу.
— Да.
— Стоило?
Он посмотрел на неё. На левый глаз — усталый, но живой. На правый — скрытый маской и прядью. На шрам, который угадывался под волосами.
— Стоило, — сказал он.
Она почти улыбнулась. Левая половина губ — та, что живая. Правая осталась застывшей. Неважно.
— Ты идиот, Джейс Талис.
— Я знаю.
Она смотрела на свечи. Сорок три. Они горели. Она знала — догорят. Все. Но сейчас — сейчас они горели. И он держал её за руку. И она не отнимала.
— Мне пора, — сказала она.
— Не надо.
— Надо. Иначе я так и просижу здесь до утра. А завтра… завтра будет поздно.
Он не спорил. Не сказал «останься». Только сжал её пальцы — один раз, коротко. Потом разжал. Первый.
Она убрала руку. Медленно. Пальцы скользнули по его ладони — бледные, холодные, дрожащие. Он не удерживал. Она поднялась. Опираясь на трость — сначала на неё, потом на его руку, которую он подал, не спрашивая «можно?». Встала. Колено хрустнуло — она не поморщилась. Спина прострелила болью — она не показала. Поправила платье — левой рукой, машинально. Одёрнула юбку — бархат зашуршал. Воротник — высокий, глухой — впился в шею. Она не обратила внимания.
Он поднялся следом. Отряхнул сюртук — на тёмно-синей ткани осталась пыль. Белая рубашка выбилась из-под пояса. Пуговица на левом манжете расстегнулась. Он не заметил.
— Боишься? — спросил он.
— Умираю, — ответила она честно.
— Я рядом.
Она посмотрела на него. На сюртук в пыли. На расстёгнутый манжет. На его лицо — усталое, но спокойное.
— Знаю, — сказала она. — Поэтому и иду.
Она сделала шаг. Трость стукнула о паркет. Глухо. Одиноко. Он шагнул следом. Не рядом — чуть сзади. Не заслонял — поддерживал. Они пошли к пианино. Свечи горели. Сорок три. Она считала. Не специально. Она останавливается перед инструментом.
Пианино большое. Чёрное. Лакированное. Она смотрит на него, и ей кажется, что оно смотрит в ответ — сотнями клавиш, которые ждут её прикосновения. Белые. Чёрные. Пожелтевшие от времени.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.