Ночь, когда я пришёл

Исторические личности Авиация
Слэш
Завершён
NC-17
Ночь, когда я пришёл
Byuaka
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Альтернативное развитие событий, где Речкалов становится командиром дивизии, а Покрышкин является его подчинённым (но всё ещё с тремя Звёздами).
Примечания
Каковы меточки, а? Ха-ха-ха. Да, вы всё верно поняли, это альтернатива — но некоторые вещи останутся неизменными... Конфликтная ситуация между Речкаловым и Трудом — чистое следствие обильных возлияний и высказываний первого, читайте: так вышло! На самом деле они частенько вместе летали и, вроде как, имели ровные отношения. Но у нас ведь AU, так что я позволю себе малость. И да, вполне вероятно, что это НЕ КОНЕЦ (ещё бы).
Посвящение
Моим любимым соратникам-землекопам — Угольку, Сирени, прекрасной даме из Кореи, а также КофеСЧаем. Довольны? Довели!
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Часть 1

      Поздний вечер накрывал столицу нежной вуалью таинственных сумерек. Вуаль эта как нельзя лучше подошла бы под май с его цветущими садами — такой она была тёплой и лёгкой, совсем не типичной для сентября. Под такую вуаль полагались тонкие платья и просторные крестьянские рубахи, как в деревнях, танцы и разноцветные огни, стихи и удушающая сирень. Никто бы не удивился, застав проклюнувшиеся на ветвях чудом соцветия, вернувшиеся с весны. Даже тополя в Москве в этом сентябре ещё как будто бы не начали желтеть — так и тянулись ровными батареями вдоль тротуара, шумя изумрудной зеленью, густевшей, становившейся тягучей с приходом темноты.              Мимо стойкой зелени, мимо замерших в тишине укромных скверов, мимо тусклого света редких фонарей, как в тумане, люди пробирались воровато, хихикая и толкая друг друга локтями. За людьми, несмотря на тяжкое военное бремя страны и неизбежно увядающую осень, за каждым, кто проходил мимо, нет-нет да тянулся смешок или обрывок истории. И когда они спешным широким шагом исчезали впереди или позади, никого не замечая, призрачный этот шлейф ещё держался над землёй секунду-две как напоминание — а потом мягко растворялся, как облако пыли, в воздухе и в захмелевшей голове. И хотелось смеяться, потому что казалось, что все они, выбравшиеся в этот час подышать и прогуляться — одна большая компания сплетников, которые ни за что не вспомнят имён друг друга после; разве что воскресят в памяти незначительные, ни на что не годящиеся детали: промелькнувшее раскрытое пальто, цокот каблучков туфелек, ветерок откуда-то с реки, играющий кудрями дам.              — Смотри какая, Гриш. Всем кралям краля — давай ей твою новенькую вторую Звезду покажем, а?..              Аркаша Фёдоров даже шею вывернул на ходу, чтобы оглянуться на пронёсшуюся мимо стайку девчат, и почти споткнулся неверной от хмеля ногой об бардюр — Речкалов второпях ухватил его за локоть и потянул к себе, подальше от встречи с газоном. Чужое тело в парадном мундире ощущалось малость одеревеневшим, непривычно плотным, двигалось неохотно, словно полено в руках. Как проспиртованное насквозь полено, подумал рассеянно он — и хихикнул.              — Куда попёрся, дурной?..              Пахло от Аркадия не то вынесенной рабочими завода драгоценной самогонкой, не то ресторанными разносолами, странной смесью из котлет, солёных огурцов и маринованного лука. Из них троих, возвращавшихся с увеселительного похода по кабакам в гостиницу по ночным тропам столицы, Аркаша лучше всех знал, как пить, но, возможно, именно уверенность в собственных силах сыграла с ним злую шутку.              Он смеялся, наваливаясь Речкалову на плечо, впивался и щекотал его под рёбрами грубыми пальцами и колол висок бритым недавно, но уже зараставшим щетиной черепом. Потом, не встречая радостного отклика своим шалостям, наседал на тащившегося справа Андрюшку Труда с теми же выходками. Андрей в подобных вещах был практически безотказным, а после возлияний в честь награждения так и вовсе осмелел, дерзил и сквернословил, обнимал Аркадия с совершенно не мужской сентиментальностью, целовал его в щёку смачно, до слюнявого пятна, и приговаривал невнятно:              — Вот тебе и выпили пару чарок, Аркашенька, вот и выпили…              Выпили не то слово — сначала на заводе у рабочих после торжественной церемонии в Кремле с вручением наград, потом ещё где-то и ещё… Даже в Свердловске, да уж тем более в Бельцах, в Молдавии и на Кубани не было таких ресторанов, как в Москве — с метрдотелями, интеллигентской музыкой и накрахмаленными скатертями. А ещё с начищенными до блеска рюмочками. Конечно, он был в восторге от всего, что его окружало здесь. Многое, в конце концов, было впервые.              Андрей и Аркадий тоже были в восторге — настолько, что налегали на закуску слабо, а тут ещё из-за соседнего столика в последнем заведении подсели артиллеристы-отпускники и стали предлагать поехать к кому-то на квартиру дуться в преферанс и продолжать банкет коньяком. Отказываться было всё равно что бросать им перчатку, вызывая на дуэль, так что они поехали вопреки всем планам и страхам о раскалывающейся башке поутру. Алкоголь их троицу чуть подспаял, как не могло спаять, кажется, даже небо и общее дело — так казалось с виду. Будь Речкалов трезвым, он бы задумался об этом всерьёз — но трезвым он не был ни капли. Вот так каламбур.              В голове било набатом, аж уши закладывало, но он ухитрялся слышать неровный стук своего сердца под блестящими Звёздами Героя. Он прикасался к острым золотым граням кончиком пальца и чувствовал, как звёзды дрожали после каждого «тук-тук». Дрожали и бряцали под колодками, точно упрекали его за всё подряд.              Надрызгался. Завтра ранний подъём — а ты что творишь, дурашка? Вы ведь даже и не друзья особо. Лучше бы сам, один…               Тополя на улице перед ним то рассыпались в неясные зелёные пятна, уходя во мглу, то собирались до последнего штришка, как на картине, где художник перестарался с деталями — Речкалов видел прожилки листочков, неровную текстуру ароматной коры. Видел и очень хотел прикоснуться, прижаться — как к древнему идолу прикасались в благоговении, не зная, что сказать и просто затаив дыхание.              — Зараза… — выдохнул он, морща лоб. — Надо было вызвать шофёра с той квартиры.              Аркадий снова натолкнулся на него, прежде чуть поотстав с Андрюшкой на буксире. Он врезался в Гришу со спины, но устоял и его удержал, взял за ремень спереди, уронив мужественную челюсть на плечо. Он дышал теперь совсем близко, горячо и тяжело, контрастно по сравнению с ночной ласковой прохладой с реки, и на удивление это даже не злило — просто казалось чуть интимнее обычного.              — Не помогло бы, — тоном эксперта отметил он, шурша Речкалову в ухо мерным бычьим сопением.              — Чего это?              — Ну, потому что, — Аркаша всерьёз задумался — а может, только гримасничал. — Потому что мы бы и его напоили. Как же он выпившим… за руль сядет?              — То-о-очно, — поддержал его Андрей Труд. — А так нас только трое пеших лошадок без Саши…              — …который уже небось баюшки-баю без задних ног…              Покрышкин с ними по ресторанам и гостям не ходил; испарился, рассеялся как дым, едва кончились деловые визиты. К лучшему, решил Речкалов про себя: помозолил глаза новенькой третьей Звездой — пора и честь знать, уступить пьедестал.              Он усмехнулся, голову повернул, невольно впечатавшись губами в щёку Фёдорову.              — А ему просто праздновать нечего, — шепнул он, прищурившись заговорщицки. — Комдивом-то я стал, вся дивизия теперь подо мной будет ходить. Покрышкин зато согласился в замы пойти, вот так, други. А то, что у него уже третья Звезда Героя — так война не кончилась ещё, я себе тоже третью сорву…              Он ясно видел перед собой эту самую последнюю звезду — плод всех желаний и стремлений, завершающий штрих, яркий отблеск на бархатной подушке в узловатой руке Николая Шверника, почти полное повторение сегодняшнего занятого утра. Полный зал людей, собственное имя в списке, аплодисменты и выход к трибуне, десятки взглядов, прикованных к его лицу и к его усеянному орденами мундиру.              Потом Саша Покрышкин чуть наклонялся к нему со своего неудобного кремлёвского кресла, такого же, в каком мучился и Речкалов с остальными всю долгую церемонию, и с почтением пристраивал медаль у него на груди; затем стоял за его спиной, пока он произносил речь для зала, и никто, конечно, на него почти не смотрел. Что им какой-то там Покрышкин, когда есть он?              — Поздравляю, Григорий Андреевич, — сказал бы Саша негромко, но так, чтобы можно было услышать.              И «Григорий Андреевич» раздавалось бы в ушах музыкой. Отпечаталось бы в воздухе видимыми ему одному буквами: П-О-Б-Е-Д-А.               Потом в расположении Саша, вытянувшись по струнке, без этой своей издевательски расслабленной удали со снимков, отчитывался бы ему, Речкалову, о делах в дивизии — тот Саша, который не признавал авторитеты до момента, пока те не проявят себя как следует. Тот по-сибирски холодный Саша вмиг научился бы обращаться к нему подобающе, с уважением, потому что две Звезды — это ещё ничего, дважды Героев сейчас полно. Но трижды Герой — это об авторитете, против которого не попрёшь, как бы там оно ни было, даже если ты последний упрямец.              И он мечтал — утром, днём, вечером и ночью. Так сильно мечтал заткнуть Сашу за пояс, что скулы сводило и щекотал злой азарт.              — Вообще жизнь — интересная штука, ребята! Видимо, поглядела на мои мытарства и решила: вознагражу-ка я… Григория Речкалова сполна. Пошлю-ка приказ с верхов, пусть, мол… принимает дивизию вместо Покрышкина, авось что путное выйдет. Уж попутнее, чем было, пока он там свои порядки пытался навести. Скажи, Аркадий?              Андрей попытался возразить, встряв:              — Саша как раз-таки никогда…              — Да кончай лепить горбатого, Труд! Никогда? Экий ты забывчивый. Да я если припоминать начну — стыдно станет, что ты сейчас в нору лезешь, дорогой! Тебе только дай команду — в огонь и воду за него попрёшь. Ты вообще…              Он сглотнул, почувствовав предательскую вату в ногах, вдохом сдержал поднявшуюся со дна желудка отрыжку. Аркадий с какой-то почти отеческой заботой похлопал его между лопатками.              — Спокойно. Ты шевели копытами, Гриша… Нам того, гостиницу ж надо… искать.              — Вы ещё не знаете, — вырвалось у Речкалова вдруг невнятное, брыкающееся, — что я могу сделать с этим нашим крылатым воинством один, без всяких Покрышкиных. Почти всё… к чертям устарело. Ни порядков нормальных, ни… Ничего! А первая скрипка кто всегда? Правильно, сибиряк ваш любимый… морда кирпичом… И не втирай мне, Аркадий, очки про то, что и ты его просто уважаешь. Не-ет… Тебе б его портрет — да заместо иконы. Да и тебе, Труд, тоже — тебе особенно, да, я так и сказал.              — Григорий, ты что? — посерьёзнел резко тот, встрепенувшись — до того он брёл как потерявшийся жеребёнок, не поднимая головы.              — А то, — буркнул Речкалов. — Не сотвори себе кумира, Андрюша, слыхал? Ты ещё молиться на Покрышкина начни. Вы ж себя со стороны… не видите. Бегаете за ним — и всё такое, как собачки…              — Собачки? — переспросил Труд ещё тише.              — Фанатики, я хотел сказать, что вы фанатики, — язвительно поправился он, махнув рукой. — В любую секунду: Покрышкин то, Покрышкин сё, Покрышкин туда, Покрышкин сюда… У нас что, кроме Покрышкина не было и нет никого?              Один ас-гений на весь полк. Так повелось чуть не с самого начала — и продолжается до сих пор. Саша, Саша, Саша… Оскомину набило. Чем я хуже? Да я лучше, вашу мать.              Сквер в стороне вторил его разгоряченным словам шелестом листвы, ветер унёс его неровный дрожащий голос дальше, в замерший в ночи переулок — ему показалось вдруг, что у сквера была не столичная стерильность и выверенность клумбовых форм, а дикая, не прирученная никем природа Урала, в которую хотелось броситься отчаянно, распахнув объятия, подальше от чужого имени и прославляющих его. Казалось, он и нотации-то читал не Фёдорову с Трудом, а густой темноте у тополей, в которой мог прятаться кто-то, кто непременно бы его понял, беззвёздному небу и спящим домам.              Саша…              Сказано всё было слишком громко, буйно, и тяжесть чужого подбородка на плече разом ему опротивела. Речкалов разозлился сам на себя, и на них — в нём забурлил и заклокотал алкоголь, и ещё натянутые как струны нервы, но он думал на себя настоящего, проклюнувшегося под влиянием спирта чуть выше, чем планировалось, не с теми людьми, не так, как должно. Прикушенный до боли язык брызнул капелькой крови.              Надо выкручиваться.              — Ладно, — ляпнул он, оробев. — Это я так… Просто…              Андрей молчал. На бледном от выпитого широком лице отчего-то взбухли вены. Он постоял с секунды две на месте, как оглушенный, и вдруг стал искать папиросы и спички по карманам, отвернувшись — с излишней суетой человека, который очень хотел сбросить с себя услышанное или увиденное. Но даже так, стоя спиной, фигура его излучала странное и неестественное напряжение.              Аркаша так и качался, повиснув на нём мешком, и тоже ничего не говорил. С ним хотя бы оставалась надежда на похмельную амнезию.              — Аркадий… Отлепись от меня, зараза, — не выдержал Речкалов.              — Ну ты не серди-ись, — Аркаша снова упрямо ухватил его руками, приткнулся обратно взмокшим горячим лбом, замотав головой — только теперь уже не играючи, а словно пытаясь остудить, — ведь теперь-то… Теперь дивизия-то твоя, Гриша! За это неплохо бы выпить ещё…              Хоть уже выпитого вполне достаточно — идея ему понравилась. Он вдруг понял, что Аркаша предлагал ему идеальный побег, возможно, даже того не подозревая: побег через пару лишних глотков без закуски. Побег от прорвавшейся из него в одну секунду истеричной и некрасивой искренности о Саше.              Крик души.               Ему понравилась сама мысль о том, что они могли бы прямо сейчас забыть эти хмельные бредни как по щелчку пальцев — вроде как подписали бы мирный договор; в соседнем номере через стенку от Саши делили бы шкуру уже убитого медведя, как по законам макиавеллиевского «Государя» — Гриша ещё хотел держать эту парочку на своей стороне к моменту возвращения на фронт, в дивизию. По крайней мере, Покрышкин не смог бы тогда рьяно возражать против того или иного. Эта ночь в Москве стала бы сразу ещё более волшебной, пьянящей и триумфальной — потому что позади неё, вчера, оставался старый мир, а сегодня они уже лепили бы новый, и новый мир встречал бы Речкалова куда дружелюбнее. В нём было бы не так много Покрышкина и его влияния, иной раз нарочно подсвечивавшего промахи.              Но какая-то часть хотела и Сашу в новый мир втащить — едва ли не силой, переубедить, перенастроить. Саша был тем имеющим значение кубиком, винтиком, без которого в данный момент всё рисковало остаться хлипким, развалиться, без которого не существовало идеальной законченной картины. Картины, в которой он был бы лучшим из лучших по всеобщему признанию. Саша до сих пор был аномально важен, даром что стал его тенью, его замом.              И Саша, к неудовольствию его, почти всегда поступал не так, как ожидалось или желалось. Даже теперь после встречи с рабочими не поехал праздновать и отдыхать за компанию, а сбежал от них смотреть постановку в театре, чтобы вернуться раньше всех и после вечернего чтения прикорнуть.              Но вот удивление — в окнах их с Покрышкиным общего двухместного номера в «Москве» горел свет. Чтец ещё не ложился.              Речкалов не хотел проверять, но на подходе к дверям гостиницы невольно обшарил здание затуманенным взглядом, замедлив шаг. Аркадий шёл впереди, удивительно резво шёл для загулявшего летуна, а сзади он угадывал дыхание Труда. Только дыхание и ничего больше, и оттого ему, наверное, подумалось, что перепалка забыта, и сказанное уже не имело значения.              До того момента, пока он не почувствовал сильнейший злой толчок.              Инерцией его внесло в душный вестибюль, на мягкий, шуршащий под сапогами красный ковёр. Ноги разом лишились равновесия, он закачался туда-сюда, размахивая руками, как незадачливый акробат, и чуть не хрястнулся подкосившимися коленями об массивный порог. Его спасло только то, что удалось кое-как перескочить и удержаться в последний момент на носках, накренившись и схватившись за подвернувшуюся в холле резную колонну. Правую ногу пронзило такой болью, что он зажмурился, стиснув зубы. Потревоженный в глубине тканей осколок, один из многих, что остались со времён сорок первого, зловеще зашевелился изнутри, словно зуб, и на мгновение ему вспомнилась далёкая ночь в госпитальной палате, когда он плакал почти неслышно, застигнутый врасплох этой же напастью.              Дыши. Дыши, Грицко, расслабь ступню. Просто стань на здоровую ногу — это всё, что ты должен сделать. Но сначала…              Он злобно обернулся. Андрей стоял в дверях.              — Ты на кого?..              — Виноват-с, тащ комдив, виноват-с, — принялся рассыпаться в извинениях тот, ухмыляясь. — Хотел всего лишь вас поторопить-с.              Не понравилась ему ухмылка Андрея — ожидаемой всегда шутки в ней не было, ничего знакомо добродушного, одна издевка, хоть и пьяная в хлам. Он тоже был пьян и пьянел всё больше с каждой минутой — самогон его раззадорил, поднял всё подозрительное и нетерпимое, точно многовековой ил со дна, и он тут же взбеленился пуще прежнего.              Он взбеленился, потому что Андрей не извинялся, да даже виноватым не выглядел — он вошёл следом, улыбаясь как ни в чём не бывало, и стащил съехавшую набекрень фуражку с головы.              — Жарко что-то. Видать, от вашего гнева праведного, тащ комдив — не весь вы его в парке выпустили.              — Ребята, вы чего?.. — вытаращился Аркадий.              — Да вот, видишь, Речкалов туман войны наводит.              Боль понемногу уходила — кажется, оттого, что он нашёл ей подходящую «анестезию». Речкалов замер, сгорая от гнева, однако нашёлся тут же:              — Ты бы вспомнил о медальке своей, Дрюня.              — А что с ней?              — Как надели сегодня — так и снимут, вот что. Заодно на «губе» посидишь. А как выйдешь — так снова посадим.              Тот и бровью не повёл на угрозу.              — Посижу-с, тащ комдив, посижу-с с радостью — но только на двойном пайке… и если Аркаша будет мне байки через решёточку травить. Аркаш… А, Аркаш? Будешь, спрашиваю? А то я по-другому на «губу» не согласен, а тащ комдив Речкалов страстно настаивает…              — Андрей, — нахмурился тот, — вы того, завязывайте…              — …любит он у нас порядочных людей гноить да гнобить…              Прежде чем Аркадий успел ещё что-либо сказать или сделать, броситься к ним, чтобы разнять, они уже сцепились вплотную друг к другу, грудью к груди, как поднявшие гребни бойцовые петухи. Слышно было только их дыхание, расплывавшееся друг у друга на раскрасневшихся от выпитого лицах. Оба дышали неровно, и в воздухе среди шампанского, пыли и застоявшихся цветов для дорогих гостей остро, тревожно запахло чем-то, напоминавшим аромат настоящего боя.              Он не знал, что именно в тот миг хотел сделать с Андреем — может быть, врезать ему от души, до того, чтобы даже в собственном кулаке что-то сломалось… Может быть, он хотел бы извинений — искренних, глаза в глаза, как положено взрослым людям. Может быть, он хотел — это было стыдливое, детское желание не по возрасту, — чтобы Аркаша сказал Андрею что-то приструняющее, по-воспитательски, на правах старшинства, чтобы подчеркнул его невиновность, его справедливое негодование в ответ на оскорбление. Он хотел всего и сразу, он хотел уйти, гордо задрав нос, и хотел остаться, идти в драку. И он знал, что это неправильно, что это — гиблая вонючая западня, так искусно начинённая змеями, которые, возможно, рады были бы получить на него кляузу до того, как он толком приступил бы к своим обязанностям… Впрочем, он готов был ей поддаться. Не по глупости, хотя, наверное, всё же по ней.              К нему разом пришло такое ясное, удивительно кристальное озарение — вспышка от удара в висок, осколки, впивающиеся над бровью. Речкалов снова споткнулся, во второй раз, но не здесь, не в холле гостиницы, не об чёртов пыльный алый ковёр, устилавший собой всё пространство до лестницы в номера. Он споткнулся об крохотную и острую как шило мысль.              Они не уважают меня по-настоящему. Ни один, ни второй. Просто один младше и задиристее — Труд же вернейший из верных покрышкинцев, чёрт бы его подрал. Надо было догадаться.              — Повтори, гнида пархатая, — Речкалов тряхнул его. — Кого я гноблю?! Повтори!              — Сашу гнобишь, трус, за спиной ему кости моешь, — отозвался тот, сопя. — Он же и тебя, как нас…              — Я — трус?!              Речкалов набросился на него.              Вмиг протрезвевший Аркадий ухватил их за плечи, попытался вклиниться между телами.              — Не отвечай, Андрей, иди, иди наверх! Гриша, отпусти его, слышишь?              Отшатнувшийся Труд подхватил упавшую на ковёр фуражку и нахлобучил её обратно, обернувшись к ним.              — Этот — допрыгался, — заключил он, ткнув пальцем в сторону Речкалова. — Ты свидетель, я всё…              — Хватит уже! Отставить! — одёрнул его не выдержавший Фёдоров.              Потом снова повернулся к Грише, не ослабляя хватки.              — Ты спятил? Что за бес в тебя вселился?              — Я нормально, — уверял он, злобно и отчаянно косясь на поднимавшегося по лестнице обидчика. — Я в норме, Аркаша, это не самогон — это он, это он… начал…              — Да забудь ты о нём, он же пьяный!              Но Речкалов не мог ни забыть, ни успокоиться. У него в голове всё разом поперемешалось: фасад гостиницы, свет в окне Саши, толчок в дверях и ноющая боль в ступне… А надо всем этим, словно на золочёном троне — ярость и подозрение.              И ты меня наверняка презираешь. Если он сейчас поднимется к своему распрекрасному Покрышкину да расскажет — ты же не осудишь. Ты скажешь: поделом, заслужил, нечего дебоши устраивать.              — Аркаша, — зашептал он панически, — сходи, посмотри, где он… рассказал или нет. Если рассказал — это же всё…              Речкалов вцепился в бряцавшую на груди Золотую Звезду, едва не сорвал её с колодки. Аркадий без слов смотрел на него, хмуря брови и не выпуская лица из ладоней — так смотрел, точно решался, взвешивал каждое «но». Лоб прорезала глубокая трещиноватая морщинка.              Наконец, он выдохнул.              — Я Андрея уложу, — Фёдоров помолчал. — А ты отсидись где-нибудь, пока Саша свет не погасит, и спать иди. Утром скажешь, что… перебрал и оторвался от нас по пути, проветриться захотел, поэтому поздно пришёл. Добро? Я Саше тоже ничего передавать не буду. Чтобы раскола не было. Я знаю, ты его не любишь, но…              Он скривился от этих слов, как от зубной боли, однако слушал дальше.              — …Дрюню не трожь — Саша ему почти как родной папка, — Аркадий выпрямился, подобревшими, медленно оттаивавшими своими светлыми глазами прошёлся по помятому мундиру Гриши. — Давай, топай, продышись на улице, я тут приберусь. Вон, идут уже ругать, что мы всю гостиницу чуть не всполошили…                     

***

      

      Снаружи вдруг ни с того ни с сего пахнуло осенней сыростью. Прежняя аномальная мягкость и теплота вечера растворилась в холодном воздухе пришедшей ночи, едва погасли фонари — остановившись на крыльце и закуривая, он заметил, что у него дрожат руки. Пришлось немного подержать ладонь над догорающей спичкой, зажав папиросу уголком губ. Пальцы ожили, на внутренней стороне кожи отпечатались красные полосы — он оцарапал её об грани Звезды Героя.              Речкалов смотрел на луну и не мог понять навалившегося на него чувства — а навалилось оно так, что манило сесть прямо на ледяную ступеньку, вытянув многострадальную ногу. Он думал о том, что остался совершенно один, в неизвестности, в пустоте, в сущей нелепости — выпивший герой, и на героя-то не похожий. Больше на прихрамывающего забулдыгу, который украл где-то чужой мундир. И как будто бы некому было сказать за это «спасибо», кроме как самому себе…              Что ни говори, Аркадий хоть и пришёл на выручку — а на деле-то он такой же, как все эти покрышкинцы. Даже если не дойдёт до рапортов, даже если Саша ничего не услышит, ни слова из того, что я ляпнул…              Его словно окатило кипятком. Сашино имя — это был удар штыком в мозг, от которого начиналось внутреннее кровотечение. Он стиснул зубы, но всё думал, думал об этом, выдыхая дым. Надышал целое облако, в котором можно было бы задохнуться.              Что же начнётся потом, после возвращения на фронт? Дивизия, да даже собственный родной полк — он для них всё равно будет оставаться Гришей Речкаловым, зазнайкой-уральцем не без таланта, но с оттеняющими его недостатками? Да, летал первоклассно, да, видел лучше остальных, каждого немца видел и докладывал вовремя, бои разбирал по кубикам, как математическую задачку, в которой дано условие. Да, знал подход к начальству, если хотел. Но если поставить его рядом с Сашей, рядом с тихим на земле и громким в небе Покрышкиным, тактиком до мозга костей — на кого они посмотрят? Кого они захотят называть комдивом?              Вспомнилось, как на квартире у артиллериста завели разговоры о достижениях и он, проглатывая рюмашку за рюмашкой, похвастался новым назначением, повышением в звании. До того момента всё складывалось как нельзя удачно — хором поздравили, затем достали откуда-то ещё спиртяги, коньяк и закуску в виде пирогов с капустой от чьей-то жёнки, пока кто-то — всех лиц Речкалов уже не разбирал, — не спросил:              — А что Покрышкин? Говорят, получил третью Звезду — а всё в майорах, небось, ходит, а то и в капитанах? Надо бы ему тоже дивизию какую под начало!              Вроде бы обычное любопытство, но Речкалов за него уцепился.              — Ты за него не переживай, — сказал тогда он. — Покрышкин теперь у меня в замах. Разве ж не достойное место?              За столом кивнули, согласились, дескать, не последним человеком будет. А потом как-то незаметно переключились на награждение, на усатую физиономию Шверника, на мелочи, за которыми не крылось ничего для Речкалова важного. Снова вскользь упомянули злосчастную третью Звезду Героя. И тогда он подумал, что сегодня, кажется, все ставили на своих фаворитов — но далеко не все выиграли. Все ждали, что это Саша станет комдивом. Все, даже посторонние.              Значит, он тоже не выиграл.              Но если мне дан такой талант, а я не могу подняться выше — на что он тогда?              Чтобы бить фашиста. Не ради славы или наград, а ради свободы своей Родины. Некоторым людям не дано стать повсеместно почитаемыми, вот что. Некоторые люди — просто винтики из сплава попрочнее. Так сказал бы Покрышкин.              — А я не согласен, — плюнул он в темноту, запрокинув голову. — Не согласен…              Он пойдёт наверх и скажет ему это. Скажет в лицо, даже если придётся разбудить, растолкать перед очередным наполненным визитами днём. Он теперь мог это сделать, он был комдивом. Ему был даже не особо важен Сашин ответ или его содержание, оправдания или объяснения. В какой-то момент Речкалов думал только о том, чтобы посмотреть в его глаза: глаза эти никогда не лгали, живо выдали бы ему всю правду — радовался ли он тому, как его, Гришу, ставят ниже него, смеялся ли над его гордостью и мечтами. Над единственным, что у него было своего. Не от Покрышкина.              Желание было злым и жгучим как перец. На самом деле поначалу его тянуло отмахнуться от внезапной идеи — он не знал, как разрешилась ситуация с Трудом, и не хотел получать на себя две жалобы вместо одной. Но алкоголь ещё кипел в его крови и сделал своё дело. Алкоголь требовал мести, искренности, всего, да побольше. Он был слаб перед этой силой и ни о чём уже жалеть не собирался.              Речкалов, спотыкаясь, прошёл обратно в холл. Миновал настороженных работниц нестройным шагом, невнятно пожелав доброй ночи и на ходу расстёгивая сдавливавший шею воротник, ухватился за перила и двинулся по лестнице наверх, в номера. Уходя, он даже как-то не подумал уточнить на всякий случай, на каком этаже их поселили, и припоминал теперь смутно, да и не до того было — он держался на тяге из злости и должен был её поддерживать. Перед глазами стояло Сашино холодное сибирское лицо. Один раз, преодолевая этаж, он натолкнулся на дежурного и почти принял его за Покрышкина, но, всмотревшись, проскочил мимо.              Неважно, что будет завтра, думал он. Может быть, завтра от этой гостиницы вообще камня на камне не останется — но тогда хотя бы можно умереть спокойно, зная, что ты сказал всё или почти всё, сказал так, как оно звучит в твоей голове, не больше и не меньше. Один раз в жизни — больше и не надо.              Он бы выпил ещё, для храбрости, однако чувствовал, что это чересчур. И ноги несли и несли, и чем ближе он был к Саше, тем больше утверждался всё-таки в обратном — сердце зашлось и в горле пересохло. Речкалов даже вслушался в тишину длинного коридора, стоя у двери, упершись руками по обе стороны от неё.              За стенкой, там, где ютились Аркадий и Андрей, не раздавалось ни звука. Всё из-за них, по их вине и ни по чьей больше — из-за них он сопел сейчас шумно, утирая взмокший лоб, и топтался по ковру туда-сюда. Его накрыло болезненным жаром, ладонь легла на дверную ручку.              — Твою мать поломать… — выдохнул Речкалов зло. — Думал, я не приду — так я пришёл, сокол ты наш подрезанный.              Он ввалился в тёмный номер тяжело, грузно и нелепо — словно вламывался к кому-то в квартиру по доносу. Чуть было не снёс с маленького столика около комнатного растения в горшке телефон, зашатался, откинулся назад, прикрывая своим весом дверь до лёгкого щелчка. Он стоял во мгле и видел только едва колыхавшиеся под ветерком занавески. Различал свою пустую кровать и соседнюю, через ещё один столик, расправленную. Различал на ней неподвижный кулёк в одеялах — Сашу. И то ли дело было в его позе, то ли в чём ином, но почему-то Речкалова сходу накрыло подозрение: не уснул.              Это его подстегнуло, точно хлыст.              — Вставай, — просипел он.              Кулёк не шевельнулся. Тогда Речкалов потопал ближе, словно разъярённый великан, широкими шагами, запинаясь и задевая всё что можно, накрывая алкогольным флёром всё окружающее. Ему казалось, что в придачу к зрению обострился ещё и слух — слух улавливал Сашино дыхание, ровное и, к его ярости, бодрствующее, дыхание человека, который лёг даже не ради того, чтобы уснуть, не потому что зачитался и запоздало глянул на часы. Сашино дыхание звучало как дыхание диверсанта в засаде.              Он видел тень собственной фигуры на стене, нависшую над постелью, как домоклов меч, видел, как потянулась медленно рука-лапища, как рванула на себя краешек одеяла, грубо так, что не по себе стало, но только на мгновение — а дальше уже ничего не было. Взгляд ему застлало всем сразу — невесть откуда взявшимся голодом до прикосновения, негодованием, одиночеством, разочарованием и хмелем. И ещё от него наверняка несло как от винно-водочного завода, как от завсегдатая дешёвых кабаков, как от уличного опустившегося пьяницы, дорвавшегося до бутылки на чёрный день. А Саша здесь, в своём кульке, пах свежестью выстиранного белья и едва уловимо, сладко, почему-то орехово — куревом, наверняка тем, что лежало в пепельнице на тумбе у окна.              Саша не спал. Едва только под откинувшееся одеяло пахнуло холодом, кисть его взмыла вверх и трезубцем вцепилась Речкалову в по несчастью расстёгнутый воротник — внизу сверкали глаза без единой капли дрёмы. Глаза большой дикой кошки, но губы — Речкалов отметил это с каким-то извращенным удовольствием, — были приоткрыты, грудь вздымалась, и он знал, что напугал, напугал всё же отчего-то, хоть и выдал себя с порога окликом. Напугал Сашу…              — Гриша, — он не шептал, просто голос опустил ниже, до угрожающего шмелиного гудения. И вдруг глаза свои кошачьи недовольные отвёл.              Что ты мне скажешь? «Выметайся»? Да я первым делом тебя на «губу» отправлю за нарушение субординации и не посмотрю, что ты награждён. Нет рядом больше Фадеева, никто тебя не вытащит.              Он сумел кое-как сгрести в кулак, разве что, Сашины волосы, жёсткие, коротко стриженные. Сгрёб и зарычал:              — Смотри на меня.              Что на него нашло — он и сам не знал. В какой-то момент это просто перестало иметь значение; не осталось ничего, кроме прежнего набата в ушах, прилившей к лицу крови. Он едва-едва трогал эти Сашины волосы самыми кончиками, будто голову ему массировал, и не мог их выпустить.              Нашёл его взгляд, и что за диво, никакой прежней невозмутимости, никакой собранности — глаза были злые, он, смотря так, мог убить и медведя, что уж говорить о нём, Речкалове. Ему не улыбалось, чтобы Саша смотрел так, пленником смотрел, как на врага, как на фрица.              Он наклонился ниже, опасно коленом опираясь на мягкую перину, в которой утопнуть недолго, и почти лежал на Саше, так, что мог ощутить биение его сердца. Он начал не сразу, будто колебался, будто давал ещё время для удара, проверял — затем тут же отобрал. Губами вжался ему в скулу, горячую и какую-то едва шершавую, перепрыгнул легко к челюсти и следом добрался до рта — мокро, кисло и лихорадочно.              Впервые поцеловал мужчину — не так, как было привычно или принято целовать при встрече. Поцелуй был как с женщиной, он думал Сашу проучить, вроде бы даже унизить — ему оно в голову пришло внезапно, далеко обогнав ощущение чего-то не того, ненормального, неправильного. Но унижения не случилось, он не чувствовал, что унижал. Он знал, что сам унижался, просил чего-то для себя без слов, и Саша это уловил — почуял слабость и попытался взять его в оборот, с выдержкой, без всяких ударов, которые ожидались, к которым готовились. Хотел провернуть в сущности то, чему сам учил. Но из него во многом был паршивый ученик, когда всё шло к делам на земле.              — Посмотри на меня.              Посмотри и скажи, хочешь ли ты сделать больно.              Он посмотрел — ей-богу, как на Медузу Горгону взглянул, и всё гордое новоиспечённое комдивское в нём таки сжалось. Сжалось, да не до конца, иначе он не был бы Речкаловым. Вырвалась беззастенчивая убийственная прямота: его оружие, его, Гриши, учение.              — У тебя глаза красивые, — сказал он еле хрипло.              Это было самое искреннее, что ему случалось говорить Покрышкину. Пьяное и некрасивое — о красоте, единственный возможный ключ, чтобы открыть этот замок — и он открыл. Он не мог счесть иного, хоть и сомневался, напирал, но как-то крадучись.              Речкалов поцеловал его снова, снова стал требовать чего-то, что пока не получило в его сознании названия. На него обрушивались открытия, каких прежде не было: ощущение Сашиной груди под ладонью, а ещё живота, каменного, как стиральная доска, и дальше, дальше…              Его тело Речкалова волновало, очень — вот в чём было дело. В одну секунду он решил, кажется, даже убедил себя, что Саша тоже пьян и поэтому таков, каков есть сейчас. Может, опрокинул в себя чуток коньяка в буфете после спектакля и не соображает, чем они занимаются. Думать так было проще и спокойнее, чем заподозрить себя в изнасиловании. Но в иные моменты, когда Саша хватал его слишком крепко за плечи, сжав губы, и останавливал будто бы на передышку, потаращиться друг на друга под звук дыхания — кажется, оно и равнялось не совсем согласию. Он мигом возненавидел эти полумеры.              — Уйти? — погромче так спросил, грозно, и тем давал понять, что сам уже решил за них двоих — не уйдёт.              Не ушёл — да и с той стороны ответа не получил. Тогда спросил другое:              — Почему со мной?              Саша молчал. Рука его так и лежала у Речкалова на воротнике, пальцы-клещи не разжимались. Он не выдержал.              — Почему со мной?!              Нет ответа.              Его вдруг осенило: хочет, небось, чтобы всё выглядело так, будто это он выбирает и контролирует границы, будто никакое это не принуждение, не нечто опасное.              Но действительно ли он выбирал? Если сказать ему сейчас, дескать, одно твоё слово — и я клянусь, что тотчас же уберусь восвояси до утра… Скажет ли он всё же «уходи»?              Речкалов решил не проверять. Он прижался поцелуем к Сашиной шее — эту границу успешно получилось нарушить, захлёбываясь его чистым запахом, и его обрадовало то, что никто не пытался оттолкнуть. Он ощущал биение жизни под кожей сначала только губами, потом попытался прикусить, удержать эту жилку — там, внизу, где его облачённое в мундир тело соприкасалось с Сашей, что-то зашевелилось. Сначала одна рука, потом вторая, отстав от воротника, заскользила по груди — что он делал? Не обнимал ведь, не расстёгивал его ремень. Речкалов, может быть, и хотел бы, чтобы он расстегнул. В брюках стало тесно и он уже не стыдился — почти, только самую малость, когда, забывшись, вжимался пахом Саше в бедро и считывал находившее на того оцепенение.              Настороже. Что же мне с ним делать? Что с собой сделать?              Поначалу он думал, что Саша цепенел из-за отвращения, из-за того, что он, Речкалов, был мужчиной, а не хорошенькой девушкой. Но убедиться в обратном оказалось довольно просто — он стал, как в небе, беспощадно пробиваться сквозь те границы, к которым в трезвости бы даже не приблизился. Очертил рукой Сашин живот, указательным пальцем прошёл от солнечного сплетения через пупок и ниже, по топорщившейся ткани — самым кончиком, точно гладил отдельное живое существо. В ответ на его прикосновение сверху воздух прошил тихий, невнятный звук. Слово, кажется, но вряд ли мольба.              — А говорили — не ругаешься, — осклабился Речкалов.              Саша не отозвался. Но потом, стоило лечь рядом с ложной скромностью, с самого краешка, по-джентльменски, можно сказать, несмотря на головокружение, всё-таки повернул к нему своё лицо — свою кошачью морду и беззастенчиво выдохнул бранное слово Речкалову в подбородок.              Он засмеялся, прикусывая щёку.              — Что поделаешь, таков уж я.              И он мог бы сказать что-то ещё колкое, но замолчал — говорить сейчас стало опасно. Вернее, говорить следовало бы иначе. Он запустил руку Саше под бельё — а второй прополз под него, сгрёб за талию, будто обнимал жену.              Наверное, я болен. Я болен и я уже на терминальной стадии, ничто мне не поможет.              Саша, похоже, говорил ему что-то, рычал и шипел, но он не слушал — и не слышал, будто погрузился глубоко на тёмное дно. Луна зашла за тучи и в комнате разом исчезли тени, и даже очертания Сашиного плеча, крепкого, но всё ещё какого-то птичьего. Он чувствовал теперь только руками — то Сашин подёрнутый мелкими судорогами живот, то его член. Ладонь вымокла разом и скользила как по маслу, вверх-вниз, почти монотонными движениями, но он и в них умудрился потеряться, закрыв глаза. А потом стал различать звуки и его окончательно повело. Бёдра вжались в Сашины ягодицы.              Почему ты дрожишь? От злости? Едва ли от страха — ты меня не боишься, я это знаю. От обиды? Да, ты, должно быть, крепко обижен…              Может быть, ты меня, не дай бог, любишь? Я бы не удивился. Знаешь, я сегодня перестал удивляться — я начал с того, что по пьяни чуть не разбил лицо человеку, с которым был дружен, а закончил тем, что хотел тебе что-то высказать. Но не высказал. Я завалился к тебе на постель и…              …и сделал, должно быть, то, что нужно. Разве это не так?              Было бы глупо, если бы он принялся отрицать — сейчас, уткнувшись в подушку. Об коротко стриженные взмокшие волосы у висков Речкалов тёрся кончиком носа с тихим упоением, мучительно медленно обводя головку кончиком большого пальца.              Это потому что ты мой заместитель? Хе-хе.              Или всё-таки потому что ты меня любишь? Но легче поверить, что это я тебя люблю. Люблю…              Гриша и на ухо это, кажется, Саше прошептал, и осмелел настолько, что перестал его удерживать — и тот не вырвался. Та рука, что была придавлена к постели его весом, неуклюже завозилась с пуговицами на брюках, пальцы тряслись. Ему было почти больно, получалось скверно. В сердцах он бросил это бессмысленное дело на половине пути и навалился крепче, придавливая своими ласками, поцелуями и словесной бессмыслицей. Но не сразу понял, что в какой-то миг Саша стал сам направлять его. Просто, не упрашивая, сжал его короткопалую ладонь и задал свой темп, дыша едва хрипло и прерывисто, точно бредил. И чем загнаннее он дышал, пряча лицо, тем Речкалову было жарче, тем лучше он понимал, что не выдержит, если увидит.              Он вскочил с постели как ошпаренный — чуть не запнулся об ковёр, об стоявшие у кровати чужие сапоги, да вдобавок налетел на соседнюю койку, где должен был спать сам. Её край врезался ему прямо под колени, как подножка, но он устоял, схватившись за изголовье, и, не помня себя, кинулся прочь из номера, не подумав даже поправить форму — прочь по коридору, как из клетки с голодным тигром, всё боясь услышать и осознать, что его преследуют. Не для того, чтобы закончить на чужих условиях, нет — для того, чтобы растерзать где-то на лестничном пролёте до кровавых клочьев, и никакая должность комдива бы его не спасла. Теперь бы уже не спасла.                     

***

      

      

      Ночь прошла как в тумане, ночи он толком и не помнил, хоть и протрезвел порядком — до головной боли и мечтаний о кувшине рассола литров эдак на пять. Кажется, блуждал по лабиринту гостиницы, оправдываясь перед встречными людьми, что у него бессонница и, дескать, в висках ломит, очень хочется курить, стресс с фронта, ничего не поделаешь. Он был прославленный ас, лётчик с двумя Звёздами Героя и орденами на груди — они могли позволить ему такую маленькую поблажечку, такую возможность побродить, подышать без вопросов и без назойливой компании кого-то любопытного. Даже воды принесли и пачку аспирина — не рассол, но хоть что-то.               Кто-то даже поделился куревом — свои папиросы он обронил, удирая из той страшной и одновременно такой пленительной комнаты. То есть он только предполагал, что обронил их там, потому что больше, вроде, было негде — Речкалов обследовал почти весь свой путь и портсигара не нашёл, а до того, на улице, кажется, вовсе его не вынимал. Почти — потому что не подходил к двери вплотную, оставил между ней и собой метров тридцать и пошарил взглядом по ковровой дорожке. Ничего. Значит, портсигар, скорее всего, лежал внутри, около кровати.              Под утро, часам к четырём, стало совсем худо. Отсиживаться в холле под взглядами любопытных работниц ему осточертело. Он бы пошёл в номер к Андрею и Аркадию, но и там за дверью пряталась клетка, только не с тигром, а с двумя львами, один из которых мог вспороть ему кишки. Образно, разумеется. Да ещё им предстоял ранний подъём и новые поездки по заводам — всё то, без чего он вполне бы обошёлся, но что вынужден был принять как данность. Однако и без мигрени терпеть эту скуку было нелегко, а уж о том, чтобы сидеть там с недосыпом, он и думать не хотел.              Речкалов вошёл в их с Покрышкиным номер в без десяти пять утра — вошёл как капитулировавший, с опаской и затаённой надеждой на лучшее. За окном, за неподвижными теперь занавесками, алела кровавая полоса рассвета над домами, стелилась дымка, может быть, и впрямь туман. Из комнаты исчезла абсолютная чернота ночи. Теперь она казалась серой и какой-то вконец безжизненной, даже растение в горшке, и поначалу он упорно держал взгляд на собственных ногах, чтобы кровати не попадали в поле зрения. Поискал портсигар глазами около тумбы с телефоном, затем у платяного шкафа. Ничего. Затем всё же заставил себя посмотреть.              Саша спал. Спал на своём прежнем месте, только теперь уже не в одеяльном кульке, а лёжа на спине, укрывшись по плечи. Голова отклонилась чуть в сторону, и Речкалов видел, как вздрагивали его ресницы, как снова приоткрылись губы. Он будто бы должен был вот-вот проснуться — и на счастье не просыпался. Как заколдованный.              Притворяется, мрачно подумал он, ну конечно. Как ночью. Вот подойти сейчас беспечно — и конец. На месте прирежет — будет прав.              Или всё-таки он не притворялся?              Речкалов шагнул ещё раз, другой — сам не знал, как ему хватило смелости в придачу нагнуться, чтобы послушать дыхание. Оно было естественным и напоминало ласковый ветерок. Саша действительно спал. А портсигар так и не нашёлся.              Он тихо разделся и лёг, но уснул только где-то к шести. Ни тяжёлое одеяло, ни мягкая перина не сморили его сразу — Речкалов наблюдал за рассветом, за последним, возможно, спокойным рассветом в своей жизни, и на удивление не думал ни о чём совершенно. Не тронули его и звуки пробуждения из-за стены, и приглушенные голоса ранних пташек, Андрея и Аркаши. Ему только послышалось, что голоса были, вроде как, вполне добродушные и оживленные, и это вселяло было крохотную надежду… а потом он начинал следить за спящим Сашей.              Он следил, пока наконец не задремал, и в последнюю секунду перед тем, как провалиться в разбитое забытье, ему показалось, что Саша открыл глаза и посмотрел на него.              Утром за завтраком Андрей Труд без слов протянул ему утерянный портсигар.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать