История охотника. Я и мой верный друг - Гуль

No, I'm Not a Human / Нет, я не человек I’m not a human
Джен
Завершён
NC-17
История охотника. Я и мой верный друг - Гуль
Anton Dark
автор
Описание
Она передёрнула плечами, и её лицо исказилось от отвращения. От отвращения к самой себе, к тому, во что она превратилась, к тем мыслям, которые посещали её голову.
Примечания
Действие работы происходит в мире игры «I Am Not Human». Примечание 2: Просьба категорично к данной работе не относиться. И если вдруг что-то будет не так, или не соответствовать ожиданиям, тыкнете мне об этом в отзывах 🖤
Посвящение
Всем тем, кто меня читает, и тем кто любит данную игру, как и я)
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава пятая: За грехи родителей - платят дети

Пятое имя в списке Сорокина значилось под номером одиннадцать, и это был не один гуль, а целых три. Три имени, записанных одно под другим, объединённых фигурной скобкой и пометкой на полях, сделанной тем же убористым, аккуратным почерком: «Семья. Отец, мать, сын. Обращены одновременно. Отец агрессивен, мать пассивна, сын непредсказуем. Осторожно». Ниже, другим почерком - более размашистым, неровным, словно писавший торопился или нервничал, было добавлено: «Мальчик не контролирует голод. Может быть угрозой для всей сети. Сорокин предлагал устранить. Я отказался». И подпись, не имя, а какой-то символ, похожий на стилизованную букву «К» или, может быть, на руну, значения которой я не знал. Кто такой этот «я», отказавшийся устранить мальчика? Сорокин вёл список, но последняя запись явно принадлежала не ему. Значит, в сети был кто-то ещё. Кто-то, стоявший над Сорокиным. Кто-то, кто имел право отдавать приказы и накладывать вето. Кто-то, чей почерк я видел впервые, но чьё присутствие ощущалось за каждым словом, за каждой записью в этом проклятом ежедневнике. Кукловод. Тот, кто дёргал за ниточки. Тот, кто создал всю эту сеть обращений, и чьё лицо мне ещё только предстояло увидеть. Семья Васильевых состояла из главы семейства - Сергея Петровича, сорока двух лет, водителя грузовика. Его жены Анны Игоревны, тридцати девяти лет, школьной учительницы младших классов, и их сына Павла, десяти лет. Ученика четвёртого класса. Они проживали в частном секторе на окраине города, в районе, который местные называли «Посёлок» - с ударением на первый слог, как будто это было имя собственное. Это был лабиринт из кривых, немощёных улочек, вдоль которых теснились старые, покосившиеся дома с палисадниками, заросшими сиренью и чертополохом, с просевшими крышами и облупившейся краской на ставнях. Здесь не было фонарей. Только редкие, тусклые окна, светившиеся в темноте жёлтым, болезненным светом, и в отсутствие городского освещения ночь казалась здесь особенно густой, особенно глубокой, особенно опасной. В таких районах люди жили замкнуто, сторонились чужаков и предпочитали не вмешиваться в дела соседей, извечная деревенская привычка, которая в городе приобретала особый, зловещий оттенок. Здесь можно было кричать о помощи часами, и никто не вышел бы, никто не вызвал бы полицию, никто даже не выглянул бы в окно. Идеальное место для того, чтобы прятаться. Идеальное место для того, чтобы охотиться. Идеальное место для того, чтобы умирать. Мы приехали в Посёлок поздно вечером, когда последние отблески заката уже погасли на горизонте, а луна, полная, круглая, неестественно яркая, поднялась над крышами домов, заливая всё вокруг холодным, мертвенным серебром. Я оставил машину на соседней улице, подальше от дома Васильевых, чтобы не привлекать внимания, и мы двинулись пешком. Я шёл впереди, мой напарник чуть позади, бесшумный, как тень, невидимый, как призрак. Под ногами хрустел гравий немощёной дороги, в канавах вдоль заборов журчала вода, стекавшая после недавних дождей, и откуда-то издалека доносился лай собак. Монотонный, заунывный, словно они чуяли что-то, чего не могли понять. Дом Васильевых стоял в самом конце тупиковой улочки - старый, деревянный, с просевшей крышей и покосившимся крыльцом, на котором давно не было никакой краски. Когда-то, наверное, он был уютным, обжитым, полным жизни: я представил себе цветы в палисаднике, игрушки, разбросанные на траве, велосипед, прислонённый к забору. Но теперь он выглядел заброшенным, почти мёртвым. Окна были закрыты ставнями, и лишь в щели между ними пробивался слабый, дрожащий свет, не электрический, а живой, как будто внутри горела свеча или керосиновая лампа. Палисадник зарос сорняками в человеческий рост, калитка висела на одной петле и при каждом порыве ветра издавала жалобный, протяжный скрип. Над трубой не вилось дыма, хотя ночь была холодной. И тишина вокруг стояла такая густая, такая всеобъемлющая, что, казалось, её можно было потрогать руками. — Чувствуешь их? — спросил я шёпотом, останавливаясь у покосившегося забора и вглядываясь в темноту. — Да, — ответил мой напарник, и его голос прозвучал напряжённо, почти встревоженно. — Все трое внутри. Но что-то не так, старший. — Что именно? — Я не знаю, — он покачал головой. — Что-то в их запахе. Отец пахнет яростью, но это нормально, даже я бы сказал, что это ожидаемо. Мать же пахнет страхом, и это тоже нормально, большинство обращённых женщин пахнут страхом, потому что они помнят, кем были, и боятся того, кем стали. Но мальчик… мальчик пахнет по-другому. Он пахнет так, как не должен пахнуть ребёнок. Он пахнет смертью, старший. Не той смертью, которой пахнем мы, гули, - нашей, внутренней, которая всегда с нами. А другой смертью. Человеческой. Свежей. — У меня по спине пробежал холодок. Если мальчик пах свежей человеческой смертью, это означало только одно: он убил. Недавно. Может быть, сегодня. Может быть, прямо сейчас. — Жди здесь, — сказал я, перелезая через покосившийся забор. Ржавое железо больно царапнуло ладони, оставляя бурые следы. — Я войду первым. Если услышишь шум - входи, не раздумывая. — Принято, старший. — Я двинулся к дому, стараясь ступать как можно тише, хотя в такой тишине любой звук казался оглушительным. Гравий хрустел под ногами, половицы крыльца стонали при каждом шаге, и где-то в глубине дома что-то зашуршало. Может быть, мышь, может быть, крыса, а может быть, тот, кто прятался внутри. Дверь была приоткрыта, поэтому без особых усилий, я толкнул её. Медленно, осторожно, и она подалась с глухим, протяжным скрипом, который, казалось, длился целую вечность. В лицо пахнуло резким запахом. Тем самым сладковатым, приторным запахом, который я знал слишком хорошо. Запахом разлагающейся плоти. Запахом смерти. Но к нему примешивалось что-то ещё. Что-то более тонкое, более нежное, почти неуловимое. Что-то похожее на детскую присыпку. Или на молоко. Или на запах ребёнка, который только что проснулся и ещё хранит тепло своей постели. Прихожая была тёмной и пустой. На вешалке висели старые, потрёпанные куртки. Мужская, женская и маленькая, детская, синяя с красными вставками, с нашивкой в виде гоночной машины на рукаве. На полу стояли резиновые сапоги. Большие, средние и совсем крошечные. На полке в хаотичном беспорядке лежали шапки, шарфы и варежки. Обычные вещи обычной семьи, которая больше не была ни обычной, ни семьёй. Я прошёл в гостиную, и то, что я там увидел, заставило меня замереть на месте. Комната была освещена несколькими свечами, расставленными на полу, на подоконниках, на старом, рассохшемся комоде. Их дрожащий, неровный свет отбрасывал на стены причудливые, танцующие тени, которые, казалось, жили своей собственной жизнью. В центре комнаты, прямо на полу, лежало тело. Человеческое тело. Мужчина лет сорока, одетый в рабочую робу, синий комбинезон, испачканный машинным маслом и кровью. Его горло было разорвано. Грубо, неровно, словно его рвали зубами, а не резали ножом. На полу вокруг тела растеклась лужа крови, уже запёкшейся, тёмной, почти чёрной в свете свечей. И над этим телом, склонившись, сидели трое. Отец - крупный, широкоплечий мужчина с грубым, обветренным лицом и мозолистыми руками, которые даже сейчас, в полусне, сжимались в кулаки. Он сидел на корточках у стены, и его глаза, чёрные, бездонные, лишённые белков, были устремлены на тело с выражением холодного, отстранённого удовлетворения. Он был сыт. Он был доволен. Он был тем, кем должен был быть; хищником, который только что закончил свою трапезу. Мать же напротив, была худой, измождённой женщиной с бледным, почти прозрачным лицом и тёмными кругами вокруг глаз. Она сидела в углу, обхватив колени руками, и раскачивалась из стороны в сторону. Её губы шевелились, шепча что-то беззвучное. Со стороны могло показаться, что она читает молитву, или может быть, проклятие, или просто - это мог быть обычный бессвязный бред. Она не смотрела на тело. Она смотрела в пустоту, и в её глазах застыл такой ужас, такая безысходность, что у меня перехватило дыхание. И мальчик. Павел. Он сидел прямо на коленях у мёртвого тела, и его руки, маленькие, детские, с обкусанными ногтями, были по локоть в крови. Его лицо, бледное и осунувшееся, было забрызгано красным, и капли медленно стекали по его щекам, смешиваясь с чем-то чёрным, похожим на слёзы. Но самое страшное было не в крови. Самое страшное было в его глазах. Они были чёрными. Такими же как у всех гулей, но в них плескалось что-то, чего я никогда раньше не видел в глазах ребёнка. Наслаждение. Чистое, незамутнённое, почти экстатическое наслаждение от того, что он только что сделал. — Здравствуй, охотник, — сказал отец, поднимаясь на ноги. Его голос был низким, рокочущим, и в нём слышалось эхо чего-то древнего, чего-то, что существовало задолго до появления человечества. — Мы ждали тебя. Мы знали, что ты придёшь. Тот, кто обратил нас, говорил, что охотники найдут нас по своему чутью. Он говорил, что вы - как собаки, которые идут по следу. Но мы не боимся. Мы готовы. — Вы убили человека, — сказал я, и мой голос прозвучал глухо, почти безжизненно. — Вы убили его в своём доме. На глазах у ребёнка. — Он не был человеком, — возразил отец, и его губы растянулись в улыбке, обнажившей ряды игольчатых, полупрозрачных зубов. — Он был едой. Мы не убиваем людей. Мы питаемся ими. Это другое. Это природа. Это закон. — Это не закон, — я покачал головой. — Это преступление. Вы были людьми. Вы помнили, каково это, чувствовать боль, страх, надежду. Вы помнили, каково это - любить. И вы всё равно сделали это. — Мы голодали! — вдруг выкрикнула мать, и её голос сорвался на визг. — Мы не ели три недели! Три недели! Ты знаешь, что такое голод, охотник?! Настоящий, мать его, голод?! Не тот, который можно утолить куском хлеба, а тот, который грызёт тебя изнутри, который сводит с ума, который заставляет тебя смотреть на собственного сына и видеть в нём… еду! — Она замолчала и закрыла лицо руками, и её плечи затряслись от беззвучных рыданий. Отец посмотрел на неё с презрением. — Заткнись, — бросил он ей. — Ты всегда была слабой. Даже когда была человеком. Слабой, никчёмной, бесполезной. Теперь у тебя есть сила, а ты всё равно ноешь, как побитая собака. Посмотри на нашего сына. Посмотри, каким он стал! Он не ноет. Он не жалеет. Он принял свою природу. Он это наше будущее. — Я перевёл взгляд на мальчика. Павел поднялся с колен и теперь стоял, глядя на меня снизу вверх. Его лицо, забрызганное кровью, было спокойным, почти безмятежным, и на нём не было ни тени страха или сожаления. Он улыбнулся медленной, ленивой улыбкой, которая совершенно не вязалась с его детским лицом. — Ты пришёл убить нас, да? — спросил он, и его голос был высоким, детским, но в нём звучали ноты, которые не должны были звучать в голосе десятилетнего ребёнка. — Ты охотник. Ты убиваешь таких, как мы. Мама говорила, что вы все злые. Что вы хуже, чем мы. Это правда? — Нет, — ответил я, глядя ему прямо в глаза. — Это не правда. — Тогда почему ты хочешь нас убить? — он склонил голову набок, и этот жест - простой, детский, невинный, выглядел жутко в сочетании с его чёрными глазами и окровавленным лицом. — Мы же ничего тебе не сделали. Мы просто хотели есть. Разве это плохо - хотеть есть? — Это плохо, когда ты ешь людей, — сказал я. — Но мы же не люди, — он пожал плечами. — Мы больше не люди. Папа сказал, что мы - высшие существа. Что мы - будущее. Что люди, - это просто корм. Они же едят коров и свиней, и никто не говорит, что это плохо. Почему нам нельзя есть людей? — Я не нашёлся что ответить. Не потому, что у меня не было ответа, а потому, что ответ был слишком сложным, слишком взрослым для десятилетнего мальчика, который уже не был мальчиком. Как объяснить ребёнку, что такое мораль? Как объяснить монстру, что такое человечность? Как объяснить тому, кто никогда не чувствовал сострадания, что чувствовать сострадание - это единственное, что делает нас людьми? — Ты убил этого человека сам? — спросил я вместо ответа, кивая на тело на полу. — Да, — ответил он с гордостью. — Папа сказал, что я уже большой. Что я должен сам добывать еду. Этот дядя пришёл к нам, чтобы починить трубу. Папа пригласил его. А потом я напал на него сзади. Он даже не успел закричать. — Он говорил об этом так, словно рассказывал о том, как получил пятёрку в школе. С тем же детским, непосредственным энтузиазмом. И это было самое страшное. Не кровь, не смерть, не чёрные глаза, а этот энтузиазм. Этот ребёнок, которому было всего десять лет, наслаждался убийством. Он не просто делал то, что требовал голод, он получал от этого удовольствие. Он был хуже, чем Кротова. Хуже, чем Сорокин. Хуже, чем любой взрослый гуль, с которым мне приходилось сталкиваться. Потому что взрослый гуль, убивая, понимает, что он делает. А он - нет. Для него это была игра. — Достаточно, — сказал я, вынимая нож из ножен. Серебро блеснуло в свете свечей, и отец Васильев напрягся, готовясь к бою. — Вы все трое - вы убили невинного человека. Вы обратили собственного сына в монстра. Вы не заслуживаете ничего, кроме смерти. — Ты не убьёшь нас! — зарычал отец, бросаясь на меня. Его тело на ходу менялось, перекидывалось в истинную форму. Мышцы вздувались, разрывая одежду, кости удлинялись, кожа становилась серой и чешуйчатой, изо рта вырывались клочья чёрной, едкой слюны. — Мы - семья! Мы - стая! Мы сильнее тебя! — Я встретил его ножом. Лезвие вошло в грудь, пронзая центральный нервный узел, и отец Васильев рухнул на колени, захлёбываясь чёрной кровью. Его тело начало рассыпаться прямо у меня в руках, превращаясь в пепел, который тут же разлетался по комнате, смешиваясь с дымом свечей. Мать закричала пронзительно, истошно, нечеловечески, и бросилась на меня, размахивая руками, превратившимися в когтистые лапы. Я перехватил её запястье, вывернул до хруста и ударил ножом в шею. Прямо туда, где у гулей проходит спинной мозг. Она захрипела, обмякла и рухнула на пол рядом с телом своего мужа, рассыпаясь чёрным пеплом. Остался только мальчик. Павел стоял посреди комнаты, глядя на меня, и его лицо - детское, бледное, забрызганное кровью, было совершенно спокойным. Он не плакал. Он не кричал. Он не пытался бежать. Он просто смотрел, и в его чёрных, бездонных глазах плескалось что-то, похожее на любопытство. — Ты убил папу и маму, — сказал он. — Они были плохими? — Да, — ответил я, подходя к нему. — Они были плохими. Они убивали людей. Они сделали плохие вещи. — А я? — спросил он. — Я тоже плохой? — Я остановился в шаге от него. Его голова едва доходила мне до пояса. Он был маленьким, худым, беззащитным. На первый взгляд - обычный ребёнок, который заблудился в лесу, и теперь хочет домой. Но его глаза говорили о другом. Его глаза говорили, что он уже не был ребёнком. Что он был монстром. Что он был убийцей. И что он никогда не изменится. — Да, — сказал я, и это слово далось мне тяжелее, чем любое другое слово, которое я когда-либо произносил. — Ты тоже плохой. — Ты убьёшь меня? — Да. — Он кивнул серьёзно, задумчиво, словно соглашаясь с неизбежным. — Я хотел убить маму, — сказал он вдруг доверительным шёпотом. — Она была слабой. Она всё время плакала. Она не хотела есть людей. Она хотела умереть. Папа сказал, что мы должны съесть её, если она не перестанет плакать. Но я не хотел есть маму. Я хотел её просто убить. Чтобы она не плакала больше. — Я закрыл глаза. Всего на секунду. Всего на одно короткое, бесконечное мгновение. А потом открыл их и поднял нож. — Закрой глаза, Паш, — сказал я тихо, и мой голос дрогнул. — Закрой глаза и представь что-нибудь хорошее. Что-нибудь, что ты любил, когда был человеком. — Я не помню, — ответил он, и в его голосе прозвучала растерянность. — Я не помню, что я любил. Я помню только голод. Я всегда помню голод. — Тогда просто закрой глаза, — повторил я. — Этого будет достаточно. — Он закрыл глаза. Его лицо - бледное, детское, покрытое капельками чужой крови, стало спокойным, почти безмятежным, как у спящего ангела. Я ударил. Быстро. Точно. Милосердно. Лезвие вошло в основание черепа, разрывая спинной мозг, обрывая связь между телом и той тёмной сущностью, что поселилась в нём несколько месяцев назад. Павел рухнул в мои руки. Мальчик был лёгкий, почти невесомый, словно сломанная кукла, и его тело начало рассыпаться чёрным пеплом, который поднимался в воздух и кружился в свете догорающих свечей. Я держал его так, пока он не исчез полностью. Пока от него не осталось ничего, кроме горстки пепла на моих ладонях. Пока последняя свеча не догорела и не погасла, погружая комнату в полную, абсолютную тьму. Я стоял в кромешной темноте, посреди мёртвого дома, и не мог заставить себя пошевелиться. Не мог заставить себя дышать. Не мог заставить себя думать. Я только что убил ребёнка. Да, он был монстром. Да, он убивал людей. Да, он никогда не смог бы стать нормальным. Но он был ребёнком. Ему было десять лет. Десять! И он не помнил, что любил. Он помнил только голод. — Старший. — Голос моего напарника раздался откуда-то из темноты. Тихий, осторожный, почти нежный. Он вошёл в дом следом за мной, но я не слышал его шагов. Он всегда ходил бесшумно. — Я здесь, — ответил я, не узнавая собственного голоса. Он был пустым, мёртвым, лишённым каких-либо эмоций. — Ты сделал то, что должен был, — сказал он, подходя ближе. — Ты не мог поступить иначе. Он был слишком опасен. Он убил бы снова. Он убил бы многих. — Ему было десять лет, — сказал я. — Десять. Он даже не помнил, что любил. Он помнил только голод. — Я знаю, — мой напарник встал рядом со мной, и его холодная рука легла мне на плечо. — Я знаю. Но ты не мог его спасти. Ты не можешь спасти никого из них. Ты можешь только дать им конец. — Это неправильно, — сказал я. — Всё это неправильно. Мы не должны были убивать детей. — Мы убиваем монстров, — поправил он. — Возраст не имеет значения. Если монстру десять лет то, он всё равно монстр. И он всё равно убьёт, если его не остановить. — Я ничего не ответил. Я стоял в темноте, посреди комнаты, которая пахла смертью, свечным воском и детской присыпкой, и думал о том, что мой напарник прав. Он всегда был прав. Но от этого не становилось легче. От этого никогда не становилось легче. Мы вышли из дома Васильевых молча. Я уходил последним и, уже стоя на пороге, обернулся. Там, где только что лежали тела, теперь не было ничего, кроме горсток чёрного пепла, которые ветер, врывавшийся в открытую дверь, уже начинал разносить по комнате. Пепел смешивался с пылью, с грязью, с засохшей кровью на полу. Через несколько дней никто и не догадается, что здесь произошло. Через несколько дней соседи, может быть, забеспокоятся, вызовут полицию, и те найдут пустой дом с тёмными пятнами на полу, происхождение которых так и останется загадкой. Ещё одно нераскрытое дело. Ещё одна семья, пропавшая без вести. Ещё одна строчка в бесконечном списке жертв этой проклятой войны. На улице было тихо. Луна поднялась ещё выше, заливая Посёлок холодным, мертвенным светом, и в этом свете всё казалось ненастоящим, почти театральным, покосившиеся заборы, заросшие палисадники, кривые улочки, уходящие в темноту. Я остановился у калитки и закурил, глядя на дом Васильевых. Мой напарник стоял рядом, не нарушая тишины. — Мы найдём того, кто обратил их, — сказал он наконец. — Того, кто создал Сорокина. Того, кто стоит за всеми этими превращениями. И когда мы найдём его, мы заставим его заплатить. За всех. За Диму. За Громову. За этого мальчика. За всех. — Да, — ответил я, выпуская дым в ночное небо. — Найдём. И заставим заплатить. — Но в глубине души я знал, что никакая плата не вернёт Павлу Васильеву его десять лет. Не вернёт ему память о том, что он любил. Не вернёт ему шанс стать человеком, которым он мог бы стать, если бы не встретил Сорокина, если бы не попал в эту сеть, если бы не был обращён в десятилетнем возрасте. Мы пошли прочь от мёртвого дома, через спящий Посёлок, через лабиринт кривых, немощёных улочек, к машине, оставленной на соседней улице. Я думал о том, что завтра нам предстоит найти следующего в списке. И следующего. И следующего. И каждый из них будет либо жертвой, либо хищником. И мне придётся решать, кто есть кто. И это решение - самое трудное, что мне когда-либо приходилось делать.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать