Пэйринг и персонажи
Описание
После позора на Эшфордском турнире принц Эйрион Яркое Пламя следует за сиром Дунканом Высоким, желая присоединиться к нему в странствиях и тем самым смыть позор со своего имени. Но сир Дункан соглашается его принять только как своего оруженосца.
Примечания
да, это джен по действиям
но одностороннее горение со стороны принца будет фоново коптить, из песни слова не выкинешь
3. Честная четверть
29 мая 2026, 02:08
Эйрион проснулся от боли в бедре.
Не от резкой, не от той, которая накануне вспарывала ногу при каждом неверном шаге. Эта была хуже тем, что сидела глубоко и ровно. Бедро казалось тяжёлым, чужим, налитым свинцом изнутри. Он некоторое время лежал под плащом Дункана и смотрел в серое небо между ветвями, не двигаясь. Если не двигаться, можно было почти убедить себя, что всё терпимо.
Утро было серое, без дождя, но всё вокруг промокло так, словно ночью дождь всё-таки шёл — просто очень тихо. Трава у реки лежала тёмная и примятая, ивы стояли в тумане по колено, костёр под золой дышал редкими красными точками. Гром стоял чуть в стороне, опустив голову. Каштанка жевала мокрую траву с таким видом, будто весь мир был устроен именно для этого: стоять, жевать и не задавать вопросов. Гнедой держался рядом с ней.
Потом Дункан нарушил тишину строгим:
— Ногу показывай.
Эйрион повернул голову к нему.
Дункан уже сидел у костра, одетый, с котелком тёплой воды рядом. Вид у него был обычный: помятый, хмурый, а сам он казался слишком большим для этого маленького мокрого лагеря. Никакой особенной злости на его лице не было. Просто проснулся, встал и собирался делать то, что счёл нужным.
— Доброе утро, сир Дункан.
— Ногу.
«Ваше красноречие в это утро богаче обычного, сир», — подумал Эйрион. Но вслух ничего не сказал.
— Шевелись.
Эйрион откинул край плаща и потянулся к повязке сам.
— Не трогай, — сказал Дункан, хмуро глядя на повязку.
Вот тут в голосе у него что-то появилось. Ещё не гнев, но уже близко.
Дункан сам принялся медленно разматывать ткань. Местами повязка прилипла, и когда один край отстал от кожи, Эйрион втянул воздух сквозь зубы. Дункан остановился.
— Дальше?
— Дальше.
Ткань снялась. Дункан посмотрел на бедро и не сказал ничего.
Это было плохо.
Эйрион тоже посмотрел вниз. Шов держался. Это было главное, и в первое мгновение он ухватился именно за это. Двенадцать стежков не расползлись, рана не раскрылась снова, крови рекой не было. Но кожа вокруг раны стала плотной и красной, припухла по краям, а между двумя стежками выступила мутноватая сукровица. Повязка изнутри была влажной. Не насквозь мокрой, но достаточно, чтобы всё стало ясно.
— Не разошлась, — сказал Эйрион.
— Не разошлась, — согласился Дункан, но сказал это так, будто это было единственное хорошее, что вообще можно было обо всё этом сказать.
Он смочил чистую тряпку в тёплой воде и стал промывать кожу вокруг шва. Не лез в саму рану, только убирал засохшее и липкое вокруг. Эйрион следил за его руками. Правая работала уверенно. Левая почти не участвовала: держала ткань, придерживала ногу, но не брала на себя никакого веса. Вчера эта ладонь была перемотана тканью, но сегодня Дункан убрал повязку, и там, где кинжал прошёл насквозь, была тёмная корка запёкшейся крови и старый желтоватый синяк вокруг.
Эйрион вспомнил тот свой удар слишком ярко и отвернулся к костру.
— Больнее, чем вчера? — спросил Дункан.
— Вчера она тоже болела.
— Я не это спросил.
Эйрион помолчал.
— Больнее.
Дункан положил ладонь ему на голень.
— Отведи ногу.
— Куда?
— В сторону.
Эйрион непонимающе посмотрел на него.
— Зачем?
— Посмотреть, что будет, если ты сядешь в седло.
— Это я могу и так сказать. Будет больно.
— Отведи.
Эйрион медленно попытался отвести правую ногу наружу. Движение вышло совсем небольшим. Едва бедро пошло в сторону, боль сразу потянула по внутренней стороне, от паха вниз, к шву. Не вспыхнула — растянула. Будто кожу и то, что под ней, развели пальцами. Эйрион остановился раньше, чем лицо успело выдать слишком многое.
Но Дункан смотрел на рану, а не на его лицо.
— Хватит.
Эйрион вернул ногу обратно. Это тоже было больно.
Дункан приложил к ране чистую ткань, но перевязывать не стал. Сидел над бедром, хмурился и думал.
— Верхом тебе садиться нельзя.
— Это вы уже вчера решили.
— Вчера я думал, что сегодня будет лучше.
— И?
— Сегодня не лучше.
Эйрион посмотрел на реку. Туман над водой редел, и течение стало видно: тёмное, медленное, безразличное.
— Значит, стоим ещё день?
Дункан не ответил сразу. Он наконец перевязал бедро заново: крепко, но не так, чтобы перетянуть. Потом поднялся, через правую сторону, осторожно, как всегда, после Эшфорда. Не драматично. Просто сначала рука в землю, потом вес на одну ногу, потом на другую, потом короткая неподвижная пауза, пока тело соглашалось продолжить.
— Я подумаю, — сказал он.
Он дал Эйриону палку.
— До кустов сам дойдёшь?
Эйрион поднял на него глаза.
— Дойду.
— Туда и обратно. Потом сидишь. Больше не ходишь.
— Сир Дункан…
— Не ходишь. Вчера ты ходил. Ничего хорошего из этого не вышло.
Эйрион не стал спорить. Встать оказалось труднее, чем он рассчитывал. Пока он лежал, боль была тяжёлой, но сдержанной. Стоило подняться на здоровую левую ногу и дать правой хотя бы немного веса, как бедро сразу ответило горячо и зло. Не настолько, чтобы он не мог идти. Он мог. Вот в этом и была ловушка. Можно было идти, можно было сделать десять шагов, можно было дойти до кустов, можно было вернуться. И всё это время под повязкой что-то тянуло, наливалось, пульсировало, напоминая: можешь ты или не можешь — ране всё равно.
До кустов он дошёл сам.
Обратно — тоже.
Но когда сел у костра, лицо у него, должно быть, выдало больше, чем он хотел, потому что Дункан посмотрел на него и коротко сказал:
— Ну вот.
— Что «вот»?
— Ничего. Ешь.
Завтрак был пресный и неинтересный: каша, солонина, вода. Эйрион ел медленно. Не потому, что не хотел, а потому что после ходьбы его слегка мутило, и от каждого небольшого движения правой ноги в бедре отзывалась тупая сердитая боль. Дункан молча ел рядом. Потом поднялся и начал собирать лагерь.
Сначала Эйрион решил, что это просто привычка. Дункан не умел сидеть без дела, если вокруг были вещи, которые можно сложить, затянуть, перебрать, проверить. Но потом стало понятно: он делал это не просто так.
Он действительно собирался ехать.
Эйрион молча следил за ним.
Дункан начал с Грома. Осмотрел порез на брюхе, тот самый, что оставила коса разбойника. Провёл пальцами рядом, нахмурился, но трогать лишний раз не стал. Гром фыркнул и мотнул головой. На него Дункан седло не положил.
Это было разумно. Гром был боевым конём, сильным, но коса всё-таки достала его. А Дункан был тяжёлый — куда тяжелее мешков, плащей и железа. Садиться ему на Грома сейчас было бы дуростью.
Дункан подошёл к гнедому Эйриона.
Гнедой недовольно вскинул голову, но Дункан только коротко сказал ему что-то низким голосом и положил ладонь на шею. Конь переступил, но остался на месте. Дункан взял своё седло и закинул на гнедого. Делал это осторожно, без лишнего размаха, но всё равно, когда поднимал седло, лицо у него на миг окаменело. Левый бок. Опять левый бок.
Эйрион смотрел на него очень внимательно.
Левая рука почти не помогала. Правая брала ремни, тянула, затягивала. Левая только придерживала и иногда срывалась, будто пальцы не хотели сжиматься. Эйрион снова увидел в памяти свой кинжал.
Он отвернулся к костру, но там смотреть было не на что.
Дункан выпрямился, постоял минуту, не двигаясь. Лицо у него стало неподвижным. Потом он снова взялся за ремни.
Седло гнедого Дункан переложил на Грома вместе с частью поклажи. Не всю тяжесть сразу — распределял. Железо, мешки, плащи. Потом подошёл к Каштанке.
Вот тогда Эйрион понял окончательно.
Каштанка стояла всё так же невозмутимо. Дункан положил ей на спину попону. Сверху ещё одну, сложенную. Потом свернул плащ валиком, примерил рукой, переложил. Протянул ремень под брюхом, затянул так, чтобы вся эта мягкая нелепость не съехала при первом же шаге. Ещё один ремень пустил поверх, закрепил за старую вьючную обвязку. Проверил ладонью: нажал, качнул, снова подтянул.
Седла на Каштанке не было.
Эйрион представил это сразу, целиком — как будут видеть его со стороны. Бледный парень с лиловым избитым лицом, сидит поперёк спины старой кобылы. У всех колодцев, у всех мостов, у всех околиц, мимо которых они пройдут, кто-нибудь поднимет голову и посмотрит на него. И запомнит его таким.
— Нет, — сказал Эйрион.
Дункан даже не обернулся.
— Я не поеду на кляче без седла!
Дункан затянул последний ремень, дёрнул его, убедился, что держит, и только тогда повернулся.
— Поедешь.
— Сир Дункан, я могу пройти пешком.
— Ты дошёл до кустов с палкой и с лицом цвета творога. До Эпплтона так не дойдёшь.
— Я могу сесть на своего коня.
— Нет. Твой гнедой горячий. Сбросит — и шов лопнет. Каштанка спокойная.
— Тогда я останусь здесь. Доедете до Эпплтона, пришлёте мейстера.
Дункан коротко на него посмотрел.
— Один ты тут не останешься. Я тебя не для того принял в оруженосцы, чтобы бросить теперь под деревом.
Эйрион услышал это и на какую-то секунду не нашёл, что ответить.
— Это унизительно, — сказал он наконец.
— Это безопасней всего.
Эйрион почувствовал, как поднимается злость. Очень простая. Чистая. Почти приятная. Можно было вцепиться в неё и не думать ни о шве, ни о повязке, ни о Дункановой левой руке.
— Сир Дункан, — сказал он холодно, — я не мешок с репой.
— Верно, — согласился Дункан. — Мешок с репой не спорит.
Он подошёл ближе, кинул ему зашитые вчера штаны и чулки.
— Одевай и вставай.
Эйрион остался сидеть.
Дункан посмотрел на него сверху. И вот теперь видно было что он разозлился по-настоящему. Разозлился потому, что вся эта мерзкая утренняя задача была уже решена в его голове, и решение было гадкое, неловкое, но единственное. А Эйрион сидел и пытался ввернуть в неё своё достоинство, которому там не было места и быть не могло.
— Садишься так, как я сказал. Понятно?
— А если я откажусь?
— Эйрион. — Неожиданно сказал Дункан, обращаясь к нему в первый раз по имени.
Эйрион поднял на него глаза.
За все эти дни — ни разу же этого не было. Только «парень». А сейчас — «Эйрион».
В груди коротко стукнуло и встало.
Дункан стоял с поводом Каштанки в правой руке. Левая висела, не сжимаясь. Лицо у него уже не было злым. Просто очень усталым.
Он сказал его имя мягко. Не так, как звучало это его обычное — «парень». Просто — Эйрион. Сказал так, будто действительно хотел, чтобы он его услышал. Не чтобы одёрнуть, а чтобы дойти до него поверх всего, чем тот сейчас себя обкладывал.
Своё имя без титулов, без приличествующих приставок он слышал, конечно, часто. От отца, от братьев.
Но вот так — мягко, с желанием достучаться, — этого он не слышал уже очень давно. Так давно, что, когда память сделала короткое движение в сторону одной старой картины, Эйрион её тут же отвёл. К этому он не возвращался уже лет пять.
В горле у Эйриона сжалось — от того, что в этом голосе было одновременно и давно знакомое, и давно отсутствующее.
Дункан, конечно, ничего из этого не знал. Стоял с поводом в руке и ждал, чтобы Эйрион его услышал.
— Верхом ты опять порвёшь шов. По-другому просто никак. — Добавил Дункан, не дождавшись ответа.
Эйрион опустил взгляд.
Совесть шевельнулась холодно и неприятно, как сквозняк под дверью. Обычно он умел закрывать такие двери. Сейчас получилось не сразу.
Он начал одеваться. Натянул штаны сначала на здоровую ногу, потом на раненую, прикусывая щёку изнутри.
Одевшись, Эйрион сидел с минуту, не двигаясь. Потом, решившись, протянул правую руку к Дункану.
Не сказал ничего. На это у него слов просто не было.
Дункан его понял, но не наклонился сразу. Сначала переставил ноги, развернулся правым плечом к Эйриону, будто примеряясь, как бы не потянуть левый бок. Потом протянул правую руку.
Эйрион взялся не за ладонь, а за предплечье. Дункан сжал его предплечье в ответ. Левая рука Дункана поднялась было, чтобы придержать его за плечо, но не взяла веса — только коснулась.
— Сам толкайся, — сказал Дункан. — Я держу.
Эйрион встал через левую ногу и палку. Дункан не тянул его вверх, а скорее был неподвижной опорой, о которую можно было подняться. Но всё равно, когда Эйриона качнуло, Дункан принял часть его веса и на миг задержал дыхание.
До Каштанки они дошли медленно. Дункан вёл его не под руку даже, а чуть за локоть, достаточно близко, чтобы поймать, если ногу поведёт. Каштанку он поставил правым боком к ним. Это было непривычно и неправильно, но в этой неправильности был смысл: обе ноги Эйриона должны были оказаться справа, чтобы правое бедро не пришлось отводить.
Дункан опустился на одно колено у правого бока клячи:
— Левую ногу сюда, — сказал он, хлопая себя по колену.
Эйрион посмотрел на это с сомнением.
— У вас самого ноги ранены.
— Поэтому быстрее.
— Сир Дункан…
— Быстрее, парень.
Стиснув зубы, Эйрион поставил левую, здоровую ногу ему на колено. Это было почти невыносимо. Не потому, что больно. И не потому, что Дункан был ниже его по крови. А потому что Дункан не был слугой — Дункан был рыцарем, и опустился на колено, чтобы помочь ему сам, свободно. И без того, чтобы Эйрион об этом попросил.
Это снова ободрало в нём что-то, чего он предпочёл бы не трогать.
Он ухватился руками за ремни и попону на спине Каштанки.
— На счёт три, — сказал Дункан.
— Один.
Эйрион сжал зубы.
— Два.
На «три» он оттолкнулся левой ногой, Дункан толкнул его за пояс, и Эйрион рухнул животом поперёк Каштанки. Воздух вышел из груди коротким, злым выдохом. Каштанка переступила, но не шарахнулась.
— Лежи.
— Я и лежу.
— Не ползи.
— Не ползу!
— Ползёшь.
Эйрион замер.
Дункан поднялся, тяжело и осторожно, потом подставил руку под Эйриону левую ногу так, чтобы та дала упор. Эйрион ненавидел это почти так же сильно, как нуждался в этом.
— Руками тянись, — сказал Дункан. — Левой ногой толкайся. Правую не веди.
— Я не могу совсем ей не шевелить!
— Тогда веди меньше!
Эйрион подтянулся. Руки слушались хорошо, плечи тоже, спина помнила удары разбойника, но также тело помнило и тренировки, и борьбу, и всё то, чему его учили, хоть учили его этому вовсе не для того, чтобы когда-нибудь половчее забраться на старую клячу.
Левая нога нашла опору. Дункан подтолкнул снизу, направил за пояс, и Эйрион, с рваным дыханием и пятнами темноты перед глазами, перевернулся из положения животом поперёк лошади в боковую посадку.
Обе ноги остались справа.
Дункан сразу подложил свёрнутый плащ под его правое бедро, чтобы нога не болталась. Левую Эйрион смог вывести чуть вперёд, согнув её в колене — так, чтобы держать хоть какое-то равновесие. Ремень, пущенный поверх попоны, не давал всей этой нелепой конструкции съехать. Другой ремень оказался у Эйриона под рукой — держаться.
Он сидел.
Боль была. Конечно, была. Но не та, что была всю прошлую его неделю в седле ещё даже до того, как шов разошёлся.
Рану не разводило. Шов не тянуло так, будто он сейчас лопнет. Бедро пульсировало, горячее и сердитое, но оставалось в том положении, где могло хотя бы попытаться успокоиться.
Это было так разумно, что Эйриону захотелось кого-нибудь ударить.
— Держишься? — спросил Дункан.
— Разумеется.
— Если начнёшь падать, ногами не цепляйся.
— Чем же тогда?
— Руками. Переворачиваешься на живот и висишь. Понял? Не пытаешься сесть обратно. Не разводишь правую. Лучше повисни как мешок, чем порвёшь шов.
— Как мешок, — повторил Эйрион.
— Да.
— Великолепно.
— Зато понятно.
Окинув Эйриона оценивающим взглядом, Дункан достал из сумки, навьюченной на Каштанку, какую-то тряпку. Оказалось — старый замызганный плащ, серый от дороги, с засохшим тёмным пятном у плеча.
Сунул его в руки Эйриону:
— Ты слишком приметный. Так что надевай.
Эйрион не стал спорить, взял плащ, накинул на плечи, поднял капюшон. Плащ был тяжёлым, грубым на ощупь, от него пахло чужим потом и костром. Но серебро его волос теперь было спрятано под тканью, и это действительно было разумно.
Дункан взял Каштанку под уздцы. Гнедой, уже осёдланный Дункановым седлом, стоял рядом и косил на хозяина тёмными недовольными глазами. Гром, навьюченный мягче и легче, чем обычно, фыркал чуть в стороне.
Дункан пошёл пешком, ведя Каштанку. Гнедого он держал рядом, Грома пустил следом. Вереница вышла странная и медленная: впереди Дункан, почти не хромающий и всё равно явно берегущий обе ноги; рядом Каштанка с Эйрионом, сидящим боком, как больной ребёнок; за ними Гром с поклажей и гнедой под Дункановым седлом.
Эйрион вцепился в ремень, когда Каштанка двинулась. Тело мгновенно попыталось удержаться ногами — привычка была сильнее мысли. Он успел остановить правую прежде, чем шов дёрнуло слишком резко.
— Ногами не держись, — сказал Дункан, не оборачиваясь.
— Я не держусь.
— Держался.
Эйрион стиснул зубы и промолчал.
Они вышли из ивняка на тракт. Дорога лежала мокрая, с колеями, в которых стояла мутная вода. Дункан прошёл молча шагов сто. Потом ещё. Потом остановился, потому что долго так он просто не мог.
Он передал Эйриону повод Каштанки на миг — не доверил, просто вложил в руку, — подошёл к гнедому и забрался в седло. Делал это осторожно, дольше обычного. Когда сел, лицо у него стало неподвижным, но через несколько вдохов он выровнялся.
— Значит так, — сказал он. — Я еду рядом. Каштанка у меня на поводу. Ты держишься руками за ремни. Если больно — говоришь.
Эйрион поднял бровь.
— А если я могу терпеть?
— Мне всё равно, что ты можешь. Мне надо знать, что там с твоей ногой.
Эйрион отвернулся. Это было грубо. Но не оскорбительно. И потому снова попадало по чему-то внутри неприятно и точно.
Они двинулись дальше шагом.
К полудню на тракте показался Длинный Стол.
Сначала — серый зуб башни над холмом. Потом низкие стены, мокрая дорога к мосту и речка под ним, узкая, быстрая, с белыми камнями у берега. Под холмом лепилась деревня: соломенные крыши, дым из труб, загон с козами, две женщины у колодца, мальчишка с вязанкой хвороста на спине.
Эйрион натянул капюшон пониже.
Дункан это заметил, но ничего не сказал.
Они спустились к мосту шагом. Каштанка шла ровно, будто всю жизнь только и делала, что возила на себе раненых принцев. Гнедой под Дунканом фыркал чаще, чем нужно, но слушался. Гром, навьюченный поклажей, держался позади и недовольно косил глазом на всякого, кто подходил слишком близко.
Эйрион ещё никогда в жизни не въезжал в чужой замковый предел вот так — без приветствия с башни, без склонённых голов, без знамени впереди. Никто не знал, что они едут. Никто не выслал гонца.
У моста сидел стражник в промокшем кожаном жилете и жевал травинку. Он поднял голову, лениво оглядел их: огромного побитого рыцаря на гнедом, старую клячу с парнем в капюшоне, раненого боевого коня с поклажей. Взгляд задержался на Эйрионе чуть дольше, чем хотелось бы.
Эйрион опустил подбородок.
— Раненый? — спросил стражник.
— После Эшфорда, — ответил Дункан.
Стражник хмыкнул. Видимо, этого было достаточно. «После Эшфорда» могло означать что угодно: сломанное копьё, пьяную драку, смерть принца. Слишком много всего там случилось, чтобы один раненый мальчишка на кляче требовал особого объяснения.
Стражник махнул рукой.
— Проезжайте.
Эйрион проехал мимо него под капюшоном и едва не задержал дыхание.
Если бы стражник знал, кто перед ним, всё было бы иначе. Эйрион хорошо это понимал. И от этого понимания поднялось сразу два чувства, не вязавшихся друг с другом.
Облегчение и что-то совсем другое — острое, тонкое, неприятное. Что его — Эйриона Таргариена, внука Дейрона Доброго — пропустили через мост, не подняв головы. Что в этом теле, под этим капюшоном, на этой кляче — для стражника не было ничего, ради чего стоило бы пошевелиться. Простой раненый мальчишка проехал. И больше ничего.
Дункан сзади негромко сказал:
— Сиди спокойно.
Эйрион кивнул, не оборачиваясь.
За мостом дорога пошла мимо деревни. Хижины стояли низкие, серые от дождя, со щелями в стенах, заткнутыми мхом. Пахло мокрой соломой и навозом. У одной из хижин стояла девочка лет шести, в перепачканной рубахе, с двумя пальцами во рту. Смотрела на них.
Эйрион почувствовал её взгляд через капюшон, через синяки, через корки на щеке.
Внутри у него поднялось привычное, старое движение. Подбородок дёрнулся вверх на половину пальца. Спина начала выпрямляться. Это была работа, которой его учили с младенчества: входя в чужое место, держать голову так, чтобы любому, кто посмотрит, было ясно, кто перед ним.
И тут он увидел самого себя её глазами. Парень в чужом плаще, сидит боком на попоне на старой кляче. Лицо в синяках. Глаза опущены.
Никакого принца в этой картинке не было. Был только больной мальчишка.
Эйрион вернул подбородок обратно. Спина успокоилась.
Девочка смотрела ещё минуту. Потом отвернулась.
Правая нога под повязкой пульсировала. Дункан держал повод Каштанки в правой руке, и этого было достаточно.
К вечеру они свернули с тракта в перелесок.
Дункан выбрал место у старого орешника, где земля была суше, а ветви прикрывали от ветра. Спешился он медленно, потом так же медленно помог Эйриону сползти с Каштанки. Сползти оказалось легче, чем залезть: Эйрион повернулся животом к попоне, вцепился в ремни и дал себе съехать вниз, пока Дункан стоял рядом и принимал его вес, когда ноги коснулись земли.
— Не шагай, — сказал Дункан.
— Я ещё не шагнул.
— Вот и не начинай.
Он довёл его до попоны и усадил у дерева. Потом развёл костёр, расседлал гнедого, разгрузил Грома, снял с Каштанки ремни и попону, а после уже обстоятельно осмотрел повязку на бедре. Сукровицы стало больше, чем было утром, но не слишком много. Дункан долго смотрел, потом сказал:
— Вроде нормально.
Ночью они легли так же, как прошлый раз. Эйрион — на боку, оберегая правое бедро. Дункан — за ним, не наваливаясь, но достаточно близко, чтобы от его груди и живота шло тепло.
Эйрион уже знал, как тот укладывает руку, как задерживает дыхание, прежде чем найти положение, в котором можно не шевелиться до утра.
Поначалу Эйрион лежал с открытыми глазами и слушал, как трещит костёр.
Было тепло почему-то не только телом.
Он уже ждал этого ночлега и не смог удержаться от радости, когда всё вышло именно так, как и накануне. Его место по-прежнему было за ним.
Эйрион поймал себя на этой довольно позорной радости — и тут же попытался убедить себя, что ему всё равно. Что это просто тепло. Что он принимает это только потому, что разумный человек принимает то, что помогает выжить. Что здесь нет ничего, кроме необходимости.
Не получилось.
Дункан за его спиной выдохнул, сонно и тяжело. Его рука лежала рядом, чуть касаясь Эйриона, большая, тёплая, с двумя тёмными следами от кинжала на ладони.
Эйрион не видел её, у него не было глаз на затылке, но почему-то она будто стояла у него перед глазами.
До Эпплтона оставалось ещё три дня.
***
На второй день всё пошло легче.
Не лучше — легче. Это были разные вещи.
Бедро у Эйриона за ночь не зажило, не стало добрым и послушным. Утром, когда Дункан размотал повязку, оно выглядело почти так же, как и вечером: припухшее, горячее по краям раны, с тонкой влажной полосой между стежками. Дункан долго смотрел на него, потом промыл кожу вокруг тёплой водой, приложил чистую ткань и замотал снова. Не сказал ни «хорошо», ни «плохо».
Эйрион уже начинал понимать: если Дункан не говорил «плохо», значит, ещё жить можно.
Встать и хотя бы самостоятельно справиться с потребностями тела Дункан ему не дал.
— До кустов, — сказал он, протягивая руку. — И обратно.
— Я могу сам.
— До кустов и обратно, — повторил Дункан. — Потом сидишь.
Эйрион решил не спорить. Сел, потом встал на здоровую ногу, опираясь на палку и Дункана. Правая тут же напомнила о себе горячей тяжестью, и Эйрион понял, что спорить сегодня будет куда труднее. Не потому, что он не мог ходить. Мог. В этом и была вся мерзость. Он мог дойти, мог потерпеть, мог сделать ещё десять шагов и ещё десять после них. Только теперь он уже знал, что это ничего не доказывает. Швы от этого крепче не становились.
Дункан довёл его до кустов и отвернулся.
Потом довёл обратно.
«Довёл» — это слово было почти обидным. Он не тащил Эйриона, не держал как пьяного, не подхватывал на каждом шаге. Просто придерживал за локоть и шёл рядом, достаточно близко, чтобы поймать, если нога вдруг поведёт.
У костра Дункан усадил его на попону.
— Сиди.
— Я могу помочь с завтраком.
— Нет.
— Хотя бы…
Дункан строго глянул прямо на него.
Эйрион закрыл рот.
Завтрак Дункан сделал сам. Раздул угли, подложил тонкие ветки, поставил котелок. Эйрион сидел, вытянув правую ногу так, как велели, и смотрел, как Дункан всё делает один.
Это было странно.
Сиди.
Ешь.
Не ходи.
Ногу не сгибай.
Не лезь.
Не спорь.
Это было хуже заданий. Задание можно было выполнить хорошо. В бездействии нельзя было победить.
Дункан не суетился вокруг него. Не спрашивал, удобно ли ему, не говорил мягко, не делал из его раны драгоценность. Но вся дорога собиралась вокруг этой раны. Куда положить попону на Каштанке. Как затянуть ремень, чтобы ничего не съехало. Как подвязать свёрнутый плащ под правое бедро. Что переложить на Грома, что — на гнедого. Где оставить место для руки Эйриона, чтобы тот держался, лишний раз не скручивая корпус. Как посадить его так, чтобы правая нога не ушла в сторону.
Эйрион чувствовал, как внутри что-то беспокойно царапается.
Дункан действительно взял на себя ответственность за него. Он убеждался в этом снова и снова.
Дункан не произнёс этого, конечно. Не встал над ним с красивой клятвой, не сказал: «Отныне ты мой оруженосец, и я отвечаю за твою жизнь». Просто перестал позволять ему разрушаться. Это было грубее клятвы и почему-то действовало сильнее.
Когда пришло время садиться на Каштанку, всё вышло куда более ладно, чем накануне.
Дункан поставил клячу правым боком, опустился рядом. Эйрион молча поставил левую ногу ему на колено, ухватился за ремни, на «три» оттолкнулся и лёг животом поперёк попоны. И уже знакомым образом перевернулся в боковую посадку. Дункан подложил плащ под бедро, проверил ремень, проверил повязку на бедре взглядом, будто мог видеть её сквозь одежду. Эйрион сел поровнее, сжал зубы. Переждал первую волну боли и сказал:
— Я держусь.
— Вижу.
Это тоже было странно. Вчера он не смог обойтись без сарказма. Сегодня сказал, как есть. И Дункан ответил, как есть.
Сначала Дункан опять повёл Каштанку под уздцы. Недолго — только до тракта и чуть дальше, пока лошади не пошли ровно. Потом сел на гнедого. Гром шёл налегке, с поклажей, но без всадника; порез на брюхе не кровил, и всё равно Дункан время от времени на него оглядывался.
День тянулся медленно.
Они ехали шагом. Дорога была сырая, местами разбитая тележными колёсами, и Каштанка осторожно переставляла ноги через колеи. Эйрион сначала следил за каждым её шагом, потом перестал. Тело привыкло к качке. Боль стала постоянной, но не растущей; она осталась там, где ей было отведено место, и это казалось почти что победой.
Дункан ехал рядом на гнедом, держа повод Каштанки в правой руке. Левой он почти не пользовался. Иногда поправлял ею плащ, иногда придерживал повод, но коротко, осторожно. Эйрион заметил это вчера и больше не мог уже не замечать. Левая рука у Дункана была не бесполезна, нет. Но она уже не принадлежала ему полностью. Пока что. Может быть, позже снова станет. А может быть и нет.
«Это моя работа», — подумал Эйрион.
Мысль пришла не громко. Не как обвинение. Просто появилась и села рядом, как мокрая ворона на ветку.
Он попытался подумать о другом.
О дороге.
О том, что к полудню они должны пройти ещё одну деревню.
О том, что в Эпплтоне ему нужно будет купить одежду, потому что его нынешний вид нельзя было показывать миру.
Но мысль всё равно возвращалась к руке. К левому боку. И к тому, как Дункан утром не наклонился к нему сразу, а сначала развернулся правым плечом, подставил здоровую руку, чтобы Эйрион мог подняться, держась за неё. Всё, даже помощь нужно было теперь рассчитывать вокруг ран, которые Эйрион ему оставил.
Дункан молчал.
Он вообще много молчал. Он мог ехать часами и не сказать ни слова. И, видимо, не потому, что пытался выглядеть таинственным. Просто внутри него, похоже, было место, куда он уходил, и откуда он не спешил возвращаться.
Поначалу это было удобно. Молчание Дункана давало Эйриону время строить в голове свою новую жизнь. Молчание можно было заполнить фантазией, расчётом, злостью, чем угодно.
Теперь молчание стало тесным.
Они ведь уже говорили. Немного, но достаточно, чтобы пустота между ними перестала казаться естественной.
Эйрион всё смотрел на широкую спину Дункана, на то, как тот чуть криво сидит в седле, бережёт левый бок и всё равно держит повод Каштанки так уверенно, будто иначе просто быть не может. Ветер шевелил капюшон Эйриона. Под повязкой пульсировало бедро. Скула, где корки стягивали кожу, зудела.
Он подумал, что ещё один день такой тишины он просто не выдержит.
Не потому, что он боялся тишины. Он умел молчать. При отце он мог молчать сколько угодно, если это было нужно. На заседании Малого Совета, когда служил пажом в Красном замке, в септе при официальном визите, за столом, когда собиралась вся их семья. Но там молчание имело форму. Там было понятно, кто на кого смотрит, кто выше, кто ниже, кто имеет право начать говорить первым.
Здесь ничего не было понятно.
Дункан мог молчать потому, что злился на него. Или потому, что думал. Или потому, что ему было больно. Или потому, что он просто не видел причины говорить с ним. Эйрион не знал. И это раздражало.
Он перебрал несколько вопросов и отверг все.
«Болит ли у вас бок?» — слишком прямо.
«Вы всегда так молчите?» — слишком глупо.
«Почему вы не настояли, чтобы я вернулся к отцу?» — не вопрос, а ловушка, причём в первую очередь для самого Эйриона.
Нужен был безопасный вопрос. Дорожный. Такой, на который можно ответить, не вспоминая про кровь, волю богов и Эшфорд. Вопрос, который не выглядел бы просьбой о внимании, хотя именно ею, разумеется, и был.
Он подождал, пока Каштанка обойдёт глубокую колею, и гнедой поравняется с ней снова.
— Сир Дункан, — позвал Эйрион.
Дункан повернул голову не сразу.
— Что?
Эйрион на миг пожалел, что вообще это начал. Но всё же спросил:
— Куда мы поедем после Эпплтона, когда подлечимся? Куда вы хотите направиться?
Дункан подумал и через некоторое время ответил без особой охоты.
— Не знаю, парень. Можем поездить по семи королевствам. Я не во всех был. В Дорне не был ни разу. До Долины не добирался. Можно туда.
И тут Эйрион сам себя не удержал. Привычное превосходство невольно выскочило из него раньше, чем он успел его поймать:
— По девяти, сир. Не по семи.
Дункан повернулся головой к нему:
— Что?
— Королевств девять, сир Дункан.
— Ты о чём?
— В нашем государстве девять королевств. А не семь.
— В государстве семь королевств. Это каждый знает.
— Ну да. Все простолюдины так думают.
Эйрион сказал он это тем самым тоном, которым раньше говорил со всеми, кого считал ниже себя. Услышал это сам, но не успел сходу поправиться.
Дункан нахмурился. Гнедой под ним остановился, и Дункан раздражённо тронул его пятками, пуская снова вперёд.
— Хочешь получить по шее, парень?
«Стоп».
Эйрион резко проглотил своё превосходство. Опустил голову на полпальца. Поправил себя — в речи, в манере, в изгибе губ.
— Сир Дункан, давайте я перечислю. Север — Винтерфелл, дом Старков, — поспешно начал он, надеясь что Дункана это отвлечёт, — Речные земли — Риверран, дом Талли. Долина — Орлиное Гнездо, дом Арренов. Западные земли — Утёс Кастерли, дом Ланнистеров. Простор — Хайгарден, дом Тиреллов. Штормовые земли — Штормовой Предел, дом Баратеонов. Железные острова — Пайк, дом Грейджоев. Дорн — Солнечное Копьё, дом Мартеллов. И отдельно — королевские земли вокруг Королевской Гавани, владения Таргариенов. Всего — девять. Не семь.
Дункан так искренне, так очаровательно растерялся, что Эйрион не удержался от улыбки.
И зачем-то начал объяснять:
— «Семь Королевств» — это просто старое название. До завоевания Эйгона королевств в Вестеросе действительно было семь. Север, Долина, Западные земли, Штормовые земли — это четыре. Речные земли и Железные острова тогда были одним королевством, и находились под властью железнорождённых из династии Хоаров. Железнорождённые завоевали Речные земли и правили и ими, и своими островами как одним государством. Это пять. Простор — шесть. Дорн — семь. После завоевания Вестероса моим прапрапрапрапрадедом Эйгоном, — Эйрион загибал пальцы, отсчитывая «пра» до седьмого колена, — выделились Королевские земли вокруг новой столицы, а Речные земли с Железными островами разделились. Так королевств стало девять. Но название осталось старое. Людям так удобнее.
Эйрион помолчал. Всё то время, что он говорил, Дункан слушал, не перебивая. Лицо у него при этом было донельзя сосредоточенное. И не сердитое больше.
— Семь Королевств, семь дней в неделе, семь благословений, семь грехов, — продолжил Эйрион, — Люди же верят, что богов тоже семь. Отсюда эта зацикленность на семёрках.
И тут Дункан — Эйрион это сразу почувствовал — явно отреагировал на последнюю реплику. Что-то в нём будто дёрнулось.
— Что, скажешь, что богов тоже не семь?
— Что?
— Богов. Семеро. Уж если я в чём уверен, так это в этом. Отец, Мать, Воин, Дева, Кузнец, Старица и Неведомый. Их Семь.
Эйрион ахнул внутри, и, забыв про осторожность, тут же ответил:
— Ну так да, богов не семь. Бог — один. Просто в семи ликах.
Дункан остановил гнедого. Развернулся в седле, посмотрел на Эйриона. Его лицо стало почти растерянным.
Эйрион быстро продолжил:
— Один единый Бог в семи ликах. «Семеро, которые суть один», вы же слышали такое? Каждый из семи ликов — это не отдельное божество, а просто аспект единого Бога. Поэтому в септах всегда ставят кристаллы — в каждом алтаре, перед каждой статуей. Свет проходит через кристалл и преломляется в радугу. Получается семь цветов. Это символ семиединства: один свет, семь цветов.
Дункан смотрел с таким поражённым недоверием, что Эйрион добавил:
— Я не вру. Можете зайти в любую септу и спросить это у септона, чтобы убедиться.
Дункан ничего не ответил, но, очевидно, по-настоящему глубоко задумался.
Тронул гнедого, и они снова поехали шагом.
Четверть часа Дункан ехал молча.
Он хмурил лоб, смотрел то на дорогу, то куда-то мимо неё, будто продолжал видеть перед собой не мокрый тракт, а септу с семью статуями и свет, проходящий через кристалл. Эйрион ехал рядом на Каштанке и тоже молчал. Не торопил. Понял, что что-то сейчас в Дункане происходит, и если его тронуть — можно сбить.
Потом Дункан позвал:
— Эйрион.
Внутренне отметив второе «Эйрион» маленьким радостным всплеском, он ровно ответил:
— Что, сир?
— Расскажи мне про это больше.
— О чём, сир?
— О Семерых. О том, что ты сказал. Об этом всём. Я хочу знать.
Эйрион осторожно проговорил:
— Сир Дункан, это же… долго.
— И что с того? До Эпплтона ещё день с лишним.
— Хорошо. С чего тогда начать?
Дункан помолчал. Снова нахмурился, но уже не раздражённо, а так, будто признавался в чём-то неприятном.
— Мой старик, сир Арлан, — вздохнул Дункан, — он не был особо набожен. Про Семерых, конечно, он мне говорил — как сам понимал, как сам знал. Но я даже ни одну молитву полностью не знаю. Мы с тобой оба прошли через Суд Семерых. Это что-то да значит. Я молился Воину, а оказывается, я молился не Воину, а единому Богу через лик Воина. И даже не знал, что Бог один.
Он помолчал и закончил тише:
— Хороший же я рыцарь после этого.
Эйрион смотрел на него во все глаза.
Вот он.
Ключик.
Дункан был религиозен не так, как септоны в Красном Замке. Не гладко, не книжно, не учёно. Для него всё это было глубже и проще. Для него Суд Семерых был настоящим. И для него Воин был настоящим, так же, как и рыцарская честь. И теперь его жгло стыдом от того, что он, оказывается, всю жизнь молился, толком не понимая, кому.
А нужные ему знания у Эйриона были, и с избытком.
Он годами терпел мейстеров и септонов, их книги, их вопросы, их скучные голоса, потому что принц крови должен был быть образованным. Его знания были его обязанностью. Если он отвечал верно — так и должно было быть. Если же ошибался — это был позор. Но сейчас всё это вдруг стало чем-то другим.
Не обязанностью, а возможностью.
— Хорошо, сир, — сказал Эйрион. — Тогда я начну с Андалов.
Он начал с прихода Андалов из-за Узкого моря — шесть тысяч лет назад, если верить хроникам. Рассказал, как они принесли в Вестерос железо, рыцарство и Веру Семерых. Как вытеснили Первых Людей, но не дошли до Севера, и потому Старки сохранили своих Старых Богов, чардрева и кровь Первых Людей, тогда как многие южные дома стали потомками андальских завоевателей.
Дункан слушал.
Не перебивал. Только иногда коротко переспрашивал, если терял нить. И каждый раз Эйрион отвечал терпеливее, чем сам от себя ожидал. Он выбирал слова проще, чем сказал бы мейстеру, но точнее, чем сказал бы ребёнку. Объяснял не сверху вниз, а так, чтобы Дункан понял.
Это было странно приятно.
Эйрион никогда раньше никого ничему не учил. В Красном Замке он был тем, кого учили. Его спрашивали, поправляли, заставляли повторять. Он мог знать больше слуги, больше стражника, больше половины придворных, но кому бы он стал это всё это рассказывать? Принц не садится рядом с конюхом и не объясняет, почему Семеро — это один Бог в семи ликах. Принц не учит служанок истории Андалов. А те, кто стоял с ним рядом по рождению и положению, всё это и так должны были знать.
А Дункан не знал.
И не притворялся, что это не так.
Он слушал так, будто каждое слово Эйриона было ценно, будто его можно было положить на ладонь и рассмотреть, как золотую монетку.
Эйрион рассказал о Семиконечной Звезде: о семи книгах, о притчах, о заповедях и примерах для каждого лика. О книгах Отца — о справедливости, о книгах Кузнеца — о труде и ремесле, о Матери, Деве, Старице, Воине и Неведомом. Сказал, что всё это есть в каждой септе, если попросить септона прочесть.
— В Эпплтоне можете спросить, сир, — добавил он. — Если захотите.
Дункан кивнул. Очень серьёзно.
Эйрион это заметил и продолжил.
Он рассказал о видениях септонов: о том, что иногда Бог говорит с людьми во сне, чаще всего через старых септонов с чистой душой. Рассказал о видении, явленном Верховному септону в Звёздной септе перед Завоеванием Эйгона: как тот заперся в септе, постился и молился семь дней и семь ночей, и увидел видение, что если Старомест поднимет оружие против Эйгона, то город, Цитадель и сама Звёздная септа сгорят в драконьем огне. Правитель города, богобоязненный лорд Хайтауэр, поверил этому пророчеству и, когда Эйгон подошел к Староместу, лорд открыл ворота и присягнул ему, спася город от разрушения. Через три дня после этого Верховный септон в Звёздной септе торжественно помазал Эйгона семью священными елеями и короновал его как законного правителя Семи Королевств.
— Поэтому, сир, право моей семьи на трон — не только от завоевания. Эйгон победил мечом и огнём драконов, да. Но законным королём Семи Королевств он стал, именно когда Верховный септон провёл его коронацию. А сделал он это потому, что Старица показала ему тот сон. Если бы не этот сон, Старомест мог бы сгореть, война могла бы тянуться ещё много лет и неизвестно, чем бы вообще всё кончилось.
Дункан долго смотрел на него.
— Так Семеро сами посадили вас, Таргариенов, на трон?
— Так считает вера, сир.
— Хм.
Это «хм» было не растерянным, а скорее размышляющим.
Эйрион почувствовал, как внутри у него что-то выпрямляется.
Дункан слушал его не потому, что перед ним сидел принц. И не потому, что был обязан это делать. И тем более не из страха и не из придворной вежливости. Он слушал его потому, что ему действительно было интересно то, о чём Эйрион ему рассказывал.
И Эйрион продолжил.
Рассказал про Святое Воинство — про Сынов Воина в радужных плащах и Бедных Бедолаг, про их восстание против Мейгора Жестокого, про то, как Джейхейрис Первый распустил их в обмен на клятву Железного Трона защищать веру. Упомянул Молчаливых Сестёр — невест Неведомого, тех, кто готовит мёртвых к погребению.
Что-то из этого Дункан, конечно, и так знал. Слыша знакомое, он кивал будто сам себе, но Эйриона не перебивал.
Эйрион это замечал, но продолжал рассказ дальше. И чем дольше он говорил, тем яснее понимал: ему это нравится.
Не просто нравится то, что он нашёл способ расположить Дункана к себе — хотя и это было важно, очень важно. Но делиться знаниями вот так оказалось приятно просто само по себе. Вести чужую мысль. Видеть, как из отдельных слов в чужой голове складывается картина. Замечать, когда Дункан понял, а когда ещё нет. Подбирать пример проще, менять порядок повествования, возвращаться на шаг назад.
Эйрион почувствовал, что в этом была власть, только от неё никому не было плохо.
Он поймал себя на лёгкой улыбке, когда снова подробно объяснял, почему в септах ставят кристаллы: один свет входит внутрь и выходит семью цветами, и так же единый Бог являет людям свои семь ликов. Дункан слушал всё это с тем тяжёлым, сосредоточенным вниманием, которое невозможно подделать.
Он этим восхищается, понял Эйрион.
Не мной. Тем, что я знаю.
И всё равно это было связано с ним.
В Красном Замке он никогда не мог получить такого взгляда за знания. Там знание было положено ему по рангу. Принц должен знать историю, веру, родословные, войны, законы. Вокруг были мейстеры, септоны, братья, отец, дяди, наследники. Там он был одним из драконов среди драконов, одним из сыновей Мейкара, не единственным и не главным. Там его всё время сравнивали: с Дейроном, с Валарром, даже с Эйгоном, а ещё — с тем идеальным принцем, которого даже не было на свете, но которого отец хотел бы видеть вместо него.
А здесь они были вдвоём на пустом тракте.
Дункан не знал, а Эйрион знал.
И можно было блистать.
Не перед тронным залом. Не перед двором. Перед всего лишь одним человеком.
Но этим человеком был Дункан.
Это можно было повторять. Каждый день — понемногу. Вера, история королевств, древняя Валирия, драконы, Лис, Тирош, Браавос и Волантис. Всё это было у него в голове. Для Дункана всё это было новым. Дункан будет спрашивать, Эйрион будет отвечать, и каждый раз этот взгляд будет возвращаться.
Его симпатию завоевать даже легче, чем я думал, решил Эйрион.
Бедро под повязкой всё равно пульсировало. Плащ всё равно был чужой и грязный. Кляча всё равно была клячей. Но всё это сейчас его не беспокоило.
К вечеру у Эйриона хрипел голос, но останавливаться всё равно не хотелось.
Они свернули в перелесок уже в сумерках. Дункан помог Эйриону сползти с Каштанки. Теперь это получалось почти без слов: Эйрион поворачивался животом к спине лошади, переносил вес на руки и медленно съезжал вниз, а Дункан стоял рядом и подхватывал его, когда левая нога касалась земли. Правую нагружать он не давал.
— Не этой, — сказал Дункан, когда Эйрион машинально попытался поймать равновесие обеими ногами.
— Я помню.
— Вот и не забывай.
Вскоре Эйрион уже сидел на попоне у орешника. Бедро пульсировало, но было терпимо.
Дункан проверил повязку, не разматывая её полностью, — только убедился, что кровь не пошла, — и занялся костром.
Эйрион отметил про себя, что эти осмотры уже почти его не задевают. Рана была близко к паху, и чтобы её показать, нужно было стягивать сапоги и штаны, ложиться на спину. В этом было слишком много неловкой беспомощности. Но на третий день в одном лагере с Дунканом он уже доверял ему настолько, что терпел эти осмотры, почти не перебарывая себя.
Вечер был тихий. Лошади фыркали в темноте. Ветви над головой пропускали узкие полосы серого неба. Дункан молчал, но это было не обычное его молчание.
Он думал.
Эйрион уже начинал различать это: Дункан двигался чуть медленнее, хмурился без злости, задерживал руку с веткой над огнём, будто возвращался к каким-то словам, сказанным днём.
Эйрион ждал.
Он был уверен, что Дункан сам вернётся к разговору. Попросит ещё. Спросит о молитвах, о книгах, о Воине или Матери. И тогда Эйрион снова сможет говорить, снова сможет видеть этот тёплый, сосредоточенный взгляд.
И вот Дункан подбросил ветку в огонь и сказал:
— В Эпплтоне надо будет найти септу.
Эйрион моргнул.
Это было совсем не то, чего он ждал.
— Зачем?
Дункан сел напротив, вытянул ноги к огню. Не сразу, сначала правую, потом левую; левая дала ему боль, это было видно по короткой паузе, но он не стал делать из этого события.
— Думаю, после всего, что было в Эшфорде, нам нужно исповедоваться. И получить благословение.
— Благословение?
— На вот это вот всё.
Дункан сделал рукой неопределённое движение по кругу указывая разом на костёр, на дорогу, на Каштанку, на Эйриона, на себя самого. На эту странную связку, которую никто из них, кажется, до конца не понимал.
— На наш путь, — пояснил он.
Эйрион посмотрел на него очень внимательно.
Дневное самодовольство начало остывать.
«Научил на свою голову», — подумал он тоскливо.
— И с чего вдруг вам это понадобилось?
Дункан взял ещё одну ветку. Повертел в пальцах. Бросил в огонь.
— Потому что идти по дороге вместе с принцем — не такое уж простое дело.
— Я же не буду принцем, сир, — возразил Эйрион. — Для всех остальных.
Они это не обсуждали, но это было самоочевидно.
— Для всех остальных — нет, — кивнул Дункан. — Для меня — да.
Он помолчал.
— Сир Арлан, — продолжил Дункан, — обучил меня всему, что знал. Владеть оружием, смотреть за конями, ставить лагерь. Научил, как быть рыцарем, как служить своему сюзерену, если нанялся. Как терпеть боль.
Он помолчал снова.
— Как из мальчишки сделать рыцаря — тоже, наверное. Своим примером научил.
Эйрион чуть приподнял голову.
Дункан смотрел в огонь.
— Я сам был мальчишкой, когда он меня подобрал. Грязный, голодный, без ума в голове. Он меня растил. Знал, что я маленький и ничего не умею. Знал, что если сто раз сказать, а потом ещё раз-другой дать подзатыльник, может, на сто первый я и запомню.
Эйрион молчал.
— С Эггом я бы понял, что делать, — сказал Дункан. — Эгг ещё маленький. Он хороший мальчик. Его надо было бы кормить, учить, не давать слишком задирать нос, не дать забыть, что люди не только в замках живут. Растить из него человека чести, человека слова. Настоящего рыцаря.
— Очень трогательно, — ядовито сказал Эйрион, уже чувствуя, куда всё это идёт.
Дункан посмотрел на него, но не призвал к ответу за тон и дерзость. Вместо этого двинулся дальше:
— А вот ты совсем не маленький.
Эйрион почувствовал, как внутри что-то напряглось.
— Ты взрослый парень, — продолжил Дункан. — Большой, здоровый. Раненый сейчас, да. Но ты не ребёнок. Ты принц крови. Кровь дракона, Яркое Пламя.
Эйрион отвёл взгляд.
— И ты явился ко мне что-то исправлять, — сказал Дункан. — Искупать, как ты сказал. А я не знаю, что с этим делать. Сир Арлан меня к такому не готовил. Он не говорил: «Дункан, если однажды за тобой увяжется взрослый принц, который натворил бед, вот что надо будет делать». Нет. Такому он меня не учил.
Эйрион хотел усмехнуться, но не смог. Потому что Дункан не шутил.
— А хуже всего, — Дункан снова посмотрел в огонь, — что ты не только не маленький мальчик. Ты ещё и не хороший.
Тишина стала плотнее.
Эйрион медленно вдохнул. Ровно, через нос. Спина выпрямилась сама. Руки легли на колени. Тело знало эту позу — собранную, неподвижную, вежливую, за которой можно было спрятать что угодно.
Вот оно.
Наконец.
Он ждал этого ещё у ручья, когда нагнал Дункана у Эшфорда. Ждал в первый день дороги, когда ехал в тридцати шагах позади и смотрел в его спину. Ждал ночью под деревьями. Ждал после разбойников. Ждал, когда Дункан зашивал ему бедро. Ждал позавчера, когда делал порученную работу, и вчера, когда ехал в тишине на Каштанке.
Ждал настоящего разговора.
Про кукольников. Про Суд. Про всё, что он успел натворить.
Он знал, что это произойдёт. Потому и не стал настойчиво догонять Дункана после его первого отказа у ручья. Потому и не лез к нему. Потому и ехал тихо позади, пока между ними были те самые тридцать шагов.
Он боялся не того, что Дункан начнёт его прогонять.
Он боялся того, что Дункан при этом ему скажет.
Но день за днём ничего не происходило. А теперь, когда Дункан взял его в оруженосцы, перевязывал ему ногу, ворчал на него, слушал сегодня его рассказы, — внутри появилась осторожная, глупая надежда: может быть, ничего и не будет. Может быть, всё осталось там, в Эшфорде. Может быть, они просто поедут дальше.
Нет.
Не осталось.
Дункан просто долго молчал и собирался с мыслями.
А теперь вот наконец начал этот разговор.
И ещё такие глупые слова для этого подобрал. Такие простые.
— Я не только не маленький, но ещё и не хороший мальчик, да? — переспросил Эйрион, не зная, смеяться ли ему от такой формулировки или готовиться плакать. Впрочем, плакать он в любом случае не собирался.
Драконы не плачут.
Дункан не ответил сразу.
— Если бы всё это меня не касалось, — сказал он наконец, — я бы в жизни в такое не полез.
Эйрион чуть приподнял бровь.
— В «такое»?
— В твои проблемы.
Эйрион коротко усмехнулся.
— Как лестно.
— Я серьёзно. Если бы в Эшфорде я был просто зрителем, и после ко мне подошёл принц и сказал: «Возьми меня в оруженосцы, я тут натворил дел и теперь хочу всё это красиво исправить», — я бы сказал ему идти в седьмое пекло. Да куда угодно идти, только не за мной.
Эйрион смотрел на него молча.
— Но ты уже втянул меня во всё это, парень, — продолжил Дункан. — По самые уши. Я уже дрался с тобой на этом Суде. Уже зашивал тебе ногу. Поздно теперь делать вид, что меня это не касается.
Эйрион отвёл взгляд.
Дункан же, наоборот, поднял на него глаза.
— Ты сам ко мне пришёл. И теперь я не понимаю, могу ли я тебе помочь. И можно ли вообще что-то сделать с человеком, который уже вырос вот таким.
Вот это ударило.
Не «ты мерзавец». Не «ты виноват». Не «я тебя ненавижу». А именно это: «уже вырос вот таким». Как будто Дункан смотрел не на его поступки, а на него самого как на готовую вещь, испорченную до того, как она попала к нему в руки.
Эйрион ощутил, как привычное тепло злости поднимается из груди к горлу.
— Что? — спросил он тихо. — Считаете меня чудовищем?
Это слово вышло само собой. Он почти бросил его в Дункана, как кинжал: ну, давай, возьми, скажи это.
Бросив это, Эйрион тут же поймал себя, одёрнул, сжал челюсть и сделал то, что умел лучше всего — лучше, чем держать меч, лучше, чем сидеть в седле, — сдержал лицо, когда внутри всё горит. Этому его не учили на уроках ни мейстеры, ни септоны. Это он отработал сам, годами, отработал и применял всегда перед одним-единственным человеком, перед которым никогда нельзя было сорваться. И сейчас этот навык просто включился, будто сам собой.
Дункан не взял брошенное ему острое слово сразу. Он долго молчал, глядя на огонь. Потом сказал:
— Твои братья так считают.
Эйрион застыл.
— Мои братья много чего считают.
— Дейрон говорил про семена безумия, — сказал Дункан. — Что в иных они с самой утробы.
Эйрион почувствовал, как холодеют пальцы.
Дейрон?
Что Эгг выложил Дункану всё, до последней косточки, — это Эйрион знал и без напоминаний. Эгг таскался за межевым рыцарем весь турнир, был его оруженосцем на Суде, смотрел ему в рот. Тут удивляться было нечему.
Но Дейрон? Этот когда успел? Когда он вообще нашёл время встретиться с Дунканом — и о чём ещё успел ему наговорить, кроме семян безумия?
Эйрион отогнал тревогу.
Это же Дейрон. Вечно пьяный, мягкий, жалкий Дейрон, который видел слишком много драконьих снов и бегал от них как от серой хвори. Дейрон, который виновато улыбался, мялся, пил вино как воду и говорил слишком много ерунды, когда боялся.
— Дейрон любит красиво болтать, — сказал Эйрион.
— Он сказал, что ты был славным, когда был ребёнком.
О, ну неужели. Дейрон сказал про него что-то хорошее?
— И ты ему поверил?
— Ещё он сказал, что ты любил рыбалку. Пару дней назад ты не оставил нас без ужина, так что, пожалуй, ему можно верить.
Это было нечестно.
Эйрион посмотрел в сторону, на тёмные стволы за костром.
Дункан продолжил:
— Эгг хотел твоей смерти.
Эйрион едва заметно дёрнулся.
— Эгг добрый мальчик.
Снова это слово. Добрый. Хороший. Не хороший.
— Добрый мальчик хотел, чтобы ты умер, — продолжил Дункан. — Ему восемь лет. Он твой брат. Совсем ещё ребёнок. Что ты сделал с этим мальчиком, Эйрион?
Навык держать лицо чуть его не подвёл. Ярость мигом дошла до горла и толкнулась наружу. Рука дёрнулась на колене. Дыхание сбилось. Ещё полвздоха — и это вышло бы наружу, всё, целиком, в голос. Эйрион втянул воздух через нос. Медленно. Разжал пальцы. Вернул лицо туда, где ему положено было быть. Не сорвался. Но он почувствовал, чего это стоило. Будто удержал двумя руками дверь, в которую с разбегу билось что-то большое и тяжёлое.
Он не знал, что именно Эгг успел рассказать Дункану. Про эту треклятую кошку? Про то, как он пугал его по ночам? Про тот коридор, где Эгг стоял белый как мел и упорно пытался не заплакать? Или про что-то другое — мелкое, давнее, почти забытое, одно из тех маленьких развлечений, которые Эйрион тогда не считал событиями?
Дункан хотел его стыда.
Эйрион понял это сразу.
Дункан хотел, чтобы он опустил глаза и признал: да, я мучил ребёнка; да, я был жесток; да, я виноват.
Но внутри у него поднялся не стыд. Вовсе не стыд сейчас рвался из него наружу. Это было привычное, горячее, спасительное — это был дракон.
Я дракон, повторил он про себя.
Эгг боялся меня потому, что был слабым. Дейрон болтал ерунду, потому что был мягким пьяницей. Оба они смотрели на силу и называли его чудовищем, потому что не могли вынести её присутствия. Не могли ничего ей противопоставить.
Дракон не просит прощения у овец. Драконья кровь не обязана быть мягкой, покладистой, жалкой.
И всё-таки стыд был.
Только не там, где Дункан его искал.
Не в этой жалкой кошке. Не в Эгге. Не в этой дорнийской девке, водящей кукол. Не в том, что кто-то слабый плакал и боялся дракона.
Стыд был в другом.
После Суда отец сказал ему только одно: «Ты заигрался. И наша семья дорого за это заплатит».
И это слово всё не уходило.
Заигрался.
Как же это было точно.
Сначала Хамфри. Первый заезд, холостой. Эйрион сам отвернул своего коня от удара — и счёл это оскорблением себе. Во второй раз он хотел заставить отвернуть уже Хамфри. Не убить его коня — нет, не это было его целью. Целью было заставить Хамфри отвернуть. Поставить его на место перед всеми.
Хамфри не отвернул.
И Эйрион нанёс удар.
После этого его сняли с турнира. Уже тогда всё рухнуло. Весь красивый план блистать перед отцом, стоять рядом с Валарром и быть лучше Валарра, выигрывать сшибку за сшибкой, пока наследный принц берёт лёгкие победы, и показать всем, что сын Мейкара не просто не хуже сына Бейлора, а лучше. Что ветвь Мейкара сильнее, острее, достойнее.
Всё это пошло прахом из-за одного движения копья. Толпа бесновалась, кто-то даже посмел бросить в него камень.
Его признали проигравшим и, по сути, отстранили от турнира.
Уже тогда нужно было остановиться.
Но он не остановился.
Он пошёл на прогулку по ярмарке с огнём внутри: у него отняли турнир, отняли сцену, отняли взгляд отца, который должен был смотреть на него с гордостью. И там, у кукольного помоста, он был в своём праве. Дракон — знак его дома. Смерть дракона перед толпой — оскорбление. Значит, можно. Значит, нужно. Значит, он не срывает злость, а защищает честь Таргариенов.
Но потом Дункан ударил его.
Кулаком. Ногой. Разбитая губа, расшатанный зуб, вкус крови во рту, вопли толпы вокруг. Жалкий межевой рыцарь поднял руку на принца — и вот это уже точно должно было быть исправлено.
Он требовал своего права.
Повысил ставку до Суда Семерых.
Подкупил Фоссовея.
Верил, что всё выйдет к его победе, к торжеству дракона. Что драконья кровь не будет безнаказанно валяться в грязи перед межевым рыцарем.
А потом был Суд Семерых.
И всё стало не просто плохо — всё стало окончательно ужасно.
Если бы он выиграл, любая жестокость стала бы подтверждённым правом. Любой шёпот против — клеветой. Любая жалость к кукольникам — глупостью. Боги, люди, мечи, кровь — всё подтвердило бы: Эйрион был прав. Мейкар был прав. Их сторона была правой стороной поля.
Но он проиграл.
И теперь проигрыш говорил громче любых слов.
Боги, если верить тому, о чём он сам весь день рассказывал Дункану, вынесли вердикт на глазах у толпы — кровью, смертями и его собственным признанием поражения.
И что хуже всего — Бейлор вышел за Дункана.
Если бы Бейлор остался на трибуне, он разделил бы итог Суда со своим домом. Победили бы они — победила бы вся кровь дракона. Проиграли бы — позор лёг бы на всех. Но Бейлор вышел за другую сторону. И умер там. Своей кровью он отмыл себя, Валарра, Матариса, всю свою ветвь. Теперь они чисты. Бейлор увидел правду, Бейлор встал за невинного, Бейлор погиб как чистая душа рыцарства.
А Эйрион остался на стороне проигравших.
С отцом. С Дейроном. Со всей своей ветвью, которую он хотел возвысить и сам же бросил в грязь.
Он ехал в Эшфорд, мечтая, что отец будет им гордиться. Ехал, чтобы показать, что сын Мейкара лучше сына Бейлора. Чтобы Валарр, наследный принц, выглядел слабее рядом с ним. Чтобы все увидели: вот настоящая сила, вот настоящая кровь дракона.
А что увидели все теперь?
Валарра — достойным. Бейлора — святым. Дункана — правым. Эйриона — безумным, презираемым и осуждённым. Мейкара — отцом, вставшим за неправого сына. Дейрона — частью той же стороны. Всю ветвь Мейкара — больной, опасной, дефектной.
Вот где был стыд.
Стыд был в том, что он просчитался. Что поверил: дракону можно всё. Что решил — последствий не будет, если говорить правильные слова и держать закон за горло. И раз он принц, раз он кровь дракона, мир сам подстроится под его ярость.
Мир не подстроился.
Сначала его сняли с турнира.
Потом Дункан разбил ему лицо до крови.
Потом Суд Семерых бросил его в грязь, заставил отозвать обвинение и оставил жить с этим.
Жизнь трижды ударила его лицом в одно и то же: последствия неизбежны.
Эйрион смотрел в огонь и чувствовал, как дракон внутри скребёт когтями по рёбрам.
Я был в своём праве.
Я дракон.
Я не должен каяться.
Но где-то под этим, в холодном месте, которое не удавалось залить ни яростью, ни величием, сидело другое: если ты был прав — почему всё кончилось так?
Эйрион стиснул зубы.
Пусть Дункан думает, что молчание — это стыд. Пусть примет этот его стыд за тот, другой. За кукольников, за Эгга, за слабых и невинных. Эйрион не станет его поправлять.
В какой-то мере это и правда был стыд.
Только не тот, который хотел получить от него Дункан.
Не вина перед слабыми.
Это был стыд провала. Стыд неверного расчёта. Стыд дракона, который решил, что небо принадлежит ему, и разбился о землю на глазах у всех.
— Молчишь, — сказал Дункан.
Эйрион медленно поднял глаза.
— Молчу.
— Хорошо.
— Что хорошо?
— Иногда лучше помолчать.
Это было так просто, что Эйрион почти разозлился снова. Почти. Но злость не поднялась как следует. Внутри всё ещё стоял холод, в котором дракон падал с неба на глазах шумной толпы.
Дункан смотрел в огонь. Пламя освещало его снизу, выхватывало разбитую скулу, заплывший глаз, тёмные следы усталости. Эйрион вдруг понял с неприятной ясностью, что Дункан тоже думал об Эшфорде. Не только он снова и снова возвращался к этой грязи, крови и крикам вокруг и к тому мгновению, когда Дункан вдруг начал подниматься, хотя должен был уже истечь кровью и замереть навсегда.
Дункан тоже туда возвращался, может, даже чаще, чем Эйрион.
— Ты не хороший мальчик, это уж точно, — сказал Дункан минуты спустя. — Но, когда дошло до дела, ты дрался с честью.
Эйрион не сразу понял, что именно он услышал.
— С честью?
— Да.
— Ты точно сейчас говоришь обо мне?
— О тебе.
— После всего, что только что сказал?
Эйрион усмехнулся. Усмешка вышла сухая, почти беззвучная.
— Какое щедрое милосердие.
— Это не милосердие.
Дункан поднял на него глаза.
— До этого ты вёл себя бесчестно. Суд Семерых ты потребовал только потому, что думал, что семерых я не соберу. Даже Фоссовея подкупил, чтобы я уж точно не собрал. Ты хотел, чтобы я проиграл ещё до того, как выйду на поле. Это было низко.
Эйрион сжал челюсть, но промолчал.
— Но когда мы вышли, — продолжил Дункан, — ты дрался так, как и полагается рыцарю.
Он говорил медленно, будто сам снова видел перед собой поле. Не пересказывал, а вытаскивал сцены из памяти.
— Ты не прятался за спинами других. Не ждал, пока меня возьмёт на себя кто-нибудь другой. Не бил исподтишка. Ты дрался яростно. Дрался умно. Ты очень хотел меня убить.
— Это, видимо, моя главная добродетель в твоих глазах.
Дункан криво усмехнулся.
— Попытка была достойная.
Эйрион моргнул.
Он не ожидал этого. Не от Дункана. Уж точно не от него.
— Особенно когда я упал, — сказал Дункан уже тише.
Эйрион перестал улыбаться.
— Я не помню всего, — продолжил Дункан. — Помню землю. Помню, что не смог сразу понять, где меч. Помню, как ты стоял. Ты мог рвануть ко мне, как только понял, что я ещё жив. Добить, пока я не поднялся.
Эйрион смотрел на него неподвижно.
— Но ты этого не сделал, — сказал Дункан. — Ты опустил забрало. Поднял щит. Ждал, пока я встану.
Эйрион отвернулся первым.
Он помнил этот миг.
И он мог тогда ударить.
Наверное.
Может быть.
Возможно, он успел бы.
Может, и нет.
Его нога истекала кровью. Сил уже почти не оставалось.
И да, он не поспешил добить. Он опустил забрало. Поднял щит. Встал напротив. Сделал всё так, как положено.
Тогда это казалось не выбором даже, а единственно возможным действием. Трибуны смотрели на них. Боги, если они вообще есть, тоже смотрели. Нельзя было мельчить. Нельзя было хватать победу как вор — он должен был взять её как рыцарь.
И Дункан это запомнил.
— Я думал, может, ты боялся, — сказал Дункан. — До боя так думал. После всего, что ты сделал, можно было так подумать. Но на поле ты не струсил. И не опозорил свой меч.
Эйрион тихо сказал:
— Я пытался тебя убить.
— Да.
— Упорно.
— Очень упорно.
— И ты решил считать это моим достоинством?
— Я решил считать достоинством то, как ты это делал.
Эйрион снова посмотрел на него.
Дункан сидел тяжёлый, побитый, простой до невозможности, и говорил то, что Эйрион не мог ни отвергнуть, ни спокойно принять.
— Рыцарь клянётся четырежды, — сказал Дункан. — Воину — быть храбрым. Отцу — быть справедливым. Матери — защищать юных и невинных. Деве — защищать всех женщин.
Он помолчал.
— Значит, хотя бы первой рыцарской клятве ты верен, — заключил Дункан. — Быть храбрым. Это в тебе есть. И честь на поле боя есть. Одна клятва из четырёх. Остальные три — про слабых, про невинных, про тех, кого нужно защищать — вот тут у тебя пусто.
Эйрион почувствовал, как что-то внутри дрогнуло.
После всего сказанного это должно было быть ничтожной костью, брошенной голодной собаке. Но Дункан не бросал кость. Он видел то, что видел, и называл это так, как понимал.
— Выходит, рыцаря в тебе на четверть, — закончил Дункан.
Эйрион не нашёлся сразу, что ответить.
Слова Дункана легли ровно в больное место. Не оправдывали. Не прощали. Не смывали позора. Но и не позволяли ему целиком провалиться туда, где он был только чудовищем.
Рыцарь на четверть.
Смешно.
Жалко.
Но почему-то захотелось удержать именно эту четверть обеими руками.
— Вот поэтому, — сказал Дункан после долгой паузы, — я и не знаю, что с тобой делать.
Эйрион поднял глаза.
— После такой вдохновляющей похвалы?
— После всего. Ты можешь быть вот этим, — Дункан кивнул куда-то в сторону поля, которого здесь не было, но они оба поняли. — Рыцарем. На поле. С рыцарской честью. А можешь быть тем, кто ломает пальцы невинной девушке. Тем, кому собственный маленький брат желает смерти. И я не знаю, как это всё в тебе вместе держится.
Эйрион молчал.
— И я не знаю, как это всё исправлять. Если это вообще возможно. Сир Арлан меня такому не учил. Я сам не септон и не мейстер. Поэтому да, мне нужно благословение. И совет. И тебе, думаю, тоже.
Снова эта клятая септа.
Эйрион почувствовал, как внутри поднимается сопротивление. Хотелось сказать: нет. Иди туда сам. Мне это не нужно. Я не верю в богов. Никакой деревенский септон не будет копаться в том, что его не касается.
Но теперь между ним и отказом лежали слова Дункана, что рыцаря в нём на честную четверть.
Дункан не видел в нём одну сплошную тьму.
Если Эйрион сейчас упрётся, если покажет зубы, если увернётся от септы и от этого странного, грубого пути, Дункан может ведь передумать. Не сразу бросить его, нет. Но закрыться. Забрать этот взгляд, которым он смотрел на него сегодня, когда слушал про Семерых.
А если пойти?
Если выдержать септу, исповедь и епитимью, которая наверняка будет, тут нет сомнений — и не сорваться, не насмехаться, не показать презрения, — то Дункан это увидит. И, может быть, эта четверть станет чуть больше. Или хотя бы не исчезнет.
— Хорошо, — сказал Эйрион.
Дункан посмотрел на него внимательно.
— Хорошо?
— Да, сир. В Эпплтоне найдём септу.
— И если септон скажет тебе исповедоваться?
Эйрион почувствовал, как сопротивление снова упёрлось в горло.
— Значит, исповедуюсь.
Дункан не улыбнулся. Только кивнул.
— Хорошо.
Огонь потрескивал между ними. Дым стелился низко, уходил в сторону дороги. Эйрион смотрел на пламя и чувствовал, как весь дневной разговор поворачивается против него. Он хотел дать Дункану знание, чтобы тот смотрел на него с уважением. Что ж, он его дал. Дункан смотрел на него очень тепло. А потом взял это знание и построил из него дорогу к септе.
Сегодня Эйрион нащупал ключик.
И Дункан тоже.
— Тогда в Эпплтоне найдём хорошую септу, — подвёл черту Дункан. — Вернее, хорошего септона. Не болтуна. Такого, чтобы слушал и не продавал чужие слова дальше.
— Думаете, такие вообще есть?
— Надеюсь.
— Вера держится на надежде?
— Не знаю, — честно сказал Дункан. — Ты мне завтра расскажешь.
Эйрион неожиданно почти улыбнулся.
— Завтра?
— До Эпплтона ещё ехать. Ты же не замолчишь, если тебе есть что рассказать.
— А если я не захочу?
— Захочешь.
Это было сказано без насмешки, но с улыбкой. Похоже, Дункан уже слишком многое про него понял.
Эйриону стало досадно. И почему-то тепло.
— Вы быстро учитесь, сир Дункан.
— Понемногу.
Потом они долго молчали.
Когда Дункан наконец начал укладываться, Эйрион уже лежал на боку, оберегая правое бедро. Общий плащ накрыл их обоих. Дункан лёг сзади — осторожно, не задевая рану, левый бок устроил так, чтобы не тянуло. Тепло пришло почти сразу.
Эйрион ждал этого.
Теперь уже не пытался себе врать, что не ждал.
Дункан за его спиной дышал ровно. Левая рука лежала рядом на попоне, не касаясь Эйриона. В темноте корки от кинжального прокола были бы почти не видны, но Эйрион знал, что они по-прежнему там.
«Я не хочу в септу», — тоскливо подумал он.
«Не хочу рассказывать. Не хочу ничего вспоминать. Не хочу, чтобы кто-то смотрел на меня и всё знал. Не хочу епитимии. Не хочу стоять на коленях перед деревенским стариком. Не хочу слышать, что был неправ.»
Потом, тише:
«Но если он пойдёт — я тоже пойду.»
Потому что Дункан считал, что так надо. Потому что, если Эйрион откажется, между ними ляжет что-то новое, тяжёлое и холодное. А этого нельзя было допустить.
Он закрыл глаза.
И всё же этот день всё равно был удачный. Даже теперь. Даже с септой.
Он нашёл путь к Дункану через знания, и это можно будет повторить. Завтра он расскажет про Эйгона Завоевателя подробнее. Про трёх драконов. Про Висенью и Рейнис. Может быть, про Харренхолл, если Дункан спросит.
«Научил на свою голову», — подумал он снова.
За его спиной Дункан шевельнулся во сне и выдохнул тёплый воздух ему в затылок.
Эйрион лежал неподвижно.
Ему было не спокойно. До спокойствия было ох как далеко.
Но тепло было.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.