Повесть о рыцаре и принце

Рыцарь Семи Королевств
Джен
В процессе
PG-13
Повесть о рыцаре и принце
Инси
бета
Victoria Maior
автор
Описание
После позора на Эшфордском турнире принц Эйрион Яркое Пламя следует за сиром Дунканом Высоким, желая присоединиться к нему в странствиях и тем самым смыть позор со своего имени. Но сир Дункан соглашается его принять только как своего оруженосца.
Примечания
да, это джен по действиям но одностороннее горение со стороны принца будет фоново коптить, из песни слова не выкинешь
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

4. То, что не умеют драконы

Они выехали рано, в сером свете. Утром ноге не стало ни лучше, ни хуже — Эйрион понял это ещё до того, как Дункан помог ему сесть на Каштанку. Бедро под повязкой пульсировало ровно, как накануне. Не горело. Не дёргало. Просто было тяжёлым, плотным, чужим. — Терпимо? — спросил Дункан. — Терпимо. — Скажешь, если станет хуже. — Скажу. Это была ложь, и оба, кажется, это знали. Каштанка двинулась шагом. Дункан ехал чуть впереди на гнедом, ведя её за собой за повод. Дорога сначала шла лесом, потом полями, потом снова лесом. Солнце поднялось, грело сквозь облака, потом ушло, потом снова показалось. Каштанка ступала ровно, спокойно, без подскоков, и за это Эйрион впервые за все эти дни почти готов был простить ей её убогость. К полудню Дункан остановился у ручья. Сам слез с гнедого, помог Эйриону спуститься с Каштанки, устроил его сидеть на поваленном стволе дерева, дал ему попить и кулёк изюма, а сам занялся лошадьми: ослабил подпруги и подвёл их к водопою. Закончив с делами Дункан сел рядом на поваленный ствол. Долго молчал. Потом, не глядя на Эйриона, сказал: — Расскажи мне ещё что-нибудь. Эйрион поднял на него глаза. — О чём? Дункан пожал плечами. Помолчал. Откусил солонины. Прожевал. — Даже не знаю. Давай про то, с чего всё началось. Ты говорил, что вера в Семерых пришла сюда вместе с андалами. А кто они были до того, как пришли сюда? Эйрион чуть наклонил голову. — Это тоже долгая история, сир Дункан. — Тем лучше, — хмыкнул Дункан, можно даже сказать, почти улыбнулся. И Эйрион начал рассказывать. Он начал с Андалоса, с холмов за Узким морем, где, если верить септонам, Семеро явились людям в человеческом облике. Рассказал про деревянные септы на холмах, про каменные насыпи над мёртвыми, про мелких королей, которые воевали друг с другом так же охотно, как с соседями. Про народ с железным оружием, семиконечной звездой и уверенностью, что боги отметили их особым путём. Дункан слушал внимательно. Это всё ещё удивляло Эйриона. Дункан слушал не так, как слушают придворные, ожидая удобного места для собственной фразы. И не так, как слушают тупицы, которым всё равно. Он слушал вдумчиво, тяжело, будто каждую вещь примерял к себе и к дороге, лежащей под копытами их лошадей. — Почему они ушли? — спросил он потом. — Их вытеснили. — Кто? Эйрион посмотрел на него. — Валирия. Дункан повернул голову. — Та самая Валирия, откуда родом Таргариены? — Та самая. Это было задолго до Эйгона. За две тысячи лет до него. А может и даже за шесть тысяч. И Эйрион рассказал дальше: про Валирийский Фригольд, про драконьих лордов, про сорок семейств, среди которых Таргариены тогда даже не были главными. Про то, как Валирия росла, как её драконы выжигали соседей, как города Эссоса падали один за другим, как Гис сгорел и поднялся снова, и снова был сломлен. Про то, что андалы оказались на пути этого роста. — Валирийцам были нужны рабы, — сказал Эйрион. — И земля. Андалы жили на земле, которая им подходила. Кто-то остался и сражался. Этих сжигали. Кто-то ушёл на север. Кто-то — на запад, через Узкое море. — Сюда. — Да. Тексты Ветхого Закона утверждают, будто Семеро лично явились королю Хугору с Холма и приказали андалам плыть в Вестерос. Они так и сделали. Переселялись семьями, кланами, целыми королевствами. Сначала в Долину Аррен. Потом дальше — в Речные земли, в Простор, в Штормовые земли. Они принесли Семерых. Принесли железо. У Первых Людей было бронзовое оружие. У андалов — сталь. Этого оказалось достаточно, чтобы дело решилось в их пользу. Дункан задумался. — Значит, андалы бежали от драконов. — Ну… Валирия была очень хорошей причиной задуматься о том, что за морем есть новые земли. Дункан медленно покачал головой. — Странно. — Что именно странно? — Что андалы бежали от драконов, а потом дракон сел на их трон. И они это приняли. Теперь их семьи приносят клятвы дому, от которого их предки убегали. Эйрион пожал плечом. — Две тысячи лет — это много, сир Дункан. За это время можно забыть кого угодно. — Может и так. — Кроме того, Эйгон пришёл не сжечь их. Эйгон пришёл их объединять. — Под своей властью. — Под своей властью, — согласился Эйрион. — Но всё равно. Это другое. Дункан хмыкнул, не зло. — Какое удобное «другое». — Удобное, — снова согласился Эйрион. — Но это правда. Те валирийцы, от которых андалы бежали, бросив свои холмы, и Эйгон Завоеватель — это совсем не одно и то же. Сама Валирия к тому времени погибла. Город, государство, сорок семейств, драконы, лорды, школы, библиотеки — всё. Земля треснула и море хлынуло. От Валирии остались только дымящиеся обломки, проклятые острова и несколько семей, которые успели уехать оттуда раньше. Таргариены — одна из них. И единственная, у которой остались драконы. — Дым и Соль, — сказал Дункан негромко. — Я слышал песню про это. — Дым и Соль, — кивнул Эйрион. — Так это называют. Никто туда теперь не плавает. Корабли оттуда не возвращаются. Каштанка фыркнула. Дункан поднялся, подал Эйриону руку для опоры, помог ему спуститься с ствола дерева. — Поехали. До темноты надо ещё пройти сколько сможем. Они снова двинулись. Эйрион рассказывал дальше уже на ходу: про валирийские дороги, прямые и чёрные, которые до сих пор покрывают весь Эссос; про камень без швов; про сталь, которую уже никто не умеет ковать; про язык, на котором писали заклятия, договоры и родовые имена. Тут он не удержался и без предупреждения перешёл на высокий валирийский, просто продолжив рассказ на нём. Сказал пару предложений и рассмеялся, видя, как вытянулось лицо Дункана. — Это что сейчас было? — спросил Дункан. — Валирийский язык. — И ты его знаешь? — Разумеется. Все Таргариены его знают. Это язык нашего дома. — И ты можешь вот так запросто говорить на нём? — Я на нём читаю, пишу и говорю с детства. Дункан покачал головой. — Звучало так, будто ты только что проклял лошадь, дорогу и меня заодно. Эйрион снова засмеялся. Смех дёрнул разбитую губу, и он поморщился, но всё равно не сразу остановился. — Нет, сир Дункан. Если бы я проклинал вас на высоком валирийском, вы бы непременно это почувствовали. — Как? — Проклятия заметны. От них становится не по себе. Холод идёт по телу. Или бросает в жар. Зависит от проклятия. Дункан покосился на него через плечо. — Не верю я, что ты умеешь колдовать. Эйрион слегка улыбнулся. — Очень зря. Может быть, и умею. — Умел бы — проклял бы меня ещё в Эшфорде. Сделал бы так, чтобы я меч держать не смог. — Это было бы бесчестно. Дункан тяжело посмотрел на него. Просто посмотрел. Но Эйрион вдруг очень ясно понял, что Дункан сейчас вполне может сказать: «Не тебе рассуждать о чести». И хуже всего было то, что возразить на это было особо бы нечего. Повисла короткая пауза. — Так вот, — сказал Эйрион с преувеличенной невозмутимостью. — В Валирии у каждого великого дома были свои имена, свои заклинания, свои драконы и свои способы делать вид, будто остальные тридцать девять семейств существуют только по недосмотру богов… Дункан, кажется, не понимал и половины из того что Эйрион рассказывал, но слушал его всё равно очень внимательно. Иногда хмурился, когда Эйрион слишком легко говорил о сожжённых городах и захваченных рабах. Иногда переспрашивал — коротко, без смущения. Иногда долго молчал после ответа. Эйриону это нравилось больше, чем следовало. Это можно было бы назвать беседой. Эйриону хотелось бы это так назвать. Но он понимал, что это была не совсем беседа. Между ними всё ещё лежали не только несколько шагов дороги, но и Эшфорд, кровь, погребальный костёр Бейлора и все те слова, которые Дункан не сказал, когда всё-таки принял его в оруженосцы. Они не были друзьями. До дружбы было ещё далеко. Если она вообще могла между ними случиться. Эйрион рассказывал — Дункан слушал. Дункан спрашивал — Эйрион отвечал. Это был всего лишь способ заполнить дорогу хоть чем-то, чтобы не считать шаги Каштанки и не думать о том, о чём думать не хотелось. И всё же это было лучше, чем молчание. Намного лучше. К вечеру они стали на ночлег у дороги. Дункан развёл костёр, проверил рану Эйриона — размотал, посмотрел на неё с осуждением, наложил чистую ткань, перевязал заново. Эйрион терпел это молча. — Хуже? — Так же как было. — Точно? — Точно. Дункан помолчал, потом кивнул. — Завтра к полудню будем в Эпплтоне. Там сразу позову лекаря. Надеюсь, попадётся нормальный. Не мейстер, но хоть кто-нибудь там точно есть. — Хорошо, сир. Больше Дункан не говорил. Они поели и легли. Эйрион уснул не сразу. Бедро ныло. В голове крутились валирийские дороги, обугленные осколки великого города, андалы на холмах, Семеро с семью лицами, Эйгон верхом на чёрном драконе. И где-то под этим — глухое понимание, что Дункан хотел знать это не просто так. Дункан хотел это знать, потому что собирался в септу. Потому что готовился к разговору с септоном. Потому что весь день укладывал в себя то, что рассказывал Эйрион, как человек укладывает вещи в дорогу. «Научил на свою голову», — подумал Эйрион в третий раз за эти дни. И, наконец, уснул. Утро второго дня было таким же серым. Каштанка снова шла шагом. Бедро было таким же. Дункан был молчалив. Эйрион рассказывал: про Долину Аррен, про первые септы из дерева, про то, как андалы резали семиконечные звёзды на щитах, камнях и собственной плоти, чтобы Семеро видели их даже в бою. Дункан слушал. К полудню они выехали на открытое место. — Эпплтон, — сказал Дункан, не оборачиваясь. Эйрион поднял голову. Из-за холма выглядывал небольшой городок. Виднелась серая крыша септы — небольшой, городской, с короткой башенкой. Дальше угадывались крыши гостиниц, конюшен, торговых рядов. Они въехали в Эпплтон уже после полудня. Дункан не сразу поехал к первой же вывеске. Он долго выбирал гостиницу. Эйрион видел, куда он смотрит: не на красивые ставни и не на яркую краску вывески, а на двор, конюшню, людей у дверей, ширину ворот, и, почему-то на колодец. Первая гостиница видимо, показалась ему слишком шумной. Вторая — слишком бедной. У третьей во дворе стояли трое вооружённых людей, и Дункан, ничего не объясняя, проехал мимо. Наконец он остановился у двухэтажного дома с яблоневой веткой на вывеске. Двор был чистый, конюшня тёплая, из-за дверей пахло горячим хлебом. Хозяйка вышла сама — широкая женщина с красным лицом и руками, привыкшими таскать не только кувшины, но и пьяных постояльцев. Дункан спешился первым. Медленно, через правый бок. Постоял, пока тело соглашалось двигаться дальше, потом подошёл к Каштанке и помог Эйриону сползти с нее на лавку у конюшни. Затем, отдав лошадей конюшонку, взял Эйриона за локоть, и они начали штурмовать довольно высокое крыльцо. Получалось у них не очень хорошо. Хозяйка гостиницы стояла рядом, смотрела сначала с любопытством, потом с жалостью, а потом уже с деловитым пониманием. Когда Эйрион наконец поднялся на крыльцо, она только покачала головой и пошла впереди, показывая дорогу. Лестница, ведущая на второй этаж, оказалась хуже крыльца во много раз. Дункан шёл на ступень ниже, чтобы поймать его, если нога подломится, и сам при этом двигался так осторожно, будто на каждую ступень сперва спрашивал разрешения у собственного левого бока. Эйрион видел это краем глаза и оттого злился ещё сильнее: на лестницу, на ногу, на хозяйку, на то, что Дункану тоже больно, а тот всё равно держит его за локоть так, словно это уже стало его обязанностью. К тому времени, как они добрались наверх, Эйрион взмок под старым Дункановым плащом и почти перестал чувствовать пальцы на правой ноге. Дункан толкнул дверь плечом, провёл его внутрь и опустил на ближайшую кровать. Эйрион выдохнул и оглядел комнату. Она была лучше, чем он ожидал. Две узкие кровати, лавка у стены, стол, таз и кувшин для умывания, маленькое окно во двор. После двух недель дороги это казалось почти что роскошью. Роскошь была относительная. Тюфяки были набиты соломой, половицы скрипели, из угла тянуло сыростью. Но здесь были стены, кровать и крыша над головой. И главное — можно было вытянуть правую ногу и не думать ближайшие несколько вдохов о том, как встать обратно. Хозяйка задержалась на пороге. Посмотрела на Эйриона, потом на Дункана — на его заплывший глаз, на то, как он бережёт левый бок, на перевязанную левую кисть руки. — Лекаря бы вам надо, сир, — сказала она. — Надо, — согласился Дункан. Он говорил коротко. За последние часы стал ещё молчаливее, чем обычно. — Хорошего, — добавил он после паузы. — Если такой найдётся. Хозяйка фыркнула. — Плохих, сир, вы и без меня найдёте. А хорошего позвать можно. Только он берёт не медью. — Мы заплатим, — подал голос Эйрион. Хозяйка посмотрела на него с сомнением. Дункан кивнул в подтверждение, и тогда она задумалась. — Ну, тогда позову мастера Осмунда. Он ран много видал, не только лихорадки лечит. К вечеру придёт, если не уехал к кому-нибудь рожать или умирать. — Нам бы до вечера. — Вам бы вчера, сир. — Вчера мы были в дороге. — Все вы в дороге, — проворчала она. — А потом удивляетесь тому, что из этого получается. Она ушла, забрав за собой запах горячего хлеба и щёлока. Дункан закрыл дверь и только тогда позволил себе выдохнуть. Не громко, не жалобно. Просто воздух вышел из него тяжело и долго. — На кровать, — сказал он Эйриону. — Я уже на кровати. — В смысле, ляг на кровать. Эйрион не стал спорить. Лёг, осторожно вытянул правую ногу — и понял, что больше не хочет вставать примерно никогда. Тюфяк был жёсткий, набитый соломой, и пах чужими спинами. Но после всех прошедших ночей на земле он показался почти королевским. Дункан ушёл за их вещами. Вернувшись и свалив барахло в углу комнаты, он так и остался стоять посреди комнаты. Снял плащ. Потом пояс. Потом медленно сел на край второй кровати, будто тело требовало у него отдельного разрешения на каждое движение. — Вам бы тоже лечь, сир. — Успеется. Лягу после лекаря. — Он и лежащего вас осмотрит. — Ты сегодня слишком много говоришь. — Я вчера почти весь день говорил. Вы привыкнуть должны были. Дункан хмыкнул. Почти улыбнулся. Потом снова стал хмурым. — Раздевайся. Эйрион повернул голову. — Что? — До исподнего. Штаны, сапоги, всё это снимай. — Сир Дункан, я не думаю, что для осмотра лекарю понадобится… — Не для осмотра. Дункан поднялся — осторожно, через правый бок — и подошёл к нему. Эйрион посмотрел на него снизу вверх. Спорить лёжа было хуже, чем стоя. Пожалуй, это следовало бы признать отдельным видом унижения. — У тебя слишком хорошие сапоги для моего оруженосца, — сказал Дункан. — Штаны тоже. И рубаха. И пояс. Эйрион чуть приподнял бровь. — Лекарь, надо полагать, будет смотреть на мою рану, а не на сапоги. — Люди смотрят на всё. Он сказал это спокойно, но смотрел при этом на сапоги Эйриона с тем мрачным вниманием, с каким смотрят на улику. Сапоги были вполне обычными. Мягкая кожа, ровный шов, красивые пряжки. Эйрион задумался. Это было почти смешно. Для него его вещи были дорожными, кое-как схваченными в Эшфорде, уже пропахшими дождём, лошадью и костром. Никакой роскоши. Ничего достойного двора. Ничего пламенного, красного и яркого, как он любил. Просто то, в чём можно было уехать. Но Дункан смотрел на его одежду глазами человека, для которого хорошие вещи сами по себе были событием. — Когда я ехал в Эшфорд, — сказал Дункан после короткой паузы, — я видел твоего старшего брата в придорожной гостинице. Эйрион тут же повернул к нему голову. — Дейрона? — Его. Он был пьяный, грязный и спал за столом лицом в луже вина. — Очень на него похоже. — И всё равно по нему было видно, что он дворянин. Эйрион хотел возразить, но Дункан продолжил раньше: — Камчатный плащ, камзол, сапоги. Всё его выдавало. Такие вещи простые люди не носят. Он снова посмотрел на сапоги Эйриона. — У парня, каким ты теперь должен быть, таких вещей быть не должно. — И каким же я теперь должен быть? — Оруженосцем межевого рыцаря. Раненым и неприметным. Эйрион сжал губы. Дункан был прав, хотя соглашаться с ним очень не хотелось. — Грязь не делает твои вещи простыми, — добавил Дункан. Эйрион посмотрел на него. — Это почти мудро, сир Дункан. И что, вы предлагаете мне встретить лекаря голым? — В рубахе. Лёжа. Как и положено больному. Эйрион медленно выдохнул. — Поможете? Дункан понял не сразу. Потом посмотрел на его правую ногу и помрачнел ещё сильнее. — Да. Он снял с Эйриона сапоги сам. Делал это осторожно, но всё равно, когда правый сапог пошёл с ноги, бедро дёрнуло так, что Эйрион успел только вцепиться пальцами в покрывало. Дункан это заметил. Ничего не сказал. Отложил сапоги к стене, потом помог расстегнуть и снять всё остальное, что могло выдать в Эйрионе не того, кем он теперь должен был казаться. Всё его вещи были без лишних слов убраны в мешок. Дункан затянул его под лавку, так глубоко, будто прятал не одежду, а улику. Эйрион остался в постели в одном исподнем, под одеялом, с вытянутой правой ногой и чувством, что с него сняли не вещи, а последнюю тонкую оболочку прежнего положения. — Я достану тебе что-нибудь попроще, — сказал Дункан. — Чистое. Эйрион посмотрел на него внимательно. Дункан ответил тем же. Взгляд его на миг задержался на серебристых волосах. И стал ещё строже. — С волосами тоже надо что-то делать. — Нет. — Я ещё ничего не сказал. — Вы хотели сказать «сбрить». — Я думал сказать «спрятать». Но сбрить проще всего. — Я не собираюсь сбривать волосы. И красить их какой-нибудь грязью тоже не собираюсь. — Красить волосы не так просто, — сказал Дункан. — А грязь смоется. Надо подумать. — Подумайте. Дункан нахмурился. Не резко. Не зло даже — но лицо у него сразу стало тяжёлым, и в комнате будто стало меньше места. — Парень, — сказал Дункан низко. — Не нарывайся. Эйрион замолчал. На языке уже стояло что-то тонкое и ядовитое, почти готовое сорваться. Но Дункан смотрел на него так, что это «что-то» пришлось проглотить. В этом взгляде не было угрозы ради угрозы. Только короткое напоминание: тебе здесь не Красный Замок и даже не Саммерхолл. И сир Дункан Высокий сказал — хватит. Дункан подождал ещё мгновение. Убедился, что его поняли, и только тогда выдохнул почти по-стариковски. — Лежи. Не вставай. Я сейчас вернусь. — Куда вы? Вопрос вышел уже ровнее. — К хозяйке. Попрошу у неё для тебя какую-нибудь рубаху. Он вышел, оставив Эйриона одного. Комната сразу стала больше и неприятнее. Под лавкой лежал мешок с его вещами. В нём был пояс, сапоги, дорожная одежда — всё то, что ещё хоть как-то связывало его с человеком, который выехал из Эшфорда за Дунканом на горячем гнедом жеребце, держа лицо и почти прямо сидя в седле. Теперь он лежал в чужой постели почти голый, ждал лекаря и слушал, как за дверью ходят чужие люди. Дункан вернулся быстро. Видимо, хозяйка гостиницы всё поняла с первого раза или решила не задавать лишних вопросов. В руках он нёс свёрток горчичного цвета и льняной чепец. — Вот. Эйрион посмотрел на свёрток. Дункан развернул его. Рубаха была чистая, но явно ношеная. Простая, из крашеного льна, с короткими широкими рукавами и таким кроем, который, наверное, должен был подходить любому мужчине, если тот не слишком придирчив и не слишком велик. Для Эйриона она оказалась длинной почти до середины бедра. — Это чьё? — Теперь твоё. — Удобный ответ. Дункан бросил рубаху ему на край кровати. Потом показал чепец: самый обычный, льняной, мужской, какие носят под шапками, капюшонами и шлемами, чтобы волосы не лезли в глаза и шерсть не натирала кожу. — А это на голову. Эйрион посмотрел на него так, как обычно смотрел на плохого шута. — Нет. — Да. — Сир Дункан. — Волосы спрячешь под него. Пока не решим лучше. — Я не ребёнок и не кухонный мальчик. — Сейчас ты больной оруженосец межевого рыцаря, который слишком приметен без чепца. Эйрион взял чепец двумя пальцами. Обычная вещь. Дешёвая. Чистая. От неё пахло щёлоком и чужим сундуком. Не женская, не смешная сама по себе — он это знал. Люди носили такие постоянно. И именно поэтому она была отвратительна. Он натянул рубаху молча. С этим оказалось легче: рубаха была мягкой и свободной. Потом, после короткой паузы, надел чепец. Сердито буркнул: — Довольно? — На сегодня — да. — Потрясающе. Дункан не ответил. Он смотрел на него так, будто перед ним лежал уже не принц Эйрион Таргариен, но и не кто-то другой до конца. Что-то промежуточное, плохо подогнанное, наскоро спрятанное под чужой одеждой. — Ещё твоё имя, — сказал Дункан наконец. — А что с ним? — «Эйрион» не годится. Эйрион устроился чуть выше на подушке, набитой соломой. Чепец сидел непривычно, бедро под повязкой пульсировало. Всё вместе располагало к дурному настроению, но не к открытому сопротивлению. — Не годится, — согласился он. — Но не то чтобы вы часто пользовались моим именем, сир. — Люди могут спросить. — Могут. — Ты думал об этом? Эйрион посмотрел на него. Конечно, он думал. Думал в дороге, когда Дункан называл его «парень». Думал у костра, когда понял, что никто с таким именем не может быть оруженосцем межевого рыцаря. — Не особенно, — соврал он. Дункан посмотрел на него с сомнением. — Имя можно сократить, — продолжил Эйрион. — Если уж так нужно. — Эйр? — Нет. — Эйри? — Если вы хотите звать меня как уличную девку, то можно. — Тогда как? Эйрион промолчал. Дункан, видимо, сам начал перебирать варианты. Медленно, почти по буквам он проговорил: — Эй-ри-он. Может, Ион? — Это вообще не имя. — Рион? — Оно дорнийское. На дорнийца я совсем не похож. — Рон, — сказал Дункан наконец. Эйрион моргнул. — Рон? — Есть такое имя. — Рон — это сокращение от Рональда. — Тогда отлично. — Отлично? — Будешь Рон. Если спросят полное имя — Рональд. Эйрион некоторое время смотрел на него. Потом медленно перевёл взгляд на свои руки, на чужую горчичную рубаху, на край одеяла, на мешок с собственной одеждой под лавкой. Рон. Рональд. Имя было короткое, простое, круглое, как деревянная миска. В нём не было ни огня, ни драконьей крови, ни даже красивого звона. Это было имя человека, который вполне мог чистить котелки, лошадей и доспехи своего рыцаря, спать на соломе и не вызывать у мира никаких вопросов по этому поводу. — Хорошо, — согласился Эйрион. Дункан подозрительно посмотрел на него. — Только, сир Дункан, если вы начнёте называть меня Ронни, я всё-таки попытаюсь умереть от воспаления. Дункан хмыкнул. — Значит, не начну. — Благодарю. — Ну всё, лежи, Рон. Эйрион закрыл глаза на одно короткое мгновение. Ну вот. Всё. Не принц Эйрион. Не Яркое Пламя. Даже не просто Эйрион. Рон. Он открыл глаза и увидел, что Дункан полез развязывать ремни на сумке — проверять чистые тряпки, остатки припасов, нитки, всё то, что могло показаться нужным человеку, который, кажется, просто не мог сидеть без дела даже тогда, когда ему самому следовало лежать в постели. Мастер Осмунд пришёл через час с небольшим. Он оказался сухим невысоким человеком с седой щетиной на лице, длинным носом и большой кожаной сумкой-ящиком, от которой пахло травами, уксусом и железом. На Дункана он посмотрел снизу вверх, без всякого почтения, потом бросил цепкий взгляд на Эйриона — быстро прошёлся по синякам на лице, и подозрительно сощурился, глядя на его ноги, скрытые под одеялом. — Эти двое? — спросил он у хозяйки в дверях. — Эти. — Рыцари? — Рыцарь и оруженосец, как я поняла. Хозяйка ушла. Осмунд поставил сумку на стол, вымыл руки в тазу, понюхал воду, недовольно покачал головой, крикнул хозяйку, и та, ещё не дошедшая до лестницы, тут же вернулась с горячей. Только после этого он повернулся к ним. — Ну, господа, кто первый? — Он, — сказал Дункан, указывая на Эйриона. — Нет, — возразил Эйрион. — Он. Дункан повернул голову. — Парень. — Сир, у вас ран больше. Давайте всё же вы первый. Осмунд поднял брови. — Разумный довод, — сказал он. — Молодой человек, я начинаю в вас немного верить. Давайте, сир. Снимайте рубаху, показывайте, что там у вас. Дункан неохотно начал стягивать рубаху. Двигался он так осторожно, что Эйриону стало неприятно смотреть: сначала правая рука, потом плечо, потом короткая пауза, пока левый бок позволял продолжить. Когда лекарь увидел рану, он хмуро замолчал. Это молчание оказалось хуже любого цоканья. Осмунд наклонился ближе, осторожно снял повязку, посмотрел на шов, на плотную красноту вокруг, на неровно стянутые края, потом поднял глаза на Дункана. — Копьё? — Оно. — Сколько прошло времени после ранения? Дункан задумался. — Чуть больше двух недель. Четыре дня я был в Эшфорде, потом седьмицу ехали, потом день стояли, ещё три ночи в дороге, сегодня здесь, — он нахмурился, считая. — Пятнадцать дней, — подал голос Эйрион спасая Дункана от сложных вычислений, — сегодня шестнадцатый. — Шестнадцать дней, — повторил Осмунд так, словно это было плохой шуткой. — И вы всё ещё выглядите так, будто вас вчера вытащили из-под коня. Дункан моргнул. — Выглядит хуже, чем есть. — Не умничайте. Вам не идёт, сир. Осмунд осторожно нажал пальцами рядом с раной. Дункан вдохнул, но не отстранился. — Больно здесь? — Да. — А здесь? — Меньше. — А здесь? На третьем нажатии Дункан только зашипел, сцепив зубы. — Понятно. Осмунд провёл пальцами выше раны, вдоль ребра. Делал он это медленно, с неприятной точностью: нажал, отпустил, перешёл на полпальца ниже, снова нажал. На одном месте Дункан сбился дыханием. — Вот тут. — Что тут? — спросил Дункан. — Дышите глубже, — вместо объяснений велел Осмунд. Дункан вдохнул. Лицо у него стало каменным. — Ещё. — Не могу глубже. — Можете. Просто вам это больно. Дункан вдохнул глубже. Осмунд долго слушал, приложив жестяной конус к его груди и боку и прижавшись к нему ухом, потом снова стал щупать ребро — выше раны, ниже, вокруг, осторожно, но без всякой жалости. Наконец выпрямился и тихо выругался себе под нос так, что хозяйка бы, наверное, обиделась, услышь она это в общем зале. Наконец, Осмунд то ли спросил, то ли констатировал: — Копьё сломалось, влетев в вас? — Да, — кивнул Дункан. — Щепки в ране были? — Не знаю. Не видел. — Турнирные копья разлетаются в щепу. Осмунд снова начал аккуратно трогать там, где вокруг раны была краснота. — Копьё было боевым, — сообщил Эйрион глядя на пальцы Осмунда нажимающие на не понравившуюся ему припухлость. — Какой занимательный подход к проведению турнира у лорда Гвина, — хмыкнул Осмунд, — Что ж, тогда остаётся только порадоваться такому стечению обстоятельств. От турнирного копья могли бы остаться щепки, и вы бы уже гнили изнутри и горели в лихорадке. Вот только боевое копьё не должно было сломаться, встретив ваше ребро. — Оно встретило мой щит. — И пробило его? Дрянной же у вас был щит, сир. В следующий раз не жалейте денег на нормальный. Дункан сердито засопел. Осмунд не обратил на это внимания. — В целом, всё вместе вас и спасло, — заключил он. — Копьё сломалось о щит, встретило ребро, ребро приняло удар, увело железо в сторону, и оно боком ушло в вашу плоть как рука за пазуху. Дункан молчал. — Ребро при этом на месте. Не провалено, не гуляет под пальцами, не хрустит. Внутрь его тоже не загнало. Лёгкое чистое. Если бы ребро раскрошило и пробило осколки глубже, я бы уже не слушал вас трубкой. — Значит, оно цело? — Структурно — да. Но трещина есть. Не может её не быть после такого удара. По дыханию слышно, по тому, как вы каменеете, когда я жму тут, — Осмунд точно нажал пальцем и Дункан действительно будто окаменел — Ещё несколько седьмиц будете помнить каждый вдох. И вы должны дышать глубоко, даже если это больно. Дункан посмотрел на него непонимающе. — Зачем? — Затем, что если начнёте жалеть грудь и дышать мелко, внутри заведётся горячка. Больное ребро — беда. Грудная горячка из-за больного ребра — беда куда хуже. Так что дышите. Осторожно, но до конца. Эйрион посмотрел на Дункана. Тот стоял неподвижно, огромный, бледный. Теперь, когда Эйрион наконец-то понял, почему удар его копья не стал смертельным, он просто не знал, что об этом думать. Чудо, благодаря которому Дункан был жив и относительно цел, оказалось каким-то сложным, многосоставным. — Чистил и зашивал вас кто? — спросил Осмунд. — Мейстер. Рану заливали кипящим вином. Потом в дороге перевязывал себя сам. Лекарь пожевал губу. — Хорошо очищено. Очень хорошо. Кто бы ни вытаскивал вас с того света, руки у него были не совсем из задницы. Дункан смотрел в пол. Осмунд тем временем снова наклонился к боку. — Края уже хорошо схватились, — сказал он. — По краям старую нить сниму. Там плоть взялась. А вот середину вы зачем-то уговорили снова стать свежей раной. — Я ничего не уговаривал. — Разумеется. Она сама решила подкровить от скуки. Осмунд достал из сумки маленькие ножницы, пинцет, моток чистой нити и иглу в костяном футляре. Поставил колбу с вином на специальную подставку и завёл под неё свечу. Ножницы он подержал над пламенем свечи, потом протёр уксусом. То же он сделал и с иглой. Эйрион отметил это машинально — и тут же вспомнил Дункановы руки у костра под ивой: иглу, которую тот держал неловко, но крепко, и собственное бедро, раскрытое в свете огня. У Осмунда движения были другие, чёткие и резкие. — Ложитесь и лежите тихо, — велел Осмунд. Дункан молча подчинился. Осмунд начал с краёв. Срезал старые узлы один за другим, осторожно вытянул нити из кожи. Дункана это почти не трогало; или он делал вид, что его это не трогает. Только когда Осмунд дошёл до середины, где шов был влажнее и темнее, Дункан на вдохе замер. — Здесь дела хуже, — сказал Осмунд. — Не гной. Не гниль. Но зло. Середину сниму, промою и перехвачу заново. Ругаться можно. Дёргаться нельзя. — Понял. — Не поняли, но, надеюсь, услышали. Старую нить в середине Осмунд снял не всю сразу. Сначала размочил засохшую корку тёплым вином, потом убрал то, что отходило само, стараясь не раскрывать рану глубже, чем нужно. Эйрион, сам того не желая, следил за каждым его движением. Между краями выступила тонкая тёмная полоса крови. Осмунд промыл середину вином. Дункан резко втянул воздух. — Вот теперь похоже, что вы меня слышите, — сказал лекарь. — Слышу. — Хорошо. Не мешайте. Он поставил два свежих стежка там, где старая нить уже не держала как надо. Не зашивал всю рану заново — только перехватил центр, сняв натяжение с раздражённого места. Потом снова промыл, наложил на середину чистый лен с мазью, от которой пахло уксусом, травяной горечью и чем-то смоляным. — Всё. По краям швы сняты. Середина теперь новая, так что срок для ниток будете считать с сегодня. Рану не беспокоить ни руками, ни чужим весом. Понятно? — Да. — Если к вечеру будет гореть, если пойдёт гной или запах — срочно зовёте. Если просто болит — терпите до завтра. Дункан молча кивнул. — Вы восстановитесь, — сказал Осмунд, убирая ножницы. — Полностью, если не будете изображать из себя героя больше нужного. Но бок у вас будет ныть долго. Ездить можете шагом и недолго. Тяжёлое не поднимать. Парнишку на руках не таскать. Щит пока в руку не брать. И не слушать, если вам скажут, что раз вы стоите на ногах, значит вы здоровы. — Я его не таскаю, — сказал Дункан. — Конечно. И по лестнице сюда он сам взлетел, как птичка. Эйрион отвёл глаза к окну. Дальше Осмунд осмотрел Дункановы ноги. Сначала — две раны в левом бедре. Колотые, уже затянувшиеся снаружи, плотные вокруг. Снял повязку, промыл, надавил рядом, велел напрячь, расслабить. — Повреждена только мышца. Неприятно, но не страшно. Ни крупный сосуд, ни сухожилия не задеты, хоть и были близко. Здесь вам тоже повезло, — заключил Осмунд, довольно хмыкнув. Рану на правой ноге около колена он смотрел дольше и внимательнее. Пощупал, велел согнуть колено, разогнуть, напрячь, расслабить, потом тихо присвистнул. — И здесь вас тоже кто-то из Семерых держал за шкирку. — Что? — спросил Дункан. — Сухожилие совсем рядом. Очень рядом. Задело бы — и ходили бы вы совсем иначе. Если бы вообще ходили как следует. А тут лезвие вошло строго в мышцу. Больно, неприятно, но жить можно. Ещё дня через три будете уверять всех, что вы здоровы. Врать будете, но ходить ровно сможете. — Уже могу. — Даже так? Значит, уже врёте. Дункан почти улыбнулся. Почти. Потом Осмунд взял его левую руку. — Это что? — Кинжал. — Прошёл насквозь? — Да. Лекарь развернул ладонь, осмотрел тёмные корки на входе и выходе, и заставил Дункана по очереди сгибать пальцы. Большой. Указательный. Средний. Безымянный. Мизинец. Потом попросил сжать его два пальца. Дункан сжал. Осмунд поморщился. — Сильнее. — Сильнее не выходит. — Болит или не слушается? — И то и другое. — Хорошо, что болит. Значит, нерв жив. Он покачал головой. — Сухожилия чудом целы. Нервы тоже не перебиты, раз всё чувствуете. Чуть иначе вошло бы — и остались бы у вас пальцы только для красоты, а не для щита. Будет болеть. Будет плохо сжиматься ещё долго. Но рука вернётся, если не будете таскать ею седла и щиты раньше времени. Месяц — повязка днём, не обязательно на ночь. Щит пока не брать вовсе. Две седьмицы — без настоящей работы кистью. Через месяц — осторожно. Полностью, как все, когда ваш бок и рука договорятся, что вы снова человек. — Понял. — Не думаю, но, может, запомните. Эйрион смотрел на эту ладонь. В голове у него было звонко и пусто. Последним Осмунд осмотрел Дункану глаз. Осторожно оттянул нижнее веко, велел следить взглядом за пальцем. Потрогал кость рядом с глазницей. Дункан дёрнулся только один раз. — Чем это? — Гардой меча, — ответил Эйрион. Осмунд медленно повернул голову к Эйриону. Эйрион встретил его взгляд спокойно. — Гардой, — повторил лекарь. — В забрало? — В щель на шлеме, — сказал Дункан. — Ну конечно в щель. А то мало вам было всего остального. Он ещё раз осмотрел глаз, потом выпрямился. — Видимо, шлем был рассчитан на шею подлиннее вашей. Или на голову поменьше. Или сидел он на вас не прочно... Смотровая щель должна быть на уровне глаз, так что вам должны были выбить глаз, сир. Или даже пробить глубже, до мозга. Но шлем вам похоже не очень-то подходил и кость надбровья приняла удар на себя. Синяк, кровь, отёк — это понятно. Зрение? — Вижу. — Двоится? — Иногда. — Пройдёт. Если не полезете снова получать удары в то же место. Осмунд отошёл на шаг и посмотрел на Дункана целиком. Смотрел он долго. — Я видел много раненых рыцарей, — задумчиво сказал он. — После турниров, после пьяных драк, после настоящей войны. Но такого… Каждая из ваших ран могла бы стать последней или оставить вас калекой на всю жизнь. И каждая прошла так, будто кто-то в последний миг отвёл удар на волос в правильную сторону. Щепок в боку нет. Ребро треснуло, но не вошло в лёгкое. Сухожилия целы. Пальцы живые. Глаз на месте. Дункан ничего не ответил. Осмунд продолжил, уже глядя не на Дункана, а в стену, как будто говорил сам с собой: — Я человек не особенно набожный, сир. В септе бываю реже, чем следовало бы. Спорить с богами и без меня охотников много. Но если после всего, что я тут увидел, вы не поставите Семерым семь свечей, я сочту вас неблагодарным дураком. Дункан побледнел как-то иначе. Не от боли. От того, что услышал. — Вы думаете, это… Он не договорил. — Я думаю, что вас били в такие места, от ударов в которые люди обычно либо умирают, либо остаются калеками, — сказал Осмунд. — А вы сидите передо мной живой, с перспективой полного восстановления, ещё и спорите. Как это называть — решайте сами. Дункан опустил взгляд. Губы его чуть шевельнулись. Эйрион не разобрал слов, но понял, что тот молится. Или пытается. Тем временем, Осмунд повернулся к Эйриону. — Теперь вы, молодой человек. По вашему лицу видно, что у меня будет дурное настроение. Давайте тогда с него и начнём. Он подошёл к кровати, присел рядом, осторожно повернул Эйриона за подбородок к свету, осмотрел синяки, рассечённую губу, корки на скуле и щеке. Особенно задержался на двух длинных содранных полосах. — Это от чего? — Латная рукавица, — хмуро сказал Дункан. — Не зашивали? — Там нечего было шить, — безразличным тоном сообщил Эйрион. Осмунд помолчал. — Умно. Эйрион поднял на него глаза. — Умно? — Если бы стянули края как при обычном разрезе, вам бы перекосило лицо. Содрана не только кожа, но и ткани. Так что заживёт само. Эйрион не сразу понял. — И как заживёт? — Останутся рубцы. Две полосы. На всю жизнь, в этом не сомневайтесь. Если хорошо пойдёт — побледнеют. Но останутся. Мужайтесь, молодой человек. Шрамы украшают мужчину. Особенно если мужчине хватает ума не чесать корки грязными пальцами. Эйрион почти не расслышал последнюю фразу. Две полосы. На лице. На всю жизнь. Осмунд не дал ему времени как следует это осознать. Он отпустил его подбородок, вытер пальцы о чистую тряпку и посмотрел ниже — на одеяло, под которым правая нога лежала слишком уж неподвижно. — А теперь показывайте, что вы там прячете. Эйрион моргнул. — Что именно? — То, ради чего меня, как я понимаю, и позвали. Ногу. Одеяло откиньте. Эйрион на миг замер. Потом отвёл край одеяла в сторону. Когда Осмунд увидел повязку на правом бедре, то сразу помрачнел. Не так, как с Дунканом. Там чувствовалось удивление. Здесь — раздражённое ожидание, словно он заранее знал, что под тканью будет нечто, от чего ему придётся ругаться. Он вымыл руки ещё раз. Уже не просто плеснул воды на пальцы, а вытер ладони горячей влажной тряпкой, потом уксусом. Эйрион смотрел на это без выражения. Дункан тоже. Осмунд принялся разматывать повязку. Местами ткань прилипла, и там, где она отходила, боль поднималась не резкой вспышкой, а тяжёлой горячей волной. Эйрион упрямо смотрел в потолок. — Дышите, — сказал Осмунд. — Я дышу. — Нет. Вы держите лицо. Дышите нормально. Эйрион вдохнул. Повязка снялась. Осмунд посмотрел на бедро и долго ничего не говорил. Эйрион выдержал несколько ударов сердца, потом всё же опустил взгляд вниз. Шов держался. Это было первое, за что хотелось зацепиться. Двенадцать стежков не разошлись. Края раны не раскрылись снова. Кровь не шла. Но кожа вокруг была красной, плотной, припухшей; между двумя стежками блестела мутноватая сукровица. Старые следы от первого шва шли рядом с новыми — мелкие, ровные, аккуратные. Новые стежки были крупнее и слишком честно показывали руку человека, который шил не потому, что умел, а потому, что другого выхода просто не было. Осмунд это тоже увидел. — Шов ведь не первый. Эйрион молчал. — Второй, — сказал Дункан. — Первый разошёлся. После стычки на дороге. Осмунд прикрыл глаза. — Конечно. Почему бы оруженосцу с глубокой раной бедра не поездить верхом, не поработать в лагере и не поучаствовать в стычке. — Я не особо участвовал. Меня стащили с лошади. — Даже если вы просто украсили землю собой, это не сильно меняет дело. Эйрион сжал зубы. Осмунд наклонился ближе к ране. — В первый раз шил мейстер? — Да, — сказал Дункан. — Видно. Мелко, ровно, бережно к краям. А второй шов чей? — Мой. — Тоже видно. Дункан молча принял это. Осмунд поднял на него глаза. — Для рыцаря — неплохо. Для лекаря — я бы вас выгнал. — Я бы ушёл, — сказал Дункан. — Не сомневаюсь. Он снова повернулся к бедру. Пальцы у него были сухие, тёплые и неприятно точные. Он не нажимал на сам шов. Сначала трогал вокруг: выше, ниже, ближе к паху, вдоль края красноты. Потом двумя пальцами осторожно надавил сбоку от стежков. Эйрион успел удержать лицо. Дыхание — нет. — Здесь? — Да. — Здесь? — Да. — А здесь? Боль стала глубже, будто лекарь надавил не на кожу, а прямо на место, где внутри сидел горячий тяжёлый камень. Эйрион сдержал крик. — Лучше словами, молодой человек. Я не читаю мысли. Даже когда они у пациента написаны на лбу. — Больно. — Вот. Уже ближе к делу. Осмунд нажал рядом с двумя стежками. Между ними выступила мутная капля. Он подцепил её чистой тряпкой, понюхал, посмотрел на ткань и только потом ответил на невысказанный вопрос. — Не гной. Пока что нет. Запаха нет, края живые. Это хорошо. Эйрион заметил это «пока», но не сказал ничего. — Краснота плохая, — продолжил Осмунд. — Жар плохой. Припухлость мне не нравится. Сукровица мутная. Рана злится. — Злится? — переспросил Эйрион. — Да. Раны иногда умнее людей. Эта поняла, что с ней обращались дурно, и возмущается. Дункан сидел очень прямо. Слишком прямо для человека с перешитым боком. — Перешивать будете? — спросил он. Осмунд покосился на него. — Любите шитьё, сир? — Нет. — Тогда не просите. Он снова осмотрел бедро. Очень осторожно попробовал чуть согнуть ногу. Потом так же осторожно — отвести бедро в сторону. Эйрион выдержал меньше, чем хотел. Нога едва пошла наружу, как шов потянуло от паха вниз, словно внутри натянули грубую нить. — Что ж, хватит, — сказал Осмунд сам себе. — Я понял. — Что поняли? — Что в седло обычным образом вас сажать нельзя было. И сейчас нельзя. И завтра нельзя. И ещё долго будет нельзя. Дункан молчал. Осмунд встал к столу, достал из сумки маленькие ножницы, но тут же убрал их обратно. — Швы пока не трогаю. Если сейчас полезу вскрывать без явного гноя, сделаю новую беду поверх старой. Сегодня будем уговаривать рану дальше жить мирно. Если согласится — хорошо. Если нет, завтра или послезавтра сниму часть шва и буду смотреть, что там у вас внутри. Эйрион повернул к нему голову. — Внутри? — Вас зашивал рыцарь на меже после того, как вас стащили с лошади. Вы удивлены, что внутри могут быть сюрпризы? Эйрион ничего не ответил. Осмунд уже доставал из сумки маленький глиняный горшочек и свёрток чистого льна. Когда открыл крышку, по комнате пошёл кислый, неприятный запах: уксус, старый хлеб, зелёная горечь трав и что-то тёмное, затхлое, от чего Эйрион невольно напрягся. — Что это? — спросил он. — То, что кладут на злые раны, если хотят сначала попробовать обойтись без ножа. Хлебная плесень, крапива, горчица, винный уксус. Не для запаха, как понимаете. — Плесень. — У вас хороший слух. — Вы собираетесь положить мне на рану плесень. — Собираюсь положить на рану чистый лен с тем, что иногда помогает ранам не становиться хуже. Хотите спорить — спорьте с мейстерами, которые это придумали. Можете отправить в Старомест возмущённое письмо. Меня оставьте работать. Эйрион сжал пальцы на покрывале. Возмутиться было бы очень легко. Но Осмунд говорил не как человек, который хочет унизить. Он говорил как человек, которому всё равно, нравится ли пациенту спасительное уродство. Лекарь смочил кожу вокруг шва тёплым вином, убрал засохшее, потом наложил компресс. Холодное и мокрое коснулось воспалённой кожи. Сначала было просто неприятно. Потом начало щипать. Потом жжение расползлось по краю раны, ровное, кислое, настойчивое. Эйрион вдохнул через нос. — Если начнёт жечь так, что взвоете, зовите, — сказал Осмунд. — Если просто щиплет — терпите. — Я умею терпеть. — Это я уже понял. Вопрос в том, умеете ли вы вовремя перестать терпеть. Дункан выразительно посмотрел на Эйриона. Видимо, ему было что сказать по этому поводу. Эйрион сделал вид, что не заметил его взгляд. Осмунд перевязал бедро чистым льном. Не слишком туго, но крепко, чтобы компресс не съехал. — Теперь расскажите мне, как эта рана дошла до такого состояния. В комнате стало тише. — После боя, — сказал Дункан, — его зашивал мейстер. Рану обработали. Зашили. Потом… — Потом он сел на лошадь, — сказал Осмунд. — Это я уже понял. Когда? Дункан посмотрел на Эйриона. Эйрион ответил сам: — На четвёртый день. Кажется. Осмунд медленно поднял глаза. — На четвёртый. — Возможно, на пятый. — Какое облегчение. Осмунд повернулся к Дункану и вперил в него весьма красноречивый взгляд: Дункан сжал челюсть, втянул воздух и попытался ответить: — Мейстер обработал, зашил. Но чтобы вот так… — он запнулся, подбирая слова. — Что надо лежать и совсем нельзя в седло садиться… Осмунд смотрел на него очень внимательно. — А вы? — спросил он Эйриона. — Вам-то хоть мейстер объяснил, как с такой раной обращаться? Эйрион пожал плечом — совсем чуть-чуть, чтобы не сдвинуть ногу. — Мне сказали лежать. — Но вы встали. Эйрион промолчал. — И сели в седло. — Да. — Обычной посадкой? Не боком? — Обычной. Осмунд медленно выдохнул. — Конечно. Зачем беречь бедро, если оно прекрасно держится на нитках и упрямстве. Эйрион посмотрел на него холодно. — Тогда оно держалось лучше. — Нет, молодой человек. Тогда вы хуже понимали, что с ним происходит. Дункан опустил взгляд. — И сколько дней вы ехали так? — спросил Осмунд. Эйрион опять посмотрел на Дункана. Дункан смотрел на пол. — Полную седьмицу и ещё день, — сказал Эйрион. — До нападения разбойников. — Восемь дней? — Примерно. — Восемь дней верхом с глубокой раной внутренней стороны бедра. Он сказал это негромко. От этого стало только хуже. — Я не знал, что нельзя, — сказал Дункан. — Не знали, — повторил Осмунд. — А больно ему, видимо, было так, для красоты и драматичности. Дункан не ответил. — Сир, — сказал Осмунд уже жёстче, — сейчас передо мной рыцарь и его оруженосец. И если у оруженосца такая рана, за него отвечает рыцарь. Даже если оруженосец дурной, гордый и считает, что боль существует только чтобы он мог доказать вам, какой он стойкий. Эйрион открыл рот. — Молчите, — сказал Осмунд, не глядя на него. — Ваш черёд быть дурным ещё будет. Дункан опустил голову. — С такой раной не садятся в седло на четвёртый день, — продолжил Осмунд. — И на пятый не садятся. С такой раной лежат. Две седьмицы — лежат. Потом только встают на костыли и прыгают на костылях на одной ноге. Ещё через седьмицу смотрят, держит ли нога вес. А вы восемь дней трясли его в седле. — Я ехал сам, — сказал Эйрион. — Я не сомневаюсь, что вы ехали сами. Вопрос в том, зачем ваш рыцарь вам это позволил. Дункан принял и это. Только пальцы правой руки медленно сжались на краю кровати. — После разбойников, — спросил Осмунд, — его стащили с лошади, так? — Да. — Рана разошлась? — Да. — Вы зашили? — Да. — А потом он лежал? Пауза вышла слишком длинной. Осмунд посмотрел сначала на Дункана, потом на Эйриона. — Понятно. — Мы стояли день, — сказал Дункан. — И он лежал? Эйрион вспомнил котелок. Стирку. Червей в мокрой земле. Рыбу. — Не всё время, — сказал он. Осмунд закрыл глаза на одно мгновение. — Конечно не всё время. Зачем лежать после повторного шва глубокой раны бедра. Надо же посмотреть, насколько боги готовы терпеть вашу глупость. Дункан молчал. — После этого ехали как? — спросил Осмунд. — Боком, — сказал Дункан. — На спокойной кляче. Обе ноги справа. Под бедро плащ клал. Ехали шагом. Осмунд помолчал. Потом неожиданно кивнул. — Вот это было разумно. Кто придумал? — Я. — Значит, иногда вы всё-таки бережёте своего оруженосца. Это хорошо. Поздно спохватились, но хоть так. Дункан поднял на него взгляд. Осмунд снова посмотрел на свежую повязку на бедре Эйриона, потом на Дункана — уже не так сердито, но всё ещё строго. — Не смотрите так. Я не похвалил вас за всю дорогу. Я сказал, что вот это решение было верным. Боком, шагом, на смирной кляче, с опорой под бедро. Если бы вы и дальше трясли мальчишку в обычном седле, он мог приехать сюда с открытой раной и в горячке. Эйрион лежал тихо. Слово «мальчишка» его задело. Не сильно, но было неприятно. Осмунд говорил о нём так, будто возраст, больная нога и чужая забота вдруг сняли с него вообще всё. Принц. Рыцарь. Дракон. Всё это куда-то исчезло, а на кровати остался мальчишка, которого нужно было беречь. Дункан снова промолчал, но лицо у него изменилось. Не смягчилось — нет. Скорее стало ещё тяжелее. Будто похвала оказалась не легче упрёка. Эйрион лежал неподвижно. Компресс под повязкой щипал и холодил одновременно. Осмунд повернулся к нему. — Ну, молодой человек, думаю, уже понятно, что вам повезло сильно меньше, чем вашему рыцарю. Эйрион поднял бровь. — У него ран больше. — А у вас одна, зато такая, что вы будете помнить её долго. Меч прошёл рядом с бедренной артерией. Чудо, что вы не истекли кровью на месте. Эйрион посмотрел на свою ногу. Потом на Дункана. Дункан сидел очень прямо. — Такой удар обычно убивает сразу, — продолжил Осмунд. — Если попадает по артерии. Человек даже испугаться как следует не успевает. Но если артерия не перерезана, это не значит, что всё обошлось. Это коварная рана. Мышца глубокая, место плохое. Каждый шаг её тянет. Седло тянет. Встали не так, сели не так, слишком долго ехали — внутри снова зло. Снаружи может казаться, что терпимо. А потом жар, отёк, гной, рана открывается, и уже поздно ругаться. — Вы говорите так, будто люди от этого умирают, — сказал Эйрион. — Умирают. Он сказал это совершенно просто. У Эйриона похолодело внутри. — Не все. Не всегда. Молодые часто вылезают из того, из чего старик не вылез бы. Но я видел, как человек возвращался в седло слишком рано после такой беды. Видел, как потом его везли обратно. Видел, как нога, которая могла бы ходить, становилась бесполезной. Видел и тех, кого уже не довозили. Такие раны любят терпеливых дураков. Они дают им несколько недель думать, что всё обошлось. Дункан медленно поднял глаза. — И как быть? — Первую неделю от второго шва — лежать. По нужде — на костылях до нужника добираться или в горшок, как кому удобнее. Не вставать без надобности. Сейчас у вас пошёл пятый день после второго шва, если я правильно понял. Швы снять не раньше, чем через двенадцать дней после того, как ваш сир вас зашил. Лучше через четырнадцать, если края останутся такими же злыми. Если компресс поможет, если жар спадёт, если сукровица станет чище — оставим всё как есть. Если нет — придётся снимать часть стежков, раскрывать и чистить. Эйрион слушал его замерев. — Когда снимете швы, свободнее используйте костыли, — продолжил Осмунд. — Не палку. Нормальные костыли. Ходите без веса на правую ногу. Потом, через седьмицу — палка. Потом уже осторожно учиться ходить заново, как после горячки. — А в седло? — В обычное седло — не раньше трёх седьмиц от второго шва. И то на час. Шагом. Слезть, посмотреть повязку, ждать, что скажет нога. На полдня — не раньше четырёх-пяти седьмиц. На весь день — после шести, если будете умнее, чем были до сих пор. Скакать галопом, спешиваться прыгая на землю — тут не раньше двух месяцев срок. А лучше, пока я или другой лекарь не скажет, что можно. Эйрион сжал зубы. — Мы не можем сидеть тут два месяца. — Можете. Просто не хотите. — А если не можем? Осмунд посмотрел не на него, а на Дункана. — Тогда вы, сир, закопаете его на меже. Или довезёте до следующего лекаря живым, но с такой ногой, которая будет напоминать о себе каждый день до самой смерти. Дункан побледнел. — А если лечить правильно? — спросил он. — Если лечить правильно, будет жить, ходить и, скорее всего, даже не будет хромать. Шрам тянуть будет на сырость, на холод, после долгого седла. В старости — так наверняка. Но нога останется ногой. Через полгода, если он не будет дураком, будет почти всё как прежде. Только шрам останется на долгую память об Эшфордском турнире. — А если он через три недели поедет? — Может обойтись. Может не обойтись. Неверный шаг, плохая дорога, лошадь дёрнулась — и внутри разрыв. Потом воспаление. Потом жар. Потом молитесь, чтобы рядом оказался кто-нибудь с прямыми руками и чистой водой. Осмунд помолчал. — Пожалейте мальчика, сир. Ему сколько? Шестнадцать? — Семнадцать, — тихо сказал Эйрион. Осмунд посмотрел на него, потом на Дункана. — Семнадцать. Вы сами-то ненамного старше, как я погляжу. Дункан ничего не ответил. — Но рыцарь здесь вы, — сказал Осмунд. — И раз это ваш оруженосец, решать вам. У него вся жизнь впереди. Нога ему ещё пригодится. Сейчас два месяца вам кажутся вечностью. Но потом он проживёт с этой ногой ещё лет сорок, если боги дадут. Не ломайте ему всю жизнь ради двух месяцев дороги. Эйрион почувствовал, как неприятный холод поднимается от живота к горлу. Слова были обращены к Дункану. О нём говорили не с ним. Эйрион начал мысленно подводить итоги. Две полосы. На лице. На всю жизнь. Рана в бедре, которая надолго делает его слабым. Которая будет напоминать о себе каждый раз, когда меняется погода. И всё это — после того самого Суда, где боги, если они действительно есть, сказали своё слово. Он почувствовал, как мир будто медленно сдвигается и складывается слишком уж ровно. Дункан — весь в ранах. Бок, от удара в который он должен был умереть, но ребро отвело удар. Нога, в которой колено осталось целым. Рука, в которую кинжал прошёл так, что пальцы будут работать как прежде. Глаз, который должен был быть выбит, но остался на месте. Дункан, которого удар за ударом как будто не брали полностью. И он, Эйрион, — с одной раной. Одной. Но вполне убедительной. Если это и был вердикт, то он был очень ясно написан. Эйриону не понравилось, что он вообще подумал об этом так. Он сразу попытался это раздавить. Не вышло. Осмунд тем временем сложил инструменты обратно в сумку и присел на краю стола. — Я понимаю, — сказал он, — что стоять в городе для вас дорого. Комната, еда, лошади, мои услуги. Вы-то в седло сядете. Доедете куда-нибудь. Попробуете наняться. Дункан поднял голову. — Я межевой рыцарь. — Я заметил. У вас это на лице написано, даже там, где синяк. Дункан промолчал. — Если не можете ждать его выздоровления, оставьте мальчика в монастырской лечебнице, — сказал Осмунд. — Тут недалеко, за городом, на южной дороге. Там его положат. Будут кормить, перевязывать, держать в покое. Не дадут геройствовать. Я туда хожу каждую седьмицу, иногда чаще. Сам посмотрю. Через пару месяцев вернётесь. Или по весне, если зима вас где-нибудь задержит. Не пропадёт. Эйрион не сразу понял, что перестал дышать. Оставьте. Слово было простое. Разумное. Даже милосердное. Оставьте его. Не бросьте в канаве. Не отправьте к отцу. Оставьте в лечебнице, где добрые братья будут его кормить, перевязывать и держать в покое. Оставьте. Дункан не сказал «нет». Он только спросил: — Что за монастырь? Эйрион перевёл взгляд на него. Дункан сидел на краю кровати, с только что перевязанным боком, бледный и хмурый. Спросил спокойно. Даже деловито. От этого стало ещё хуже. — Небольшой, — ответил Осмунд. — Старый. При дороге Роз, но всё же в некоторой стороне от тракта, так что лишних людей там мало. Септа, дом братьев, сад, кухня, лазарет. Койки для тех, кому совсем плохо, имеются. Братья не болтуны. Воду кипятят. Лен держат чистый. Раны видели. Не только молятся, но и руки моют, что для святых людей редкая добродетель. — Примут? — Рыцаря после Эшфорда, с таким боком, и оруженосца с такой ногой? Думаю, примут. Денег много не возьмут. Может, и вовсе не возьмут, если работать будете по силам. Они не гостиница. — Кто там старший? — Септон Эдвин. Строгий. Неглупый. Не любит пустую красивость. Так что вам, может, даже понравится. Дункан чуть нахмурился. — Там можно стоять долго? — Если есть причина — можно. А у вас причина лежит на кровати и делает вид, что это всё не про него. Эйрион отвернулся к окну. За мутным стеклом был виден двор гостиницы: коновязь, бочки у стены, и курица, которая рылась в грязи так сосредоточенно, будто именно там и лежали ответы на все вопросы мира. — Вы можете оставить его там, — снова сказал Осмунд. — Если отвечаете перед семьёй мальчика, напишете им, где он. Возьмёте другого оруженосца — ваше право. Если не возьмёте другого — вернётесь, когда он снова сможет ехать с вами. Это не худшая судьба для раненого мальчишки. Худшая — ехать с вами сейчас. Эйрион лежал очень тихо. Он сбежал не для того, чтобы его оставили. Он ехал за Дунканом восемь дней, держась в тридцати шагах, потому что обратно вернуться для него было невозможно. Он просился быть братом по щиту. Потом согласился быть оруженосцем. Он уже проглотил это слово. Оруженосец. Не равный. Не брат. Ниже. Но рядом. А теперь выяснилось, что и оруженосцем он быть не может. Оруженосец чистит и седлает коня. Чистит котелок. Носит воду. Подаёт оружие. Бежит, когда зовут. Едет весь день и спит, где велят. Он же не мог даже нормально сесть на лошадь. Его везли боком, как больного ребёнка, на старой Каштанке. Он не мог подняться по лестнице без чужой руки. Не мог встать, не думая о том, как поставить ногу. Не мог быть полезным без того, чтобы рана не начинала гореть. Слово «калека» поднялось внутри само, но Эйрион успел придавить его раньше, чем оно стало мыслью. — Да и вы… — потянул Осмунд. Дункан поднял глаза. — Что я? — Вы тоже можете там остаться. Если решите ждать мальчика. Последовало молчание. — И даже если не из-за него, — добавил Осмунд. — Вам самому это не повредит. — Вы сказали, что я могу ехать. — Можете. Я и сейчас скажу: можете. В седло вы сядете. До следующего замка доедете. Может, и дальше. Но вы же не купец с товарами, сир. Вы межевой рыцарь. Наниматься вы с чем будете? С боком, который бережёте? С ребром, которое треснуло? С левой рукой, которая не держит щит как надо? Дункан опустил взгляд на свои руки. — Первый же ваш противник заметит, что левая сторона у вас плоха и вы её бережёте. Что вдох короткий. Что корпус не поворачивается как должен. И ударит туда. Может, так будет в первой стычке. Может, во второй. Вам сейчас очень повезло. Боги, судьба, мейстер толковый — для вас всё сложилось удачно. Но если вы решите проверить, повторится ли это ещё раз… Я бы на вашем месте не поставил на это много. Эйрион посмотрел на Дункана. Вот оно как. Неожиданно, ему стало смешно. У него было золото. Достаточно, чтобы снять эту комнату не на ночь, а на сколько понадобится. Можно было платить Осмунду хоть каждый день. Купить чистый лен, мясо, хорошее вино, овёс для лошадей, услуги конюха и сиделки. Всё это можно было бы устроить. Но Эйрион знал Дункана уже достаточно, чтобы понять: он ни за что не согласится жить два месяца на его золоте в тёплой комнате, пока где-то рядом есть монастырская лечебница, работа и возможность не быть купленным его кошельком. Так что получалось, что дорога упрямо вела их в монастырь. — Впереди лето, — сказал Осмунд. — Потом осень, может, и зима будет. Межевые рыцари зимой не больно-то и нужны, если войны нет. Не найдёте службу до холодов — всё равно где-то да встанете. Так уж лучше встать там, где есть крыша, похлёбка, чистый лен и кто-нибудь, кто будет ругаться, если вы слишком рано решите, что здоровы. При монастыре работа найдётся. Не сейчас. Сейчас вы оба больше годитесь только на то, чтобы лежать и портить настроение лекарю. Если придётся там перезимовать — перезимуете. Вы оба молодые. Успеете ещё понаниматься к лордам. — Я подумаю, мастер Осмунд, — сказал Дункан тихо. — Подумайте. Завтра мальчик лежит. Вы тоже, если вам хватит ума. Утром я зайду, посмотрю, согласилась ли его рана успокоиться. Если не будет хуже — можете ехать туда послезавтра. Шагом и боком, как ехали. — Послезавтра, — повторил Дункан и полез в кошель за серебром. Осмунд закрыл сумку, забрал плату, кивнул каждому из них и собрался уходить. У двери он остановился и обратился будто даже не к ним конкретно, а к комнате вообще. — Молодые девицы любят рыцарей, которые красиво вышибают друг друга копьями из седла на турнирах, — сказал он сухо. — А после в мои руки попадают вчера ещё здоровые молодые люди с треснутыми рёбрами, распоротыми бёдрами, выбитыми глазами, слабыми руками. Стоит ли оно того? — Я не… — Я знаю, сир. Я не вам это говорю. Я этому миру это говорю. Но он меня всё равно не слышит. До завтра. Дверь за ним закрылась. Запах уксуса, трав и хлебной плесени остался в комнате. Несколько минут было совсем тихо. Эйрион лежал, не двигаясь. Бедро под повязкой пульсировало. Компресс жёг и щипал, и в этом жжении было что-то унизительно деловое. Не кара. Не пытка. Просто лекарская вещь, которую положили на его тело, потому что его тело в этом нуждалось. На щеке тянуло будущие шрамы. А Дункан сидел рядом на своей кровати и молчал так, что казалось, что под потолком комнаты стремительно сгущаются грозовые тучи. — Ты всё это время ехал за мной, — сказал Дункан. Голос у него был тихий. — Да, сир Дункан. — И убивал себя через эту рану. — Как выяснилось. Кровать под Дунканом скрипнула. Он сел ровнее, но не встал. Видимо, Осмунд всё же был достаточно убедителен. — Как выяснилось? — переспросил Дункан, повысив голос почти до рыка. Эйрион повернул голову к нему. Дункан был всё ещё без рубахи, с перевязанным боком, с бледным лицом и тёмным глазом. Слишком большой для этой комнаты, слишком молодой в этом жёстком вечернем свете и слишком злой — не ярко, не открыто. Глухо. Так, как злятся люди, которые испугались уже после того, как всё случилось. — Ты ехал за мной восемь дней, — повторил Дункан тихо и едко, — с такой раной. И молчал! — Вы не спрашивали. — Я не спрашивал, подыхаешь ли ты там у меня за спиной? Эйрион сжал губы. — Я не подыхал. — Лекарь сказал другое. — Мало ли что он наговорил. — Он видел твою ногу. Эйрион отвёл взгляд первым. — Ты мог умереть, — сказал Дункан. — Там. На дороге. Пока я ждал, что ты наконец развернёшься и поедешь домой. Ты мог свалиться с коня где-нибудь в лесу, а я бы решил, что ты просто наконец-то от меня отстал! — Не мог. — Почему? — Потому что я бы вас догнал, если бы всё стало совсем плохо. Дункан выдохнул. Эйрион посмотрел на него снова. — Я не знал, что эта рана настолько серьёзная. — Не знал? — Нет. — Мейстер тебе ничего не сказал? — Мейстер дал мне маковое молоко до того, как начал работать. Я помню, что он был. Помню его руки. Но всё, что говорилось по делу, говорилось не мне. — Кому тогда? — Отцу, наверное. Слугам. — Наверное? — Я был не в лучшем состоянии для беседы, сир Дункан. Дункан опустил взгляд на свои руки. — Тебе сказали лежать? — Да. — И ты решил, что это просто так? — Я решил, что меня просто убрали подальше от всех. — Что? — С глаз долой. На похороны дяди Бейлора приехало много родни… Мне велели лежать и не вставать, а не явиться перед ними и принести свои глубокие извинения за то, что наследник Железного трона отправился в мир иной. Так что лежать… Это могло значить многое. — Это значило, что тебе действительно нельзя вставать! — Теперь я это знаю. — Теперь знаешь! Эйрион не ответил. Дункан смотрел на него, и злость в его лице менялась. Не уходила. Становилась другой. — Ты встал, — сказал он. — Подслушал разговор отца и деда. Собрал вещи. Сел на коня. — Да. — И поехал за мной. — Да. — Потому что подумал, что лежать тебе велели из-за вины и позора, а не из-за раны. Эйрион чуть наклонил голову. — В целом, так. Дункан закрыл глаза на мгновение. Открыл. — Семеро. Это не было молитвой. Скорее, ругательством, которое он не позволил себе проговорить в другой форме. — А потом, — сказал он уже тише, — когда я тебя зашил. Когда мы стояли у реки. Я дал тебе работу. Эйрион не ответил. — Ты котелок чистил. Стирал. Рыбу ловил. Ходил туда-сюда. — Ну да. — Я тебе сказал это делать. — Ну да. — Почему ты не сказал, что тебе это нельзя? Эйрион посмотрел на него с искренним непониманием. — Я не знал, что нельзя. — Что тебе больно, ты знал. — Конечно. — И? — Больно было и раньше. Дункан вздохнул как-то уж слишком отчаянно. — Когда я ехал за вами, тоже было больно, — начал объяснять Эйрион. — Когда слезал с коня — больно. Когда садился — больно. Когда шёл — больно. После того, как вы перешили, — тоже было больно. Не сильнее настолько, чтобы решить, что теперь это значит что-то новое. — Не сильнее настолько? — Ну да. Дункан смотрел на него уже совсем иначе. Помолчал. Потом сказал, почти неловко: — Как ты так терпишь? Вопрос вышел не обвинением. И не похвалой. Просто Дункан, кажется, действительно не понимал. — Нормально терплю. — Не нормально. — А как вы ожидали? — Не так. — Как? — Ты же принц. Он сказал это не зло. Видно было, что это просто вырвалось. Эйрион чуть приподнял бровь. — И? — Вас же берегут. А вот тут уже было слышно искреннее недоумение. Эйрион выдержал паузу. Потом ответил холодно и ровно: — Принц или не принц, но я рыцарь. Посвящённый рыцарь. И учить меня начали раньше, чем я научился читать. Дункан смотрел на него с непониманием в глазах: — Я тренировался лет с пяти. Каждый день. По нескольку часов. Без выходных. Понимания в чужом взгляде больше не стало. Эйрион почувствовал, что в нём поднимается что-то странное, незнакомое. И он начал перечислять всё подряд: — Пелл. Рубишь по нему, пока рука не отвалится. Не пока устал — пока рука не отвалится. Тогда меняешь руку. И продолжаешь рубить. Голос Эйрион держал ровным, но в нём звенело. — Квинтан. Промазал — он разворачивается и бьёт по спине. От этого падаешь с коня. И так снова и снова. Пока не научишься. К вечеру спина в синяках. Утром снова в седло. Дункан смотрел на него молча. — Самое лучшее — это, конечно, бегать кругами по двору в полном доспехе. В жару, пока не упадёшь. Упал — встал. Не встал сам — поднимут и поставят. И ещё круг. И ещё. Дункан не сказал ничего. — Борьба и фехтование на мечах. Костяшки разбиты просто всегда, отбитые рёбра, плечо, которое неделю не поднимается. Мейстер смотрит и отпускает обратно. Эйрион перевёл дыхание. — И так каждый день. Никто не спрашивал, больно ли. Спрашивали, только если не справляешься, и спрашивали за это… Хорошо спрашивали. Серьёзно. Дункан медленно опустил взгляд. — Меня берегли, сир Дункан. Очень. Вы себе даже не представляете, как меня берегли. Дункан не поднял глаз. — И когда я встал и бедру было больно, я подумал — бывало и хуже. И просто сел в седло. Дункан долго молчал. Потом тихо спросил: — Это принц Мейкар тебя так гонял? Имя отца легло в этой комнате неожиданно тяжело. Эйрион пожал плечами. — Отец сам не стоял надо мной с мечом каждое утро, если вы об этом. Для этого есть мастера над оружием, рыцари и другие люди, которым платят за то, чтобы принц не вырос красивой бесполезной куклой. Но я сын Мейкара Наковальни. Мне полагалось этому соответствовать. Дункан медленно кивнул. Будто что-то в нём становилось на место, но он ещё не был уверен, нравится ли ему то, что получалось. — По твоему брату Дейрону это не заметно, — сказал он. Эйрион усмехнулся. — Дейрон всегда находил способы уклониться. — От тренировок? — От всего, от чего можно было уклониться, он уклонялся. — Как? — Болезнь. Дурной сон. Горячка, которая начиналась после дурного сна ровно перед утренней работой с копьём и проходила к ужину. Мигрень. Видение. Тоска, если ничего другого не находилось. Дункан фыркнул. — Тоска. — Очень серьёзная болезнь. Удобнее многих. — И ему это позволяли? — Не сразу. Но Дейрон умеет сделать так, что всем было проще оставить его в покое. — А ты? — А я старался. Слова вышли слишком простыми. Эйрион сам это услышал и почти пожалел, что так это сказал. Но забирать их уже было поздно. Дункан посмотрел на него очень внимательно. — В бою это было видно. Эйрион не пошевелился. — Что именно? — Что тебя хорошо учили. — Разумеется. — Нет, — сказал Дункан. — Не разумеется. Ты был намного быстрее и куда лучше понимал, что делаешь. Эйрион усмехнулся. — Это признание моих заслуг, сир Дункан? — Это правда. Эйрион удержал лицо ровным. — Тогда приму это как признание. — Принимай как хочешь. В голосе Дункана не было ни зависти, ни обиды. Только усталость и упрямое нежелание отступать от сказанного. В конце концов он действительно видел это в бою. И теперь соединил увиденное с тем, что говорил лекарь, с раной, с восемью днями в седле и безропотной работой в лагере. — Значит, тебя научили терпеть боль, — заключил он. — Меня научили её не бояться. — Это хорошая вещь, — медленно сказал Дункан. — Для рыцаря. Сир Арлан мне так говорил. Что рыцарю приходится жить с болью. Я сам тебе это сказал, когда ногу твою шил. — Да, помню. — И я так и думаю. Всё ещё. Эйрион молчал. — Но не так же, — продолжил Дункан. — Не до того, чтобы не понимать, когда рана тебя убивает. Не до того, чтобы ехать восемь дней в седле и считать, что раз шов ещё держится, значит, всё в порядке. Эйрион отвернулся к окну. Компресс под повязкой продолжал жечь. Боль была ровной, настойчивой, почти воспитанной. Не такой, от которой кричат. Такой, с которой спорят молча и долго. — Иногда боль нужно просто пережить, — сказал он. — Иногда. — Часто. — Часто, — согласился Дункан. — Но, если ты всегда так делаешь, ты уже не терпишь. Ты её просто не слушаешь. Эйрион снова посмотрел на него. — Боль — плохой советчик. — А ещё это знак, что тело не камень и не железо. И если этот знак всё время не замечать, можно однажды просто лечь и больше не встать. Эйрион хотел сказать, что это преувеличение, но Осмунд уже сказал почти то же самое. И сказал так, что спорить было трудно. Дункан говорил не громко. В нём уже не было первой злости. Теперь он будто добирался до мысли сам и не был уверен, хочет ли её произнести. — Тебя учили не бояться боли, — сказал он наконец. — А вышло, что ты её не слышишь. Эйрион промолчал. — И, если ты свою боль так не слышишь, — продолжил Дункан, — понятно, почему чужую ты тоже не слышал. Тишина после этого стала другой. Снизу всё ещё шумел зал. Где-то в коридоре прошёл кто-то грузный, и доски под его ногами коротко скрипнули. Эйрион лежал неподвижно. Он мог бы сказать, что это не одно и то же. Что своя боль и чужая — разные вещи. Что боль противника в бою не считается. Что мир устроен так, что одни терпят, а другие ломаются. Он мог бы сказать, что чужую боль он иногда слышал даже слишком хорошо. Не всякую. Не всегда. Боль могла быть просто шумом где-то рядом: слуга ушибся, мальчишка заплакал, женщина вскрикнула, кто-то зашипел сквозь зубы. Такое легко было не замечать. Это не имело к нему отношения, пока не мешало. Но была боль, которую он замечал сразу. Та, которую он причинял сам. Та, что подчинялась его слову, его настроению, его руке. Боль, которая доказывала, что он может заставить другого человека стать меньше, ниже, тише. Боль, от которой в нём поднималось далеко не равнодушие. Он знал это место в себе. Не называл его сейчас драконом. Не хотел украшать. Дракон был благороден в своей ярости. А это было другое: тёмная червоточина под золотой чешуёй. Не то чтобы он этого стыдился так, как стыдятся трусости или слёз. Скорее — знал, что это нельзя показывать всем подряд. Пусть лучше Дункан думает, что он не слышал чужую боль. Так было проще. Правда была неприглядна. И слишком близка к тем сторонам его натуры, которые Эйрион не собирался когда-либо выкладывать перед сиром Дунканом Высоким, к тому же тот и так уже знал о нём слишком много такого, чего не мог ни простить, ни забыть. Дункан подождал недолго. Потом, кажется, понял, что ответа не будет, тяжело выдохнул, потёр здоровой рукой лицо и медленно встал. Бок ему мешал: он поднялся через правую сторону, постоял минуту, выравнивая дыхание, потом взял рубаху и неловко натянул на себя. — Пойду вниз, — сказал он. — Закажу ужин. Поесть надо нормально. Мясо. Вино. Хлеб. Что у них там есть. — Хорошо, сир. — Лежи. — Лежу. — Не пытайся вставать. Я всё принесу. — Хорошо, сир. Дункан задержался у двери. Кажется, хотел сказать что-то ещё, но не стал. Вышел. Дверь закрылась. Шаги его удалялись вниз по лестнице. На каждой второй ступени короткая задержка. Потом гул общего зала открылся, прокатился вверх и затих, когда дверь внизу опять прикрыли. В комнате стало тихо. И сразу же на Эйриона навалилось всё то, что он удерживал в стороне, пока рядом были лекарь и Дункан. Семеро, семь адов и седьмое пекло. Это же не только богословие, о котором он мог рассказывать Дункану спокойно, почти с удовольствием. Это ещё и практика. Перед ним как страницы книги веером пошелестело всё, что он вообще знал о таких вещах: рассказы, примеры, старые случаи, придворные сплетни, поучительные истории септонов, благочестивые легенды, чужие падения, чужие покаяния, мужчины и женщины, которых отправляли в монастыри искать прощения, смирения и благословения. Всё это вдруг перестало быть чужими историями и стало дорогой, на которую его уже, считай, поставили. Эйрион сжал пальцы на покрывале. Нет. Не сейчас. Он попытался оттолкнуть эти картины, вытолкнуть их куда-нибудь за край сознания, туда же, куда весь день убирал боль, страх и мысль о собственной беспомощности. Не вышло. Они только теснее сгрудились в голове, как люди у дверей септы перед началом службы. А потом на лестнице снова послышались шаги Дункана. Дверь открылась, и вместе с ним в комнату вошёл запах горячей еды: жареного мяса, лука, хлеба и вина. Запах оказался таким земным, таким простым и сильным, что остальное в миг отступило. Не исчезло — нет. Просто схлынуло, отодвинулось в темноту, уступая место голоду. Дункан вошёл первым, сосредоточенно удерживая большой поднос почти одной правой рукой. За ним шла хозяйкина дочь со вторым подносом и кувшином вина. Эйрион посмотрел на мясо, на хлеб, на кувшин вина, на Дункана — большого, усталого, довольного тем, что смог добыть им нормальный ужин, — и вдруг понял, что ближайшие минуты он действительно сможет думать только об этом. Девчонка поставила всё на стол, где ещё недавно лежали инструменты Осмунда, покосилась на Эйриона в чепце и чужой рубахе, потом на Дункана, потом снова на еду и благоразумно ничего не сказала. Дункан заплатил ей медью, и она ушла. На столе остались густая похлёбка, жареное мясо с луком, хлеб, сыр, миска печёных яблок, маленький пирог с мёдом и пряностями и кувшин вина. Нормального вина, не разбавленного до жалкой розовой воды. Хозяйка, видимо, решила, что если раненые рыцари платят, то пусть получают всё то, за что платят. — Она сказала, мясо мягкое, — сказал Дункан. — И похлёбка горячая. — Я начинаю уважать это место. Дункан подвинул стол ближе к кровати Эйриона, потом сел на свою. Не сразу. Сначала поставил под спину сложенный тюфяк, потом ещё один, потом устроился наискосок, чтобы не давить на левый бок. Эйрион устроился сидя поперёк кровати, аккуратно спустил ноги на пол, тоже засунул под спину подушку и сам потянулся за миской на столе. Потом взял хлеба и мясо, уже нарезанное кусками. Дункан, тем временем, разлил вино по кружкам — сначала ему, потом себе. Эйрион взял в рот первый кусок почти равнодушно. Потом понял, что голоден. Не просто голоден — пуст. Мясо было горячим, солёным, мягким; лук сладко расползался на языке, хлеб был свежий, похлёбка густая, с крупой и овощами. После дороги, холодных ночей, солонины, воды из ручьёв, горечи трав и запаха уксуса это было почти неприлично хорошо. Вино оказалось не лучшим, но настоящим: терпким, тёплым и чуть грубоватым. Оно хорошо шло к мясу, смывало соль, грело горло и желудок. Эйрион пил вместе с едой — сначала понемногу, потом свободнее, каждый раз запивая мясо или хлеб. Дункан не видел в этом ничего особенного. Сам он пил тоже: медленно, большими глотками, как человек, который наконец получил право сидеть, есть и не решать ближайшие несколько минут ничего важного. Некоторое время они ели молча. И это помогало. Тело, получившее пищу, перестало быть одной большой ошибкой. Компресс под повязкой всё ещё щипал, но уже не казался главным событием этого мира. Даже мысли о монастыре отступили куда-то за край света — не исчезли, но стали дальше, как шум внизу в общем зале слабо доносящийся из-за закрытой дверью. Дункан подлил им вина. Себе, потом Эйриону. Эйрион не отказался. К тому времени, как похлёбка была съедена, мясо почти закончилось, а на столе остался только сыр, хлебная корка, печёные яблоки и сладкий пирог, в комнате стало теплее. Или Эйриону так показалось. Дождь тихо шуршал за окном. Дункан расслабился настолько, насколько вообще мог расслабиться человек с треснутым ребром: откинулся на тюфяк, вытянул ноги, устроил левую руку так, чтобы она не тянула, и смотрел на огарок свечи почти мирно. Эйрион тоже чувствовал себя иначе. Не хорошо. Нет. Но в теле появилась обманчивая мягкость: боль всё ещё была болью, но уже будто за плотной тканью; мысли двигались быстрее, чем следовало, и язык казался чуть свободнее обычного. — Странно всё вышло, — сказал вдруг Дункан. Эйрион поднял на него глаза. — Что именно? Дункан покрутил в пальцах кусок хлебной корки. — Я хотел в септу. В городе. Просто… поставить свечи. Поговорить с септоном. Не знаю. А теперь выходит, что дорога у нас лежит в монастырь. Он сказал это тихо, без торжества. С каким-то осторожным изумлением. — Может, оно и к лучшему. Эйрион перестал жевать. Дункан смотрел не на него, а на стол. — Там септа. Лечебница. Осмунд этот туда ходит. Тебе лежать надо. Мне тоже, выходит, не мешает. Не нужно будет на твои деньги жить в гостинице. Работать будем, когда сможем. Молиться. Заживём. А потом дальше. Он поднял глаза. — Может, так и надо. Вот оно. Эйрион смотрел на него и понимал: для Дункана это правда было лучше. Не удобно. Не приятно. А лучше. Правильнее. Дункан хотел к Семерым ещё до лекаря, до монастыря, до сроков, костылей и швов. Теперь дорога просто стала прямой. Даже слишком прямой. Эйрион взял чашу с вином. Выпил уже без осторожности — не в первый раз за вечер и не во второй. Вино сразу добавило тепла к тому, что уже плыло под кожей. — Да, — сказал он. — Как всё удачно складывается. Видимо, в его голос проскочило что-то не то, потому что Дункан посмотрел на него внимательнее. — Что? — Я говорю, как удачно. Вы хотели в септу — вот вам целый монастырь. Мне нельзя ехать — а там и лечебница. Вам нельзя нормально служить — вот и работа по силам. В городе дорого — а там не надо платить золотом. Осмунд ходит туда каждую седьмицу. Набожные братья, чистый лен, кипячёная вода, строгий септон. Всё так ровно, что даже я начинаю верить в дорожные указатели, расставленные самими Семерыми. — Эйрион. Что-то коротко стукнуло в груди и встало. Что, вот так, сразу по имени? Эйрион понял, что перегнул, но остановиться уже не смог. — Нет, правда. Тут и сомневаться нечего. Боги, уж если они есть, работают аккуратно. Не молнией и огнём с неба. Просто кладут в постель, прячут сапоги в мешок, надевают чепец и говорят: вот туда, пожалуйста. Южная дорога, за старыми садами. Дункан отложил хлеб. — Что с тобой такое? — Со мной? Ничего. Я, как вы и велели, лежу. Ем. Почти не спорю. Завтра, видимо, буду лежать ещё лучше. — Эйрион. — А потом мы поедем в монастырь. — Да, если Осмунд разрешит. — Конечно. Если разрешит. А там всё будет совсем уже просто и ясно. Дункан молчал, глядя на него уже совсем хмуро. — Вы, похоже, не понимаете, — сказал Эйрион. — Тогда объясни. — Что? — Что я не понимаю. Эйрион коротко рассмеялся. Смех получился негромким и неприятным. — Вы не понимаете, что такое исповедь в монастыре. — Думаю, септон объяснит. — Вот именно. Дункан медленно нахмурился. Эйрион снова взял чашу. Дункан проследил за движением его руки. — В городской септе всё было бы проще, — сказал Эйрион. — Неприятно, да. Тяжело, да. Вы бы поставили свои свечи. Я бы выслушал наставление. Наверняка велели бы читать молитвы семьдесят семь раз. Или семьсот семьдесят семь раз. Поститься — это обязательно. Может быть, велели бы раздать милостыню. И всё. Несколько часов позора, и всё. Но монастырь — это не несколько часов. Мы там будем жить. А если ты живёшь в монастыре и исповедуешься, то исповедь никак не может остаться просто разговором. Дункан ничего не сказал. — Начнётся всё с волос, — продолжил Эйрион. — С волос? — Ну да. Вы же спрашивали, что с ними делать. Вот проблема и решится сама собой. Опять же, как удачно всё складывается! Он коснулся пальцами края чепца и тут же убрал руку. — Их сбреют. Покаяние требует снять с себя всё прежнее. Духовное обновление и очищение… Так что начинают они этот процесс с бритья головы. Одежду тоже заберут. Дадут власяницу или грубую серую робу. Что-нибудь такое, чтобы каждый раз, когда ткань трёт кожу, ты вспоминал, что тело тоже должно смиряться. Это всё только начало. Без этого там даже ничего не начинается. Дункан смотрел на него всё внимательнее. — Потом семиконечная звезда, — продолжил Эйрион. — Её рисуют пеплом прямо на лбу. Пеплом с алтаря того из Семерых, против кого ты согрешил. Смешанным, если согрешил… На все деньги. На широкую ногу. В общем, по полному списку. И пока идёт епитимья, её будут обновлять каждый день. Утром. Перед молитвой. Чтобы не забыл. Чтобы никто не забыл. Вот идёт грешник. Вот тот, кого смиряют. — Эйрион… — Нет, вы слушайте, дальше интереснее. У них там богатое разнообразие. Обеты молчания они любят особенно. На седьмицу. На две. На месяц, если септону понравится. И самое удобное — тебе даже не обязательно соглашаться. Достаточно сказать братьям: этот молчит. И всё. Ты можешь возражать сколько угодно, но вокруг будут люди, которые смотрят сквозь тебя, как сквозь воздух. Дункан сел ровнее, и это явно отдало ему в бок, но он, кажется, даже не заметил. — Потом работа, — сказал Эйрион. — Конечно, работа. Монастырь не даст грешнику просто лежать и размышлять о душе, если у грешника остаются руки. Камни я таскать не смогу, какая жалость. Дрова тоже. Но сидячей работы там сколько угодно. Котлы чистить можно сидя. Грязное бельё стирать можно сидя. Латать рваньё нищих можно сидя. Резать хлеб для бедных можно сидя. Скрести лавки можно почти что сидя, если постараться. Сидеть у ящика для пожертвований и кивать каждому, кто бросит туда медяк, тоже надо ведь сидя. Он снова выпил. Слишком быстро. — Принц крови дракона, в серой робе, с ящиком для пожертвований. Очень назидательно. Септоны любят всё назидательное. — Ты сейчас сам себя пугаешь. — Да, — резко сказал Эйрион. — А вы вот почему-то не пугаетесь! Дункан замолчал. Эйрион понял, что сказал слишком прямо, но было поздно. — Вы думаете, я боюсь грязной работы? — спросил он уже тише. — Котлов? Белья? Посуды? Я ваш оруженосец. Я и так должен буду делать грязную работу. Чистить, стирать, таскать, скрести, ухаживать за лошадьми, вот это вот всё. Я это уже понял. Я этому не рад, но понял. И принял! Дункан смотрел на него молча. — Дело не в работе. Дело в том, зачем её дают. В монастыре работа это не просто работа. Это лекарство от гордыни. А гордыня, как вам, наверное, известно, это грех. Один из тех, что септоны особенно любят находить у людей благородного происхождения. Перед Богом же все равны. И если септон будет знать, кто я, он не даст мне просто мыть котлы. Лучший способ сломать человека до смирения — дать ему не тяжёлую работу, а унизительную. — Сломать? — спросил Дункан глухо. — И смирить, — кивнул Эйрион. — Конечно. Какое красивое слово, вы не находите? Он потянулся к чаше снова, но в этот раз Дункан насторожился. Эйрион этого не заметил. Или сделал вид, что не заметил. — А потом, — сказал он, уже быстрее, — потом он обязательно поставит меня на колени перед тобой. Дункан застыл. Эйрион тоже застыл, только мгновением позже. Перед тобой. Он сам услышал, как сказал. Не «перед вами». Не «сир Дункан». Перед тобой. Вино, усталость и страх сделали то, чего он сам бы себе не позволил. — Зачем? — спросил Дункан. В голосе у него было что-то испуганное. Эйрион посмотрел на него, и теперь уже отступать было некуда. — Потому что так положено. Если каешься в грехе против человека, мало покаяться перед богами. Нужно просить прощения у того, против кого согрешил. И если септон там хоть сколько-нибудь хороший, он это потребует. Тишина стала плотной. Дункан сидел на своей кровати, наискосок, с перевязанным боком, с левой рукой, которая всё ещё не сжималась как следует. Эйрион смотрел на эту руку. Потом на бок. Потом на лицо. На синяк у глаза. И вдруг спросил: — А почему вы от меня этого не потребовали? Эйрион сам услышал, как странно это прозвучало. Почти зло. Почти обиженно. Как будто Дункан сделал что-то неправильное тем, что не взял с него положенное. — Почему вы от меня всё ещё этого не потребовали? — повторил он, тише. — Септон потребует, это понятно. Он обязан. А вы почему нет? Дункан медленно поставил свою кружку на стол. — Эйрион… — Нет, правда. Почему? Я пробил тебе бок копьём. Истыкал кинжалом. Из-за меня у тебя ребро треснуло. Из-за меня ты сейчас не можешь наняться служить. Ты всё это знаешь. Я это знаю. Почему ты всё ещё ни разу не потребовал от меня этого? Дункан поднялся. Не резко. Сначала перенёс вес, потом поставил правую руку на край кровати, поднялся через здоровый бок и на миг замер, выравнивая дыхание. Потом подошёл к столу и забрал у Эйриона кружку. — Всё. Хватит тебе вина. — Это не ответ. — Сейчас — ответ. — Нет. — Ты слишком много выпил. И распереживался. — Я не… — Распереживался, — повторил Дункан. Он поставил чашу дальше, туда, куда Эйрион не мог дотянуться, не встав и не потянув бедро. Потом сел на край его кровати. Осторожно, чтобы не задеть правую ногу. Кровать просела под его весом. Эйрион замолчал. Дункан сидел слишком близко. Большой, тёплый, усталый, с запахом дождя, вина, железа и собственной кожи. Он поднял правую руку и положил Эйриону на плечо. — Дыши. Эйрион хотел отстраниться. Хотел, но не смог. Не потому, что рука держала его крепко. Она как раз лежала почти что легко. Просто в этом «дыши» было что-то такое, чему тело поверило раньше, чем разум успел возразить. — Почему? — спросил Эйрион снова. Голос сорвался. Дункан смотрел на него. — Почему ты от меня этого не требуешь? Дункан молчал долго. Потом сказал: — А ты сам почему этого ещё не сделал? Эйрион резко вдохнул и ответил быстро и глупо: — Потому что я не умею. Дункан не перебил. — Я не умею, — повторил Эйрион, уже тише и глуше. — Как это вообще делается? Как? Что надо сказать? Как это должно звучать, чтобы это не было просто словами? Я знаю, как говорят перед королём. Перед септоном. Перед залом. Я знаю, как звучат правильные слова. А это… Он запнулся. Горло сжалось так, будто кто-то положил туда горячий камень. — Нас этому не учат, — сказал он наконец. — Кого — вас? Эйрион посмотрел на него почти с обидой. — Драконов. Дункан молчал. — Драконы не просят прощения у овец, — зачем-то сказал Эйрион. Слова вышли сами. Старые, правильные, уродливые. Из тех, которыми можно было бы согреть себя раньше. Из тех, что должны были поставить всё на место: кровь дракона сверху, все остальные снизу, дракон не склоняет голову перед теми, кто рождён гореть. Но здесь, в этой комнате, на этой кровати, с Дункановой рукой на плече, они прозвучали просто жалко. Эйрион сам это услышал. И от этого стало только хуже. — Меня такому не учили, — повторил он. — Никогда. Никто. Если ты виноват — это надо исправить делом, подарком, приказом, угрозой, чем угодно. Только не… Он не смог договорить. Дункан тихо сказал: — Я ведь не овца. Эйрион закрыл глаза. В другой раз это было бы почти смешно. Сейчас почему-то стало больнее. — Нет, — сказал он. — Ты не овца. Сразу за этим в горле поднялось что-то горячее, злое и детское. Эйрион зажмурился, но это не помогло. Всё в голове перепуталось: Осмунд, назвавший его мальчишкой, Дункан, снова сказавший его имя, монастырь, серебряные обритые волосы на полу, серая власяница, стояние на коленях, рука на плече, эта невозможная простота, с которой Дункан сел рядом, забрал вино, положил руку ему на плечо и не стал требовать ничего взамен. Это было неправильно. Дункан был слишком хороший. Не мягкий. Не удобный. Не слабый. Именно хороший — в том страшном смысле, когда рядом с человеком вдруг сразу видно всё, что в тебе самом испорчено. И от этого Эйриону стало почти физически нечем дышать. Он не сразу понял, что начал наклоняться к Дункану. Не сильно. Просто голова сама потянулась туда, где было плечо, тепло, чужая стойкость. Он остановил себя почти сразу, но Дункан всё равно это заметил. И не оттолкнул. Наоборот, рука на плече скользнула дальше, до второго. Дункан осторожно притянул его к себе — не сильно, не так, чтобы сдвинуть больную ногу, просто обнял за плечи, как обнимают человека, который вот-вот развалится и сам этого ещё не признал. Это добило сильнее, чем любое требование. Эйрион замер, уткнувшись Дункану куда-то между плечом и шеей. Неловко, боком, с вытянутой правой ногой, с рукой, которая не знала, куда деться. Он был слишком взрослым, чтобы так сидеть. Слишком трезвым, чтобы не понимать, что делает. И слишком пьяным, усталым и испуганным, чтобы отстраниться сразу. Лекарь назвал его мальчишкой. Дункан держал его так, будто это правда так и было. — Почему? — спросил Эйрион снова, уже почти в ткань его рубахи. — Почему ты этого не требуешь? — Не знаю, — честно сказал Дункан. Эйрион дёрнулся. — Как это — не знаешь? — Не знаю. Может, потому что, если человек просит прощения только потому, что его заставили, в этом мало толку. Может, потому что ты и так весь день лежишь как побитая собака и сам себя грызёшь лучше любого септона. — Я не собака. — Знаю. — И не мальчишка. Дункан помолчал. — Сейчас похож. Эйрион хотел оскорбиться. Не вышло. Вместо этого из груди вырвался короткий, сломанный звук — не смех и ещё не рыдание. Дункан не сказал ничего. Только прижал его к себе крепче, осторожно, не задевая повязку. И вот тут Эйриона всё-таки разнесло. Не красиво. Не гордо. Не так, как плачут в песнях смирившиеся принцы, чтобы потом всем стало ясно, как глубоко Семеро коснулись их души. А плохо, неровно, с зажатым горлом, с попыткой остановиться на каждом вдохе и с тем унизительным пониманием, что Дункан это слышит. Что он рядом. Что он не отстраняется. Что он не говорит «хватит». Что он не смеётся. Что не пользуется этим. — Я не умею, — повторил Эйрион. — Я правда не умею. Я не знаю, как это сказать. Я не знаю, как. — Скажешь, когда сможешь. — А если я не смогу? — Тогда будем ждать. Эйрион поднял голову. Лицо было мокрым, и он ненавидел это почти так же сильно, как нуждался в том, чтобы Дункан не убирал руку. — Ты так говоришь, будто это просто. — Нет, — сказал Дункан. — Просто времени у нас теперь много. Это было чудовищно. И почти смешно. И почти милосердно. Эйрион вытер лицо ладонью слишком быстро и зло, чтобы это можно было назвать признанием слёз. Дункан сделал вид, что не заметил. За это его хотелось ударить. Или снова уткнуться лбом в плечо. Или всё сразу. — А перед другими драконами драконы извиняются? — спросил Дункан после паузы. Эйрион коротко, мокро выдохнул. Получился почти что смех. — Нет. — Нет? — У драконов между собой всегда были сложные отношения. — Сложные — это как? Эйрион откинул голову, но Дунканову руку с плеча не сбросил. — Вы слышали про Танец Драконов, сир? — Слышал, — сказал Дункан осторожно. — Война была. Междоусобная. Давно. Лет сто назад? — Чуть меньше. — Расскажешь? Эйрион посмотрел на него с недоверием. — Сейчас? — Сейчас. — Зачем? Дункан пожал плечом и тут же поморщился от боли. — Ты хорошо рассказываешь, Эйрион. Мне правда нравятся твои рассказы. Эйрион замолчал. Это было простое предложение. Слишком простое. Расскажи. Не извиняйся прямо сейчас. Не вставай на колени. Не подбирай нужные слова. Расскажи то, что знаешь. Сделай то, что умеешь. Дункан сидел рядом. Рука его всё ещё лежала на Эйрионовом плече. Эйрион глубоко вдохнул. Потом ещё раз. Комната стала тише. Дождь за окном шёл ровно. На столе остывал сладкий пирог. Вино стояло далеко. Мясо было съедено почти полностью. Где-то снизу снова гудели пьяные голоса. — Танец начался не с драконов, — сказал Эйрион наконец. Голос был хриплым, но уже слушался. Дункан не перебил. — Он начался с престолонаследия. С того, что король Визерис назвал наследницей свою дочь, Рейниру. А потом у него родился сын. — Эйрион помолчал, собирая рассказ, как собирают рассыпавшиеся карты. — И драконы, разумеется, решили, что это повод сжечь полкоролевства. Дункан слушал.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать