Пэйринг и персонажи
Описание
После позора на Эшфордском турнире принц Эйрион Яркое Пламя следует за сиром Дунканом Высоким, желая присоединиться к нему в странствиях и тем самым смыть позор со своего имени. Но сир Дункан соглашается его принять только как своего оруженосца.
Примечания
да, это джен по действиям
но одностороннее горение со стороны принца будет фоново коптить, из песни слова не выкинешь
2. Плащ и котелок
26 мая 2026, 07:13
Эйриону было тепло, когда он проснулся.
Это была первая мысль — даже не мысль, а ощущение, которое проступило из тумана сна раньше всех остальных. Тепло. Спине тепло. Бокам тепло. Лицо холодит утренний туман, но сам он закрыт чем-то тяжёлым, с краем из грубой шерсти, — и ещё пахнет лошадиным потом и мужским телом. Бедро ноет ровно, без рывков. Мышцы не сводит.
Эйрион не пошевелился.
Что-то большое лежало за его спиной. Не вплотную к нему, нет, между ними была узкая полоска воздуха, но дышало это что-то ровно, тяжело, выдыхая горячим прямо ему в шею. И от этого Эйриону было тепло так, как не было всю эту неделю.
Дункан спал у него за спиной.
Эйрион не сразу понял, как это вообще получилось. Уснул он один, облокотившись спиной на дерево, под которым Дункан вчера зашил ему бедро. Что ж, похоже, ночью Дункан передвинул попону, на которой он лежал поближе к огню. Подложил под голову Эйриона какие-то свёрнутые вещи. А сам лёг сзади. Накрыл их обоих своим плащом и сверху ещё чем-то — большой грубой попоной с Каштанки, наверное.
«Место под моим плащом для тебя всегда найдётся».
Эта формула вспомнилась сразу. Она была из каких-то старых баллад, из обрывков историй, которые Эйрион слышал при дворе и никогда не задумывался, что именно они значат. Принимая оруженосца, рыцарь говорит ему: «место под моим плащом для тебя всегда найдётся» или «обязуюсь укрывать тебя своим плащом от непогоды». Это было красиво и символично. У Дункана с Эйрионом вообще никакой церемонии принятия в оруженосцы не было — они просто вчера у костра договорились по условиям и всё.
Но вот же оно. Место под его плащом. Буквально.
«Может быть, он даже формулу не знает. Слов этих не знает. Но следует им. Ну надо же».
И тут же Эйрион вспомнил другое, менее красивое.
Лето в Просторе, охота с отцом. Эйриону было лет десять. Их было много — отец, Дейрон, лорды Простора со своими свитами. На ночь ставили шатры, и в шатры брали слуг по чину. А самых мелких — конюшонков, посыльных, мальчиков на побегушках — в шатры не пускали. Они спали снаружи, у костров, кучкой, плотно сдвинувшись друг к другу. Эйрион тогда мимоходом увидел эту кучку на окраине лагеря — сонные тела, прижатые друг к другу в жалкой попытке спастись от холода. Тогда он подумал: «Как звери. Жмутся друг к другу, как щенки».
«А сейчас я — тот же щенок. Жмусь к Дункану, потому что иначе замёрзну. И мне это даже не противно».
«Это самое плохое во всём этом — что мне это не противно».
«Он дышит мне в шею — и мне не противно».
Наверное, не будь он принцем, будь он кем-то беднее и незначительнее, у него бы и раньше такое было. С отцом или старшим братом.
Эйрион закрыл глаза. Не двинулся с места.
«Сейчас он проснётся. Полежу так ещё минуту».
«Две».
«Пять».
Дункан проснулся через четверть часа. Проснулся резко, без потягиваний, без сонного ворочения, просто перестал дышать ровно. Эйрион почувствовал это спиной: дыхание за ним изменилось, стало тише, осторожнее. Потом Дункан ещё несколько мгновений лежал неподвижно — не потому, что не проснулся, а потому что слушал.
Проверял.
Лес? Воду? Коней? Эйриона?
Потом сел. Откинул край плаща так обыденно, будто они всегда так спали: под одним плащом, у одного костра, в тумане у безымянной речки. Холод тут же пролез Эйриону под рубаху, и от этого стало почти обидно.
Дункан провёл ладонью по лицу, осторожно, не задевая распухший глаз. Поморщился. Потом посмотрел на Эйриона.
— Ногу показывай.
Эйрион моргнул. Да уж, этикет и полагающиеся по нему утренние приветствия Дункану были, видимо, не знакомы.
— Сейчас?
— Сейчас.
Он хотел сказать что-нибудь. Что именно — сам не знал. Что он не девица у мейстера. Что нога при нём. Что если Дункан желает её осмотреть, то он мог бы хотя бы об этом нормально попросить. Но всё это застряло где-то между горлом и зубами.
Не понятно было, как вообще с ним говорить.
Вчера всё было проще. Вчера были разбойники, кровь, боль, двенадцать стежков, фляжка с крепким пойлом и усталость такая, что под ней не оставалось места ни для достоинства, ни для неловкости.
Сегодня всё это исчезло, а то, что осталось, — стало сложнее.
Дункан уже не был межевым рыцарем, за которым Эйрион упрямо едет в тридцати шагах. И не был просто человеком, который вчера перешил ему рану и не дал замёрзнуть ночью.
Формально — эта мысль было особенно неприятна — Дункан теперь был его рыцарем.
А Эйрион — его оруженосцем.
Но друзьями они от этого не стали.
Эйрион молча откинул плащ и сел, осторожно вытянул правую ногу. Бедро отозвалось тупо, глубоко, но без вчерашнего резкого рвущего толчка. Шов держал мышцы. Это было уже что-то.
Дункан подвинулся ближе. Размотал верхний слой повязки, посмотрел. Делал всё хмуро, без лишних слов. Не грубо, но и не мягко. Тронул ткань у края раны, проверил, не промокла ли. Эйрион стиснул зубы. Дункан это заметил, но ничего не сказал.
Наконец он снова замотал повязку.
— Сегодня стоим.
Эйрион поднял на него глаза.
— Не едем?
— Нет. В седло тебе сегодня нельзя. Я тебя вчера наживую сшил, а не сапог залатал. Если сейчас опять разойдётся, я второй раз так ровно уже не сделаю.
«Ровно», значит.
Эйрион едва не усмехнулся, но вовремя вспомнил, что губа всё ещё разбита.
Дункан тем временем уже перечислял дальше, как человек, который не спорит с миром, а просто перебирает, что же ему досталось.
— У меня бок немного открылся. Грому косой брюхо зацепили. Не глубоко, но смотреть надо. У тебя штаны распороты и в крови. Все вещи грязные. Повязки менять надо. Сегодня приводим себя в порядок. Завтра тронемся.
Он замолчал. Посмотрел в сторону дороги — туда, где за туманом, сырой травой и редкими деревьями тянулся тракт.
— Завтра, если хуже не станет, дойдём до Длинного Стола. До замка недалеко осталось.
— До замка?
— Угу. Длинный Стол. Замок и деревенька при нём.
— Там остановимся?
Дункан покачал головой.
— Нет. Лучше не надо.
— Почему?
— Потому что будут вопросы. Кто мы, откуда, почему такие побитые. А нам надо не ночь переждать, а нормально остановиться. После Длинного Стола ещё два дня пути, может три, если медленно пойдём, и будет Эпплтон. Это городок вроде Эшфорда. Там народу побольше, значит, меньше будут глазеть на тебя. Там и остановимся.
— В Эпплтоне?
— В Эпплтоне. На неделю. Может, на две. Как пойдёт.
Эйрион с удивлением посмотрел на него.
— На две?
— Тебе бедро нормально залечить надо. Мне бок. Грому тоже досталось. Купим, чего не хватает. Повязки. Еду. Одежду тебе нормальную. Может, мейстера или лекаря какого найдём.
Дункан поморщился, будто последнее ему самому не понравилось.
— До Эпплтона дотянуть надо. А там нормально встанем.
Эйрион медленно кивнул.
Неделя. Может, две.
Крыша над головой. Может быть, нормальная постель. Или хотя бы сухой пол. Горячая вода. Нормальная еда. Выпивка.
— Хорошо, сир.
Облегчение и предвкушение в его голосе прозвучали как-то слишком уж очевидно.
Эйрион сам это услышал и почувствовал, как внутри у него что-то неприятно сжалось от выказанной слабости. Но Дункан только кивнул, будто именно такого ответа и ждал.
Он поднялся не сразу. Сначала опёрся рукой о землю, потом перенёс вес на здоровый бок, потом уже встал. Лицо на мгновение стало белым вокруг губ, но он всё равно встал. Подошёл к Грому, провёл ладонью по шее жеребца, потом наклонился осмотреть порез на подбрюшье.
Эйрион остался сидеть на попоне.
Он не понимал, что должен сейчас делать.
Раньше вокруг него всегда всё вертелось само собой. Слуги приносил воду, подавали сапоги и одежду. Мейстер осмотрел бы рану и сказал, нужно ли лежать или можно уже вставать.
Дункан сказал просто: сегодня стоим.
И всё.
Эйрион посмотрел на костёр. Потом на котелок. Потом на собственные руки.
Лучшее, что он мог сейчас сделать, — не мешать. И, если Дункан что-то скажет, сделать это сразу. Не из смирения, разумеется, не из смирения, просто это было разумно.
Дункан вернулся от Грома ещё более хмурым, чем уходил.
— Жить будет, — сказал он так, будто Эйрион спрашивал. — Но сегодня и ему правильно постоять.
Он достал из седельной сумки котелок, вытащил мешочек с крупой, кусок чёрствого хлеба, солонину и оглянулся на Эйриона.
— В кусты тебе надо?
Эйрион застыл.
— Что?
— В кусты, — терпеливо повторил Дункан. — Пока я завтрак делаю. Доковыляешь сам?
Вот этого унижения Эйрион почему-то не ожидал.
Дункан спросил об этом так же, как ранее затребовал ногу к осмотру.
Эйрион медленно поднялся.
— Дойду.
На третьем шаге стало ясно, что «дойду» было слишком громким словом. Он дохромал до кустов, но обратно скорее уже ковылял, чем просто прихрамывал: бедро тянуло, шов под повязкой словно налился горячим свинцом, голова от каждого неровного шага слегка уходила в сторону.
Когда он вернулся, Дункан стоял у огня с веткой в руках и смотрел на него.
— Палку тебе сделаю, — сказал он.
— Мне не нужна палка.
— Нужна.
— Сир Дункан…
— Нужна, — отрезал Дункан. — Пока рана не схватится. Хочешь снова шиться — ходи без палки.
Эйрион закрыл рот.
Дункан кивнул, будто вопрос был решён, и присел у костра. Налил в котелок воды, насыпал крупы, поставил греться. Потом разрезал солонину тонкими ломтями. Нож у него двигался медленно, но уверенно. Пальцы, правда, слушались не сразу: один раз нож соскользнул, и Дункан остановился на полсекунды, сжал рукоять крепче.
Эйрион это заметил, но ничего не сказал.
Через какое-то время они поели.
Каша вышла густая, почти безвкусная, с солониной, которая всё равно оставалась солёной, сколько её ни вари. Хлеб был чёрствый, но ещё не каменный.
Эйрион ел молча.
«Я завтракаю кашей с солониной, сидя в сырой траве у безымянной речки. Раньше мне подавали телятину с печёными яблоками. Яйца в сливках. Белый хлеб. Вино, разбавленное водой».
Он прожевал кусок.
«Но сейчас мне тепло. И я голоден. Так что… нормально».
После завтрака Дункан протянул ему котелок.
— Вычисти. Песком. Потом прополощи.
Эйрион взял котелок.
Вот оно, значит.
Первая настоящая работа оруженосца. Действительно, не «делить кров и сталь». Котелок, каша, жир на стенках, песок, холодная вода.
Эйрион хотел сказать, что никогда этого не делал.
Не сказал.
Доковылял до воды, стараясь не сгибать правую ногу. Песок у берега был мокрый, серый. Он набрал его горстью, и начал тереть котелок. Сначала слишком осторожно. Потом сильнее. Под ногтями стало мерзко. На пальцах остался жир. Вода была ледяная.
Когда он вернулся, Дункан бегло осмотрел котелок.
— Ещё оттирай.
Эйрион поднял на него взгляд.
Дункан смотрел спокойно.
Не зло. Не с издёвкой. Просто котелок был вымыт плохо.
Эйрион вернулся к воде и вычистил его снова.
Когда он вернулся во второй раз, Дункан осмотрел работу и сказал:
— Пойдёт.
И тут же, убрав котелок, без пояснений протянул Эйриону палку.
Не просто ветку, хотя почти — Дункан успел обстругать её ножом: снял мелкие сучья, срезал кору там, где должна была лечь ладонь, подровнял нижний конец. Один толстый сук на стволе он оставил — короткий, выступающий вбок, гладко зачищенный. Не красиво. Не удобно даже. Но на него можно было упереться кистью, а не сжимать голую палку вертикально.
— Бери.
Эйрион посмотрел сперва на палку, потом на Дункана.
— Это костыль?
— Что-то вроде.
— Мне не нужен костыль.
— Нужен.
Эйрион помолчал. Потом взял.
Палка была тяжеловата, грубая, ещё тёплая там, где её держал Дункан. Выступающий сук лег под ладонь странно, но понятно: на него действительно можно было давить сверху. Подмышке, правда, было совершенно не удобно. Сверху на палке не было ни развилки, ни мягкой обмотки, ничего — просто срез дерева.
Эйрион поставил палку справа, у раненой ноги.
Дункан тут же нахмурился.
— Не туда.
— Правая нога ранена.
— Вот именно.
— Тогда почему не справа?
Дункан вытер нож о траву, спрятал его и поднялся. Сделал это медленно, через здоровый бок.
— Потому что ты завалишься.
Эйрион посмотрел на него так, как смотрят на человека, сказавшего очевидную глупость.
Дункан вздохнул.
— Слушай. Если костыль справа поставишь, рядом с больной ногой, весь сам туда и повалишься. Нога не держит, костыль в ту же сторону, грязь под ним поедет — и ляжешь.
— А слева?
— Слева он тебя держит. Ставишь его вперёд и чуть в сторону. Потом правую ногу. Вес — на палку и на левую руку. Потом здоровую подтягиваешь.
Эйрион молчал.
— Пробуй, — сказал Дункан.
— Сир Дункан…
— Пробуй.
Эйрион сжал зубы, переставил палку налево. Подмышку её всё равно пришлось подвести, но основная тяжесть легла не туда, а в кисть — на оставленный сучок, грубо обструганный и гладкий сверху. Он поставил палку вперёд. Потом осторожно вынес правую ногу. Потом подтянул левую.
Получилось неловко.
Унизительно.
И да, легче. Намного легче.
Дункан кивнул.
— Вот так и ходи. Не прыгай на одной ноге, не строй из себя цаплю. Палка, правая нога, потом левая. Палка, правая, левая. Понял?
— Понял, сир.
— Если закружится голова — стой. Не геройствуй.
Эйрион хотел сказать, что он и не геройствует.
Но он стоял в нижней рубахе, без штанов, в одних сапогах, с мокрыми руками, грязным котелком за спиной и самодельным костылём под рукой.
Спорить в таком положении было трудно.
Дункан вытер руки о штаны, потом кивнул в сторону, где были свалены вещи, снятые, видимо, вчера Дунканом с гнедого Эйриона.
— Теперь доставай всё, что у тебя есть. Сумки, оружие, доспех. Всё посмотрим.
— Всё?
— Всё. Я должен знать, что мы имеем. Еда, деньги, запасное бельё, железо. А то ты мой оруженосец, а я даже не знаю, есть ли у тебя хотя бы иголка.
— Иголки у меня нет, — сказал Эйрион.
— Так я и думал.
Эйрион пошёл к своим вещам. С палкой вышло медленнее, чем хотелось бы, но хотя бы не было больше рывка в бедре на каждом шаге. Дункан ничего не сказал, но следил за ним глазами. Эйрион спиной чувствовал его взгляд.
Он собрал седельные сумки, брезент, мешок с доспешными частями. Всё перенёс к огню за два раза. На втором почти оступился, но удержался и сделал вид, что так и надо.
Дункан сделал вид, что не заметил.
И это тоже было неприятно.
Сначала они разложили оружие.
Меч. Кинжал. Второй короткий кинжал. Ножны. Ремни. Всё это Дункан осмотрел без того тяжёлого молчания, которое появилось позже. Проверил клинок большим пальцем, посмотрел рукоять, кивнул.
— Оружие взял хорошее.
— Разумеется.
Дункан бросил на него взгляд.
Эйрион понял, что «разумеется» было лишним.
Доспех тоже был не худший. Не парадный турнирный доспех принца, оставшийся в Эшфорде после боя, а более простой, дорожный, из запасов стражи. Хорошая кольчуга, поддоспешник, нагрудник, наручи, налокотники, поножи, шлем без особых украшений. Не великолепный. Не тот, в котором выезжают перед восторженными трибунами. Но железо было добротное.
Дункан осмотрел его внимательно и отложил в сторону.
Потом начались вещи.
Кусок шёлковой ткани, в которую Эйрион в Эшфорде завернул две золотые цепи и серебряную застёжку для плаща в виде головы дракона. Дункан развернул, посмотрел, ничего не сказал, и сложил всё обратно.
Три флакона ароматического масла.
Дункан открыл один, понюхал, тут же закрыл. Лицо у него стало таким, будто он не то чтобы осуждал, а скорее не знал, зачем подобные вещи вообще существуют.
Серебряный гребень.
Резная коробочка с притираниями.
Маленькое зеркало в серебряной оправе.
На зеркало Дункан смотрел дольше всего. Не как человек, который любуется вещью. Как тот, кто не понимает, что эта хрень вообще тут делает.
Пара лайковых перчаток.
Запасная тонкая рубаха и исподнее.
Платок с вышитым краем.
Ещё один флакон, уже пустой наполовину.
Дункан молча складывал всё это в одну кучку.
Отдельную.
Эйрион довольно быстро понял, что это, видимо, куча для вещей, которые Дункан не одобряет.
Потом шла еда.
Сухари. Десятка два, всё-таки больше, чем Эйрион помнил. Кусок копчёного сала. Полоска почти доеденной уже солонины. Кулёк изюма. Твёрдый сыр, завёрнутый в ткань. Один лимон.
На лимон Дункан тоже смотрел долго.
— Это зачем?
— Съесть, — сказал Эйрион.
— Лимон?
— Да.
— Просто так?
— Можно с водой.
Дункан повертел в руках лимон, потом всё же положил его к еде.
— С водой так с водой.
Наконец, кошелёк.
Большой, тяжёлый.
Эйрион сам развязал его и высыпал монеты на край плаща. Золото блеснуло в сером утреннем свете.
Дункан замер.
Вот теперь он смотрел по-настоящему долго.
Не как на зеркало. Не как на лимон. Не как на флаконы с маслом, которые были для него просто бесполезной дворцовой дурью.
На золото он смотрел так, будто Эйрион только что выложил перед ним живую гадюку.
— Украл у отца?
Эйрион вскинул голову.
— Я принц крови!
— Это не ответ.
Он хотел вспыхнуть. Уже почти вспыхнул. Но Дункан смотрел не насмешливо, а хмуро и серьёзно.
Эйрион вдохнул.
— Не украл. Взял своё. Часть и так была при мне. Часть из моего сундука.
Дункан ещё мгновение смотрел на него.
Потом кивнул.
Но золото обратно не сдвинул.
— Сколько тут?
Эйрион назвал сумму.
Дункан молча посмотрел на монеты снова.
И вот этот взгляд Эйриону уже совсем не понравился. В нём не было жадности. Совсем. Хотя жадность была бы как раз понятна. Жадность он знал, видел, умел читать. Люди всегда так смотрели на золото, на драгоценные камни, на хорошего коня, на чужую женщину, на место рядом с королём.
Но Дункан смотрел на золото как на беду, которую теперь ему придётся везти с собой.
— Что? — не выдержал Эйрион.
— Это большие деньги.
— Я знаю.
Дункан поднял на него глаза.
— Нет, не знаешь.
Эйрион сжал зубы.
— Сир Дункан…
— Не знаешь, — повторил Дункан без злости. — За такой кошелёк людей режут не задумываясь.
Эйрион промолчал.
Дункан взял одну монету, повертел в пальцах, потом положил обратно.
— Ты это вёз в сумке?
— Нет. При себе.
— На поясе?
— Да.
— В таком кошеле?
— Да.
Дункан выдохнул носом. Не вздохнул даже — просто выпустил воздух, как человек, которому очень хочется сказать несколько слов, но выбирает не говорить.
От этого стало ещё хуже.
— Что не так с кошелем? — спросил Эйрион.
— Всё.
Дункан собрал золото ладонью обратно на край плаща, но в кошелёк пока не ссыпал.
— Такой кошель видно. Он тяжёлый. Он звенит и оттягивает пояс. Любой вор, который хоть раз видел деньги, поймёт, что там не медяки. Разбойники поймут ещё быстрее. Трактирщик поймёт. Конюх поймёт. Да кто угодно это поймёт.
Эйрион машинально посмотрел на монеты.
До этого золото казалось ему самой полезной вещью из всех, что он взял с собой. Не сухари, не масла, не зеркало — золото. С золотом можно будет купить еду, одежду, лекарства, лошадь, чужое молчание, комнату, красотку на ночь, да вообще всё что угодно.
Теперь же оно вдруг стало проблемой.
— До Эпплтона довезёшь на себе, — сказал Дункан. — Но только до Эпплтона. И не в сумке. Никогда в сумке не вози. Понял?
— Понял.
— Вряд ли. Повторю. Кошель из рук не выпускаешь! Спишь — держишь под рубахой. Едешь — прячешь под одеждой. Садишься есть — при себе держишь. Моешься — я смотрю, или ты смотришь, но один он не лежит. Ты его нигде не достаёшь и не открываешь, ясно?
Эйрион кивнул. Медленно.
Дункан наконец ссыпал золото обратно в кошель, затянул шнурок и взвесил его в ладони.
— В Эпплтоне купим тебе нормальный пояс. Такой, чтобы внутрь можно было зашить монеты. Часть золота — в пояс. Часть — в другую одежду. Самую малую часть — отдельно, в меньший кошель. Всё в одном месте не держат.
— Зашить золото в пояс?
— Да.
— Как вор?
Дункан посмотрел на него хмуро.
Эйрион вздохнул и кивнул. Мол, понял, хорошо.
Дункан протянул ему кошель.
— Сейчас вешай на ремень и под рубаху.
Эйрион взял кошелёк. Теперь он и правда казался слишком тяжёлым и опасным. Он сунул его под рубаху, ближе к телу, и кошель холодно лег к животу.
— Туго привяжи, — сказал Дункан. — Чтобы не болтался.
Эйрион привязал.
Вышло неловко. При дворе кошельки так не носили. Там кошелёк должен был быть виден, он был знаком достатка. Здесь его надо было спрятать так, будто сам факт наличия у него золота был постыдным.
Нет, не постыдным — смертельно опасным.
Дункан дождался, пока он закончит, и только потом кивнул.
— Я собрался не очень хорошо, — сказал Эйрион после паузы. — Это ясно. Но всё нужное можно купить. Одежду, запасные чулки, нормальную еду, ещё один брезент, лекарства. Главное было выехать…
Он остановился, потому что дальше шло другое.
Главное было выехать и догнать Дункана.
Сказать ему красивые слова, чтобы Дункан принял его и разрешил ехать рядом с собой — не в тридцати шагах, не отдельным мокрым жалким лагерем, а рядом, одной дорогой, одной историей, в которой принц крови добровольно делит путь с истинным рыцарем.
Он думал, что Дункан встретит его иначе.
Не с восторгом. Нет, конечно, не с восторгом. Эйрион не был совсем уж глуп. Но с пониманием. С каким-то суровым, благородным признанием.
Он не думал, что неделю будет ехать следом, замерзать у собственного костра, резать пальцы, добывая огонь, есть кислый сыр и считать, сколько шагов между ними.
И тем более он не думал, что на второй неделе его отправят чистить котелок.
Эйрион посмотрел на кучку с маслами, зеркалом и перчатками.
Дункан проследил за его взглядом.
— Это тоже пригодится. Не в дороге. Потом решим.
Он не сказал «продашь».
И почему-то от этого стало легче.
Дункан посидел над разложенными вещами ещё немного. Потом тихо вздохнул. Не для Эйриона. Не в упрёк. Просто как человек, который понял наконец, с чем ему теперь придётся иметь дело.
И это вышло даже хуже упрёка.
Эйрион почувствовал, как у него горят уши.
— Я выходил быстро, — сказал он.
— Вижу.
— Но я думал…
Он замолчал.
Дункан поднял глаза.
— Что?
Эйрион сжал пальцы на краю рубахи.
— Ничего, сир.
Дункан помолчал.
— Ты принц, — сказал он, наконец. — Лет тебе сколько, семнадцать есть?
Эйрион кивнул. Столько ему и было.
— Без свиты ты раньше, наверное, никогда и не ездил, — продолжил Дункан. — И сам себе вещи не собирал.
Эйрион посмотрел в сторону.
— Нет.
— Ну, теперь будешь.
Эйрион сглотнул. Возмутиться было можно. Нужно даже. Принц крови не обязан терпеть, когда межевой рыцарь говорит с ним так, будто он безмозглый мальчишка.
Но Эйрион уже вычистил котелок дважды. И молча. Значит, возмущаться было уже поздно.
— Да, сир, — согласился он.
Дункан кивнул.
Потом достал из своей сумки маленький кожаный мешочек, вытряхнул иголки, нитки, пару костяных пуговиц, обрывки ткани.
— Штаны зашьёшь.
— Я никогда не шил.
— Значит, научишься.
Он протянул иглу и нитку.
Эйрион взял.
— Край к краю. Нитку не жалей. Красиво не надо. Просто, чтобы держалось.
— Я понял, сир.
— Если не понял — спросишь.
Эйрион хотел сказать, что понимает, как соединить два края ткани.
Потом посмотрел на иглу. На штаны. На свои пальцы.
— Да, сир.
И впервые в жизни сел зашивать собственную одежду.
Дункан, складывая вещи по сумкам, добавил:
— Всё грязное — постираешь. Не тяни ногу, не сгибай бедро. Если закружится голова — скажешь.
— Со мной всё в порядке.
Дункан посмотрел на его лицо: разбитое, распухшее, серо-лиловое, с заплывающими глазами и треснувшей губой.
— Конечно, — сказал он. — Так же, как и со мной. Поэтому скажешь.
Эйрион проглотил ответ и опустил взгляд на иглу.
Молчать и делать, что велено.
Пока что это было единственное, что он мог выполнить.
Сорок минут он шил.
Выходило криво. Шов получался неровный, нитка путалась, иголка дважды воткнулась в палец. На второй раз Эйрион выругался сквозь зубы, сунул палец в рот, почувствовал вкус крови, но снова взялся за ткань.
Штаны постепенно зашивались. Безобразно, конечно. Такую работу в Красном Замке не приняли бы даже у самой ленивой служанки. Но дырка стягивалась, края ткани держались вместе, и этого, видимо, было достаточно для жизни, где человек сам разводит огонь, сам готовит еду и сам зашивает себе штаны после того, как их распороли, чтобы добраться до раны. Хорошо хоть бедро сшивать самому себе не пришлось.
Дункан в это время разделся.
Снял рубаху, потом штаны, потом исподнее. Спокойно, без всякого стеснения, будто снимал кольчугу или сапоги. Сложил одежду в стопку, взял её в охапку и пошёл к реке.
Эйрион поднял глаза от шитья — и в первый раз рассмотрел его как следует.
Дункан был очень молод.
Это было первым, что бросилось в глаза. Не рост, не спина, не тяжёлые плечи — молодость. Кожа на здоровых местах была слишком ровная, слишком свежая. Шея, плечи, руки — всё уже взрослое, большое, налитое силой, но без взрослой жесткости. Не мальчик, совсем не мальчик, но и не зрелый мужик, как казалось, когда он сидел в седле или стоял с мечом в руках.
Сколько ему, двадцать? Может быть. Может, двадцать два. Двадцать пять — самое большее. Больше ну никак: тело ещё слишком свежее, шрамов старых совсем нет. Ни длинных белых полос от чужого меча, ни старых рубцов на рёбрах, ни заживших дыр от копий и ножей. Только свежая работа в Эшфорде — вся сразу, вся на одном теле.
Синяков и кровоподтёков на Дункане было даже больше, чем Эйрион ожидал.
От их вида он так и замер с иголкой в воздухе.
Целая карта побоев. Плечо тёмное. Бок ниже рёбер распухший, пятнистый. На спине широкие полосы, где удар приходился через доспех, но всё равно дошёл до мяса. Под лопаткой — почти чёрное пятно. На предплечье — вздувшийся след, будто туда приложили не кистень, а железную кувалду.
И почти все эти следы оставил на нём Эйрион.
Мысль это была странная. Не гордая. Не радостная.
Просто точная.
Он бил Дункана кистенём, щитом, мечом, кинжалом. Бил долго, старательно и точно. Бил зло. Бил совсем не для вида. И чужое тело всё это помнило, хотя сам Дункан ходил так, будто просто немного устал.
Кроме синяков были, конечно, и раны. Небольшие проколы там, где меч всё же проткнул кольчугу, но это были мелочи. Серьёзные раны были спрятаны под повязками. На одной ноге повязка была на середине бедра — там, куда Эйрион дважды вонзил кинжал. Ниже, на другой ноге, тоже была повязка: это уже меч. Тот самый меч, который, как ему казалось тогда, он метнул хорошо.
Достаточно хорошо.
Недостаточно.
Эйрион смотрел на эти повязки и пытался восстановить бой по памяти.
Кинжал у него был очень хороший. Боевой, острый, с правильным клинком. Эйрион бил не слабой рукой и не мимо. Он бил туда, куда его учили — внутрь бедра. По линии, где под мышцей идёт большая артерия, которую достаточно вскрыть — и человек истечёт кровью за несколько ударов сердца.
Но он не достал.
Кольчуга помешала. Кольчуга, стёганка, движение, тяжесть самого Дункана, грязь, чёртова путаница тел. Клинок не вошёл так чисто, как должен был. Может быть, упёрся в кольцо кольчуги. Может быть, соскользнул. Может быть, дошёл до кости и ушёл в сторону. Эйрион не знал. Он помнил только сопротивление — не такое, как у голого тела, а глухое, вязкое, неправильное.
«Я попал. Но не достал».
От этой мысли стало неприятно.
Мечом — то же самое. Там, на другой ноге, рана была ниже, и она так же рассекла тело, но не вскрыла то, что должна была вскрыть.
Дункану, должно быть, больно было теперь ходить. Больно садиться в седло. Но это была боль, а не смерть.
Эйрион медленно опустил иглу.
Дункан вошёл в воду неглубоко, по колено, не больше. Глубже он не лез: раны, повязки, швы — всё это нельзя было мочить. Он присел у берега, набрал воды ладонями, обмыл лицо, шею, грудь. Потом обернулся за тряпицей, оставленной на камне, и Эйрион увидел его левый бок.
Там был шов.
Длинный, толстый, неровный. От рёбер вниз, почти до бедренной косточки. Поперечные следы стежков шли грубо, слишком широко. Посередине — тёмная свежая корка: вчерашняя стычка с разбойниками разворошила то, что уже начало схватываться.
Эйрион посмотрел на этот шов — и впервые по-настоящему не понял.
Копьё вошло именно туда.
Он помнил удар. Помнил, как древко дрогнуло в руке, как наконечник нашёл цель, как тело Дункана дёрнулось. Это был хороший удар. Не лучший в его жизни, нет, но хороший. На полном скаку, через разбитый щит, через всё это бедное железо кольчуги.
Такой удар должен был решить бой.
Если не сразу, то через минуту-другую.
Селезёнка должна была быть порвана. Кишки должны были быть порезаны. А дальше — кровь в брюшной полости. Прерывающееся дыхание, лицо, сереющее под шлемом. Вот что должно было быть дальше.
Но Дункан устоял. Потом боролся. Потом бил его щитом. Потом ехал семь дней по тракту, разводил костры, убил разбойника, зашил ему бедро и теперь мылся в реке так, будто ему просто немного неловко наклоняться.
«Как?»
Мысль была сухая, без крика.
«Как он после этого жив?»
Может быть, копьё прошло по краю. Между рёбер, не глубже. Может быть, наконечник застрял в кольчуге, стёганке, в мясе, не дойдя туда, куда должен был дойти. Может быть, ребро отвело его в сторону или Дункан в последний миг повернулся — неосознанно, случайно, как животное, которое не знает, что этим спасает себе жизнь.
Может быть, боги отвели удар.
От этой мысли Эйриону стало почти смешно.
Боги.
Если боги были на стороне Дункана, почему вообще позволили копью войти в его тело? Почему позволили кинжалу дважды найти его ногу, дали кистеню ударить его по голове так, что он рухнул лицом в грязь? Почему вообще дали Эйриону столько раз коснуться этого тела оружием, если Дункан был их избранником?
Что это за милость такая — оставить человека живым, но перед этим позволить изрезать его, избить, разворотить ему бок, заставить ехать дальше с кровью под повязками?
Если это божественное вмешательство, то боги жестоки. Или небрежны. Или смеются над людьми. Или Эйрион вообще ни черта в этом не понимает.
Эйрион посмотрел на Дункана, который осторожно провёл мокрой тряпицей по груди, не задевая бок, и холодно подумал:
«Нет там никаких богов».
Не было руки Семерых, остановившей копьё за волосок до смерти. Не было ни Матери, накрывшей Дункана ладонью, ни Воина, державшего его на ногах. Была удача. Слепая, грязная, пьяная удача, которая криво улыбнулась межевому рыцарю с заплывшим глазом и почему-то не улыбнулась принцу крови дракона.
Или улыбнулась?
Эйрион машинально коснулся своего больного бедра.
Под повязкой сразу отозвалось. Глухо, глубоко, так, что пальцы сами отдёрнулись.
Мейстер Йормвель тогда сказал: рана глубокая. Разрез дошёл до артерии. Не перерезал её — но дошёл. Ещё немного, с конский волос, с нитку или меньше, и кровь пошла бы так, что никакой мейстер не сумел бы помочь. Он умер бы прямо там, на поле, в грязи.
Эйрион сжал ткань штанов и задумчиво начал царапать ладонь иголкой.
Почему он пропустил этот удар?
Он был быстрее. Лучше обучен. Лучше защищён. У него был лучший доспех, лучшее оружие, годы обучения с мастером над оружием. У Дункана только рост, мясо, упрямство и какая-то чудовищная способность не падать, когда всякий другой уже должен был лежать и не дышать.
И всё равно меч Дункана его достал.
Не убил. Но достал.
Так что это было? Милость богов к Эйриону? Их издевательство? Его удача? Его неудача? Если удача — почему она оставила его лежать в грязи под ударами межевого рыцаря? Если неудача — почему не дала умереть сразу и закончить всё это одним чужим ударом?
И тут же пришло ещё одно.
Самый конец Суда Семерых.
Эйрион лежит в грязи.
Не просто лежит — прижат к земле всем весом Дункана. Спина вдавлена в размешанную копытами грязь, воздух выбит из груди, правая рука зажата у Дункана под коленом. Пошевелить ею нельзя. Меча нет, кинжала нет, ударить нечем.
И щита у него тоже больше нет.
Дункан отобрал его.
Его собственный щит.
Щит принца Эйриона Таргариена, сделанный хорошим мастером, с гербом его рода, подогнанный под его руку — этот самый щит теперь в чужой руке. Не защита больше — оружие, направленное против него.
Щит нависает над его лицом.
И опускается.
Раз.
В шлеме гулко звенит.
Два.
Мир дёргается, будто его рывком сдвинули в сторону.
Три.
Эйрион пытается отвернуть голову, но та почти не слушается. Шея не держит, земля под затылком скользкая, Дункан сидит сверху тяжело, как обвалившаяся на Эйриона каменная стена.
Четыре.
Забрало ходит ходуном. Что-то скрипит у самого лица. Крепление? Петля? Эйрион не понимает. Только слышит этот мерзкий звук: железо не ломается сразу, оно сдаётся понемногу.
Пять.
Шесть.
Семь.
Забрало, наконец, не выдерживает.
Железо кривится, крепления трещат, край шлема отходит, и в лицо врывается всё сразу: свет, грязный воздух, крики, запах мокрой земли, железа и крови.
Потом Дункан отбрасывает щит.
Эйрион помнил это обрывками.
Огромная рука тянется к его лицу. Пальцы цепляются за искорёженное забрало. Дункан дёргает. Забрало ещё держится и поддаётся не сразу. Он дёргает ещё раз — сильнее, резче, всем плечом, — и отрывает его от шлема, как отрывают гнилую доску от стены.
Лицо остаётся открытым.
И тогда Дункан начинает бить кулаком.
Правой рукой.
В латной рукавице.
Рыцарской железной рукой, в которой пальцы спрятаны под пластинами и весь кулак становится маленьким молотом.
Раз.
Удар ложится в скулу.
Два.
Голова Эйриона стукается о землю.
Три.
Он уже не понимает, где верх, где низ, где Дункан, где небо.
Четыре.
Во рту кровь. Голова гудит. Воздух не проходит как следует. Один глаз почти не видит, второй цепляется за размытую тёмную фигуру над ним.
Пять.
Дункан заносит руку снова.
И вот тогда Эйрион пытается сказать.
Не громко. Он просто не смог громко. Он почти и не говорит. Хрипит. Давится. Моргает, пытаясь сфокусировать взгляд на лице Дункана, и сам не знает, получилось ли у него произнести слова или они только распались во рту вместе с кровью.
— Сдаюсь.
Слишком тихо.
Слишком жалко.
Слишком поздно — если бы Дункан так решил.
Вокруг ещё рубятся другие рыцари. Звенит железо. Кричат люди. Хрипят кони. Где-то рядом кто-то падает, кто-то зовёт богов, кто-то орёт от боли и ярости. Никто не мог услышать это короткое, сорванное «сдаюсь». Никто, кроме Дункана. Никто не бросился бы между ними, не схватил бы Дункана за руку и не сказал бы потом с уверенностью: он сдался, я слышал.
Если бы Дункан ударил ещё раз, это стало бы просто следующим ударом.
Если бы ударил ещё дважды, ещё трижды, пока лицо под ним не перестало быть похоже на человеческое лицо, кто доказал бы, что Эйрион успел сдаться? Кто стал бы спорить с итогом Суда Семерых? Обвинитель мёртв — обвинение пало. Боги вынесли решение. Всё.
Суд Семерых не кончается оттого, что один противник тяжело ранен и уже не может держать оружие. Он должен сдаться или умереть. Ничья невозможна. Полумёртвый обвинитель, который потом очнётся и скажет, что обвинения в силе, никому не нужен.
Эйрион должен был либо отозвать обвинения, либо умереть.
И Дункан мог выбрать за него второе.
Вот это Эйрион теперь понимал очень ясно.
Не тогда. Тогда он лежал в грязи, с разбитым лицом, с рваным дыханием, с головой, полной звона и света. Тогда и после, в своих покоях, он ещё мог думать привычно: он просто не посмел.
Конечно, не посмел.
Межевой рыцарь может сразить принца крови в бою. Но добить? Забить до смерти сына Мейкара, внука короля, принца крови дракона? Нет. На это у него не хватило бы ни дерзости, ни глупости.
Так Эйрион думал тогда.
Сейчас эта мысль показалась ему почти детской.
Дункан ничего из этого не испугался бы.
Если бы он захотел убить Эйриона, он бы его убил. У него было всё для этого. Вес. Положение. Сила. Правая рука в латной рукавице. Открытое лицо под этой рукой. Никто не успел бы помешать. Никто даже не понял бы, что Эйрион сдался, и его избиение надо остановить.
Но рука Дункана остановилась.
Не перед принцем.
Не перед кровью дракона.
Не перед именем Таргариенов.
Она остановилась, потому что Эйрион сдался — а сдавшегося не добивают.
Если противник сдаётся, бой окончен. Бить дальше — бесчестно. Не опасно. Не невыгодно. Не политически неудобно. А именно бесчестно.
Бесчестно.
Дункан действительно мог закончить Суд Семерых смертью Эйриона.
Обвинитель мёртв. Обвинения пали. Боги сказали своё.
Но Эйрион сдался и Дункан принял его сдачу.
А потом встал.
Схватил Эйриона за правую ногу — за ту самую, которую до этого достал мечом, — и потащил его к трибуне.
Эйрион помнил это тоже.
Боль вспыхнула так резко, что поле почти исчезло. Грязь под спиной, рывки, собственный хрип, небо, перевёрнутое и серое. Правая нога будто стала отдельным телом, ненавидящим его. Дункан тащил его без церемоний, как добычу, которую ещё надо показать судьям.
Потом поднял.
Буквально — как поднимают котёнка за шиворот. Эйрион не стоял сам. Его держали. Он практически висел в чужой руке, с разбитым лицом, с открытым шлемом, с кровью на лице, перед трибунами, перед лордами, перед всем Эшфордом.
— Скажи им! — велел Дункан. — Скажи им!
И Эйрион сказал.
Прохрипел так громко, как только смог:
— Я отзываю свои обвинения.
Вот так он и выжил.
Не потому, что был принцем. Не потому, что Дункан не посмел. Не потому, что кровь дракона остановила чужую руку. И не только потому, что меч Дункана, распоров его бедро, дошёл до артерии, но не разрезал её — и не хватило на волосок, на толщину ногтя, на ничто.
Он выжил потому, что сдался.
И потому, что Дункан, услышав это тихое, почти потерянное в шуме боя «сдаюсь», остановился.
Если бы на месте Дункана был сам Эйрион, он бы не остановился.
Эта картина пришла без ярости, а с мстительным удовлетворением.
Если бы под ним лежал сдавшийся Дункан — обезоруженный, разбитый, с открытым лицом, уже не способный ни поднять меч, ни закрыться, — Эйрион ударил бы ещё. Может быть, не сразу решил бы его убить. Может быть, сначала просто захотел бы ещё раз увидеть, как тот дёрнется. Ещё раз услышать его хрип. Ещё раз почувствовать, что чужая жизнь целиком лежит под его рукой. Он бил бы снова и снова, пока не разбил бы нос, пока не провалил бы лицевые кости, пока не выпали бы глаза из глазниц, пока вместо лица не осталось бы раскрошенное месиво из костей, крови и хрящей. Лица бы просто уже не было, а он всё ещё продолжал бы бить.
Если бы под ним был Дункан, он забил бы его до смерти.
Не чтобы выиграть или исполнить волю богов. А для того, чтобы Дункан наконец-то перестал быть сильнее. Потому что наконец-то можно было бы доказать ему, себе, всем вокруг: дракон всё-таки выше. Дракон всё-таки сломал то, что не захотело склониться.
Эйриона передёрнуло, но не от отвращения.
Где-то внутри, под болью, под жаром, под мутной тяжестью в голове, что-то отозвалось на эту фантазию знакомым, тёплым, жадным движением. Не мысль даже. Привычка. Старая, хорошо наезженная дорога, ведущая туда, где чужая беспомощность становилась доказательством его собственной силы.
Он знал это чувство.
Слишком хорошо знал и его, и себя.
Так что да, он был вполне уверен, что если бы оказался на месте Дункана, не услышал бы его «сдаюсь».
Эйрион сжал пальцы на ткани недошитых штанов.
«Я выжил только потому, что он не такой, как я».
Эта мысль поднялась резко, встала комом в горле. Окатила холодом.
Он тут же её задавил.
Нет, не надо.
Не сейчас.
Снова взял иглу, но нитка не сразу вошла в ткань. Пальцы дрожали. От холода. От боли. От сотрясения.
От всего сразу.
Дункан выпрямился у воды, осторожно, через здоровый бок. Отжал тряпицу, плеснул водой себе на затылок, поморщился и оглянулся.
— Эй!
Эйрион поднял глаза.
— Тебе тоже помыться бы, — сказал Дункан. — Тут неглубоко. По колено. Бедро не мочи. Просто оботрись. И вещи простирни, пока светло.
Эйрион снова внимательно посмотрел на него.
На молодое лицо с заплывшим глазом. На свежую кожу без старых шрамов. На синяки. На повязки. На длинный шов в левом боку.
Потом снова опустил взгляд на штаны у себя в руках.
— Я ещё не закончил.
— Закончишь после, — сказал Дункан. — Да и… грязное зашивать странно как-то. Давай, раздевайся и лезь в воду, пока солнце есть.
К полудню всё было сделано.
Штаны постираны и зашиты криво, но крепко. Рубаха постирана в реке мыльным корнем — увидев, как он возится со штанами, Дункан показал, что это за корень такой и как им пользоваться. Нижняя рубаха тоже. И чулки. Теперь всё это висело на ветках и сушилось на слабом солнце.
У Дункана сменных вещей, похоже, не было, так что он как вылез из реки, так и ходил в одном исподнем; хоть на этом спасибо. Эйрион подозревал, что Дункан легко мог с серьёзным видом продолжить раздавать задания своему оруженосцу, одновременно наглядно демонстрируя, насколько богато наградила его природа.
Так или иначе задания действительно последовали — Дункан принёс ему удочку:
— Червей под камнями на берегу копай. Омут под подмытым берегом, ниже по течению. Ловить ты вроде умеешь, так что — вперёд.
Эйрион не стал уточнять, откуда это Дункан знает про его умения, и поковылял за червями.
Когда тени стали длиннее, у него было семь рыбин.
С этой добычей Эйрион вернулся к иве. Дункан сидел у огня, ковырял кольчугу. Поднял голову.
— Как улов?
— Семь штук.
Дункан хмыкнул. Посмотрел в котелок, который Эйрион приспособил для рыбы.
— Молодец, парень. Не мелкие.
И всё.
Эйрион стоял с котелком и ждал какого-нибудь развёрнутого одобрения. Чего-то вроде: «Надо же, не думал, что ты это действительно умеешь». Или: «Ты в этом хорош». Чего-нибудь, что подтвердило бы: Дункан впечатлён.
Дункан снова склонился над кольчугой.
Внутри у Эйриона всё опустилось.
Всю его жизнь рядом были люди, которые не скупились на похвалу: «Ах, ваше высочество, какой удар!», «Ах, ваше высочество, как изящно!», «Ах, ваше высочество, мы знали, что вы лучший!»
Таких людей всегда было много.
И они никогда не были важны.
Те же, кто вёл себя иначе, почти без исключения принадлежали к дому Таргариенов. Их похвалу было заполучить куда труднее. Иногда — просто невозможно.
Теперь, значит, в один ряд с ними встал и сир Дункан Высокий.
Сказал «молодец, не мелкие» — и всё. И дальше ковыряет себе железные кольца, будто принц крови не принёс ему семь рыбин из реки.
— Чистить будешь сам, — сказал Дункан, не отрывая глаз от кольчуги. — Нож дам.
Эйрион посмотрел на рыбу.
— Я не умею.
— Я покажу раз.
И показал.
Чешуя соскребается от хвоста к голове, голова отрезается, брюхо вспарывается ножом до нижнего плавника, внутренности выгребаются пальцами. Потом рыбу надо промыть в реке.
Дункан отложил нож.
— Дальше сам.
Чистка рыбы оказалась довольно мерзким занятием.
Рыба была скользкая и холодная насквозь, будто в ней вообще никогда не было жизни, только речная вода, слизь и тупой стеклянный взгляд глаз. Недавний заяц был другим. Тёплым ещё. С кровью, с мясом, с понятным сопротивлением сухожилий и кожи. Дичь на охоте пахла кровью, шерстью, лесом. Это Эйриону было знакомо. Не приятно, может быть, но нормально. Правильно.
Рыба была неправильная.
Она воняла рекой.
Не гнилью, не падалью — нет. Просто тиной, холодной водой, мокрой чешуёй и чем-то скользким, что липло к пальцам и никак не хотело становиться добычей. Заяц был добычей. Кабан был добычей. Олень был добычей. Даже человек в подвале Красного Замка, если уж на то пошло, был понятен: кровь, кожа, боль, страх, жар агонии.
А это была рыба.
Холодная, скользкая, бессловесная дрянь из речного омута.
Чешуя соскребалась плохо. Нож цеплял кожу, срывался, скрипел по мелким плотным пластинкам. Чешуйки летели во все стороны, липли к пальцам, к рукаву, одна — к щеке. Эйрион смахнул её тыльной стороной руки и тут же понял, что только что размазал по лицу рыбную слизь.
Всё это было унизительно.
Он сидел у костра в нижней рубахе, с больным бедром, с самодельной палкой рядом, и чистил рыбу, как кухонная девка. Не ловил её ради забавы на пруду, не вытаскивал из воды под одобрительные возгласы свиты, не бросал улов слуге, чтобы тот унёс его к повару…
Наконец, с чешуёй было покончено. Голову отрезать оказалось совсем не трудно. Неприятно, но понятно: сопротивление кости, короткий рывок ножа — и всё. А вот брюхо…
Он поставил лезвие, как показывал Дункан, и разрезал.
Изнутри сразу пошёл запах.
Не сильный даже. Не мерзость подвала, не гниль, не кровь. Хуже — речной, сырой, холодный запах, будто он раскрыл не тело, а саму тину под берегом. У Эйриона мгновенно сжалось горло. Он откинул голову, сглотнул, подышал ртом. Перед глазами на миг поплыло.
«Это просто рыба».
Он сунул пальцы внутрь.
И едва не бросил всё.
Скользкое, мягкое, холодное. Неправильное. Пальцы проваливались в эту речную мерзость, и она не желала выходить одним ловким движением, как у Дункана. Тянулась, рвалась, липла к коже. Что-то тонкое и склизкое обвилось вокруг пальца.
Эйрион дёрнул рукой.
Рыба упала в траву.
Он сидел над ней несколько мгновений, чувствуя, как мутит. Бедро ныло. Голова гудела. В пальцах стоял мерзкий скользкий холод, и казалось, что он уже пробрался под ногти и останется там навсегда.
Дункан у огня ничего не сказал.
Даже не посмотрел, кажется.
Эйрион поднял рыбу.
«Я не брошу», упрямо повторил он про себя.
Не потому, что хотел чистить рыбу. Не потому, что считал это нужным. Не потому, что внезапно проникся добродетелью простого труда.
Потому что Дункан сказал: почистишь сам.
И если Эйрион сейчас отступит перед рыбьим брюхом, после всего — после Эшфорда, после разбойников, после двенадцати стежков, после собственной красивой решимости стать оруженосцем, — это будет просто жалко.
Он мог спокойно смотреть на пытки.
Он мог причинять боль сам.
Он мог на охоте вспарывать дичь и не морщиться.
Значит, он мог выпотрошить рыбу.
Даже если рыба была мерзкой и от неё воняло речной холодной слизью.
Даже если это была работа не принца, не рыцаря, не охотника, а кухонной девки у корыта.
Он стиснул зубы, снова сунул пальцы в брюхо и вытащил всё, что там было.
Так же он раздел и вторую рыбину.
Руки у него были в рыбной слизи до запястий, под ногтями застряло что-то тёмное, а запах, казалось, стоял уже не снаружи, а внутри его собственного горла.
Ему было мерзко.
По-настоящему мерзко.
И сама рыба — холодная, скользкая, воняющая речкой, и чешуя на щеке, и слизь под ногтями, и мокрый холод в пальцах. Мерзко было сидеть у огня и делать работу, которую в Красном Замке не поручили бы никому выше последней девки на кухне.
И ещё мерзко было то, что он всё равно это делал.
Снова и снова.
Потому что Дункан сказал: сам.
И вот где-то между третьей и четвёртой рыбой в голове у него сама собой возникла большая сцена.
Не сразу. Сначала — как тёплое пятно за глазами. Потом проступили детали. И постепенно запах рыбы отступил.
Вот он входит в тронный зал Красного замка.
Не в латах. Не с эскортом. Не в шёлке и червлёном бархате, а в этой самой постиранной рубахе. В дорожном плаще. С капюшоном на голове. С криво заштопанными штанами. Серебро волос тусклое от пыли. Лицо обветренное. Руки загрубевшие от дороги и работы.
Сир Дункан идёт рядом.
Суровый. Бурый от солнца. Молчаливый.
В зале становится тихо.
Отец встаёт.
Дед встаёт.
Эгг разинул рот от удивления.
И сир Дункан выходит на шаг вперёд. Становится перед Железным троном, склоняет голову и говорит:
— Ваше величество. Принц Эйрион пробыл со мной два года в дороге. Делил кров и хлеб. Принимал науку без жалобы. Мыл котлы. Чистил рыбу. Стирал свою одежду. Спал под дождём. Терпел боль. Он подрос как рыцарь и как человек. Я за него ручаюсь.
И где-то у колонны старый седой септон тихо подхватывает:
— На моём веку я не видел такого смирения у принца крови! Семеро коснулись этого юноши!
Дед, король Дейрон, медленно спускается со ступеней Железного трона.
Ступень за ступенью.
Подходит к Эйриону.
Обнимает его.
И говорит со слезами на глазах:
— Прости меня, внук. Я говорил о тебе дурное. Я был неправ.
Отец, принц Мейкар, улыбается — той улыбкой, которой раньше улыбался ему только в детстве, — и говорит:
— Я горжусь тобой, сын. Больше, чем когда-либо гордился.
А Эгг стоит в стороне.
В его глазах зависть. Чистая, тяжёлая, беспомощная зависть. Потому что это Эгг первым всего этого захотел. Это Эгг мечтал быть рядом с этим межевым рыцарем, спать у его костра, исполнять его приказы, делить с ним хлеб и плащ.
А получил всё это Эйрион.
И вот он стоит смиренно, опустив голову.
И говорит шёпотом:
— Я недостоин, мой король.
От этих слов дед плачет ещё сильнее.
Отец обнимает его крепче.
Все смотрят на него с восхищением и благоговением.
А сир Дункан не плачет. Он только коротко кивает и встаёт позади Эйриона. На шаг сзади. Как и положено рыцарю при принце крови, которого он признал достойным.
Эйрион сидел над котелком и грелся этой фантазией.
Рыба в его руках стала почти неважной. Пальцы всё ещё делали мерзкую работу: держали, скребли, вспарывали брюшки, выгребали внутренности. Запах никуда не исчез. Чешуя всё так же липла к коже. Но над всем этим уже стоял тронный зал, и отец смотрел так, как никогда раньше, и Дункан говорил: «Я за него ручаюсь».
Это помогало.
На седьмой рыбине Эйрион вдруг осознал, что вообще-то эта фантазия была для него новой.
Он понял это не сразу. Сначала он просто заметил несоответствие, как замечают криво застёгнутую пряжку.
Раньше всё было не так.
Всю эту неделю — когда он ехал через холодный лес в тридцати шагах за Дунканом, когда по ночам сидел под деревом и смотрел на чужой костёр, когда пытался раздуть свой жалкий огонёк из мокрой щепы, когда резал пальцы, мёрз, кашлял, считал удары кресала и говорил себе «я не вернусь» — всё это время фантазия была другой.
В ней был триумф другого рода.
Они с Дунканом проходили по дорогам как два рыцаря. Не сразу, конечно. Сначала Дункан был суров, испытывал его, молчал, не признавал. Потом случались разбойники, волки, горящие деревни, жестокие лорды, обиженные сироты, мосты через бурные реки, ночные нападения у тракта.
И Эйрион всякий раз оказывался достоин.
Он сражался. Спасал. Терпел. Побеждал. Сражал троих противников разом. Получал рану и не стонал. Дункан смотрел сначала хмуро, потом с удивлением, потом с гордостью.
В конце они возвращались в Красный замок плечом к плечу.
Два рыцаря.
Нет — принц и рыцарь.
Эйрион впереди. Разумеется, впереди. Он всё-таки принц крови. Дункан рядом — чуть позади, как должно. Не слуга, не совсем. Спутник. Свидетель. Тот, кто видел всё и теперь скажет миру правду: принц Эйрион оказался настоящим рыцарем.
Тогда Дункан признавал его равным — настолько, насколько межевой рыцарь вообще может быть равен принцу крови.
И этой фантазией Эйрион грелся в лесу лучше, чем плащом.
Теперь всё было иначе.
Не подвиги.
Смирение.
Не победы, а вычещенный котелок, зашитые штаны, вот эта рыба и «Да, сир». «Понял, сир». «Я никогда не шил» — «Значит, научишься».
Он вернётся не как сияющий победитель, а как тот, кто прошёл унижение и стал от этого только крепче. Как принц, который мог бы приказать тысяче людей — и вместо этого молча чистил рыбу у костра межевого рыцаря.
И от этого признание будет даже сильнее.
Подвиги могли бы совершить многие. Во всяком случае, так сказали бы завистники. Дейрон напился бы и сказал, что Эйрион всегда любил эффектные сцены. Отец хмуро заметил бы, что храбрость без послушания ничего не стоит. Эгг нашёл бы, куда посмотреть, чтобы не смотреть на него.
А смирение принца крови — вот это было другое.
Это нельзя было бы отвергнуть.
«А ведь это даже лучше», — подумал Эйрион.
Он вытащил внутренности последней рыбины и бросил их в траву.
Старая фантазия требовала подвигов. Нужно было ждать случая. Разбойников. Пожара. Турнира. Драки. Чего-то большого. Новой фантазии нужно было только того, что он и так будет делать каждый день.
Он посмотрел на свои руки.
Рыбья слизь блестела на пальцах.
Каждая стирка добавляла сцене силы. Каждый вычищенный котелок, выпотрошенная рыбина. Каждое «да, сир». Каждый день рядом с Дунканом. Каждый раз, когда он велит, а Эйрион не спорит.
Это было удобно.
Больше того — это было правильно.
Нужно было только выдерживать это. Молчать и делать что велено.
И тогда каждая мерзость перестанет быть просто мерзостью. Она станет вкладом. Если это всё складывается в ступени, ведущие к той самой большой красивой сцене — это терпимо.
Эйрион почти улыбнулся.
Рыбу чистить не стало приятнее, нет, ни в коем случае. Но да — стало терпимо.
Он закончил с рыбой, отнёс внутренности подальше от ивы и закопал. Потом пошёл к реке, отмыл руки с мыльным корнем, долго тёр под ногтями, пока кожа не начала красной. Вернулся к огню.
Вечером они ели рыбу — запечённую на палках над углями, без хлеба, с диким луком, который Дункан выкопал где-то у берега и велел Эйриону промыть в реке. Рыба пахла дымом и немного тиной. Кожа местами подгорела, мясо прилипало к костям, приходилось их аккуратно выковыривать, и пальцы скоро снова стали жирными.
Эйрион съел три рыбины. Не потому, что они были хороши, а потому что он был голоден. Дункан тоже съел три и на четвёртую кивнул ему:
— Ешь, парень. Тебе надо кровь восстанавливать.
Эйрион посмотрел на последнюю рыбёшку. Хотел сказать, что с его кровью всё в порядке. Потом вспомнил утренний осмотр бедра, собственную слабость, костыль и промолчал.
Съел.
После ужина Дункан подбросил в огонь несколько сухих веток и снова взялся за кольчугу. Она лежала у него на коленях тяжёлой серой тряпкой. Дункан ковырял повреждённые кольца, выправлял, где мог, сжимал пальцами, иногда помогал себе ножом. Делал это медленно: руки у него к вечеру слушались хуже.
Эйрион какое-то время смотрел на огонь, и, наконец, решился попробовать хоть что-то прояснить в их положении в этом мире.
— Я вот всё думаю, сир… — начал он и сам услышал, что голос у него вышел слишком осторожным.
Дункан поднял на него глаза.
— Что?
— Почему вы не попросились на службу к Лионелю Баратеону?
Дункан молчал.
Эйрион продолжил, уже увереннее:
— Он за вас вышел на Суд. Значит, он, очевидно, к вам расположен. Скорее всего, он согласился бы вас принять. Служба у великого дома — это же прекрасная карьера для межевого рыцаря, сир. Её высшая ступень.
Дункан снова опустил взгляд на кольчугу.
— А вы вместо этого едете в Эпплтон, — сказал Эйрион. — Не понимаю.
Некоторое время Дункан смотрел в огонь.
Не сердито. Не с досадой. Скорее так, будто Эйрион спросил о вещи, которую сам Дункан ещё не привык объяснять словами.
— Я не попросился, — сказал он наконец. — Но лорд Баратеон сам меня звал.
Эйрион замер.
— Звал?
— Звал. Сразу после Суда. Когда я ещё лежал под своим вязом и толком сесть не мог. Он навестил меня со своим мейстером, угостил выпивкой. Сказал, поехали со мной. Обещал, что будет любить меня как брата.
Эйрион медленно выпрямился.
— И вы отказались?
Дункан пожал плечами.
Это выглядело почти неприлично.
Как будто речь шла не о шансе, который любой межевой рыцарь вымаливал бы на коленях, а о куске чёрствого хлеба, который Дункан не взял с общего стола.
— Почему?
Дункан не сразу заговорил.
— Вчерашняя фляжка — его подарок, — продолжил он вместо ответа. — На прощание. Хорошая выпивка, правда? Он сказал: «Не надумаешь, сэр Дункан — хоть выпей за моё здоровье».
Дункан хмыкнул без веселья.
— Я мог бы сейчас ехать в его обозе. Но я не пошёл с ним. Я пошёл на похороны принца Бейлора. А теперь сижу здесь с тобой.
Помолчал и добавил:
— Да уж.
Эйрион не показал это лицом, но внутри у него что-то неприятно перевернулось.
«Он действительно отказался от Лионеля Баратеона».
Не от какого-нибудь мелкого лорда. Не от захудалого замка у тракта. От Лионеля Баратеона, Смеющегося Вихря. От Штормового Предела. От настоящей службы. От пути, на котором межевой рыцарь перестаёт быть просто человеком под деревом и становится чьим-то человеком, в чьих-то цветах, с местом за столом, с жалованьем, с будущим.
Дункан мог сейчас ехать среди людей великого лорда. Потом бы на пирах с ним сидел. Ездил бы с ним на охоту. На турнирах выходил бы уже не как безымянный нищий великан, а как человек Баратеона. Дорос бы до высокого чина, до славы, если повезёт, хотя славы у сира Дункана и так уже было предостаточно.
И вместо всего этого он пошёл на похороны, на которых его едва ли хоть кто-то из родных Эйриона рад был видеть.
Впрочем, Эйриону они бы тоже не обрадовались, поэтому он и не пошёл.
А Дункан, значит, пошёл.
И теперь сидел здесь.
С Эйрионом.
— Сир Дункан, — медленно проговорил Эйрион, — почему?
Дункан провёл большим пальцем по погнутому кольцу кольчуги.
— Твой отец меня тоже звал. Ну, это ты и так знаешь.
Эйрион снова смотрел на него.
Теперь уже без всякого выражения.
Потому что выражение было бы слишком трудно удержать.
Да, принц Мейкар его звал.
Отец, который редко видел в людях что-то кроме их пользы или вины, тоже звал этого межевого рыцаря. Предлагал ему Саммерхолл, Эгга, место при младшем принце. Это было даже больше, чем предложение Баратеона. Это было почти признание: да, ты нужен дому дракона.
И Дункан отказался. Это Эйрион с трудом, но всё-таки мог понять. Всё таки его отец вышел на суде против Дункана. Согласиться на это предложение значило бы помочь своим вчерашним противникам выбраться из всей этой позорной истории.
— Сир Дункан…
— Подожди, — сказал Дункан. — Скажу до конца.
Эйрион замолчал.
— Я хотел пойти на службу к одному лорду, — сказал Дункан. — Я сам попросился. Сказал: я хочу служить вам, я ваш человек.
Эйрион почти перестал дышать.
— И кто же это?
Дункан посмотрел в огонь.
— Принц Бейлор.
Внутри у Эйриона сразу застучала чёрная мысль.
Быстро.
Злобно.
Знакомо.
«Значит, дядя сговорился с ним ещё до Суда. Значит, Бейлор заранее выбрал сторону. Значит, он не просто из благородства вышел за межевого рыцаря, когда стало ясно, что семёрка не набирается — нет, тогда он уже сделал его своим».
Но Дункан тихо сказал:
— Я попросился к нему сразу после Суда.
Эйрион застыл.
— Что?
— После Суда, — повторил Дункан. — Когда всё уже закончилось. Мне как раз бок смотрели. Кольчугу, которую твоё копьё вмяло, из тела вытаскивали. Я плохо всё помню. Вроде в сознании был, вроде нет. Принц Бейлор подошёл сам. Сказал, что рану надо залить кипящим вином. Что он пришлёт ко мне мейстера.
Дункан помолчал.
— Я тогда собрался как смог. Преклонил перед ним колено. Сказал, что хочу служить ему.
Эйрион не двигался.
— А он?
— Сказал, что королевству нужны хорошие люди.
Дункан провёл рукой по лицу. Очень осторожно, будто до сих пор чувствовал на себе тот день.
— А потом он снял шлем.
Молчание стало плотным.
— И умер, — сказал Дункан.
Эйрион сидел не дыша.
Все его быстрые злые мысли — про сговор, про предательство, про Бейлора, который заранее приметил себе верного человека, — рассыпались.
Не было никакого сговора.
Они говорили после. Когда Суд уже закончился. Когда Бейлор уже стоял на краю смерти и, должно быть, сам ещё этого не понимал.
И всё равно успел сказать это.
Что королевству нужны хорошие люди.
Его последние слова достались Дункану.
И Дункан, похоже, принял их не как красивое прощальное слово, не как утешение раненому, не как благородную любезность великого принца.
Он принял их как приказ, как завет.
Эйрион сглотнул. В горле стало сухо.
«И он его выполняет».
Прямо сейчас.
Не у Баратеона в Штормовом Пределе. И не в Саммерхолле. Не там, где есть мягкая постель, лекарь, конюшня, хорошее жалованье и люди, которые скажут: да, сэр Дункан, конечно, сэр Дункан.
На тракте.
Потому что стране, видите ли, нужны хорошие люди.
Он понял Бейлора буквально.
Эйрион медленно посмотрел на Дункана, на заплывший глаз, на бок, который снова открылся вчера из-за разбойников.
На кольчугу, которую тот ковырял у огня, сидя в сырой одежде, потому что сменной у него не было.
«Фанатик».
Мысль пришла холодно и почти с уважением.
«Сумасшедший фанатик».
У него внутри, похоже, действительно было что-то вроде алтаря, грубого, как придорожный камень, построенного из слов его сира Арлана, смерти Бейлора, каких-то нищих рыцарских правил, которые никто будучи в своём уме никогда не соблюдал так буквально.
Святое воинство Веры разогнали ещё при Мейгоре Жестоком, но этот сумасшедший, если бы оно всё ещё было, должно быть, первым бы туда пошёл. Нет, не первым. Первым он бы не полез. Он бы сначала спросил, куда ставить коня и кому помочь с шатром.
Эйрион посмотрел в огонь.
И всё же, Бейлор умер за него. За Дункана. И за честь дома Таргариенов, если уж на то пошло.
И перед самой смертью сказал ему не «служи дому Таргариенов», не «помни, кому ты обязан».
А — королевству нужны хорошие люди.
И Дункан исполнял.
«Это не дурак».
Эта мысль удивила Эйриона почти так же, как золото утром удивило Дункана.
«Дурак выбрал бы Штормовой Предел».
Нет, дурак, пожалуй, выбрал бы Саммерхолл. Там ближе к драконам, к принцам, к настоящей власти. Умный выбрал бы Баратеона: безопаснее, теплее, выгоднее и нет яда их королевской семьи.
А этот выбрал тракт.
Не потому, что не понял выгоды, а потому, что увидел за выгодой что-то другое.
«Я не знаю, что это».
Эйриону это не понравилось.
В людях он понимал многое. Умел читать жадность, зависть, страх, похоть, тщеславие, желание приблизиться к крови дракона. И умел давать каждому то, что ему нужно, если считал это необходимым.
Но что нужно человеку, который отказался от Баратеона и Мейкара ради слов мёртвого принца? Что нужно человеку, которому можно предложить Штормовой Предел, а он выберет грязную межу?
Эйрион почувствовал, как в груди шевельнулось беспокойство.
Не страх даже, хуже — неясность.
Эйрион медленно вдохнул и позвал:
— Сир Дункан.
Голос вышел почти ровный.
— Что?
— Спасибо, что рассказали.
Дункан недолго посмотрел на него. Потом снова перевёл взгляд в огонь.
— Не благодари.
И всё.
Спать Дункан велел, когда туман медленно начал подниматься от воды.
— Ладно, — сказал он, глядя в огонь. — Ложимся. Завтра рано не встанем, но всё равно нечего долго сидеть.
Он поднялся тяжело, через здоровый бок, и стал привычно, без суеты устраивать спальное место. Сначала подтащил поближе к костру попону, на которой они спали прошлой ночью. Потом подгрёб к ней вещи: сумки, свёрнутый брезент, седло. Поверх бросил ещё одну попону — ту самую, которой накрывал их ночью. Проверил, не слишком ли близко огонь. Подкинул в угли короткую толстую ветку, чтобы тлела подольше.
Эйрион сидел по другую сторону костра и смотрел на все эти приготовления слишком внимательно, хоть и старался делать вид, что просто греет руки у огня.
Разговор у них вышел тяжёлым. Дункан после него как будто ушёл куда-то внутрь себя: отвечал короче, смотрел не на Эйриона, а в огонь, в воду, в темноту между деревьями. И Эйрион не был уверен, что всё будет так же, как и вчера.
Вчера Дункан лёг сзади него, накрыл их обоих своим плащом и попоной, и Эйрион проснулся в тепле.
Но вчера было после разбойников, перешитого бедра и фляжки Баратеона. Вчера многое можно было не объяснять.
Сегодня — другое дело.
Сегодня можно было устроиться по разные стороны костра. Почему нет? Ночью холодно, роса ляжет на рубаху, земля вытянет тепло из костей, но люди и хуже ночевали. Дункан до этого прекрасно ночевал один. Он хорошо понимал, как лечь так, чтобы утром не проснуться совсем разбитым, и у него, в отличие от Эйриона, были для этого все необходимые вещи.
У Эйриона же не было почти ничего, кроме поддоспешника, попоны с гнедого и когда-то красивого бархатного плаща, ну и больного бедра и самодельного костыля в придачу.
Дункан закончил возиться с попоной, выпрямился и посмотрел на него.
— Ты ложиться готов? Или до кустов сначала доковылять надо?
Эйрион прислушался к себе.
К бедру. К животу. К голове. К усталости, которая за день стала такой плотной, что уже не давила, а просто лежала внутри плотной тяжестью.
— Готов, — сказал он.
— Тогда давай сюда.
Вот так просто, без торжественности, без приглашения. Так, будто это и так понятно.
Эйрион поднялся, опираясь на костыль, и медленно обошёл костёр.
С каждым шагом он чувствовал, как внутри что-то отпускает.
Это было постыдно. Неприлично и постыдно.
Он не должен был испытать такое облегчение от того, что межевой рыцарь пустил его спать рядом с собой. Не должен был ждать этого, как подачки. Не должен был чувствовать, будто ему вернули что-то важное, хотя ещё вчера он и не знал, что вообще может этого хотеть.
Но облегчение было.
Огромное. Тёплое. Почти болезненное.
Дункан уже лёг, положив седло и вещи так, чтобы его спина была под их защитой. Эйрион устроился между ним и костром, осторожно вытянув больную ногу. Дункан поправил край попоны у его плеча, натянул сверху свой плащ. Не заботливо. Не нежно. Просто так, чтобы холод не лез под бок.
— Ногу не подгибай, — сказал он. — Шов потянешь.
— Да, сир.
— Если ночью хуже станет — скажешь.
— Да, сир.
Дункан помолчал.
— Спи.
Между ними снова осталось два пальца воздуха. Но тепло всё равно пришло почти сразу: от большого тела сзади, от плаща, от попоны, от углей, которые тихо дышали красным светом.
Эйрион лежал неподвижно.
Под щекой была грубая ткань. В шею снова шло тёплое дыхание. Позади лежал человек, который отказался от Штормового Предела и Саммерхолла — и оставил Эйриону место под своим плащом.
И это место должно было и дальше оставаться за ним.
Эта мысль пришла сразу, будто сама собой. Не на эту ночь. Не пока холодно. Не потому, что у него бедро зашито двенадцатью стежками и он не может нормально ходить. А вообще. Это должно было стать его местом.
А значит, он должен был суметь понравиться Дункану.
Эйрион тут же напрягся.
Дункану? Этому огромному, грубо сколоченному межевому рыцарю, без дома, без приличной сменной одежды, с руками как лопата и с манерами человека, который считает «ещё оттирай» достаточным комментарием? Эйрион Таргариен должен постараться понравиться ему?
Нет.
Так не должно было быть.
Это Дункан должен был понять, какая честь ему оказана: принц крови лежит рядом с ним под одним плащом, называет его «сир», ест его кашу, чистит его котелок и молчит, когда ему приказывают.
Но Дункан не понимал. Или понимал — и ему было всё равно.
Он не смягчался от его титула. Не боялся крови дракона. Он смотрел сверху вниз — буквально и не только буквально — и титул этого не менял.
Эйрион сжал зубы и заставил себя выдохнуть.
Сейчас это неважно.
Сейчас важно другое: он зависит от Дункана. От его решений, от его плаща, от его руки, от его «стой» и «иди». Если Дункан и дальше будет смотреть на него хмуро, каждый день рядом с ним будет очень тяжёлым. Каждый взгляд будет как проверка. Каждое молчание — как приговор.
Значит, надо будет ему понравился.
Не льстить. Дункан наверняка лесть не любит. Не говорить красиво — он от этого только хмурится. Не жаловаться. Делать, что велят. Извиняться, когда нужно. Молчать, когда нечего сказать. Хвалить редко, и за дело. Смотреть и запоминать, что он одобряет и от чего он хмурится. Угадывать заранее его поручения.
Простота. Прямота. Работа без жалоб. Язык за зубами.
План был несложный.
Трудный — да. Но понятный.
И тут, на самом краю сознания, мелькнуло другое.
Дункан ведь вышел против него на Суд Семерых не по воле случая. И вчера, когда сказал, что будет его бить, он был уверен, что найдётся за что.
Эйрион не стал разворачивать эту мысль.
Не стал вспоминать кукольников, злосчастного коня Хамфри, лицо Дункана перед боем. Всё это лежало слишком близко к месту, куда сейчас лучше было не смотреть.
Значит, надо было сделать так, чтобы поводов смотреть туда было поменьше.
Вот и всё.
Не нарываться. Не показывать снова то, что Дункан и так уже слишком хорошо видел. Держать лицо ровным. Голос — тихим. Руки — при себе. Язык — за зубами.
А дальше… Дальше станет легче. Место под плащом станет его местом, а не случайной милостью на одну холодную ночь.
И ещё… Это было нужно Эйриону зачем-то ещё — глубже, сложнее, но туда Эйрион не полез.
Не сейчас. Сейчас достаточно было обозначить цель: понравиться Дункану, подстроиться, добиться его расположения.
Эйрион осторожно повернул голову — совсем немного, только чтобы лучше почувствовать шеей тёплое дыхание, но не выдать, что сделал это специально.
Он улыбнулся в темноте.
Заметил, что улыбается, и убрал улыбку.
Лежать надо было тихо. Смиренные оруженосцы не улыбаются сами себе в темноте от того, как хорошо придумали быть смиренными.
Эйрион закрыл глаза.
И спокойно уснул.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.