Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
История взросления великого князя Николая Павловича — от семилетнего мальчишки, лазающего за яблоками в царском саду, до императора, принявшего трон в огне восстания. Строгое воспитание, непростые семейные отношения, одиночество, страсть к инженерии и поэзия, что ворвалась в его жизнь вместе с первыми ростками влюблённости.
Непростой путь Николая к обретению тихой гавани в мире, где правят сталь и долг.
47. Финальный аккорд
03 июня 2026, 11:30
Март 1820 года.
Император Александр Павлович и великий князь Константин Павлович встретились наедине в малом кабинете императора. Горели свечи, в камине потрескивали дрова. Император сидел в кресле, откинувшись на спинку, и смотрел на огонь. Великий князь стоял у камина, облокотившись о мраморную полку, и тоже глядел на пламя. Они долго молчали — два брата, два старших сына императора Павла, два человека, которые всю жизнь шли разными путями.
— Ты правда её любишь? — спросил наконец Александр.
— Правда, — глухо отозвался Константин. — Впервые в жизни. Я и не знал, что так бывает. Думал — ерунда, а оказалось...
Александр кивнул, не отрывая глаз от огня.
— Ты понимаешь, что тебе придётся многим пожертвовать?
— Понимаю. — Константин вздохнул, собираясь с духом. Потом повернулся к брату и сказал — тихо, но твёрдо: — Саша, я готов отречься от престола
Император медленно поднял голову. В его глазах мелькнул не гнев, не удивление, а скорее странное, почти болезненное узнавание. Словно он услышал то, о чём сам думал много раз.
— Ты не понимаешь о чём говоришь, — произнёс он тихо.
— Понимаю, — возразил Константин. — Я понимаю лучше, чем ты думаешь. Ты дал мне назначение в Варшаву. Я командую там войсками. Я нужен империи — но не как наследник, а как солдат. Пусть Николай или его сын будут следующими, а я... я хочу просто жить. С ней.
Александр долго молчал, глядя на брата. Потом вдруг заговорил — и в его голосе прозвучала такая глубокая, застарелая горечь, что Константин вздрогнул:
— Знаешь... я бы и сам мечтал отречься. Иногда мне кажется, что эта корона — не благословение, а проклятие. Что я не справляюсь. Что всё, что я делаю, идёт прахом. Что империя катится в пропасть, а я... ничего не могу изменить. Я устал, Костя. Очень устал.
— Не смей так говорить, — резко оборвал его брат. — Ты — император! Ты не можешь устать! Ты не можешь сдаться! На тебе держится всё. Ты — Александр. Освободитель Европы! Мой брат. Мой государь. И ты не должен даже думать о том, чтобы всё бросить! Я... Александр, ты сам знаешь, что я не рождён для трона. Я рождён для плаца.Отпусти меня. Позволь мне быть просто человеком, — мужчина тяжело вздохнул и сказал уже тише. — Пожалуйста.
Александр смотрел на брата, и в его глазах стояли слёзы, которых он не позволял себе уже так много лет. Тяжело вздохнув, император отвернулся обратно к огню.
— Хорошо. Я подумаю об этом.
Константин кивнул:
— Спасибо.
— Но никому ни слова о нашем разговоре.
Император поднялся, подошёл к брату, положил руку ему на плечо. Два человека, связанные кровью, долгом и тайной, которая отныне принадлежала только им. Александр смотрел на младшего брата и думал о том, что, возможно, тот ещё передумает, что любовь — вещь переменчивая, что со временем Костя остынет и поймёт: долг перед короной важнее.
Он, Александр, даст согласие на брак — но с отречением торопиться не станет, а там — кто знает, как повернётся судьба.
***
Апрель 1820 года. Варшава. Карета Константина Павловича, вся в дорожной грязи, с уставшими лошадьми и заспанным кучером, въехала во двор варшавского дворца на рассвете. Но сам цесаревич, вопреки обыкновению, выглядел бодрым. Даже более чем. Его глаза горели лихорадочным огнём. Князь Пётр Андреевич Вяземский, зевая и кутаясь в домашний сюртук, встретил его на ступенях. Вид у князя был помятый — рука всё ещё перевязана, под глазами тени, но его ироничная улыбка никуда не делась. — Ваше Высочество, — произнёс он, отвешивая лёгкий поклон, — вы вернулись. Я уже подумал, вы решили остаться в Петербурге навсегда. Или, по крайней мере, до тех пор, пока не доведёте до белого каления всех тамошних министров. — Я вернулся, — Константин взбежал по ступеням, перепрыгивая через две, и схватил Вяземского за здоровую руку. — Готовьтесь, Пётр Андреевич. Будет свадьба. Вяземский замер. Его бровь медленно, очень медленно поползла вверх. — Свадьба? — переспросил он. — Чья? — Моя, чья же ещё! — Позвольте... — Вяземский высвободил руку, поправил сюртук. — Я, конечно, всего лишь ваш секретарь и не претендую на роль советника в делах сердечных, но, насколько мне известно, для свадьбы требуется согласие невесты. Вы уже сделали ей предложение? Константин осёкся. Его лицо, только что сиявшее триумфом, приобрело слегка растерянное выражение. — Нет, — признался он. — Пока нет, но... император дал согласие. Я получил его разрешение. — Император дал согласие, — медленно повторил Вяземский. — А невеста ещё не дала. Вы, Ваше Высочество, ничего не перепутали? — Не перепутал! — рявкнул Константин, но тут же осёкся. — То есть... я думал, самое трудное — это убедить Александра, а теперь... — он запнулся, подбирая слова. — Теперь самое сложное — это убедить её. Вяземский смотрел на него — на этого грубого, неотёсанного, вечно орущего человека, который стоял перед ним с видом растерянного медведя, — и чувствовал, как внутри поднимается что-то похожее на нежность. Он взял Константина под локоть и повёл во дворец. — Пойдёмте, Ваше Высочество, — сказал он. — Выпьем чаю, и вы расскажете мне всё по порядку, а потом мы вместе подумаем, как вам добиться согласия от женщины, которая, заметьте, ещё вчера называла вас бараном. — Она не называла меня бараном! — возмутился Константин. — Называла, но в очень вежливой форме. Это, кстати, признак хорошего воспитания. Они прошли в гостиную и отпустили слуг, чтобы не было лишних ушей. Константин сидел в кресле, сжимая в руке миниатюрный портрет Жанетты, и говорил — сбивчиво, горячо, совсем не так, как привык говорить на военных советах. Он рассказал о Петербурге, о разговоре с Александром, о том, что император сначала был против, но потом смягчился. О том, что он, Константин, готов на всё. Даже на то, чего раньше никогда не делал. Однако, как и просил Александр, он опустил момент с возможным отречением от престола. — А что вы никогда не делали? — поинтересовался Вяземский, отхлёбывая чай. — Не просил, — буркнул Константин. — Простите? — Не просил! — повторил он громче. — Я никогда никого ни о чём не просил! Я приказывал. Требовал. Кричал. Просить... — он осёкся, уставившись в чашку. — это слабость. Но её нужно именно попросить. Она... другая. Она не боится меня. Она не хочет от меня денег. Ей не нужен титул. Ей нужно... — он запнулся, подбирая слово, — нужно, чтобы я был человеком, а я не знаю, как им быть. Вяземский поставил чашку чая, откинулся в кресле и посмотрел на великого князя долгим, изучающим взглядом. — Знаете, Ваше Высочество, — сказал он наконец, — я служу вам уже почти год и за это время видел вас в гневе, в ярости, в раздражении. Видел, как вы кричите на министров, как вы швыряетесь подарками, как вы топаете ногами, но я никогда не видел вас... таким. Вы сейчас похожи на юнца, который впервые влюбился и не знает, с какой стороны подойти к девушке. Это... трогательно. — Я не юнец! — Константин побагровел. — И я знаю, как подойти к женщине! Я... — Вы знаете, как подойти к любовнице, — перебил Вяземский. — К той, которая ждёт от вас денег и покровительства, а Жанетта — не такая. Она не возьмёт денег. Она не согласится быть на содержании. Она ждёт от вас... — он сделал паузу, — любви. Настоящей. И если вы хотите её добиться, вам придётся научиться тому, чего вы никогда не умели. Слушать. Ждать. Просить прощения. И, возможно, даже стоять на коленях. — На коленях?! — взревел Константин. — Именно, — Вяземский кивнул. — И, поверьте моему опыту, это не самое унизительное, что может сделать мужчина ради женщины. Самое унизительное — это потерять её из-за собственной гордости. Константин замолчал. Он смотрел на портрет, и его лицо медленно, очень медленно смягчалось. Потом он вздохнул — тяжело, обречённо, как человек, который понял, что битва будет трудной, но отступать не намерен. — Помогите мне, — сказал он тихо. — Я не знаю, как. Что ей говорить? Как себя вести? Я всё испорчу. Вяземский улыбнулся — на этот раз без иронии, очень тепло. — Для начала, — сказал он, — перестаньте кричать. Хотя бы в её присутствии. Потом — научитесь говорить комплименты. Не о её фигуре, а о душе. О её глазах. О том, как она читает. И, ради бога, не дарите ей больше георгинов и красных гвоздик. — А что дарить? — Розы. Белые. Я же говорил. — Вяземский вздохнул. — И почитайте ей стихи. Возьмите у меня томик того же Жуковского. Или, ещё лучше, я познакомлю вас с лирикой Пушкина. У него есть очень нежные строки. О любви. О вечности. О том, что сердце готово ждать. — Я не умею читать стихи. — Научитесь. — Вяземский поднялся, одёрнул сюртук. — Если вы смогли убедить императора, то уж прочесть четверостишие, не запнувшись, как-нибудь осилите. А пока вам следует выспаться. Подозреваю, что завтра у вас самый важный разговор в жизни. И советую надеть тот синий мундир. Он вам идёт. Константин кивнул и направился к двери, но на пороге обернулся. Замялся. — Пётр Андреевич... спасибо. — Не за что, — Вяземский поклонился. — Я делаю это не ради вас, а ради Жанетты. Она слишком хороша, чтобы достаться какому-нибудь австрийскому эрцгерцогу. Константин усмехнулся — без злости, почти весело — и вышел. Вяземский остался в гостиной один, с чашкой остывшего чая и тёплым, неожиданным чувством в груди. Он смотрел на закрытую дверь и думал о том, что мир определённо сошёл с ума, если Константин Павлович, гроза Варшавы, слушает его советы по ухаживаниям. Возможно, любовь и правда способна менять людей. Даже таких.***
Апрель 1820 года. Санкт-Петербург. Весна в Петербурге в этом году выдалась ранняя, но тревожная. Снег сошёл, на набережных зеленели первые липы, но в воздухе висело что-то тяжёлое, предгрозовое. Новости из Европы приходили одна мрачнее другой: революция в Испании разрасталась, в Неаполе вспыхнули волнения, а в Париже случилось то, что заставило содрогнуться всю Европу. Пьер Луи Лувель, фанатик-бонапартист, среди бела дня, у выхода из Оперы, заколол герцога Беррийского — наследника французского престола. Того самого, чьё рождение когда-то считали чудом, дарованным небесами. Теперь же он лежал на мостовой, истекая кровью, а убийца, схваченный толпой, кричал: «Я отомстил! Смерть монархии!» Весть об этом убийстве долетела до Петербурга через неделю — и произвела эффект разорвавшейся бомбы. В салонах только и говорили, что о Лувеле, о судьбе Франции, о том, что монархия под ударом, а революционная зараза расползается по Европе, как чума. И среди тех, кто жадно ловил эти новости, был Александр Пушкин. Он раздобыл гравированный портрет убийцы. Тот самый, растиражированный во всех газетах: Лувель смотрел с листа жёстким, почти безумным взглядом. Пушкин долго разглядывал его, а потом взял перо и вывел внизу три слова: «Урок царям». И с этим портретом — не спрятанным, не сложенным, а открытым, как плакат в позолоченной раме — отправился в театр. В зале было душно, полно народу. Он прошёл мимо кресел, не пряча портрета, не опуская головы. Кто-то ахнул, кто-то зашептался, кто-то поспешно отвёл глаза. Он не замечал их. Или делал вид, что не замечает. Его лицо было спокойным, почти отрешённым — лицо человека, который перешёл черту и уже не боится того, что за ней. Слух об этой выходке достиг Зимнего дворца уже на следующее утро. Аракчеев лично принёс императору папку с очередным доносом. В папке лежали: описание сцены в театре, несколько новых эпиграмм — в том числе та, где Пушкин проходился по военным поселениям в выражениях, которые Аракчеев даже не решился зачитать вслух, — а также список стихотворений, ходящих по казармам, и портрет Лувеля с той самой надписью. Император смотрел на всё это молча. Его лицо, и без того бледное, стало белым, как бумага. Он думал об Испании, где мятежники заставили короля присягнуть конституции. О Неаполе, где армия взбунтовалась. О Франции, где убили наследника престола. О Константине, который явился и сказал: «Я готов отречься от престола». О тайных обществах, которые, как докладывал Бенкендорф, множатся с каждым месяцем. — Хватит, — произнёс он наконец, и его голос прозвучал глухо, как удар колокола. — Довольно. Этого Пушкина нужно остановить. Он — не просто мальчишка. Он — искра, а вокруг — порох. Если мы не погасим её сейчас, завтра будет поздно. — Согласен, Ваше Величество, — Аракчеев склонил голову, и в его глазах мелькнуло удовлетворение. — Давно пора принять меры. Александр вызвал к себе Николая. Брат явился через полчаса — прямо с плаца, в запылённом мундире, удивлённый внезапным вызовом. Император сидел за столом и, не глядя на него, произнёс: — Николай, я хочу, чтобы ты начал присутствовать на заседаниях Государственного совета. На постоянной основе. С этого дня. Николай замер. Он ожидал чего угодно — выговора, нового поручения, вопроса о делах инженерного училища, но не этого. Государственный совет — это был орган, в котором обсуждались дела империи. Серьёзные дела. Дела, к которым его никогда раньше не подпускали. — Государь... — Мне нужно, чтобы ты был там, — перебил его Александр, всё ещё не поднимая глаз. — Больше некому. Николай хотел спросить в чём дело, но что-то в лице брата его остановило. Что-то, чего он никогда раньше не видел: не просто усталость — обречённость. Николай поклонился, коротко ответил: «Слушаюсь, Ваше Величество», — и вышел. В коридоре он почти столкнулся с Аракчеевым. Граф, весь в звёздах и орденах, скользнул по нему взглядом — холодным, оценивающим, — и чуть заметно усмехнулся, потом прошёл мимо, даже не кивнув. Николай стоял, глядя ему вслед, и чувствовал, как внутри поднимается волна ярости. Этот человек был в числе тех, кто когда-то презирал его чертежи, кто называл его «мальчишкой», кто даже теперь смотрит на него так, словно он — пустое место. Но сейчас было не до личных обид. Сейчас происходило что-то более важное и масштабное. И он, великий князь Николай Павлович, пока не понимал, что именно.***
Маленькому Александру Николаевичу исполнилось два года. Праздник намечался скромный — только свои, только самые близкие. Александра Фёдоровна сама руководила украшением белого зала гирляндами из живых цветов, пока няньки пытались удержать виновника торжества, который норовил залезть на стул и оттуда — на стол, к вазе с фруктами. Николай, только что вернувшийся из училища, стоял в дверях и смотрел на эту сцену с тихой улыбкой, которая в последнее время появлялась у него всё чаще. Василий Андреевич Жуковский сидел в углу гостиной, сжимая в руках несколько листов бумаги, исписанных убористым, но удивительно изящным почерком. Он перечитывал их, беззвучно шевеля губами, и его пальцы чуть заметно дрожали. — Ты опять за своё? — Николай подошёл к нему, опустился на подлокотник его кресла, взглянул на бумаги. — Дай угадаю: то самое послание? Которое ты прятал от меня и от Шарлотты целый год? — Оно, — Жуковский поднял глаза, и в них была смесь радости и ужаса, какая бывает у человека, который вот-вот прыгнет с обрыва. — Я не знаю, как я решился. Оно пролежало в столе больше года. Я столько раз его переписывал... И всё равно кажется, что чего-то не хватает. Какой-то одной, самой важной рифмы. — Ты — лучший поэт России, — Николай взял его за руку, переплёл их пальцы — быстро, пока никто не видел. — Если ты чего-то не нашёл, значит, этого и не нужно. Читай так. Шарлотта будет счастлива. Она же не знает, о чём оно? — Нет, — Василий покачал головой. — Я сказал только, что написал «кое-что» в честь Саши. Она думает, что это ода младенцу. Коротенькая, на две строфы, а там... — он посмотрел на листы, — там три страницы. — Три страницы?! — Николай присвистнул. — Бедная Шарлотта. Она же не любит длинных стихов. — Она любит мои стихи, — возразил Жуковский, и в его голосе прозвучала такая трогательная, почти детская обида, что Николай рассмеялся. — Прости. Конечно, любит. Особенно те, которые ты прячешь в стол почти год. — Он наклонился и, убедившись, что поблизости никого нет, поцеловал его — быстро, но нежно, в уголок губ. — Читай. Всё будет хорошо. Я буду стоять в первом ряду. И, если ты запнёшься, я громко закашляю. Это отвлечёт внимание. — Ты не умеешь кашлять незаметно, — Жуковский улыбнулся. — Значит, буду чихать. У меня от цветов аллергия. Это правда. — У тебя нет аллергии. — Значит, будет. Они посмотрели друг на друга и рассмеялись — тихо, заговорщицки, как мальчишки, которые только что придумали шалость. В гостиной пахло яблочным пирогом, цветами и особым, ни с чем не сравнимым ароматом дома, где живёт любовь. Час спустя гости собрались в малом зале Аничкова дворца. Здесь были только самые близкие: Мария Фёдоровна, величественная и сияющая, с маленькой Мари на руках; Михаил Павлович, который только что вернулся с учений и ещё пах порохом; несколько фрейлин и адъютантов, включая Бенкендорфа, который явился, как всегда, безупречный, но на этот раз без папки с донесениями — только с подарком для именинника. Жуковский стоял у импровизированной сцены, сжимая в руках свои листы, и выглядел так, словно его вот-вот поведут на эшафот. Александра Фёдоровна, заметив его состояние, подошла и тронула за рукав. — Василий Андреевич, что с вами? Вы бледны. Это всего лишь несколько строк, вы же выступали перед императором, перед всей Академией... — Там было другое, — пробормотал Василий. — Там я читал о призраках, а здесь... здесь о живых. О вас. Это гораздо страшнее. — Обо мне? — Александра удивлённо подняла брови. — Так это не о Саше? — И о Саше тоже, — уклончиво ответил Жуковский. — Вы всё поймёте. Я надеюсь. Николай, стоявший у дверей с бокалом шампанского, встретился взглядом с Василием и чуть заметно кивнул: «Давай». Жуковский глубоко вздохнул, поправил прядь волос и вышел в центр зала. — Дамы и господа, — начал он, и его голос, обычно мягкий и спокойный, зазвенел проникновенным тембром, который появлялся у него только при чтении стихов, — я осмелюсь прочесть вам послание, которое было начато более года назад и завершено лишь нынешней весной. Оно посвящено... — он сделал паузу, — рождению великого князя Александра Николаевича и обращено к его матери. Александра ахнула. Николай, который уже знал содержание, улыбнулся. Мария Фёдоровна подобралась, распрямила кружево на платье. Бенкендорф, стоявший в углу, скрестил руки на груди и приготовился слушать. Жуковский начал читать. Он читал о том, как прекрасен мир, в котором рождается новая жизнь. О том, как ангелы склоняются над колыбелью. О том, что материнская любовь — это самое чистое, самое святое, что есть на земле. О том, что юная мать — сама как утренняя заря, как весенний цветок, как луч света, прорезающий тьму. О вере в будущее этого ребёнка. Его голос то взлетал, то опускался до шёпота, и в зале стояла такая тишина, что было слышно, как потрескивают свечи. Александра Фёдоровна слушала, прижав руку к сердцу, и по её щекам катились слёзы. Маленький Саша, заскучавший было на руках у няни, вдруг затих и уставился на поэта, словно понимал что-то, недоступное взрослым. Николай смотрел на Василия и чувствовал, как горло перехватывает от гордости. Это был его поэт. Его любовь. И он делился своей любовью со всеми, кто был ему дорог. Александр Христофорович Бенкендорф, внимательно слушавший поэта, краем глаза заметил, как в зал проскользнул адъютант — из его канцелярии. Он подошёл к генералу, встал навытяжку и что-то тихо произнёс на ухо. Бенкендорф нахмурился, кивнул, отпустил адъютанта. Николай, стоявший рядом, заметил это движение и чуть повернул голову. — Что-то случилось? — шёпотом спросил он. Генерал помолчал, глядя на Жуковского, который, ничего не замечая, читал свои строки — светлые, торжественные, полные любви. — Император подписал приказ, — так же шёпотом ответил он, — об аресте Пушкина. Николай замер. Его лицо побледнело. Он перевёл взгляд на Василия — на его вдохновенное, счастливое лицо, на его руки, всё ещё дрожащие от волнения, на листы, которые он сжимал в пальцах, — и почувствовал, как внутри что-то оборвалось. — Не говорите ему , — тихо произнёс он. — Пусть дочитает. — Я и не собирался, — ответил Бенкендорф. Они оба смотрели на Жуковского, который в этот момент читал свои финальные строки — о том, что материнская любовь бессмертна, что она переживёт всё: и войны, и бури, и саму смерть. Он ещё не знал, что в эту самую минуту его Сашу, его подопечного, его гордость и боль, везут в сырую камеру с решёткой на окнах. «Пред матерью, как будто пред Судьбой, Беспечно он играет в колыбели, И Радости младые прилетели Ее покой прекрасный оживлять; Житейское от ней еще далеко... Храни ее, заботливая мать; Твоя любовь — всевидящее око; В твоей любви — святая благодать». Последние слова послания затихли под сводами зала. Александра Фёдоровна вскочила, бросилась к Жуковскому, прижимая руки к груди. Мария Фёдоровна аплодировала, и в её глазах стояли слёзы. Михаил кричал «браво» так, что дребезжали люстры. Николай подошёл к Александру, взял его за локоть. — Завтра, — сказал он тихо. — Завтра я сам всё ему расскажу. Сейчас — пусть у него будет этот вечер. Бенкендорф кивнул. Он смотрел на Жуковского, который смеялся и принимал поздравления, и думал о том, что завтра им придётся разбить это счастье. Завтра Николай Павлович скажет Василию Андреевичу, что его ученик в тюрьме. Что ему грозит Сибирь. Что мир, такой светлый и прекрасный в этих стихах, на самом деле жесток и беспощаден, но сегодня — только сегодня — он позволит им всем быть счастливыми. Хотя бы на один вечер.***
В этот вечер Иван Иванович Пущин искал Пушкина по всему Петербургу. Он обошёл трактиры, кондитерские, квартиры общих знакомых — Саши нигде не было. Данзас, встреченный на Невском, развёл руками: «Я его с утра не видел. Говорил что-то про цыган. Про гадание. Про то, что хочет знать судьбу». — Судьбу? — переспросил Пущин. — Какую ещё судьбу? — Не знаю. Он был... сам не свой. То ли пьян, то ли трезв — не поймёшь. Поезжай на Охту, там цыганский табор стоит. Может, он там. И Пущин поехал. На Охте, в дымном шатре, пропахшем травами и дешёвым вином, он нашёл Пушкина. Тот сидел на ковре, скрестив ноги, и слушал старую цыганку с серьгами-кольцами в ушах. Женщина разложила перед ним карты — старые, засаленные, — и говорила тихим, монотонным голосом. — Вижу дорогу... длинную. Далёкую. Вижу потерю. Большую потерю. Вижу страсть... — она подняла глаза на Александра, и в них мелькнуло что-то зловещее. — Страсть будет жечь тебя, как пламя. — Что за страсть? — спросил Пушкин, подавшись вперёд. — О ком ты говоришь? — О том, кто носит свет в глазах, — ответила цыганка, переворачивая очередную карту. — Ты думаешь о нём, но он — не то, чем кажется. Он — волк. Волк в овечьей шкуре. Берегись, поэт. Пушкин замер. Его губы дрогнули. — Ваня, — прошептал он. Пущин, стоявший у входа, услышал это имя и похолодел. Он сделал шаг вперёд, отдёрнул полог шатра. — Саша! — позвал он. — Что ты здесь делаешь? Поехали домой. Немедленно. Пушкин обернулся, и его лицо осветила пьяная, счастливая улыбка. — Ваня! Ты пришёл! А мне тут судьбу предсказывают. Говорят, меня ждёт дорога. И страсть. И волк. Красиво, правда? Как в моих стихах, только лучше. — Красиво, — Ваня схватил его за рукав, потянул вверх. — Вставай. Мы уходим. Он помог Саше подняться, накинул на него плащ, вывел из шатра. Тот почти не сопротивлялся — только бормотал что-то себе под нос. Уже стемнело, фонари горели редкими жёлтыми пятнами. Пущин огляделся в поисках извозчика, но улица была пуста. Он уже отправил мальчишку с запиской к Жуковскому — предупредить, что с Сашей беда и он везёт его домой. — Сейчас довезу, — бормотал он, удерживая Пушкина за плечи. — Там — чай. Спать. Завтра полегчает. Но завтра не наступило. Из темноты вынырнули трое — в штатском, но с военной выправкой. Один из них шагнул вперёд, преграждая путь. — Господин Пушкин? — Да, — Саша поднял мутные глаза. — Это я. А вы кто? Поклонники? Пришли за автографом? — У нас приказ, — произнёс старший, игнорируя его тон. — Вы арестованы. Прошу следовать за нами. Пущин рванулся вперёд, заслоняя друга. — По какому праву?! Кто отдал приказ? Я офицер! Я требую объяснений! — Приказ Его Величества, — отчеканил мужчина. — А вы, господин офицер, не вмешивайтесь. Или последуете за ним. Пушкин, казалось, только теперь начал осознавать происходящее. Его лицо, только что расслабленное и пьяное, наполнилось осознанием. Он выпрямился, глядя на жандармов со своей самой дерзкой, ледяной усмешкой, на которую был способен. — Что ж, господа, — произнёс он, — ведите. Только, умоляю, без рук. Я сам пойду. У меня на сегодня ещё были планы. Солдаты взяли его под руки. Пущин стоял, не в силах пошевелиться, и смотрел, как Сашу уводят в темноту. Смотрел на его удаляющуюся спину — тонкую, мальчишескую, такую родную. Смотрел, пока фигуры не растворились в ночи. Он остался один. Стоял на пустой улице, под моросящим дождём, и чувствовал, как внутри что-то рушится. Саша. Его Саша. Арестован. По приказу императора. И он, Пущин, ничего не может сделать. Ничего. Он сорвался с места и побежал. К Жуковскому на квартиру. Только бы успеть. Только бы Василий Андреевич был дома. Только бы он знал, что делать. Потому что сам Пущин не знал. Он только что потерял человека, которого любил больше всех на свете. И даже не успел сказать ему об этом.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.