От яблони до трона

Слэш
В процессе
NC-17
От яблони до трона
Zero_dawn
автор
Описание
История взросления великого князя Николая Павловича — от семилетнего мальчишки, лазающего за яблоками в царском саду, до императора, принявшего трон в огне восстания. Строгое воспитание, непростые семейные отношения, одиночество, страсть к инженерии и поэзия, что ворвалась в его жизнь вместе с первыми ростками влюблённости. Непростой путь Николая к обретению тихой гавани в мире, где правят сталь и долг.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

46. Возрождение

Март 1820 года. Санкт-Петербург. Николай и Михаил шли по коридору Зимнего дворца быстрым шагом — им сообщили, что Его Высочество Константин Павлович только что прибыл и требует собрать семейный совет. Весть о его внезапном возвращении из Варшавы всполошила всех: Константин никогда не приезжал без предупреждения, а уж тем более — не требовал собраться собраться вместе. — Как думаешь, зачем он вернулся? — спросил Михаил, поправляя мундир на ходу. — Опять что-то не поделил с поляками? Или с Вяземским поссорился? С него станется. — С Вяземским? — Николай усмехнулся. — Скорее Пётр Андреевич довёл его до белого каления своими остротами, и Константин сбежал в Петербург, чтобы не придушить его на месте. — Или наоборот, — Миша хмыкнул. — Может, Его Светлость наконец-то перевоспитал нашего брата. Представляешь: входит Костя, кланяется, говорит «благодарю» и «пожалуйста». Все падают в обморок. — Скорее Нева потечёт вспять, — фыркнул Николай. — Может, женщина? — юноша игриво подмигнул брату. — Помнишь его француженку Жозефину? Может, она ему надоела, и он нашёл себе новую пассию? Какую-нибудь весёлую польку? — Не неси чепухи, — отмахнулся Николай. — Ему никогда не было дела до тех, с кем он спит. Он... — мужчина осёкся, вспомнив. — Пётр Андреевич в последнем письме к Василию Андреевичу обмолвился, что стал свидетелем чего-то необъяснимого, но я не придал этому значения. — Вот видишь! — Миша торжествующе поднял палец вверх. — Я тебе говорю — женщина. Это всегда женщина. Они подошли к дверям малой гостиной, где их уже ждали. Николай положил руку на дверную ручку и на мгновение задержался. В нём ещё жила память о прошлой весне — о драке с братом, о грязных слухах, о том, как Константин пытался уничтожить его семью. Он не забыл. И не простил. Но он был великим князем и умел держать лицо. В гостиной, у камина, уже стояла вдовствующая императрица Мария Фёдоровна — прямая, как струна, но с тревогой во взгляде. Она теребила веер и, увидев сыновей, чуть заметно выдохнула с облегчением. Рядом с ней, у окна, стоял Константин. Он выглядел... иначе. Николай не сразу понял, что именно изменилось. Та же грубая, тяжеловесная фигура. Тот же мундир, те же ордена. Но что-то в лице — в глазах, в складке губ — было другим. Более... мягким. Словно он долго смотрел на что-то прекрасное и не мог забыть. — Братья, — произнёс Его Высочество, и голос прозвучал тише, чем обычно. Без обычного рыка. Без командных нот. Михаил, ожидавший привычного: «Ну, чего уставились?», на мгновение растерялся, но быстро пришёл в себя и, хлопнув Константина по плечу, воскликнул: — Константин! Ты ли это? Выглядишь так... будто тебя подменили. Где твои проклятия в адрес поляков? Не заболел ли часом? — Не заболел, — великий князь чуть усмехнулся, но усмешка вышла не злой, а скорее усталой. — Просто... устал с дороги. — С дороги? — самый младший брат прищурился. — Это какая же дорога так меняет людей? Может, по пути ты заехал в монастырь и принял постриг? Или, — он подмигнул, — встретил кого-то? Говорят, в Варшаве много красивых женщин. Может, одна из них тебя и околдовала? Николай ожидал, что Константин рявкнет на Михаила — как обычно, но тот лишь покачал головой и сказал — тихо, почти задумчиво: — Может, и околдовала. В комнате повисла тишина. Михаил переглянулся с Николаем. Мария Фёдоровна замерла, сжав веер. Константин, не замечая произведённого эффекта, оглядел братьев и вдруг сказал — тем же странным, непривычно мягким голосом: — Вы оба хорошо выглядите. Николай, я слышал, твоё училище процветает. Поздравляю. Михаил, твоя часть, говорят, лучшая в гвардии. Отец гордился бы вами. Николай нахмурился. Это было... подозрительно. Константин никогда не говорил таких вещей. Никогда. Лишь кричал, критиковал, придирайся. С чего бы вдруг такая перемена? — Где Александр? — спросил Константин, обводя гостиную взглядом. — Мне нужно с ним поговорить. — Император занят, — вступила в разговор Мария Фёдоровна, и её голос дрогнул. — Но я уверена, он найдёт для тебя время. Может быть, ты сначала расскажешь нам, в чём дело? Примчался из Варшавы без предупреждения, потребовал срочной встречи... Мы волнуется, дорогой. — Пока не могу, матушка, — Константин Павлович посмотрел на неё, и в его взгляде мелькнуло что-то похожее на нежность. — Сначала я должен поговорить с Александром. Это важно. Очень важно. Мария Фёдоровна сжала губы, но спорить не стала. Она слишком хорошо знала своего сына: если он что-то решил, его не переубедить. Михаил, чувствуя напряжение, попытался разрядить обстановку: — Ну, раз Александр занят, может, мы пока пообедаем? Я с утра ничего не ел, и наш брат с дороги, наверняка, голоден, как волк. Миша широко улыбнулся, как умел только он, и напряжение в гостиной чуть спало. Но Николай продолжал молчать. Он смотрел на Константина и думал о том, что этот человек — его брат, его кровь, — когда-то пытался уничтожить его семью. И что теперь этот же человек стоит перед ним и раздаёт комплименты. Мог ли он и правда изменится?

***

Александр Христофорович Бенкендорф сидел в своём мрачном кабинете, перебирая донесения. Их было пять. Пять! За последний месяц. Эпиграмма на Каченовского — разошлась по всему Петербургу. Эпиграмма на Аракчеева, что была ещё острее, ещё злее — тоже. Резкие высказывания в салоне Строгановых о крепостном праве — при свидетелях. Конфликт с секретарём военного министра Аракчеева — Пушкин назвал его «холопом в мундире» прилюдно. И, наконец, новая эпиграмма, настолько дерзкая, что её даже не решались читать вслух — только шёпотом, по углам. Всё это ложилось на стол Бенкендорфа, и с каждым новым листом его лицо становилось всё мрачнее. Вспомнился очередной разговор с графом Аракчеевым несколько дней назад, всё более обеспокоенным присутствием юного поэта в светской жизни Петербурга: «Вы забываетесь, Александр Христофорович. Я — военный министр. Здесь нет посторонних. Здесь есть только те, кто служит, и те, кто мешает службе. И ваш Пушкин, с его эпиграммами, мешает. Очень мешает. И вы, — он сделал паузу, — тоже... начинаете мешаться. Я вас предупредил, и я редко делаю это дважды». Александр снял очки, потёр переносицу, взял перо и написал короткую записку: «Василий Андреевич, ваш подопечный опять на виду. И это начинает привлекать внимание тех, чьё внимание ему совсем не нужно. Пожалуйста, вразумите его, пока не стало поздно. Б.» Жуковский получил записку через час. Он прочёл её, вздохнул и, не откладывая, отправился на Фонтанку. Василий Андреевич знал, что Бенкендорф просто так писать не станет, как и то, что Саша снова в беде — в той, которую создаёт сам себе с завидным упорством, достойным лучшего применения Пушкин нашёлся дома — что само по себе было тревожным знаком. Обычно в это время дня он либо пропадал в бильярдных, либо читал стихи в гостиных, либо, на худой конец, спал после ночных похождений. Сегодня же поэт сидел за столом, сжимая в руке смятое письмо, и смотрел в стену. Перед ним лежали исчирканные листы — не «Руслан», не новые стихи, а эпиграммы. Злые, хлёсткие, одна смелее другой. — Александр Сергеевич, — Василий сел напротив, стараясь говорить спокойно, — я к вам с визитом. Надеюсь, не помешал? Пушкин поднял глаза. Они были красными. — Помешали, — сказал он без улыбки. — Но вы всё равно уже здесь. Садитесь. Жуковский молча бросил взгляд на листы на столе. — Я слышал, вы опять в центре внимания. Эпиграммы, высказывания... Александр, вы же понимаете, что каждая ваша острота разносится по городу быстрее, чем вы успеваете её записать? — Понимаю, — Пушкин пожал плечами. — И что? Мне молчать? Когда этот... секретарь Аракчеева смотрит на меня, как на грязь под ногами?! Когда Каченовский поливает мою поэму помоями? Когда собственный отец пишет мне письма с угрозами, потому что у него нет денег, а у меня нет возможности ему помочь? Молчать?! — Я не говорю «молчать». Я говорю вам — думать! О последствиях. О тех, кто попадёт под удар вместе с вами. О ваших друзьях. О Пущине. О Данзасе. Обо мне, в конце концов. Александр Сергеевич опустил глаза. Его пальцы, сжимавшие бумагу, разжались, и листок упал на стол. Жуковский увидел, что это было письмо от отца — старое, уже затёртое на сгибах, видимо, перечитанное много раз. — Я не хочу никого подводить, — тихо сказал Саша. — Но я и не могу иначе. Когда я вижу несправедливость, у меня внутри всё закипает. Я должен выплеснуть это. Иначе — взорвусь! — Выплесните в стихи. Не в эпиграммы — в поэзию! Вы же начали новое стихотворение «Возрождение». Это прекрасные строки! Они стоят тысячи эпиграмм. «Художник-варвар кистью сонной Картину гения чернит И свой рисунок беззаконный Над ней бессмысленно чертит». Пушкин долго молчал, потом вдруг спросил, и в его голосе прозвучала почти детская уязвимость: — Василий Андреевич, вы правда думаете, что мои стихи могут что-то изменить? Что кто-то, прочитав их, станет лучше? Или это всё — пустое сотрясание воздуха? Для чего это всё? Жуковский взял его за руку — бережно, как раненую птицу. «Но краски чуждые, с летами, Спадают ветхой чешуей; Созданье гения пред нами Выходит с прежней красотой». — Я знаю, что могут. Когда-то именно мои стихи изменили судьбу одного человека, и я уверен, ещё ни одну судьбу — изменят ваши. Но для этого вы должны жить, Александр. Не загоняйте себя в могилу. Если вы погибнете — кто тогда будет говорить за тех, кто не может? Пушкин не ответил. Он просто смотрел на их сплетённые руки, и в его глазах стояли слёзы — злые, бессильные, которых он никому никогда не показывал. «Так исчезают заблужденья С измученной души моей, И возникают в ней виденья Первоначальных, чистых дней».

***

Март набирал обороты. В Петербурге зашептались о новом, неслыханном скандале. Кто-то пустил слух — подлый, грязный, рассчитанный на самое больное место, — что Пушкина, того самого юного поэта, автора «Вольности» и «Руслана», высекли в секретной канцелярии. Розгами. Как мальчишку. Как крепостного. Александр Сергеевич услышал этот слух от Кюхельбекера, который прибежал к нему бледный, с трясущимися руками. — Саша, они говорят... они говорят, что тебя... что ты... — он не мог выговорить. — Что меня выпороли? — холодно спросил Пушкин. — Я знаю. Уже слышал. Он не кричал. Не швырял стулья. Он сидел за столом, очень прямо, и лицо его было белым, как бумага. Перед ним лежало начатое письмо. Строчки кривые, чернила расплывались, словно от воды. Или от слёз. — Это ложь, — прошептал Кюхельбекер. — Все знают, что это ложь. — Все? — Пушкин поднял на него глаза. — Все — это кто? Те, кто шепчутся за моей спиной? Те, кто передают эту грязь из уст в уста? Те, кто верит, что поэта можно высечь, как дворового мальчишку? — Он усмехнулся. — Знаешь, Вильгельм, о чём я думаю? Я думаю: а может, взять и вызвать на дуэль всех? Всех до единого. Тех, кто шепчется. Тех, кто верит во всякие глупости. Тех, кто смеётся. Всех. И пусть победит последний! — Саша, не надо! — Кюхельбекер с силой схватил его за руку. — Ты же знаешь, это безумие! Это самоубийство! — Самоубийство, — задумчиво повторил Пушкин. — А может, это и есть выход? Одна пуля — и все проблемы решены. Ни долгов, ни отцовских писем, ни сплетен. Только вечный покой, и, может быть, пара строк в светской хронике: «Скончался Александр Пушкин, поэт скандальный и неровный, но не лишённый дарования». Как тебе такая эпитафия? Кюхельбекер заплакал. Саша посмотрел на него, и его лицо дрогнуло. Он протянул руку, потрепал друга по плечу. — Прости, я не хотел. Я... не сделаю этого. По крайней мере, не сегодня. А сейчас прости, мне нужно побыть одному. Когда Вильгельм ушёл, Пушкин снова остался один. Он смотрел на письма, которые пришли за последние дни: от отца — с упрёками, от Жуковского — с заботой, от Данзаса — с поддержкой, от Пущина — короткое, на полстраницы, без единого лишнего слова. Он перечитал их все. Потом собрал в стопку, поднёс к свече — и отдёрнул руку. Не смог. Вместо этого он просто смахнул их на пол и отвернулся. На столе остался только один лист — «Возрождения». Он перечитал его, горько усмехнулся и пробормотал: — Ложь. Всё ложь. Никакого возрождения не будет.

***

— Он становится опасен. На квартире Пущина, где собиралась коренная управа тайного общества разгорелся спор. — Для нас в том числе. Его эпиграммы читают все. Его выходки обсуждают в гостиных. Власти уже обратили на него внимание. Если его арестуют, то и до нас доберутся. — Саша — не заговорщик, — возразил Пущин. — Он поэт. Он не участвует в наших собраниях. — Но его имя связывают с нами, — подал голос Лунин. — Он дружен с тобой, Иван. С Рылеевым. С Кюхельбекером. Если его возьмут, он может не выдержать, и тогда — сам понимаешь. — Саша не предаст, — твёрдо сказал Ваня. — Я не говорю о предательстве, — Лунин пожал плечами. — Я говорю, что он — слабое звено. Слишком громкий. Слишком заметный. Слишком... импульсивный. Ты сам знаешь: наша сила в тишине, а он — сплошной громкий крик под окном императора. Рано или поздно этот крик нас выдаст. Иван опустил голову. Он знал, что Лунин прав. Знал, что Саша — хоть и гений, но совершенно неуправляемый. Знал, что если Саша однажды сорвётся и скажет что-то не тем людям — пострадают все. — Я постараюсь... ограничить его участие. Не звать его на наши встречи. Не делиться планами. Так будет безопаснее для всех. — Особенно для него, — кивнул Рылеев. — Всё правильно, Иван Иванович. Пущин кивнул, но внутри у него что-то оборвалось. Он только что согласился отдалить от себя единственного человека, ради которого, возможно, и пошёл на всё это. И от этого становилось горько. Очень горько.

***

Тем временем граф Аракчеев, умеющий подбирать нужный момент и не любящий ждать, тоже не остался в стороне. Он явился к императору с папкой, в которой лежала и «Вольность», и злые эпиграммы на него самого, и послание к Чаадаеву, и многие другие донесения и жалобы на поэта Пушкина. Император, усталый и раздражённый после известий о новых волнениях в Европе, слушал молча. Аракчеев говорил негромко, но каждое его слово било в цель. — Ваше Величество, этот Пушкин — зараза. Его стихи читают в казармах. Его эпиграммы повторяют в гостиных. Он высмеивает правительство. Он подрывает устои. И, что хуже всего, он окружён покровителями. — Аракчеев сделал многозначительную паузу. — Говорят, генерал Бенкендорф проявляет к нему интерес. Возможно, из лучших побуждений, но результат-то один: мальчишка чувствует себя безнаказанным. Александр Павлович долго молчал, глядя на разложенные перед ним бумаги. — Хорошо. Я подумаю. Аракчеев поклонился и вышел. Он знал, что император ничего не решает сразу, но камень был брошен. Круги пошли. И теперь оставалось только дождать — финального аккорда.

***

Его Высочество Константин Павлович, к собственному удивлению, смог добиться аудиенции у собственного брата-императора лишь спустя несколько дней. Он пришёл не один. Попросил, чтобы при разговоре присутствовала и их матушка Мария Фёдоровна. Александр, удивлённый этой просьбой, согласился. В кабинете было прохладно. Император сидел за столом, заваленным бумагами, и выглядел ещё более усталым, чем обычно. Мария Фёдоровна расположилась в кресле у окна, сложив руки на коленях. Константин Павлович стоял перед ними — прямой, решительный, с портретом в руке. — Я хочу жениться, — сказал он без предисловий. Император поднял бровь. Мария Фёдоровна ахнула. — На ком? — спросил Александр. Константин протянул портрет. Александр Павлович взял его, посмотрел на миниатюру — белокурая девушка с большими глазами, тонкими чертами лица и спокойной, чуть застенчивой улыбкой. Он долго разглядывал её, потом перевёл взгляд на брата. — Кто она? — Графиня Жанетта Грудзинская. Дочь польского графа Антония Грудзинского. — Полька, — произнесла Мария Фёдоровна, и в её голосе прозвучало всё: и удивление, и неодобрение, и тревога. — Католичка? — Да, — кивнул Константин. — Католичка. — И ты... хочешь жениться на ней? — вдовствующая императрица поднялась. — Константин, ты понимаешь, что это невозможно? Она — католичка. Она — дочь помещика. Она не ровня тебе! Династический брак должен быть... — Я не хочу династического брака! — перебил Константин, и его голос зазвенел привычной сталью. — Я устал от них. Мой первый брак был династическим — и что? Где теперь моя жена? Сбежала! Я хочу жениться на женщине, которую люблю. — Любишь? — Мария Фёдоровна всплеснула руками. — Что ты понимаешь в любви? Ты — великий князь! Наследник престола! Твой долг — не любовь, а династия! А она... — женщина брезгливо указала на портрет, — она тебе не пара. Это просто немыслимо! — Матушка права, — Александр наконец подал голос. Он говорил тихо, но твёрдо. — Это невозможно. Двор не примет её. Свет будет шептаться. Иностранные дворы будут в недоумении. Ты — наследник престола, Костя. — Я знаю, кто я! — Константин сжал кулаки. — Но я так решил, и прошу вас — хотя бы подумать об этом. Я не требую немедленного согласия. Я прошу... только — подумать. Я... подожду. — Думать тут нечего! — отрезала Мария Фёдоровна. — Я запрещаю даже говорить об этом! Слышишь, Константин? Запрещаю! Александр поднял руку, останавливая мать. — Матушка, прошу вас. — Он перевёл взгляд на брата. — Константин, я не могу дать тебе ответ сейчас. Всё слишком серьёзно. Мне нужно подумать. Константин сжал зубы. Он хотел возразить — но перед ним был император. Его брат. Его господин. И он обещал подумать. Великий князь поклонился, коротко кивнул и вышел, не сказав больше ни слова. Мария Фёдоровна ещё долго сидела в кресле в своих покоях, прижав руку к груди. Её лицо было бледным, а глаза — полными тревоги. Александр Павлович же, оставшись один, долго смотрел на портрет, который Константин оставил на столе. Он видел лицо этой девушки — спокойное, ясное, с едва заметной улыбкой, и размышлял о том, не очередная ли это прихоть его взбалмашного брата или тот и правда... влюбился по-настоящему?
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать