Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
История взросления великого князя Николая Павловича — от семилетнего мальчишки, лазающего за яблоками в царском саду, до императора, принявшего трон в огне восстания. Строгое воспитание, непростые семейные отношения, одиночество, страсть к инженерии и поэзия, что ворвалась в его жизнь вместе с первыми ростками влюблённости.
Непростой путь Николая к обретению тихой гавани в мире, где правят сталь и долг.
44. Всё как обычно
30 мая 2026, 10:02
Завтрак подходил к концу. Солнце уже поднялось высоко, заливая столовую ярким светом, блинчики были съедены, чай допит. Пушкин, раскрасневшийся после крепкого чая и всеобщего внимания, вдруг поднялся и, чуть покачнувшись, но удержав равновесие, поднял чашку, словно бокал с шампанским.
— Ваше Императорское Высочество, — произнёс он, обращаясь к Её Высочеству Александре, — я, кажется, ещё не поблагодарил вас за гостеприимство. И, как поэт, я могу сделать это только одним способом. Позволите?
Александра Фёдоровна, чуть удивлённо приподняв бровь, кивнула. Жуковский напрягся, Бенкендорф замер с чашкой в руке. Пушкин, не замечая их тревоги, на мгновение задумался, глядя на свет, льющийся из окна и золотящий светлые волосы Александры, — и начал:
«Я в Александровский чертог
Был приведён под кров случайно,
Но Ваш приют — он как пролог
К поэме, полной дивной тайны.
Вы — фея здешнего дворца,
Где всё сияет и ликует,
Где блеск январского венца
Волшебной сказкой сердце чует.
Примите ж скромный мой привет
И эти строфы в благодарность:
Вы дали кров, тепло и свет
Заблудшему поэту в данность».
Он поклонился. В столовой повисла короткая пауза. Жуковский, слушавший с замиранием сердца, выдохнул — ни одной крамольной строчки, ни одной опасной рифмы. Бенкендорф, тоже явно ожидавший подвоха, расслабил плечи. Александра, тронутая, захлопала в ладоши.
— Браво, Александр Сергеевич! — воскликнула княгиня. — Это прекрасно! Я сохраню эти строки. И, надеюсь, вы не в последний раз читали стихи в моём доме.
— Непременно, если меня пустят снова, — Пушкин покосился на Николая Павловича, — и если я не забуду дорогу.
— Вы её и не знали, — заметил Александр Христофорович. — Я вас подобрал как щенка.
— И слава богу, — Пушкин снова улыбнулся Александре Фёдоровна. — Знаете, Ваше Высочество, я ведь слышал о вас много разного. Что вы — сама доброта. Что вы — ангел во плоти. Не верил. Думал, придворная лесть, но теперь... — он обвёл рукой столовую, людей, блинчики, — Понимаю: всё правда.
Александра рассмеялась. Александр Христофорович, однако, продолжал следить за Пушкиным цепким, профессиональным взглядом, ожидая подвоха. Он ловил каждое слово поэта, готовый в любой момент одёрнуть, прервать, увести. Василий Андреевич же, сидя рядом с самим Пушкиным, смотрел то на одного Александра, то на другого и, кажется, совершенно забыл о Николае. Пальцы поэта, лежавшие на скатерти, чуть заметно дрожали.
Николай заметил это.
Он многое замечал в последнее время. Видел, как Василий избегает его взгляда, как он улыбается через силу, как его пальцы теребят край салфетки, хотя сам он сидит с прямой спиной и безупречным выражением на лице — сама элегантность, сама невозмутимость. Но Николая эта маска больше не обманывала.
— Александр Сергеевич, — сказал великий князь, отвлекаясь от своих мыслей, — Вы слышали, что в Англии строят железные дороги, соединяющие два города. Представляете? Паровая машина, паровоз, мчится по ним и везёт десятки людей со скоростью, какой не развивает ни одна лошадь.
Юный поэт оживился.
— Паровоз? Знаете, Ваше Высочество, будь такое чудо в России, я бы даже посвятил ему пару строк, если вам, конечно, будет интересно.
— Мне интересно всё, что движется вперёд, — усмехнулся Николай. — В том числе и поэзия. Просто она в отличие от паровозов движется по другим рельсам.
— И часто сходит с них, — добавил Бенкендорф, и все рассмеялись.
Василий тоже улыбнулся, но улыбка вышла натянутой, и Николай снова заметил, как дрогнули его пальцы.
После завтрака Александр Христофорович первый поднялся из-за стола.
— Мне пора на службу, — сказал он. — Александр Сергеевич, я провожу вас.
— Александр Сергеевич, — перебила его великая княгиня, — обещал прочесть мне новые главы «Руслана и Людмилы». Он мой гость. И я его никуда не отпущу, пока он не исполнит обещание.
Бенкендорф нахмурился, открыл рот, чтобы возразить, но Жуковский мягко тронул его за локоть.
— Я присмотрю за ним, Александр Христофорович. Обещаю. Никакой политики. Только поэзия.
Бенкендорф перевёл взгляд с Жуковского на Пушкина, обратно, после чего коротко кивнул и вышел. В прихожей он на мгновение задержался, бросив последний, долгий взгляд в сторону столовой, где остался Пушкин, и что-то в его взгляде заставило стоявшего рядом лакея деликатно отвернуться.
***
Александр Сергеевич Пушкин, оставшись с Александрой Фёдоровной и Жуковским наедине, устроился в уютной гостиной и начал читать — негромко, но с неподражаемой интонацией, которая заставляла замирать любую аудиторию. Шарлотта слушала, подавшись вперёд, и её глаза сияли. Василий сидел у окна, делая вид, что слушает, но на самом деле его мысли были далеко — в тех гостиных, где говорили о свободе, о конституции, о том, что монархия должна пасть. Николай Павлович остался в столовой, когда все начали расходиться. Он стоял у окна, глядя на заснеженный сад, и ждал. Минуту. Две. Десять. Он знал, что Василий сейчас выйдет — под каким-нибудь предлогом: взять книгу, или просто размять ноги. И оказался прав. Ещё через десять минут Жуковский, оставив Пушкина на попечение Александры, вышел в коридор — и почти сразу наткнулся на Николая. Тот стоял и смотрел на него... с ожиданием. — Василий Андреевич, — произнёс он, не двигаясь с места. — Уделишь мне минуту? Жуковский чуть напрягся, но улыбнулся. — Конечно, Николай. Что-то случилось? — Ничего, — Его Высочество пожал плечами. — Просто хотел спросить: ты в порядке? Ты сегодня какой-то... не такой. — Не такой? — Жуковский поправил непослушные сегодня волосы и сделал вид, что задумался. — Устал, наверное. Бессонная ночь. Карамзин читал до полуночи, а потом ещё этот... инцидент с Александром Сергеевичем. Я, признаться, не ожидал застать его здесь. — Я тоже, — усмехнулся Николай. — Но Бенкендорф освоил новую профессию. Спасатель поэтов. Жуковский кивнул. — Кто бы мог подумать. Повисла короткая пауза. Николай смотрел на Василия, и тот чувствовал этот взгляд — внимательный, изучающий, но не давящий. — Ты последнее время сам не свой, — сказал Николай, понижая голос. — Я заметил... Ты стал... раздражительнее. Или, может быть, тревожнее. Я не знаю, что случилось, но прекрасно всё вижу. — Ничего не случилось, — поэт покачал головой, но его пальцы чуть дрогнули. — Просто... много работы. Уроки с Александрой Фёдоровной. Пушкин. Карамзин. Переводы. Всё как обычно. — Всё как обычно, — повторил Николай. — Но ты при этом не спишь ночами и улыбаешься так, будто тебе больно. Василий поднял на него глаза, и в них всего лишь на мгновение мелькнула усталость. Глубокая, затаённая усталость, которую Василий Андреевич Жуковский привык носить в себе и никому не показывать. — Я не знаю, что именно происходит, — продолжал Николай, и его голос звучал ровно, без давления, — и я не требую ответов. Ты взрослый человек. Ты сам решаешь, чем со мной делиться. Но я хочу, чтобы ты знал: если тебе нужно поговорить — я здесь. Если тебе нужно помолчать — я тоже здесь. Я не буду давить. Жуковский молчал. Он смотрел на Николая — на его спокойное, открытое лицо, на рыжие волосы, в которых ещё путался солнечный свет, на веснушки, которые напоминали карту звёздного неба, — и чувствовал, как внутри что-то дрожит. Ему хотелось всё рассказать. Очень хотелось. Выложить всё: про тайные собрания, про речи о конституции, про Лунина, который по слухам говорил о цареубийстве так, словно речь шла о погоде. Про то, что среди этих людей — друзья Пушкина, его собственные друзья... Люди, с которыми он сидел за одним столом и читал стихи. Василий хотел рассказать про то, что он, Жуковский, также не имеет права пойти к Бенкендорфу и всё рассказать, потому что это было бы предательством друзей. Но он не мог и молчать, потому что молчание — это тоже предательство. Предательство доверия Николая. Предательство мирного детства Саши и Мари. Предательство Шарлотты, которая тоже доверяла ему. Василий правда хотел всё рассказать, но не мог. — Есть вещи, — сказал он наконец, и его голос прозвучал тише обычного, — которые я не могу рассказать даже тебе. Не потому, что не доверяю, а потому, что это не моя тайна. И если я раскрою её, пострадают те, кто мне её доверил. Я не хочу, чтобы из-за меня кто-то пострадал. Ни они. Ни ты. Николай долго смотрел на своего поэта, потом медленно кивнул. — Я понимаю. Не всё можно разделить. Не всё можно вылечить разговором. Но ты не обязан тащить это в одиночку. Ты не один, Василий!Слышишь? Ты не один. Жуковский опустил голову. Его плечи, которые он всё это время держал прямо, чуть дрогнули. — Я знаю, — прошептал он. — Спасибо. Николай взял его за руку. — Идём, выпьем ещё чаю, а потом... я тебе что-нибудь почитаю. — Ты? — Василий Андреевич удивлённо поднял глаза, и в них, несмотря ни на что, мелькнула искра прежнего, живого любопытства. — Ты будешь читать стихи? Ты, который когда-то заснул на «Лесном царе?» — Я не заснул! Я просто закрыл глаза, чтобы лучше представить. — И храпел для убедительности. — Я не храплю. — Храпишь. Но тихо. Это даже мило. Николай фыркнул, но его глаза смеялись. Они свернули в белую гостиную, где уже стояли чайник и вазочка с печеньем. Николай усадил Василия на софу, налил ему свежего чаю, а сам подошёл к книжному шкафу и вытащил старый, потрёпанный томик — тот самый, который когда-то подарила ему сестра Анна перед отъездом. Тот самый, где на полях ещё виднелись карандашные пометки неуверенной рукой. — «Лучший друг нам в жизни сей — вера в провиденье», — прочёл он негромко, и его голос, обычно резкий и командирский, сейчас звучал мягко, как тёплый хлеб. — Ты помнишь эти строки? Когда-то я читал их и думал, что «вот, наконец история с хорошим финалом!» Жуковский замер, глядя на него. Уголки его губ подрагивали. — «Здесь несчастье — лживый сон; счастье — пробужденье», — закончил Николай и закрыл книгу. — Но только сейчас я начал понимать. Счастье — это просыпаться рядом с теми, кого любишь, и знать, что они в безопасности. Я хочу, чтобы у нас так и было. Чтобы ты и Шарлотта были в безопасности, а Саша и Мари никогда не узнали, что такое война и страх. Жуковский смотрел на него и чувствовал, как медленно спадает камень с души. — Я постараюсь, — прошептал он. — Я правда постараюсь. Николай кивнул, сел рядом и, не говоря ни слова, обнял. Так они и сидели — в тихой столовой, где ещё пахло блинчиками и чаем, а за окном светило январское солнце. Из соседней гостиной доносился голос Пушкина — он читал Александре о подвигах Руслана, и та время от времени смеялась, переспрашивая значения незнакомых русских слов. Василий улыбнулся — на этот раз по-настоящему, — и, положив голову Николаю на плечо, закрыл глаза. Ему всё ещё было страшно. Всё ещё. Но теперь этот страх можно было с кем-то разделить, и этого уже было немало.***
Февраль 1819 года. Санкт-Петербург. Граф Алексей Андреевич Аракчеев, военный министр, председатель Департамента военных дел, человек, чьё имя произносили шёпотом и с оглядкой, сидел за массивным столом в своём кабинете и перебирал бумаги. Это был сухой, поджарый человек с лицом, на котором застыло выражение вечного недовольства. Он не любил поэтов, не любил вольнодумцев и, как Бенкендорф начинал подозревать, не любил вообще никого. Даже императора, которому служил с собачьей преданностью, он, кажется, любил не как человека, а как идею порядка, которую тот, по его мнению, олицетворял — всё меньше и меньше в последнее время. Бенкендорф вошёл, поклонился, вытянулся. Аракчеев не предложил ему сесть. — Александр Христофорович, — начал он, не поднимая головы от бумаг, — до меня дошли сведения, что вас видели в обществе некоего Пушкина. Поэта. Того самого, чья невыносимая «Вольность» расходится по казармам. Это правда? — Так точно, Ваше Сиятельство, — ответил Бенкендорф ровно. — Я действительно столкнулся с господином Пушкиным на улице. Он был в состоянии, близком к невменяемому, один на морозе. Я счёл своим долгом оказать ему помощь. В соответствии с христианским милосердием и долгом офицера. — Христианским милосердием, — повторил Аракчеев, и в его голосе прозвучала такая ирония, что само это слово, казалось, покрылось инеем. — Похвально. Весьма. Но не кажется ли вам, Александр Христофорович, что христианское милосердие не должно распространяться на тех, кто подрывает устои государства? — Ваше Сиятельство, если бы я прошёл мимо и дал ему замёрзнуть, это вызвало бы куда больше толков. Поэт, погибший на улице от холода и пьянства, — чем не романтический мученик? Его стихи стали бы читать с утроенным рвением, а так — он просто напился и врезался в столб. Это смешно, а не возвышенно. Аракчеев поднял голову. Его глаза — маленькие, глубоко посаженные, — впились в Бенкендорфа, как два буравчика. — Вы, Александр Христофорович, слишком умны для своего положения. И слишком близки к императору. Порой даже... излишне фамильярно с ним. Некоторым это не нравится. — Я служу Его Величеству, — спокойно ответил Бенкендорф. — И никому больше. — Знаю. — Аракчеев отложил бумаги, сложил руки на столе. — Но запомните: если император вам благоволит, это ещё ничего не значит. Благоволение — вещь переменчивая. Сегодня вы — доверенное лицо, завтра — неугодный свидетель. Вы молоды, Александр Христофорович. У вас вся карьера впереди. Но карьера строится не только на таланте. Она строится на осмотрительности. Вы меня понимаете? Бенкендорф сжал зубы. Он знал, что Аракчеев проверяет его. Знал, что каждое его слово будет взвешено и, возможно, использовано против него, но он также знал, что не может показать слабость. — Я поступил так, как считал правильным, — сказал он. — Если бы я прошёл мимо, я бы предал собственные принципы, а человек без принципов не может служить короне. Никакой. В комнате воцарилась тишина. Аракчеев смотрел на Бенкендорфа долгим, изучающим взглядом. Потом вдруг усмехнулся — одними уголками губ. — Ваша сестра, Дарья Христофоровна, — произнёс он, и Бенкендорф внутренне напрягся, — должна была выйти замуж за одного достойного человека, но предпочла уехать в Англию. Это было очень неосмотрительно с её стороны. Слышал, она сияет в Европейском обществе. Бенкендорф напрягся. Это была старая история. Аракчеев говорил о себе. Ещё в молодости, он действительно сватался к его, Александра, сестре. Дарья отказала — мягко, но твёрдо. И этот отказ, как многие другие, которые получал граф, не был забыт. — Моя сестра — прекрасная девушка, — сказал Бенкендорф. — И я горжусь ею. — Гордитесь, — кивнул Аракчеев. — Но помните: падать будет больно. И тем, кто падает с высоты, редко протягивают руку. Он снова опустил глаза к бумагам, давая понять, что разговор окончен. Бенкендорф поклонился и вышел. В коридоре он остановился, прижался спиной к холодной стене, закрыл глаза и медленно, очень медленно выдохнул. Его руки дрожали — не от страха, нет. От ярости. От бессилия. От того, что этот сухой, жёсткий человек с рыбьими глазами прав в одном: падать будет больно. И он, Бенкендорф, кажется, уже летит в пропасть — и сам не понимает, когда это началось. Он спустился в свой подвальный кабинет, сел за стол, сжал виски ладонями. В висках стучало. Ему хотелось вскочить, швырнуть что-нибудь в стену, закричать. Но он не мог. Он — генерал. Он — профессионал. Он — человек, который всегда держит себя в руках. Дверь скрипнула. Бенкендорф поднял голову. В кабинет вошёл его агент — неприметный человек в тёмном плаще, один из тех, кто составлял его личную, уже работающую сеть. — Ваше Превосходительство, — произнёс он тихо, — донесение. Бенкендорф взял листок, пробежал глазами. Его лицо, только что искажённое яростью, медленно разгладилось. Он снова был спокоен. Снова был собой. — Где Пушкин?***
Февраль 1820 года. Невский проспект. Снег искрился под ногами, и лёгкий морозец румянил щёки прохожих. По залитому солнцем тротуару, мимо нарядных витрин и заснеженных фонарей, шли двое. Один — высокий, элегантный, в тёмно-синем сюртуке и тёплой шубе с бобровым воротником. Он шёл с особой грацией, которая выдавала в нём человека, привыкшего к придворным гостиный. Другой — пониже, в распахнутой шубе и сбившемся набок шейном платке, с копной непослушных тёмных кудрей и мальчишеской улыбкой на смуглом лице. — Вот видите, Василий Андреевич, а вы боялись, — говорил Пушкин, пихая своего спутника локтем. — Всё прошло хорошо. Я прочёл стихи. Я никого не оскорбил. Я даже блинчики ел вилкой, а не руками, заметьте! — Заметил, — сухо отозвался Жуковский, поправляя шарф. — И оценил. Но вы забыли упомянуть, что до этого вы читали стихи фонарному столбу, а потом вас, как мешок с картошкой, тащили через весь город. — Это была прелюдия, — отмахнулся Пушкин. — Без неё основное действие не имело бы такого эффекта. Вы, главное, не бойтесь. Я умею вести себя в приличном обществе, когда хочу. — Вы? В приличном обществе? — Жуковский приподнял бровь. — Александр Сергеевич, вы в приличном обществе как слон в посудной лавке. Очаровательный, талантливый и совершенно неуправляемый. — Это был комплимент? — Это была констатация факта. Они прошли ещё несколько шагов. Вдруг на лице Александра расцвела улыбка, от которой Жуковский заранее напрягался. — А знаете, Василий Андреевич, я всё думаю об этом утре в Аничковом. Александра Фёдоровна — она и правда ангел. Только не небесный, а земной. А Николай Павлович... — он сделал многозначительную паузу. — Он, знаете ли, смотрит на вас так, будто вы — карта, которую он пытается расшифровать. Годами. И, кажется, так и не изучил до конца. Жуковский поперхнулся воздухом. — Александр Сергеевич! — Что? — Пушкин изобразил невинность. — Я лишь делюсь наблюдениями. Вы же сами учили меня: поэт должен быть наблюдателен. Вот я и наблюдаю:ак он поправляет вам пряди волос, как он ищет вас взглядом, когда вы отворачиваетесь, как он молча наливает вам чай, хотя слуги стоят в двух шагах. Очень, знаете ли, познавательно. Жуковский, красный до корней волос, поправил перчатки, поправил шарф, поправил манжеты и наконец выдавил: — Вы невыносимы. — Я знаю, — Пушкин взял его под руку с нежной фамильярностью, которую позволял себе только с ним. — Но вы всё равно меня любите, а теперь, — он резко сменил тон, — расскажите мне про вашего Александра. Бенкендорф, кажется. Кто он такой? Вы с ним дружны? Жуковский чуть напрягся. Не мог же он сказать: «Это человек, который уже сейчас знает о тебе больше, чем ты сам о себе». Вместо этого он сказал — осторожно, взвешивая каждое слово: — Александр Христофорович — человек сложный. Он не тот, кем кажется, но он честный. По-своему. И он не желает вам зла, просто... будьте с ним осторожны, Александр. Не играйте с ним. Он не Пущин и не Кюхельбекер. Он не прощает легкомыслия. Пушкин пожал плечами. — Да что вы так волнуетесь? Он просто ворчливый офицер. Любитель женщин. Ну, или «иследователь нравы», как мы выяснили. Я с ним уже встречался, и ничего страшного не случилось. Напротив — он меня спас. Дважды! И даже укрыл одеялом. Забавный человек. Жуковский вздохнул и покачал головой. Пушкин не понимал. Не чувствовал опасности. И в этом было его главное очарование — и его главная уязвимость. — Ладно, — сказал он наконец. — В конце концов, вы взрослый человек. И вы сами отвечаете за свои поступки. — Именно! — Пушкин просиял. — А теперь идём скорее, я хочу попробовать вот это! Он указал на лоток уличного торговца, где на подносе, переливаясь на солнце, лежали леденцы на палочках — красные, жёлтые, зелёные, как драгоценные камни из сказки. Пушкин, забыв о своём возрасте, о своём звании, о своей репутации грозного сатирика, подбежал к лотку и, как мальчишка, выбрал самый большой, самый красный леденец в виде петушка. — Василий Андреевич, смотрите! — он помахал леденцом, как флагом. — Настоящий рубин! Или, может быть, гранат? Как думаете? — Думаю, что он состоит исключительно из сахара, — Жуковский подошёл ближе, глядя на своего подопечного с нежной улыбкой. — И что вы через пять минут будете покрыты им с ног до головы — Зато буду счастлив! — Пушкин сунул леденец в рот и зажмурился от удовольствия. — М-м-м! Хотите? — Нет, благодарю. — Зря. Вам бы не помешало иногда быть ребёнком, Василий Андреевич. Вы слишком взрослый. Слишком правильный. Слишком элегантный. Жизнь, знаете ли, создана не только для манер. Жуковский покачал головой, но его губы дрогнули в улыбке. Этот мальчишка. Этот гениальный, несносный, импульсивный мальчишка. Он мог вывести из себя кого угодно — но он же мог и растопить любое сердце. Они двинулись дальше. Пушкин сосал свой леденец и болтал без умолку — о поэзии, о театре, о том, что Кюхельбекер опять написал оду и хочет её прочесть «при всём честном народе». Жуковский слушал вполуха, наслаждаясь этим редким моментом покоя. На мгновение ему даже показалось, что всё будет хорошо. Саша остепенится. Тучи над ними рассеются. И тут они увидели газету. На углу Невского и Мойки стоял мальчишка-газетчик, размахивая свежим номером «Вестника Европы» и выкрикивая заголовки. Пушкин, проходя мимо, бросил взгляд на первую полосу — и замер. Леденец выпал у него изо рта и упал в снег. — Что такое? — Жуковский проследил за его взглядом и увидел заголовок: «Поэма «Руслан и Людмила». Критическое рассмотрение». И ниже — фамилия автора рецензии: Каченовский. Жуковский взял газету, быстро пробежал глазами по строкам. «Грубо, площадно, недостойно звания изящной словесности». «Пахнет Ерусланом Лазаревичем — лубочной сказкой для черни». «Автор уронил звание поэта до рифмоплёта балаганного». Жуковский скомкал газету и выругался сквозь зубы — так, как никогда не позволял себе при посторонних. — Дьявол. — Дайте сюда. — Пушкин выхватил у него газету, развернул, прочёл. Его лицо, только что сиявшее мальчишеским задором, теперь было сосредоточенным и жёстким. Он прочёл до конца, потом аккуратно свернул газету и сунул в карман. — Александр Сергеевич, — начал Василий Андреевич, кладя руку ему на плечо, — не принимайте это близко к сердцу. Это всего лишь одна рецензия. Один критик. Каченовский — старый ворчун, он ругает всех. Вспомните, что он писал о Карамзине. Вспомните, что он писал обо мне. Это зависть. Только и всего. — Зависть? — Пушкин поднял глаза на своего учителя, и в них горел тот самый огонь, который Жуковский так хорошо знал и которого так боялся. — Нет, Василий Андреевич. Это война. И он её объявил, а я... — он вдруг улыбнулся — хищно, остро, как волк перед прыжком, — я не привык проигрывать. — Саша... — Не бойтесь, — Пушкин похлопал учителя по плечу. — Я не буду вызывать его на дуэль. Я буду умнее. Поэт развернулся и зашагал вперёд — быстрой, упругой походкой, и Жуковскому ничего не оставалось, как последовать за ним. Леденец так и остался лежать в снегу — маленькое красное пятнышко на белом, как капля крови. Или как первая искра большого пожара. Жуковский догнал Пушкина, взял его под руку и сказал — тихо, почти умоляюще: — Пожалуйста, будьте осторожны. Не переходите черту! Пушкин посмотрел на Василия Андреевича, и его лицо на мгновение смягчилось. — Я буду осторожен, — пообещал он, — но не буду молчать, когда меня бьют в спину. Жуковский покачал головой. Он знал, что спорить бесполезно.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.