От яблони до трона

Слэш
В процессе
NC-17
От яблони до трона
Zero_dawn
автор
Описание
История взросления великого князя Николая Павловича — от семилетнего мальчишки, лазающего за яблоками в царском саду, до императора, принявшего трон в огне восстания. Строгое воспитание, непростые семейные отношения, одиночество, страсть к инженерии и поэзия, что ворвалась в его жизнь вместе с первыми ростками влюблённости. Непростой путь Николая к обретению тихой гавани в мире, где правят сталь и долг.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

39. Мотылёк

Ноябрь 1819 года. Варшава. Залы дворца сияли огнями, но Константин Павлович, стоявший у колонны с бокалом венгерского в одной руке и сигарой в другой, был мрачен, как грозовая туча. Рядом с ним, обмахиваясь веером, сидела его фаворитка — Жозефина Фридрихс, француженка с томными глазами и ленивой грацией женщины, которая давно привыкла к своему положению и не ждала от жизни ничего нового. Константин Павлович был как всегда грозен и развязен и, кажется, специально говорил громче, чем требовали приличия, чтобы все вокруг слышали, как он отпускает шуточки о местных порядках, о польских панах и об их «смешных претензиях на гордость». Жозефина хихикала, прикрывая рот веером, но в её глазах была скука. Рядом с ними, как всегда, с лёгкой улыбкой на устах, стоял князь Пётр Андреевич Вяземский. Он был в отличном расположении духа — новое назначение его забавляло, работа над конституцией продвигалась, а наблюдение за Константином Павловичем, которого он про себя называл «личным вулканом», доставляло ему почти эстетическое удовольствие. — Ваше Высочество, — произнёс он, поправляя манжету, — вы сегодня особенно... громогласны. Я слышал ваш комментарий о польской кавалерии даже в соседнем зале. Боюсь, завтра об этом будет говорить вся Варшава. — Пусть говорят, — Константин затянулся сигарой и выпустил дым в сторону, к счастью, не в лицо Вяземскому, хотя, хотел именно туда. — Я не намереваюсь им нравиться. — О, это заметно, — Вяземский улыбнулся той самой улыбкой, от которой у Константина всегда сводило скулы. — Вы, кажется, поставили себе целью перессориться со всем городом. И, надо признать, весьма в этом преуспели. — Вяземский, — прорычал Константин, — вы меня утомляете. — Это моя работа, Ваше Высочество, — поклонился князь. — Я здесь именно для того, чтобы вас... сопровождать. Всюду. Постоянно. Как тень. Как совесть, которой у вас, увы, нет. Константин побагровел. Жозефина, наблюдавшая эту сцену, лениво усмехнулась. Вяземский перевёл взгляд на неё: — Мадам, вы сегодня, как всегда, очаровательны. Особенно ваша томность — она так подходит вашему положению. Положению женщины, которая проводит вечера в обществе Константина Павловича. Это, должно быть, требует немалой выдержки. Жозефина чуть сузила глаза, но промолчала. Константин же сжал бокал так, что тот едва не треснул. — Вяземский! — рявкнул Константин, но осёкся. Потому что в этот момент он увидел её. Она стояла в другом конце зала, окружённая подругами, и свет сотен свечей, казалось, освещал только её. Белокурые волосы, уложенные в высокую причёску, струились густыми локонами, голубые глаза сияли, а улыбка — приветливая, полная нежности — освещала всё вокруг. Она была похожа на Ундину, на лесную фею, на существо из другого мира. Константин Павлович замер. Его сигара выпала из пальцев и покатилась по паркету. — Кто это? — спросил он хрипло, не узнавая собственного голоса. Вяземский проследил за его взглядом и чуть приподнял бровь. — Графиня Жанетта Антоновна Грудзинская, — сказал он. — Старшая дочь польского графа. Двадцать лет. Не замужем. Умна, образованна, добродетельна. Вам, Ваше Высочество, не светит. — Почему? — Константин даже не подумал спорить. Он просто спросил, и в его голосе прозвучала такая растерянность, что Вяземский на мгновение даже пожалел его. — Потому что вы — это вы, а она — это она, — мягко, почти сочувственно заметил князь. — Вы грубы, развязны и пришли сюда с любовницей. Она — само совершенство. Вам нечего ей предложить. Константин не ответил. Он уже шёл к ней через весь зал, не замечая ни удивлённых взглядов, ни шёпота за спиной. Он подошёл к графине, отвесил поклон — на удивление почтительный, — и произнёс привычным заигрывающим тоном: — Сударыня, позвольте пригласить вас на танец. Жанетта Грудзинская окинула его спокойным, оценивающим взглядом. Она видела перед собой человека, о котором ходили самые противоречивые слухи: грубого, вспыльчивого, властного. Также девушка прекрасно видела, что он тут с другой женщиной, потому улыбнувшись, ответила вежливо, но твёрдо. — Прошу простить, Ваше Высочество, — произнесла она на безупречном французском, — но я не танцую с кавалерами, которые пришли не одни. Это было бы неуважением к их дамам. И к себе самой. Она присела в реверансе и отошла, оставив Его Высочество цесаревича Константина Павловича стоять посреди зала с выражением человека, которому только что дали пощёчину. Вяземский, наблюдавший эту сцену с безопасного расстояния, прикрыл рот ладонью, чтобы скрыть усмешку. Константин вернулся к колонне, где его ждала надутая Жозефина и повеселевший Пётр. — Ну, — сказал князь, — кажется, вас только что отвергли. И, надо признать, весьма элегантно. Я бы даже сказал, виртуозно. — Замолчите, — прорычал Константин. — Она сказала вам «нет». Вам! Великому князю! Это войдёт в историю. — Я сказал — замолчите! — Константин сжал кулаки, но в его глазах горел уже не гнев, а что-то другое. Азарт. Одержимость. Желание. — Она будет моей. Я добьюсь её, чего бы мне это ни стоило. Он и не заметил, как Жозефина, поджав губы, поднялась и молча вышла из зала. Зато Вяземский заметил и, глядя вслед удаляющейся женщине, тихо произнёс: — Похоже начинается новая эра. Вы, Ваше Высочество, кажется, впервые в жизни по-настоящему влюбились. Мои поздравления. Константин ничего не ответил. Он смотрел на светловолосую графиню, которая, стоя у противоположной стены, беседовала с подругами и даже не смотрела в его сторону. И это, как ни странно, только разжигало его решимость. На следующий день он явился с визитом. На следующий — снова. Он забрасывал графиню цветами, записками, приглашениями. Он был, как всегда, груб и напорист. Он требовал её внимания так, как требовал всего в жизни: громко, властно, без оглядки на чужие чувства. И графиня, кроткая, но твёрдая, после недели этой осады сказала ему — всё с той же вежливой, обезоруживающей улыбкой: — Ваше Высочество, я не танцую с баранами. Даже с теми, что царской крови. Константин, великий князь, наследник российского престола, человек, который мог бы стереть в порошок любого, кто посмел бы его оскорбить, стоял перед этой хрупкой польской девушкой, открыв рот, и не мог вымолвить ни слова. Она сделала реверанс и ушла. Константин остался стоять, и в его душе — возможно, впервые за всю его бурную, наполненную битвами и интригами жизнь, — что-то перевернулось. Он был сражён. Разбит. Уничтожен. И, кажется, именно в этот момент он понял, что пропал окончательно. Вяземский, узнав об этом от адъютант великого князя, расхохотался так, что у него заболели рёбра, а потом сел писать письмо Жуковскому, полное язвительных подробностей и намёков на то, что «ещё один великий князь, кажется, открыл для себя чувство, именуемое в простонародье любовью, и это зрелище одновременно умиляет и ужасает его».

***

Ноябрь 1819 года. Санкт-Петербург. Император Александр принимал смотр войск. На заснеженном плацу, под серым ноябрьским небом, выстроились элитные части: Преображенский полк, Семёновский, сапёрные батальоны, артиллерийские бригады. Михаил Павлович, как командир первой бригады первой гвардейской пехотной дивизии, носился по плацу, отдавая приказы и лично проверяя выправку солдат. Его голос гремел над строем, и даже видавшие виды офицеры вытягивались в струнку. Николай Павлович, как генерал-инспектор по инженерной части, стоял рядом с императором и наблюдал за построением своих сапёров. Те шли безупречно — сказались месяцы муштры и его личное кураторсиво. Инженерный корпус, Пионерные и Сапёрные батальоны под его началом превратились в образцовые части, способные выполнять широчайший круг задач: от строительства крепостей и прокладки мостов до минного дела. Император, наблюдавший за смотром с особым, чуть отстранённым выражением после окончания манёвров подозвал обоих братьев к себе. — Благодарю, — сказал он коротко, но в его голосе было искреннее удовлетворение. — Артиллерия в отменном состоянии, Михаил. Инженерные части — выше всяких похвал, Николай. Я вами доволен. Братья поклонились. Когда император удалился, они остались вдвоём, и напряжение официальной церемонии спало. — Ну что, — Михаил хлопнул Николая по плечу, — кажется, мы сегодня заслужили по рюмке. Или по две. — Заслужили, — согласился Николай. — Только не сегодня. Я обещал Шарлотте быть к ужину. — Шарлотта, Шарлотта... — Михаил усмехнулся. — Ты, братец, в последнее время совсем домашний стал. Боишься жену расстроить? Или, может, не жену? — Он подмигнул брату с той особой, мальчишеской бесцеремонностью, которая была свойственна ему одному. — Ты вообще от своего поэта не отходишь. Я уже думаю, не пора ли мне тоже стихи начать писать? Чтобы хоть иногда тебя видеть. Николай вспыхнул, но ответить не успел. Из-за угла, бесшумно, как всегда, появился генерал Бенкендорф. — Полностью подтверждаю, — произнёс он с самым серьёзным лицом. — Его Высочество действительно не отходит от своего поэта. Я, как лицо, раннее приближённое к обоим, могу это засвидетельствовать. — Александр Христофорович! — возмутился Николай. — Вы что, следите за мной? — Это моя работа, Ваше Высочество. — Ваша работа — обеспечивать безопасность империи, а не считать, сколько времени я провожу с Жуковским! — Одно другому не мешает, — спокойно заметил Бенкендорф. — И, кстати, о Василии Андреевиче. Передайте ему, чтобы он в ближайшее время ограничился литературными вечерами и сидел тихо. Очень тихо. Николай нахмурился. — Что вы имеете в виду? Василий Андреевич — самый безобидный человек в Петербурге. Он пишет баллады о призраках. Какие к нему могут быть претензии? — Не к нему, — Александр чуть понизил голос и огляделся, проверяя, нет ли поблизости лишних ушей. — К его подопечному. Александру Сергеевичу Пушкину. Вам знакомо это имя, Ваше Высочество? Николай нахмурился ещё сильнее. Имя было знакомо — и не понаслышке. Он вспомнил свою первую встречу с дерзким лицеистом в карете, когда тот, не зная, с кем говорит, принял его за очередного ученика Жуковского. Вспомнил разговоры с Василием, который всегда с гордостью и тревогой говорил о своём воспитаннике: «Он талантлив, Николай. Очень, но он как огонь — может и осветить, и сжечь». Вспомнил, как его поэт радовался, что Пушкин пошёл по его стопам романтизма, что у него есть дар. — Знакомо, — сказал он наконец. — Пушкин. Тот самый, который пишет стихи. Василий Андреевич его ценит. И опекает. — Именно, — кивнул Бенкендорф. — И этот самый Пушкин сейчас вновь на виду. Его «Вольность» ходит по рукам. Его читают в казармах, на офицерских собраниях, в студенческих кружках. Вы сами знаете, что то, что обычно читают в казармах, рано или поздно... — Знаю, знаю, — перебил его Михаил. — У меня в бригаде один дурак попытался читать другим эту вашу «Вольность» вслух. Я лично проследил, чтобы он неделю драил пушки зубной щёткой. Больше никто не пытался повторить его подвиг. — Похвально, — Бенкендорф чуть кивнул. — Но не все командиры столь же... изобретатель, как вы, Ваше Высочество. Как известно, вольность заразительна. И я бы рекомендовал Николаю Павловичу тоже быть особенно внимательным к своим солдатам. Сапёрные батальоны — элитные части. Если там начнут читать крамолу, последствия могут быть серьёзными. Николай хотел возразить, но осёкся. — Я поговорю с Василием Андреевичем. — Поговорите, — Александр Христофорович кивнул. Он поклонился и исчез — так же бесшумно, как появился, оставив Николая и Михаила в задумчивости. — Странный он человек, — сказал Михаил, глядя ему вслед. — То ли генерал, то ли призрак. То ли друг, то ли... — Друг, — твёрдо сказал Николай. — Теперь я в этом уверен.

***

В тот же вечер в одном из трактиров на окраине Петербурга, где собирались офицеры и штатские, не чуждые к вольным мыслям, сидела компания молодых людей. Константин Данзас, теперь уже прапорщик лейб-гвардии Сапёрного батальона, только что вернувшийся с работ по ремонту городских укреплений, поднимал бокал за своих друзей: Пушкина, как всегда, растрёпанного и с горящими глазами, Пущина — спокойного и наблюдательного, и Кюхельбекера, который пил с таким видом, словно собирался декламировать оду. — Ну, господа, — Данзас поднял кружку, — за службу! За сапёров! За то, чтобы дороги, которые мы прокладываем, вели только к победе! — И к ближайшему кабаку, — добавил Пушкин, и все рассмеялись. Вечер протекал легко и весело. Костя, простой и открытый, рассказывал о службе — о том, как они наводили переправу через Неву, и один офицер, поскользнувшись, упал в воду, но был спасён, хотя и простудился. Пушкин был в ударе и читал эпиграммы на их общего знакомого — напыщенного чиновника из Министерства финансов, — и все хохотали до слёз. Кюхельбекер попытался прочесть свою новую рукопись, но был прерван на третьей строфе дружным стоном и требованием «немедленно прекратить это безобразие». Саша, как всегда, старался сесть поближе к Ване. Это было почти незаметно — просто стул придвинут чуть ближе, чем нужно, просто рука, случайно коснувшаяся плеча, просто взгляд, задержавшийся на лице друга чуть дольше, чем позволяли приличия. Он не искал романтики. Ему просто было хорошо рядом с другом. Спокойно. Тепло. Как в лицейские годы, когда они сидели в одной комнате и Саша читал ему свои первые, ещё неловкие строки. Пущин улыбался, но мягко отодвигался. Поправлял воротник. Перекладывал салфетку. Находил повод встать и пересесть. И каждый раз, когда он это делал, в глазах Александра мелькала тень — быстрая, как взмах ресниц, и тут же исчезала, но Костя всё видел. — Саша, — сказал он, хлопая друга по плечу, — хватит уже на Ваню так смотреть. Ты его смущаешь. Он у нас человек серьёзный, ему завтра на службу. — Я не смущаю, — буркнул поэт, краснея. — Смущаешь, — подтвердил Ваня, и в его голосе появилась мягкая, чуть насмешливая интонация, которая всегда обезоруживала Сашу. — Ты любишь смущать людей. — Я не... — Ещё как! — хором подхватили Данзас, Пущин и особенно Кюхельбекер, и Пушкин, фыркнув, уткнулся в свою кружку. Щёки его горели, и чтобы скрыть смущение — и то, что стояло за ним, — поэт резко развернулся на стуле и обратился к девушке за соседним столиком. Она была миловидна: тёмные локоны, вздёрнутый носик, ямочки на щеках. — Сударыня, — произнёс он, прижав руку к сердцу, — простите мою дерзость, но ваш взгляд только что пронзил меня, как шпага. Я обязан немедленно запечатлеть это в стихах, иначе умру от невысказанных чувств. Девушка хихикнула, прикрывая рот ладошкой. Её соседи по столику зашептались, бросая на Пушкина любопытные взгляды. — Вы, верно, всем дамам такое говорите, — сказала она, но в её голосе было больше кокетства, чем укора. — Только тем, чьи глаза сияют ярче звёзд над Невой, — Саша, не теряя времени, опустился перед ней на колени и прижался губами к руке: «Я вас люблю — хоть я бешусь, Хоть это труд и стыд напрасный, И в этой глупости несчастной У ваших ног я признаюсь!» Девушка залилась краской и засмеялась. Компания зааплодировала. Данзас присвистнул. Кюхельбекер попытался вставить комментарий, что рифма «бешусь — признаюсь» не вполне точна, но его никто не слушал. Пущин, глядя на эту сцену, улыбнулся — тепло, почти с облегчением, — и откинулся на спинку стула. Саша поймал его взгляд, и в груди у него что-то болезненно дрогнуло: Ваня не ревновал. Ваня был рад, что он переключился на кого-то другого. Это было хуже, чем если бы он рассердился. За соседним столом, где сидела компания офицеров, зашевелились. Один из них — высокий, с лихими усами и проницательными глазами — поднялся и, подойдя к поэту, хлопнул его по плечу. — Послушайте, — сказал он негромко, но так, что за столом сразу притихли, — вы ведь тот самый Пушкин? Тот, что написал «Вольность»? Пушкин напрягся. Он знал этот тон. Так с ним заговаривали всё чаще — в трактирах, в гостиных, на балах. — Я пишу стихи, — ответил он осторожно. — Разные. — «Вольность» — не просто стихи, — офицер понизил голос, оглянувшись на своих. — Это манифест. Мы все её читали. Прочтите. Здесь. Сейчас. Саша колебался. Он ещё помнил предостережения Жуковского, но, поймав взгляд Пущина — спокойный, одобряющий, — внутри у него что-то перемкнуло. Ваня хотел, чтобы он прочёл. Ваня, гордился им, верил в его талант. Он встал. В трактире стало тихо. И начал читать — негромко, но с той самой, неподражаемой интонацией, которая заставляла замирать сердца: «Хочу воспеть свободу миру, На тронах поразить порок...» Когда он закончил, за столом офицеров грянули аплодисменты. Саша стоял, тяжело дыша, чувствуя, как внутри разгорается знакомый, опасный огонь. Он не хотел возвращаться к политике, но она сама возвращалась к нему — снова и снова, как прилив. После чтения к нему подошёл всё тот же офицер. Он представился, как Михаил Сергеевич Лунин. Гвардейский офицер, герой войны, острослов, дуэлянт. И, как вскоре выяснилось, один из самых убеждённых будущих декабристов. Они разговорились — и Пушкин, сам того не заметив, просидел с Луниным до глубокой ночи. Тот рассказывал о тайных собраниях, о конституции, о том, что Россия на пороге великих перемен. Пушкин слушал его пламенный речи, видел, как горят его глаза. Эти люди искренне верили в своё дело. И он, как мотылёк, летел на пламя, хотя и знал, что может сгореть.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать