От яблони до трона

Слэш
В процессе
NC-17
От яблони до трона
Zero_dawn
автор
Описание
История взросления великого князя Николая Павловича — от семилетнего мальчишки, лазающего за яблоками в царском саду, до императора, принявшего трон в огне восстания. Строгое воспитание, непростые семейные отношения, одиночество, страсть к инженерии и поэзия, что ворвалась в его жизнь вместе с первыми ростками влюблённости. Непростой путь Николая к обретению тихой гавани в мире, где правят сталь и долг.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

29. Выздоровление

Жуковский нашёл Николая в его кабинете — всё в том же состоянии чайного бедствия, только теперь к остывшим кружкам прибавились ещё и разбросанные повсюду чертежи. Великий князь стоял у стола, склонившись над каким-то расчётом, и даже не обернулся на звук шагов — узнал их. — Василий Андреевич, — сказал он, не поднимая головы. — Вы сегодня рано. Или поздно? Я уже перестал понимать, когда день, когда ночь. — Николай Павлович, — Жуковский остановился в дверях, — я пришёл просить об одолжении. Николай выпрямился, повернулся. Лицо его, осунувшееся от недосыпа, но светящееся той особой, рабочей одержимостью, приняло вопросительное выражение. — Просите. Вы же знаете, я вам редко отказываю. — Мне нужно отлучиться на несколько дней. Возможно, на неделю. У меня... обстоятельства. Николай нахмурился. Он отложил перо, потёр переносицу. — Обстоятельства? Это как-то связано с этим юным поэтом, о котором говорит весь Петербург? Пушкиным? Жуковский вздохнул. Новости разносятся быстрее, чем он думал. — Да. Ему нужна помощь. Он... запутался, и я чувствую свою ответственность за него. Я должен побыть рядом. Николай промолчал, глядя на него. В его глазах боролись противоречивые чувства: нежелание отпускать, ревность — глупая, неосознанная, но острая, — и что-то ещё. Что-то похожее на понимание. — Вы всегда были слишком добры, Василий Андреевич, — сказал он наконец. — Всех подбираете. Всех пытаетесь спасти. Пушкина, Кюхельбекера, меня когда-то... — Вы сами себя спасли, — мягко возразил Жуковский. — Я только был рядом. Николай усмехнулся, покачал головой. — Ладно. Поезжай. Делай свои дела. — Он помолчал, потом добавил тише: — Только возвращайся поскорее. Здесь без тебя... пусто. Жуковский почувствовал, как сердце сжалось от этих простых, скупых слов. Он шагнул вперёд, взял Николая за руку — быстро, пока никто не видел, — и сжал его пальцы. — Я вернусь, — пообещал он. — Через несколько дней. И привезу тебе... может быть, новые стихи. Не мои — Пушкина. Если он всё-таки продолжит «Руслана». — Уж постарайся, — Николай улыбнулся, и его лицо на мгновение стало совсем юным, почти мальчишеским. — А то я устал от его «Вольности». Слишком много шума. Жуковский кивнул, отпустил его руку и вышел. В коридоре он перевёл дыхание. Николай повзрослел. Раньше он бы спорил, требовал, дулся, а теперь — просто отпустил. С пониманием. С доверием. И от этого было и радостно, и немного грустно — словно уходила целая эпоха их тайной, безрассудной юности.

***

Василий спускался по лестнице, когда в холле столкнулся с Александрой Фёдоровной. Она держала на руках маленького Александра — завёрнутого в белоснежные пелёнки, сонного, с рыжим пушком на макушке. Увидев Жуковского, она просияла. — Василий Андреевич! А я как раз хотела вас искать. Урок сегодня будет? Саша, кажется, тоже хочет послушать. — Она кивнула на младенца, который смешно морщил носик во сне. Жуковский виновато развёл руками. — Ваше Высочество, простите великодушно. Уроки придётся отложить на несколько дней. Мне нужно... отлучиться. Ненадолго. Александра понимающе кивнула, но в её глазах мелькнула тень разочарования. — Жаль. Я как раз начала понимать разницу между творительным и предложным падежами. Но, — она улыбнулась, — я подожду. У вас, наверное, важные дела. — Очень важные, — признался Жуковский. — Один мой... ученик попал в беду. Я должен ему помочь. Александра ничего не спросила — только посмотрела на него своим лучистым, всепонимающим взглядом. Она переложила младенца на одну руку, а другой мягко коснулась плеча поэта. — Не беспокойтесь, Василий Андреевич. Всё будет хорошо. Вы умеете помогать. — Она улыбнулась тепло, почти по-сестрински. — Возвращайтесь скорее. Нам вас будет не хватать. В этот момент за её спиной, в дверях холла, возникла фигура. Высокая, грузная, с тяжёлым подбородком и холодными, цепкими глазами. Великий князь Константин Павлович. Он остановился, скрестив руки на груди, и смотрел на них — на Александру, чья рука всё ещё лежала на плече Жуковского, на поэта, чьё лицо внезапно залилось краской смущения. — Прошу прощения, — пробормотал поэт, отступая на шаг. — Я, кажется, задержался. Ваше Высочество... — он поклонился Александре, потом коротко кивнул Константину. — Ваше Высочество... И почти бегом покинул холл. Александра осталась стоять с младенцем на руках. Она медленно повернулась к Константину. Тот всё ещё стоял в дверях, и на его губах играла улыбка — странная, неприятная, слишком понимающая. — Какая трогательная сцена, — произнёс он, растягивая слова. — Поэт и великая княгиня. Прямо сюжет для баллады. Александра выдержала его взгляд. Лицо её было спокойным, приветливым — маска, отточенная годами при дворе. — Василий Андреевич — мой друг и учитель, Константин Павлович, — сказала она ровно. — И я ценю его общество. Как и мой муж. — О, не сомневаюсь, — Константин усмехнулся, и в его усмешке было что-то скользкое, неприятное. — Ваш муж, кажется, тоже очень... ценит его общество. Александра не дала себе дрогнуть. Она улыбнулась — той самой ослепительной, ничего не выражающей улыбкой, которой научилась у Марии Фёдоровны. — Прошу меня простить, Константин Павлович. Мне нужно покормить сына. Она кивнула и, не дожидаясь ответа, прошла мимо него, прямая, как струна, прижимая к груди младенца. Константин проводил её взглядом, и улыбка его стала ещё шире. — Ну-ну, — пробормотал он себе под нос. — Какие интересные... дружеские отношения царят в этом доме. Он постоял ещё мгновение, глядя вслед Александре, потом развернулся и неторопливо зашагал в сторону кабинета Николая. В его голове уже зрел план. Или, по крайней мере, идея для будущего плана. Константин Павлович был человеком грубым, но не глупым. Он умел ждать. И умел использовать то, что видел. А пока... пока он просто зайдёт к брату. Поздоровается. Узнает, как продвигается строительство училища. И заодно — присмотрится. Прислушается. Сделает выводы. В конце концов, информация — это тоже оружие, а Константин Павлович любил оружие.

***

На следующее утро Жуковский, оставив Александра отсыпаться после бессонной ночи, отправился на поиски. У него созрел план — простой, но, как ему казалось, действенный. Александру в первую очередь нужны были не нотации, не жалость, а друзья. Настоящие. Те, кто любит его не за политические оды, а за то, какой он есть. И первым в его списке значился Вильгельм Карлович Кюхельбекер. Василий Андреевич поднялся по скрипучей лестнице доходного дома, где квартировал юный поэт, и постучал. За дверью послышалась возня, звук падающего стула, сдавленное «Ach, mein Gott!», и только спустя долгую минуту дверь распахнулась. На пороге стоял Кюхельбекер — длинный, нескладный, в расстёгнутой до пупа рубашке и с гребнем в руке. Его волосы торчали во все стороны, словно он только что пытался их пригладить, но бросил это гиблое дело на полпути. Увидев Жуковского, он замер, вытаращил глаза и стал пунцовым, как варёный рак. — Василий Андреевич! — выдохнул он, отступая вглубь прихожей и едва не споткнувшись о собственный сапог. — Вы... вы здесь! Я не ждал! То есть ждал, но не сейчас! То есть... Подождите минуту! Нет, полминуты! Я сейчас! Он метнулся обратно в комнату, и Жуковский услышал, как там что-то с грохотом упало, потом звук льющейся воды, потом отчаянное: — Где мой сюртук?! Куда я дел сюртук?! А, вот он! Нет, это скатерть! Василий Андреевич, пряча улыбку, терпеливо ждал в дверях. Наконец Кюхельбекер появился снова — в помятом, но относительно чистом сюртуке, с мокрыми, кое-как зачёсанными назад волосами и с выражением священного трепета на длинном лице. — Прошу прощения, Василий Андреевич, — выпалил он, кланяясь так низко, что чуть не стукнулся лбом о косяк. — Я не ждал гостей. Тем более таких... таких... — Вильгельм Карлович, — мягко перебил его Жуковский, — я к вам по делу. И прошу вас, перестаньте дрожать. Я не экзаменатор и не кредитор. Кюхельбекер выпрямился, но дрожать не перестал. Он смотрел на Василия Андреевича с тем же благоговейным трепетом, с каким послушник взирает на икону. — Я... я слушаю, Василий Андреевич! Весь внимание! — Я устраиваю небольшой литературный вечер, — сказал Жуковский. — В узком кругу. Только свои. Будут читать стихи, пить чай, говорить о прекрасном. Я хочу, чтобы вы тоже пришли. Кюхельбекер просиял так, словно ему предложили корону империи. — Я? Вы... лично приглашаете меня? На литературный вечер? К вам? — Именно, — кивнул Жуковский. — Но есть одно условие. — Всё что угодно! — выпалил Вильгельм, готовый, кажется, достать даже луну с неба. — Ни слова о политике, — твёрдо сказал Жуковский. — Ни о заговорах, ни о конституции, ни о тиранах. Только стихи. Только красивые строчки. Вы поняли? Кюхельбекер сник на мгновение — политика была его страстью, его болью, его вторым «я». Но потом он снова просиял. — Я понял, Василий Андреевич! Ни слова! Только поэзия! Честное слово! Я буду нем как рыба! То есть не нем, а... в общем, я буду говорить только стихами! Жуковский улыбнулся, положил руку ему на плечо. — Вот и славно. Я на вас рассчитываю, Вильгельм Карлович. Приходите завтра вечером. И захватите что-нибудь своё из нового. Что-нибудь... светлое. Кюхельбекер закивал так энергично, что его волосы снова разлетелись во все стороны. Жуковский, ещё раз ободряюще улыбнувшись, отправился дальше.

***

Следующим в списке был Антон Антонович Дельвиг — ленивый, уютный, вечно сонный, но преданный друг Пушкина ещё с лицейских времён. Его Жуковский нашёл в кофейне на Невском, где Дельвиг, развалившись в кресле, читал какую-то французскую книгу и медленно, с видимым наслаждением, поедал эклер. — Литературный вечер? — переспросил он, облизывая пальцы. — Отчего ж не прийти. Приду. Пушкина сто лет не видел. А он всё ещё пишет о своей вольности или уже переключился на что-то менее... опасное? — Надеюсь, переключится, — вздохнул Василий Андреевич. — Я как раз для этого и затеваю вечер. Чтобы напомнить ему, зачем он вообще взялся за перо. Дельвиг кивнул, откусил ещё эклера. — Мудро. Я приду. И Баратынского захвачу, он как раз в городе. Он, правда, мрачный в последнее время, но стихи у него хорошие. Светлые. Бывают. Жуковский поблагодарил юношу и отправился дальше. Князя Вяземского он застал дома — тот, в халате и с трубкой, разбирал почту и, увидев гостя, тут же начал ворчать. — Литературный вечер? Для Пушкина? Василий, этот мальчишка неисправим. Он опять напьётся, прочтёт «Вольность», совершит глупость и влезет в историю. — Не прочтёт, — твёрдо сказал Жуковский. — Я поставил условие: никакой политики. И Александр, и остальные согласились. Вяземский скептически хмыкнул, но спорить не стал. — Ладно, приду. Но если он снова заведёт свою шарманку я уйду. И унесу с собой весь коньяк. Жуковский улыбнулся, пожал ему руку и отправился выполнять последний, самый сложный пункт своего плана.

***

В небольшом кафе на Мойке, где любили собираться офицеры и литераторы, Василий Андреевич увидел знакомые лица. За угловым столиком сидели двое: Константин Данзас — широкоплечий, спокойный, с неизменной добродушной улыбкой, и Иван Пущин — прямой, подтянутый, но сегодня какой-то особенно напряжённый. Перед ними стояли чашки с кофе, и Пущин нервно комкал в пальцах бумажную салфетку. — Господа! — Жуковский, сияя своей обаятельной улыбкой, подошёл к столику. — Как удачно, что я вас встретил! Данзас приветственно кивнул, Пущин поднял глаза — и в них мелькнуло что-то похожее на вину. Жуковский, впрочем, этого не заметил — он был слишком воодушевлён своим планом. — Я решил устроить небольшой литературный вечер, — объявил он, присаживаясь. — Почти как собрание старого доброго Арзамаса. Только свои: Пушкин, Дельвиг, Кюхельбекер, Вяземский, Баратынский... Все, кто дорог вашему другу. Единственное условие — ни слова о политике. Только стихи, только искусство. Я хочу, чтобы вы оба пришли. Данзас усмехнулся, почесал подбородок. — Я, Василий Андреевич, в искусстве не силён. Мне бы саблю в руки да врага в поле. Но если надо поддержать дружескую атмосферу — я за. Приду. Посижу в углу, буду делать умное лицо. Жуковский улыбнулся ему и перевёл взгляд на Пущина. Иван молчал, опустив глаза, его пальцы терзали несчастную салфетку, превращая её в мелкие клочки. — Иван Иванович? — осторожно позвал Жуковский. — А вы? Придёте? Пущин поднял голову. В его взгляде была такая мука, что Василий Андреевич на мгновение опешил. — Я... — начал Ваня и осёкся. Прокашлялся. — Я бы хотел. Правда, хотел бы. Но в этот вечер... меня ждёт Рылеев. У нас... собрание. Василий сразу всё понял. Собрание у Рылеева означало одно: очередной разговор о планах, о сроках, о том, как и когда начинать действовать. Тайное общество. Заговор. — Понимаю, — сказал он тихо. — Что ж, жаль. Александру сейчас как никогда нужны друзья. И я уверен, он был бы вам рад. Очень рад. Пущин опустил глаза. Его пальцы замерли, сжимая последний уцелевший клочок салфетки. — Василий Андреевич, — сказал он глухо, не поднимая взгляда. — Я... возможно, я и есть причина его душевных метаний. В этот момент вернулся Данзас — он отходил к стойке, чтобы заказать ещё кофе, и теперь плюхнулся на стул, не подозревая о повисшем в воздухе напряжении. — Ну что, идём? — спросил он бодро, переводя взгляд с одного на другого. — Или у вас тут тайны мадридского двора? Жуковский нахмурился, глядя на Пущина. Тот сидел, уставившись в стол, и молчал. Василий Андреевич медленно покачал головой — не осуждающе, а скорее с горечью понимания всю сложность ситуации. — Что ж, — сказал он наконец, поднимаясь. — Я надеялся, что вы всё-таки придёте, Иван Иванович. Но выбор за вами. Только помните: Александр — не просто поэт. Он ещё ваш друг. И ему сейчас плохо. Очень плохо. Он кивнул Данзасу, который смотрел на них с лёгким недоумением, и вышел из кафе. Пущин остался сидеть, комкая в пальцах последний обрывок салфетки. Костя покосился на него, хотел что-то спросить, но передумал. — Ладно, Ваня, — сказал он миролюбиво, отхлёбывая кофе. — Не казнись. Всё образуется. У тебя ещё будет шанс. Пущин ничего не ответил. Он посмотрел в окно, на серое ноябрьское небо, и подумал о Саше. О его глазах, полных боли и надежды. О его стихах, которые жгли сердца. О том, что он, Ваня, возможно, единственный, кто может спасти его — и единственный, кто делает ему больно.

***

Вечер в квартире Василия Андреевича Жуковского на Фонтанке удался на славу. В гостиной, освещённой мягким светом свечей и жарко натопленной камином, пахло свежей выпечкой — Василий Андреевич лично проследил, чтобы подали пироги с яблоками и корицей, — старыми книгами, чернилами и свежими рукописями. Гости расселись кто где: Кюхельбекер, длинный и нескладный, занял собой половину дивана и, кажется, боялся дышать, чтобы не нарушить торжественность момента. Дельвиг, ленивый и уютный, устроился в кресле с пирогом в одной руке и томиком Горация в другой. Баратынский, бледный и задумчивый, стоял у книжного шкафа и рассеянно перебирал корешки. Вяземский, как всегда, саркастичный и острый на язык, развалился в кресле у камина и курил трубку, выпуская клубы дыма. Данзас, единственный не-литератор в этой компании, скромно сидел в углу с пирогом, делал вид, что понимает разговоры о ямбах и хореях, и время от времени бросал тёплые взгляды на Саша. А сам Пушкин... Когда Жуковский, сияя, как именинник, объявил, что собрал всех его друзей, Саша не поверил своим глазам. Он стоял посреди комнаты, озираясь, и на его лице сменялись выражения: недоверие, удивление, растерянность и, наконец, та самая, редкая, почти детская радость, которую он так тщательно прятал за маской циника и бретёра. — Василий Андреевич... — выдохнул он. — Вы... вы всё это устроили? Ради меня? — Ради вас, Александр Сергеевич, — улыбнулся Жуковский. — И ради поэзии. А это, поверьте, почти одно и то же. Он помолчал и добавил тише, так, чтобы услышал только Пушкин: — Пущин пока не знает, придёт ли. У него... дела. Но я надеюсь на лучший исход. Пушкин чуть помрачнел, но тут же взял себя в руки, улыбнулся — пусть и не так ярко, как минуту назад. — Ничего. Я рад и тем, кто здесь. Спасибо. Вечер покатился своим чередом. Кюхельбекер, забыв о запрете на политику, попытался прочесть оду о свободе, но Жуковский мягко, как у ребёнку, забрал у него листок и вручил вместо этого томик со своими же балладами. Вильгельм, смутившись, начал читать «Светлану», и читал так проникновенно, что даже Вяземский перестал язвить и слушал, прикрыв глаза. Потом читал Баратынский — меланхолично, красиво, о скоротечности жизни и прелести осенних сумерек. Дельвиг, дожёвывая пирог, продекламировал что-то на французском — не столько для публики, сколько для собственного удовольствия, но все заслушались. Жуковский и Вяземский отошли к окну, наблюдая за происходящим. — Ну, Василий, — Вяземский покачал головой, выпуская дым, — ты волшебник. Честное слово. Приручать юные таланты — это твой дар. Я бы никогда не поверил, что этого безумца, — он кивнул на Пушкина, который в этот момент что-то живо обсуждал с Кюхельбекером, — можно заставить читать о любви, а не о тиранах. Жуковский смущённо отмахнулся. — Я ничего особенного не сделал. Просто... напомнил ему, зачем он пишет. — Напомнил, — усмехнулся Вяземский. — Скажи ещё, что не приручаешь их своим ангельским терпением. — Он сделал паузу, и в его глазах заплясали лукавые искорки. — Взять хотя бы твоего великого князя. Ведь тоже приручил. Из дерзкого, вечно хмурого юнца — в человека, который улыбается, размышляет о культуре, и, говорят, даже иногда слушает чужие советы. Жуковский поперхнулся чаем, который как раз поднёс к губам. Он закашлялся, покраснел до корней волос и уставился на друга с выражением священного ужаса. — Пётр Андреевич! Что вы такое говорите?! — Правду, — невозмутимо ответил Вяземский, затягиваясь трубкой. — Или ты думаешь, я слепой? Твой Николай Павлович за последний год изменился до неузнаваемости. И, сдаётся мне, это твоя работа. Не знаю уж, чем ты его там... приручаешь. Стихами, наверное. Жуковский открыл рот, закрыл, снова открыл и не нашёл ничего лучше, чем пробормотать: — Вы невозможны, Пётр Андреевич. — Знаю, — улыбнулся Вяземский. — За это ты меня и любишь. В другом углу гостиной Данзас сидел рядом с Пушкиным, который то и дело бросал взгляды на дверь. Костя, заметив это, легонько пихнул друга локтем. — Ждёшь кого-то? — Нет, — слишком быстро ответил ое. — То есть... Жуковский сказал, что, возможно, Ваня придёт. Но он, наверное, занят. — Занят, — кивнул Данзас, не подавая виду, что понимает больше, чем говорит. — Но ты всё равно его ждёшь. Пушкин промолчал. Чтобы отвлечься, он взял со стола листок — кто-то из гостей оставил свои наброски, — и вдруг, повинуясь внезапному порыву, начал читать, а после прямо на ходу импровизировать. Голос его, сначала негромкий, обрёл силу и ту особенную, проникновенную интонацию, которая заставляла замирать даже самых искушённых слушателей: «Тебя ль я видел, милый друг? Или неверное то было сновиденье, Мечтанье смутное, и пламенный недуг Обманом волновал мое воображенье?» В гостиной стало тихо. Даже Вяземский перестал курить и повернулся к Пушкину. Строки лились — лёгкие, чувственные, полные того самого огня, который Жуковский так мечтал направить в мирное русло. Это была не политика. Это была любовь. Живая, трепетная, обнажённая. «...В минуты мрачные болезни роковой Ты ль, дева нежная, стояла надо мной В одежде воина с неловкостью приятной? Так, видел я тебя; мой тусклый взор узнал Знакомые красы под сей одеждой ратной... И слабым шопотом подругу я назвал… Но вновь в уме моем стеснились мрачны грезы, Я слабою рукой искал тебя во мгле… И вдруг я чувствую твое дыханье, слезы И влажный поцелуй на пламенном челе...» Он замолчал. В комнате повисла та особенная тишина, какая бывает только после настоящих стихов — когда слова ещё звучат в воздухе, не желая уходить. И во время этой тишины скрипнула входная дверь. Пушкин вздрогнул, поднял глаза. На пороге гостиной, в заснеженной шинели, с морозным румянцем на щеках, стоял Иван Пущин. Он был слегка запыхавшимся — бежал — и в его взгляде читалась та же тревога и та же надежда, что и у Саши. — Я... всё-таки пришёл, — выдохнул он, не зная, куда деть руки. — Ты... ты, кажется, читал. Прости, что прервал. Пушкин смотрел на него, и его лицо медленно озарялось той самой улыбкой — светлой, беззащитной, почти детской. Он готов был простить Ване всё. Все месяцы отстранённости, все «потом», все невысказанные слова. Он был здесь. Он пришёл. И этого было достаточно. — Ты не прервал, — сказал Саша тихо. — Ты... ты как раз вовремя. Данзас, наблюдавший за этой сценой, тихо хмыкнул и покачал головой. Он хоть и был военным, но не глупым. И сейчас, глядя на то, как светятся лица его друзей, он почувствовал что-то похожее на тёплую, братскую радость. «Ну наконец-то, — подумал он. — Может, теперь этот безумец перестанет гробить себя политикой». Жуковский, стоя у окна, тоже смотрел на них. И его сердце наполнялось тихой, глубокой благодарностью. Ему удалось. Хотя бы на этот вечер. Хотя бы ненадолго. Он собрал всех своих глупых, талантливых, несносных детей под одной крышей и заставил их забыть о том, что творится за этими стенами. Даже Кюхельбекер, кажется, перестал думать о конституции и теперь, устроившись на диване рядом с Баратынским, тихо мурлыкал себе под нос какой-то романс. Но где-то в глубине души Жуковский знал: это лишь передышка. За стенами этой уютной гостиной зрела буря. Рылеев и его товарищи готовили то, что могло стоить жизни многим из тех, кто сейчас смеялся и читал стихи. И он, Жуковский, ничего не мог с этим поделать. Только быть рядом. Только пытаться удержать их — словом, любовью, тихим упрямством. «Господи, — подумал он, глядя на Пушкина, который уже что-то живо рассказывал Пущину, размахивая руками, — сохрани их. Всех. Сохрани этих глупых, прекрасных, обречённых детей». Он не знал, будет ли услышана его молитва. Но продолжал надеяться. Потому что больше ему ничего не оставалось.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать