От яблони до трона

Слэш
В процессе
NC-17
От яблони до трона
Zero_dawn
автор
Описание
История взросления великого князя Николая Павловича — от семилетнего мальчишки, лазающего за яблоками в царском саду, до императора, принявшего трон в огне восстания. Строгое воспитание, непростые семейные отношения, одиночество, страсть к инженерии и поэзия, что ворвалась в его жизнь вместе с первыми ростками влюблённости. Непростой путь Николая к обретению тихой гавани в мире, где правят сталь и долг.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

28. У Лукоморья дуб зеленый...

Декабрьская ночь дышала в спину холодом. Снег падал густо и беззвучно, укрывая город белой пеленой, и шаги их звучали глухо, словно мир вокруг замер, прислушиваясь. Жуковский вёл Пушкина под руку — молча, крепко, как ведут нашкодившего мальчишку, которого боятся выпустить, чтобы снова не натворил бед. Саша не сопротивлялся. Он шёл, пошатываясь, глядя под ноги. В голове его гудело — от водки, от разговора с тем странным офицером, от собственных мыслей, которые, как крысы, грызли его изнутри. — Куда мы? — спросил он наконец, когда они свернули на Фонтанку. — Ко мне, — коротко бросил Жуковский. — Вам нужно проспаться, а нам поговорить. В трезвом виде. — Я трезв, — буркнул Пушкин, но сам покачнулся, опровергая собственные слова. — Ну, почти. — Вот когда будет не почти, а «совсем», тогда и поговорим. Пока — молчите и дышите. Глубоко. Это помогает. — Вы говорите как моя няня, — фыркнул Саша. — Значит, ваша няня была мудрой женщиной. Они дошли до дома Жуковского на Фонтанке. Василий Андреевич открыл дверь, впустил гостя в прихожую, помог снять шинель, усадил в кресло у камина. Сам сходил на кухню, вернулся с чайником и двумя чашками. Пушкин сидел, откинувшись на спинку, и смотрел на огонь. Отсветы пламени плясали на его смуглом лице, делая его ещё более юным и беззащитным. Жуковский разлил чай и сел напротив. — Ну, — сказал он спокойно, — рассказывайте. — Что рассказывать? — Пушкин дёрнул плечом. — Вы и так всё знаете, Василий Андреевич. Я пишу крамолу. Меня, наверное, скоро посадят. Друзья от меня шарахаются, Вяземский, небось, уже прибегал к вам жаловаться. Всё как обычно. — Вяземский прибегал, — кивнул Жуковский. — Но не жаловаться. Он беспокоится о вас. Как и я. — Вы? Беспокоитесь? — Саша горько усмехнулся. — С чего бы? Вы же теперь живёте в своём Аничковом дворце, нянчите младенцев, читаете стихи великой княгине. У вас всё хорошо, а я... я так, напоминание о бренности бытия. Жуковский отставил чашку, подался вперёд. — Александр, — сказал он тихо, но твёрдо. — Посмотри на меня. Пушкин нехотя поднял глаза. Взгляд Василия Андреевича был не укоризненным, не жалостливым — а тёплым, понимающим, таким, каким смотрят на блудного сына, вернувшегося под утро. — Я виноват перед вами, — устало вздохнул Жуковский. — Я слишком увлёкся своими... обстоятельствами. Забыл о вас. Думал, что вы справляетесь, что пишете своего «Руслана», что всё хорошо, а вы... — он покачал головой. — Вы, оказывается, влезли в политику по самые уши. И я даже не заметил, когда это началось. — Это началось давно, — буркнул Пушкин. — Ещё в лицее. Просто раньше я писал о свободе абстрактно, а теперь... теперь это стало личным делом. — Личным? — Василий удивлённо поднял бровь. — Что же такого личного в политических лозунгах? Вы пишете о рабстве, о тирании, о судьбе России. Это не личное, Александр. Это гражданское! И я не говорю, что это плохо. Я говорю, что это... опасно. — Я знаю, что опасно, — отрезал Пушкин. — Мне уже все уши прожужжали об этом! Костя, Пётр, даже этот... офицер в трактире. Все говорят: «Осторожнее, Пушкин, вы талантливы, не губите себя», а я... — он осёкся, сжал кулаки. — Я не могу иначе! Понимаете? Не могу! Он вскочил, прошёлся по комнате, остановился у окна, глядя на падающий снег. — Вы думаете, мне нравится быть пугалом? Думаете, я не понимаю, что мои стихи — это приговор? Я всё понимаю, Василий Андреевич. Но когда я вижу, что творится вокруг... когда я слышу, как мои друзья говорят о свободе, о конституции, о том, что нужно что-то менять и предлагают это изменить... я не могу молчать! Я должен кричать! Даже если мой крик... никто не услышит. Жуковский встал, подошёл к нему, встал рядом у окна, боясь прикоснуться к нему, чтобы не спугнуть. — А вы уверены, что ваш крик — это то, что нужно? — спросил он мягко. — Я знаю вас, Александр. Я знаю, что вы умнее, чем хотите казаться. Вы не можете верить в этот кровавый план. Вы слишком хорошо чувствуете реальность, чтобы обманываться иллюзиями. И вот что я хочу понять... — он всё-таки взял Сашу за плечи, чтобы заставить посмотреть себе в глаза. — Зачем вы тогда это делаете? Зачем рискуете? Чего вы на самом деле хотите? Саша посмотрел на него, и в его глазах медленно закипали слёзы — злые, бессильные, которых он стыдился. — Я хочу... — он запнулся, отвёл взгляд. — Я хочу, чтобы он видел. Видел меня и знал, что я... люблю его. Что я думаю о нём, что я здесь, и я буду стараться ради него! Чтобы... — голос поэта оссекся, — Чтобы меня любили. По-настоящему. Не как поэта, не как друга, не как... символ, а как человека! Как Сашу. — Он горько усмехнулся. — Глупо, да? Великий Пушкин, гроза тиранов, а мечтает о какой-то сопливой любви. Жуковский молчал. Внезапно всё встало на свои места. Пушкин. Это юный поэт, ещё вчерашние лицеист, ещё ребёнок, мечтал вовсе не о какой-то отмене крепостного права, свободе и гражданских правах. Его стихи на самом деле были не столько политическими манифестами, сколько... криком отвергнутого сердца. — Это не глупо, Саша, — тихо сказал Василий. — Это по-человечески. Но губить себя из-за этого... из-за того, что кто-то не отвечает вам взаимностью... Это не выход. Ваш дар, ваш талант — он больше, чем любая влюбленность. Он переживёт и вас, и меня, и всех нас. И вы не имеете права разбрасываться им. — И что мне делать? — прошептал Саша. — Как жить, когда внутри всё горит? Василий Андреевич вздохнул, отпустил его плечи. — Писать. Писать о том, что вас жжёт. Но не прокламации, Саша. Поэзию. Настоящую. Ту, что идёт из сердца, а не из желчи. Вы начали «Руслана и Людмилу». Почему бросили? — Потому что... — Пушкин осёкся. — Потому что это показалось глупостью. Сказка. Фантазия. Вокруг — жизнь, кровь, страдания. Какие уж тут сказки... — Именно сказки, — твёрдо сказал Жуковский. — Именно сейчас! Когда вокруг мрак, люди нуждаются в свете. В красоте. В чуде. Ваш «Руслан» — это чудо! Лёгкое, ироничное, волшебное. Оно дарит надежду. А надежда сейчас нужна больше, чем проклятия. Пушкин промолчал, глядя в окно. Потом медленно, словно нехотя, кивнул. — Я попробую, — сказал он хрипло. — Но ничего не обещаю. — Мне большего и не надо, — улыбнулся Жуковский. — А пока... оставайтесь у меня. Хотя бы на несколько дней. Отдохните от своих заговорщиков, от трактиров, от... всего. Попьём чаю, почитаем, сможете подумать. Идёт? Пушкин посмотрел на него долгим взглядом. — Вы правда этого хотите? — спросил он недоверчиво. — Возиться со мной? У вас же там... ваш рай. — Рай подождёт, — твёрдо сказал Жуковский. — А вы — нет. Вы слишком быстро горите, Саша. Я не хочу, чтобы вы сгорели раньше времени. Саша ничего не ответил. Он просто отвернулся обратно к окну, глядя, как снег заметает улицы, и плечи его чуть дрогнули. Василий не стал ничего говорить. Он налил ему ещё чаю, поставил чашку рядом с Александром и тихо вышел, оставив его одного. В коридоре он прислонился к стене, закрыл глаза и выдохнул. Разговор дался тяжело. Но, кажется, он достучался. Хотя бы на время. Хотя бы чуть-чуть. «Господи, — подумал поэт, — дай этому мальчику сил. И мне — мудрости. Потому что, чувствую, он ещё столько дров наломает...»

***

Утро за окном квартиры Василия Андреевича Жуковского на Фонтанке выдалось серым и сонным. Снег, падавший всю ночь, укрыл город толстым пуховым одеялом, и теперь в доме стояла та особенная тишина, какая бывает только после обильного снегопад или ночной грозы. Василий Андреевич проснулся рано, по привычке. Он спал у себя в кабинете на узком диванчике, уступив гостю единственную кровать. Осторожно, стараясь не шуметь, поэт прошёл на кухню, велел слуге растопить печь, вскипятить воду и подать нехитрый завтрак: кашу с маслом, свежий хлеб, сыр и обязательный в таких случаях рассол — лучшее средство от похмелья, проверенное ещё в ранней юности. Сам с подносом в руках он вошёл в спальню. Саша лежал на кровати, раскинувшись звездой, уткнувшись лицом в подушку. Одна рука свесилась до пола, волосы спутались, и из-под одеяла торчала неожиданно изящная голая ступня. Он был похож на подстреленного воробья — жалкий, взъерошенный и бесконечно юный. — Александр, — негромко позвал Жуковский, ставя поднос на прикроватный столик. — Подъём. Вас ждут великие дела. И рассол. Из подушки донёсся нечленораздельный стон. — Уйдите, — прохрипел Пушкин, не открывая глаз. — Я умер. Похороните меня здесь. Без почестей. — Умершие не разговаривают, — резонно заметил Василий, присаживаясь на край кровати. — И не пьют рассол. А вам, батюшка, настоятельно рекомендую. Проверено: помогает лучше любого доктора. Пушкин приоткрыл один глаз — красный, воспалённый, полный вселенской скорби. — Вы жестокий человек, Василий Андреевич. — Я практичный человек, — поправил Жуковский, протягивая ему кружку. — Пейте. Саша со стоном сел, принял кружку дрожащими руками, сделал глоток, поморщился, но выпил до дна. Потом упал обратно на подушку и закрыл лицо ладонями. — За что мне это? — простонал он. — За какие грехи? — За те, что совершили вчера, — спокойно ответил его наставник, намазывая хлеб маслом. — И, подозреваю, за многие предыдущие. Ешьте. Вам нужны силы. Пушкин сел, взял хлеб, откусил. Жевал медленно, с несчастным видом, глядя в одну точку. Жуковский молчал, давая ему время прийти в себя. — Василий Андреевич, — наконец подал голос Саша, задумчиво глядя на хлеб, — а вы правда верите, что моя поэма... «Руслан и Людмила»... что она кому-то нужна? Это же сказка. Детская забава, когда вокруг такое творится... Жуковский посмотрел на него долгим, внимательным взглядом. Потом взял с поноса чайную ложку и без злобы стукнул Пушкина по макушке. Саша от неожиданности подпрыгнул на кровати. — За что?! — За глупость, — спокойно ответил Василий, и в его глазах появились смешинки. — Вы не понимаете, Александр Сергеевич. Совершенно не понимаете. Политика останется в прошлом. Ваша «Вольность», при всём моём к ней уважении, станет строчкой в учебниках истории, которую будут заучивать несчастные гимназисты и проклинать ваше имя, а вот «У лукоморья дуб зелёный...» — он сделал паузу, и голос его потеплел, — эти строки люди будут знать наизусть спустя века, сами того не ведая. Их будут читать детям на ночь. Их будут цитировать влюблённые. Они переживут и вас, и меня, и всех нынешних тиранов и освободителей. У вас есть шанс обессмертить своё имя — или навсегда остаться лишь политической сводкой в анналах истории. Выбирайте. Пушкин сидел, потирая макушку, и смотрел на Жуковского во все глаза. В них медленно, как рассветное солнце, разгоралось что-то новое — не горечь, не бравада, а робкая, почти детская надежда. — Вы правда так думаете? — спросил он тихо. — Я это знаю, — твёрдо сказал Жуковский. — Я старый поэт, Саша. Я видел, как рождаются и умирают слухи. Как гремевшие на всю Европу оды забываются через десять лет, а сказки... сказки живут вечно. Допишите «Руслана». Подарите миру чудо. А политику оставьте тем, у кого нет вашего дара. Пушкин опустил глаза. Он молчал долго, вертя в пальцах корочку хлеба. Потом вдруг улыбнулся — кривовато, но искренне. — «У лукоморья дуб зелёный, золотая цепь на дубе том, и днём и ночью кот учёный всё ходит по цепи кругом...», — пробормотал он. — А что, звучит. Может, и правда... — Правда, — кивнул Жуковский, поднимаясь. — А теперь доедайте кашу. Ваше расписание на сегодня — книги и тишина. Целый день тишины. Без заговоров, без трактиров, без литературных гостиных, без... — он сделал паузу, — без всего, что вас мучает. Просто вы, я и стихи. Идёт? Пушкин посмотрел на него, и в его взгляде была благодарность — та самая, которую не выразить словами. — Идёт.

***

День пролетел незаметно. Жуковский читал Пушкину свои вольные переводы — Шиллера, Байрона, древнегреческие эпиграммы. Пушкин слушал, перебивал, спорил, хватал перо и тут же набрасывал свои варианты строк. Они смеялись, пили чай, снова читали. Василий Андреевич рассказывал о своей работе над посланием Александре Фёдоровне — не раскрывая деталей, но делясь тем, как трудно писать о радости, когда она переполняет тебя целиком. — Это как пытаться описать солнце, — говорил он, глядя в окно. — Оно слишком ярко. Слова слепнут. Пушкин кивал, понимая. Он сам знал это чувство — когда эмоций так много, что они не умещаются в строфы. К вечеру Саша, утомлённый, но умиротворённый, задремал прямо в кресле у камина. Василий укрыл его пледом и тихо вышел.

***

На следующее утро Пушкин снова проснулся поздно. Голова уже не болела, и мир за окном казался не таким враждебным. На столике его ждал завтрак и две записки. Одну принёс посыльный от Данзаса: «Саша, ты куда пропал? Я уж думал, тебя арестовали. Напиши, что жив. Костя». Вторую — от Пущина. Пушкин взял письмо Вани дрожащими пальцами. Развернул. Почерк был твёрдым, уверенным. «Саша, ты исчез после собрания, никто не знает, где ты. Надеюсь, ты в безопасности. Если нужна помощь — дай знать. Твой И. П.» И всё. Только ровное, дружеское беспокойство. Пушкин смотрел на строки, и в груди снова заворочался тот самый тугой, болезненный ком. Он перечитал письмо трижды, словно надеясь найти между строк что-то, чего там не было. Не нашёл. Вошёл Жуковский с чайником. Увидел лицо Саши, увидел письмо в его руках — и всё понял без слов. Он молча налил чаю, поставил чашку рядом. — Я ненадолго отлучусь. Нужно зайти в Аничков, предупредить, что меня не будет пару дней. Вы справитесь тут один? Александр кивнул, не поднимая глаз. — Я скоро вернусь, — пообещал Василий и, накинув шинель, вышел.

***

Аничков дворец встретил его привычной суетой. Лакеи сновали с подносами, где-то в глубине покоев слышался смех Александры Фёдоровны и гуление маленького Александра. Жуковский уже направился к кабинету Николая, когда в коридоре его перехватил Бенкендорф. Генерал стоял, прислонившись к стене, скрестив руки на груди, и смотрел на поэта с тем своим непроницаемым, чуть насмешливым выражением, которое всегда выводило из себя Николая, но Жуковского лишь забавляло. — Василий Андреевич, — произнёс генерал вместо приветствия. — Куда это вы так спешите? Уж не на пожар ли? — Александр Христофорович, — Жуковский чуть склонил голову. — У меня дела. Нужно повидать Его Высочество. — Дела? — Бенкендорф чуть прищурился. — А мне казалось, вы теперь всё время проводите с неким юным поэтом. Пушкиным, кажется? Говорят, он у вас поселился. Или я ошибаюсь? Жуковский внутренне напрягся от таких слухов, но виду не подал. — Александр Сергеевич гостит у меня. Ему нужно отдохнуть от городской суеты. Ничего предосудительного. — Я и не говорю, что это предосудительно, — Александр пожал плечами. — Просто... будьте с ним осторожны, Василий Андреевич. Мальчишка горяч, талантлив и, кажется, сам не знает, чего хочет. За ним уже присматривают. Вы бы присмотрели тоже. Во избежание... неприятностей. Жуковский остановился, развернулся к нему лицом. — А вам-то какое дело до Пушкина, Александр Христофорович? — спросил он прямо. — Вы генерал, он поэт. Вы командуете гвардейцами, он пишет стихи. Где пересекаются ваши интересы? Бенкендорф чуть улыбнулся — той самой, едва заметной улыбкой, которая могла означать что угодно. — Помните наш разговор в карете? По дороге в Москву? Вы тогда много говорили о своих подопечных. О Кюхельбекере, о Пушкине. О том, как трудно направлять юные дарования. Я запомнил. У меня хорошая память, Василий Андреевич. Очень хорошая. Василий смотрел на него, и в его голове медленно складывались кусочки пазла. Бенкендорф всегда знал слишком много. Интересовался слишком многим. Этот человек всегда знал и о всех проблемах в полку и о расписании занятий Александры Фёдоровны и о точном месторасположение Николая. Также его осведомлённость о Пушкине, о настроениях в городе, — это явно не праздное любопытство. — Александр Христофорович, — сказал Жуковский тихо, — позвольте спросить ещё раз. Какое дело вам, простому генерал-майору, подчинённому великого князя, до политики? До того, что пишет какой-то юный мальчишка-поэт? Вы ведь не просто солдафон, верно? У вас другая роль. Бенкендорф усмехнулся — открыто, почти забавляясь. — Вы проницательны, Василий Андреевич. Не зря пишете стихи — привыкли читать между строк. — Так что же именно я читаю? — не отступал Жуковский. — Вы... Кто вы? Офицер не удержался и расхохотался — негромко, но искренне. — Кто я? А вы разве забыли? — Он перестал смеяться, и его лицо снова стало серьёзным, почти жёстким. — Всё, что вам нужно знать, Василий Андреевич, это то, что я служу короне. Той самой короне, которую носит император Александр Павлович. И всё, что угрожает этой короне — будь то заговоры, бунты или неосторожные стихи, — является предметом моей заботы. Понимаете? Жуковский медленно кивнул. Он понимал. Слишком хорошо понимал. — Я прослежу за Пушкиным, — сказал он твёрдо. — Но не потому, что вы просите, а потому, что он мой друг. И я не хочу, чтобы с ним случилось... непоправимое. — Вот и славно, — генерал кивнул. — Значит, наши цели совпадают. Хотя бы в этом. Он оттолкнулся от стены, собираясь уходить, но Жуковский остановил его. — Александр Христофорович. Скажите честно. Вы верите, что всё это... заговоры, тайные общества... что это серьёзно? Что они могут что-то изменить? Бенкендорф обернулся. Его лицо было непроницаемо. — Я верю в порядок, Василий Андреевич. Всё остальное — суета. А теперь идите. Вас, кажется, ждут. Он развернулся и зашагал прочь по коридору — прямой, спокойный, как всегда. Василий Андреевич смотрел ему вслед и думал, что этот человек, кажется, знает о происходящем в Петербурге больше, чем все заговорщики вместе взятые. И от этого становилось не по себе. Но сейчас нужно было думать о другом. О Пушкине, который сидел сейчас в его квартире, смотрел на письмо от Пущина и страдал. О его даре, который нужно спасти. О «Руслане и Людмиле», которая ждала своего завершения. Василий тряхнул головой, отгоняя мрачные мысли, и направился к кабинету Николая — отпрашиваться на несколько дней. Он знал, что его великий князь поймёт. Он всегда понимал.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать