Каталог утраченных вещей

Гет
В процессе
PG-13
Каталог утраченных вещей
Пэйринг и персонажи
Описание
1998 год. Виола Фоули возвращается в Хогвартс доучиваться. Её отец пропал в начале войны, оставив лишь короткое письмо: «Не ищите меня». Она не собирается ни с кем говорить. Но в конфискате библиотеки Ноттов она находит его почерк на полях старых карт. В немом Теодоре Нотте — тишину, в которой не страшно. А в Блейзе Забини — того, кто ждал письма целый год. «Дедал» — подпольный маршрут для беженцев — оказывается последним следом отца. И кто-то очень высоко хочет, чтобы этот след исчез навсегда
Примечания
Постканон, осень 1998 — весна 1999. Восьмой курс.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Чернила

К концу сентября Виола изучила своего напарника так, как изучают язык, на котором никто не говорит: по косвенным признакам. Теодор Нотт приходил в библиотеку раньше неё. Всегда. В котором бы часу она ни пришла — он уже сидел за столом, склонившись над карточками. Однажды она явилась в половине шестого утра. Назло. В порядке эксперимента. Он сидел на том же месте, с вчерашней свечой. С лицом человека, который не ложился вовсе. Он не удивился её раннему появлению. — Среда ещё не наступила, — сказал он и пододвинул ей ящик с карточками. Виола хотела спросить, спит ли он вообще. Не спросила. Он не выносил, когда книги ставили обложкой вниз. Виола заметила это случайно — положила одну на край стола, чтобы освободить место. Нотт молча подошёл, перевернул её и поставил на полку корешком наружу. Не сказал ни слова. Но взгляд был красноречивее любой лекции. Он чинил книги так, как старый лютье в Провансе чинил скрипки. Не возвращая новизну. Не делая вид, что шрамов не было. Он уговаривал вещь жить дальше с её повреждениями — аккуратно, терпеливо, без лишней нежности. Самые безнадёжные экземпляры — обгоревшие, разбухшие от воды, рассыпающиеся в пыль при касании — он не списывал. Он откладывал их в особый ящик. Тот самый, что стоял под столом, с надписью, выведенной его прямым, колючим почерком: «Подумать» — Что с ними будет? — спросила она как-то. Нотт поднял глаза. Посмотрел на ящик. — Со временем — почти всё, — ответил он. Виола поняла только через минуту, что это было обещание, а не диагноз. В первую среду октября она разбирала завал в музыкальной секции. Шкаф с партитурами рухнул ещё в мае, и ноты слиплись в один бумажный пласт. Виола сидела на полу, расслаивая страницы. Шопен врастал в Гайдна. В обоих врос некий «Канон для клавесина и призрака» неизвестного ей композитора. Она ругалась вполголоса. По-французски. Мамиными словами. Тень накрыла страницы. Тео поставил рядом коробку. Сухую. Целую. Пахнущую почему-то лавандой. — Партитуры, довоенные, — сказал он. — Из южного шкафа. Он уцелел. Пауза. — Это по вашей части. В коробке был Бах. Шесть сюит для виолончели без сопровождения. Издание тысяча девятьсот двадцать восьмого года. На полях — чьи-то карандашные пометки. Аппликатура. Дыхание. В третьей сюите выцветшее: «не торопись здесь». — Спасибо, — сказала Виола. Впервые за месяц это слово не было формальностью. Тео уже стоял к ней спиной. У своих ящиков. Перебирал карточки. — Сегодня среда, — напомнил он. Как будто это всё объясняло. Возможно, так оно и было.

***

В пятницу случился Большой зал. Шестикурсника звали Роуэн Прюэтт. У него в мае погиб брат. Об этом знала вся школа, потому что Роуэн рассказывал об этом всякий раз, когда ему требовалось оправдание. В ту пятницу оправдание потребовалось за завтраком. Тео имел неосторожность пройти мимо гриффиндорского стола. — Эй, Нотт! — кубок грохнул о столешницу. Тыквенный сок плеснул на скатерть тёмным пятном. — Тебе тут нравится? Жрёшь под тем же потолком, под которым их убивали? Зал начал затихать рядами. Как затихает лес перед грозой. — Твой папаша небось гордится — вырастил тихоню. Тихони — они самые полезные. Стоят, смотрят и молчат. Ни кто не обращает на них внимание. Тео остановился. Не повернулся. Стоял со своей стопкой книг. Прямой, как восклицательный знак без точки. Молчал. Молчание было его родным языком. Но сейчас этот язык работал против него. Каждый второй в зале читал в нём признание вины. — Что, нечего сказать? — Роуэн встал. — Вали отсюда. В Азкабан, к папе. Чего ты сюда приполз вообще? — Доучиваться. Голос был её собственным. Виола с некоторым изумлением узнала его. Она тоже почему-то стояла. — Его судили и оправдали. Визенгамот, полный состав. Можешь почитать протоколы, они публичные. Она перевела дыхание. — А тебя за это, — она кивнула на лужу сока, на повисшую тишину, — даже не накажут. Удобно устроено, правда? Война кончилась, а назначать виноватых всё ещё можно. Роуэн сощурился. Оглядел её с головы до ног. — А ты вообще кто такая? Он узнал её. Усмехнулся. — А-а, Фоули. Которые отсиделись во Франции. Ну конечно. Дезертирка заступается за пожирательское отродье — какая трогательная… — Мистер Прюэтт. МакГонагалл выросла за его плечом. Беззвучно. Как умела только она. — Десять баллов с Гриффиндора за «отродье». Ещё десять — за «дезертирку». Если вам требуется список слов, которые в этой школе больше не произносят, он висит в моём кабинете. Приходите вечером. Перепишете его. Дважды. Она не повысила голос. Этого не требовалось. Зал выдохнул. Загремел ложками. Спасительное движение, спасительный шум. Тео Нотт так и не обернулся. Он вышел из зала. Только у самых дверей его стопка книг дрогнула.

***

В библиотеке он сказал, не отрываясь от карточек: — Не надо было. Голос — пустой. Выскобленный. — Знаю, — Виола села напротив. — Привычка спорить с несправедливостью. — Со справедливостью, — поправил он. — Большинство в этом зале считает, что справедливость выглядит именно так. Они потеряли — им нужен адрес для боли. Я подхожу. Я похож. Я ношу фамилию. Это дёшево и сердито. Он наконец поднял глаза. Тёмные. Усталые. — Не тратьте на меня репутацию, мисс Фоули. У вас её всё равно меньше, чем вам кажется. — А вы не указывайте мне, на что её тратить, — сказала Виола. — У нас не среда по расписанию. Что-то прошло по его лицу. Слишком быстро, чтобы назвать улыбкой. Скорее — небольшой намёк на улыбку.

***

Вечером она не пошла в «Перекрёсток». Взяла виолончель и забралась в пустой класс на четвёртом этаже. Из мебели там остались только парты, сдвинутые к стене. И эхо. Холодное, голодное эхо, которое съедало каждый звук и возвращало его обратно, чуть искажённым. Бах из довоенной коробки стоял на пюпитре из двух стопок учебников. «Не торопись здесь», — советовал карандаш на полях. Виола не торопилась. Тянула сарабанду. Как тянут больной зуб. Медленно. До самого нерва. Она играла и думала об отце. О том, как он ставил её чемодан на тележку. О его чайках над буквой «т». О письме, в котором было три строчки: «Так будет безопаснее для всех вас. Не ищите меня. Простите». Четырнадцать месяцев она училась его ненавидеть. А сейчас — не знала. Когда она опустила смычок, у дверей стоял Блейз Забини. Не вошёл. Просто стоял, прислонившись к косяку. Руки в карманах. Воротник поднят. В полумраке коридора он казался старше — и одновременно моложе. Как будто война сняла с него один слой, а он надел сверху десять новых. — Не останавливайся из-за меня, — сказал он. — Я шёл мимо. Здесь хорошая акустика и плохая дверь. Она не держит звук. Я не подслушивал. Я просто… слушал. Это ведь разные вещи? — У тебя — наверняка. Он всё же вошёл. Провёл пальцем по пыльной парте. Сел на неё. Небрежно. Точно. Как садился всегда и везде — словно мир был мебелью, расставленной лично для него. — Слизнортов вечер, июнь девяносто шестого, — сказал он. — Ты играла вот это же. Третья часть. Та, где он велит не торопиться. Он смотрел не на неё. На смычок. — Я переворачивал тебе ноты. Перевернул одну страницу раньше времени. А ты досмотрела до конца строки и сыграла по памяти. И никто не заметил. Кроме меня. Голос стал тише. — Я тогда подумал: вот человек, который умеет идти до конца. А потом ты уехала. И не написала даже письма. Вот оно. Четырнадцать месяцев лежало между ними. Перевязанное ленточкой светской вежливости. И наконец развязалось. — Блейз… — Из Кале. — Он сказал это ровно. Без упрёка. Без жалости к себе. Просто констатировал факт. — Ты обещала написать из Кале. Я ждал, как идиот, до самого сентября. Он помолчал. — Я никому никогда не пишу первым, Фоули. Это правило. Но в сентябре я нарушил его и написал тебе. Дважды. Он перевёл дыхание. — Совы возвращались с нераспечатанными письмами. Французские чары на границе. Ваша мать наняла лучших. Чтобы никто вас не нашёл. Я понимаю — время было такое. Я даже понимаю зачем. Я не понимаю одного: тебе самой не приходило в голову, что по эту сторону Ла-Манша остались люди, которым было бы… — он подбирал слово с брезгливостью человека, роющегося в чужом ящике, — …небезразлично? Виола сжала гриф виолончели. — Папа исчез первого августа. Мама плакала на языке, которого я тогда почти не знала. Мими было одиннадцать, и она спрашивала меня каждый вечер, когда мы поедем домой. Голос не дрожал. Виола ненавидела, когда голос дрожит. — Я записывала её в Шармбатон. Я продавала бабушкины серьги. Я учила слово «беженцы» на двух языках. Мне было не до писем, Блейз. Мне было не до себя. А ты, прости, проходил по статье «до себя». Молчание стояло долгое. В нём было слышно, как за окном возится в гнезде какая-то поздняя птица. Как где-то далеко хлопнула дверь. Как Блейз выдохнул — медленно, через нос. — Справедливо, — сказал он наконец. Это слово стоило ему дороже, чем весь предыдущий монолог. Он встал. Одёрнул рукав. Поправил воротник — автоматически, привычно. — Знаешь, что самое смешное? — Он смотрел куда-то в стену, на потрескавшуюся штукатурку. — Мне тоже было не до многого в тот год. Но я бы ответил. Я бы ответил даже из-под завала. Он ушёл. Аккуратно прикрыл плохую дверь, которая не держала звук. Виола долго сидела, прижавшись лбом к грифу виолончели. Струны холодили кожу. Две тяжести было в этой школе. Чужая боль, которая разговаривала по средам. И её собственная, которая только что научилась говорить снова.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать