На глубине 140 метров

Stray Kids NMIXX
Слэш
Завершён
R
На глубине 140 метров
Kanstanzia
соавтор
Описание
Джисону нравилось жить в своей тишине, в мягкой, округлой, невидимой скорлупке — там, где было безопасно и знакомо. Он выбрал это ещё в детстве. Возможно, ещё до того, как научился говорить. До тех пор пока в местном магазинчике у моря не появился «новенький».
Примечания
очень важный плейлист к работе: спотифай — https://open.spotify.com/playlist/7wrCxLISsamS6id6XGarWp?si=XhhiQaI1QDKtLJwmiP2WHA очень важная эстетика — https://pin.it/vNKmBeTAb очень важная любимая артерка, подарившая обложку к этой работе — https://t.me/besnovka (обязательно переходите к ней на канал, она чудесная🙏)
Посвящение
всем, кто хоть раз чувствовал себя лишним и каким-то «не таким». помните, с вами все в порядке.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Море волнуется раз

Промежутки в междустрочии мира или о чём молчит котёнок через «и».

«Садись, поехали — навстречу новым расставаниям»

©Укрась прощальное утро цветами обещания

20 сентября, 2010 Бриз дрался с его волосами зло и обиженно долгих десять минут, с жаждой мести в каждом отчаянном плевке. Желая оставить жгучий след, который через годы обернется рваным шрамом и будет вспыхивать при плохой погоде. Перебирая их, прядка за прядкой, как заскучавший клерк отчёты перед праздниками. Но быстро сдался. Угас, словно кто-то выкрутил его мощность на минимум, и превратился в лёгкое, почти извиняющееся прикосновение, как глоток воды после истерики. Осталась лишь тишина, в которой что-то тихо дрожало. Завтра Чану ехать к отцу — помогать на складе, разгружать ящики, отдуваться за тех, кто снова не вышел. Закинуть диски с песнями и недописанные черновики с ошибками на пыльную полку, чтобы не рябили в глазах ядовитым напоминанием. Отложить очередную жизнь «на потом». И, может быть, наконец записаться в парикмахерскую. Резвый ветер, подобно несносному ребёнку, дразнил его: то щекотал уши до боли в барабанных перепонках, то дёргал за ворот кофты, то встряхивал за плечи и шептал что-то слишком близко. Чан морщился. Не от холода, а от звуков, слишком тонких, чтобы их понять, и слишком назойливых, чтобы не замечать. Он никогда не умел разговаривать с морем, с ветром, за которыми следил сутками напролёт. Он мог соорудить из семи нот музыку, от которой трепещет каждая жилка, мог определить погоду по показателям приборов или тому, как бродячий кот сворачивается клубком на пристани, но волны оставались для него немыми, а ветер — беспорядочным шумом, который не складывался в слова. Он не дооценивал глубины, спрятанной под морской гладью в солнечный день. И видел лишь блики на поверхности. Возможно, Чану стоило быть внимательнее. Возможно, ему стоило одеться потеплее. Хотя едва ли пуховик согрел бы то, что пряталось внутри. Порой казалось, что этот сентябрьский холод, от которого обветривается кожа и подтекает кончик носа, шёл не с севера, а из самого сердца. Ветер, который не так давно поселился в подреберье.       — А где тот мальчик? Минхо, кажется, — тонкий женский голос. Он всегда отличался достаточной эмоциональностью и громкостью, но сейчас вовсе едва ласкал слух. Будто эти слова не хотели быть услышанными, будто их не должно было быть вовсе. Осипший от долгих рыданий тёплый тон, растворился в грудных трещинах. Чану казалось, что в обломанных, пришторфованных к берегу ракушках, жизни было больше, чем в нём. Такой голос мог принадлежать кому угодно, только не матери. Она забыла.       — Уехал, — коротко, без обиды, но с нескрываемым презрением, бросил он; ветер, будто нарочно, взлохмачивает его волосы легким подзатыльником, вынуждая добавить: — Я могу послать ему телеграмму. Если хотите. Он переминается с ноги на ногу, чтобы не замёрзнуть. И потому что ступни неприятно сводит от желания убежать, как можно дальше, скрыться из города. Песок скрипит. Всё вокруг стало слишком сухим. Женщина не отвечает и не кивает. Только заворожённо смотрит за горизонт, выискивая недостающую деталь, без которой её сердце отказывалось работать. Глаза вдавлены глубоко, выделяются на осунувшемся лице, волосы сбились в тугой, но совсем тонкий хвост с проседью. Её иссушенное, как у вяленой рыбы тело, колыхалось. Если ветер подует сильнее, она обязательно упадёт. Но, кажется, и не заметит этого, лишь продолжит монотонно моргать. Минута сменяет другую. Чан ощущает, как в груди что-то сжимается. Чужие глаза не плачут. Слёзы просто собираются по краям в морщинистых уголках и сверкают на ресницах, как роса, которую он замечал, когда засиживался до первых солнечных лучей.       — Да, — наконец шепчет она, её губы содрогаются, но вовсе не в лёгкой улыбке, как раньше. — Думаю, он должен знать. Одинокая чайка рассекает тишину острыми крыльями и протяжным криком. Почти все птицы улетели на юг. Чан не хочет слать телеграмму, но кивает. Потому что иногда ничего не остается, кроме как продолжить жить.

* * *

2 месяца назад… 22 июля, 2010 год. У**** , Республика Корея. Мелкая каменная дробь впивается в подушечки, раскалённый песок щекочет и липнет к мокрым ступням, забирается меж пальцев, как проворный ужик. Сегодня солнце светило особенно ярко, а Джисон так спешил, что забыл надеть обувь — пёстрого цвета шлепанцы с отрывающейся подошвой так и остались стоять в прихожей, разбежавшись по разным углам, словно радуясь, что про них забыли. Он почти летит, спускаясь по извилистому склону, как обезумевшая чайка над водой в поисках добычи. В руках зажата пухлая папка, облепленная коллекцией наклеек, одна на другой. Некоторые стёрлись до полупрозрачности под гнетом времени и поломанным от нервов ногтём, каким-то было целое десятилетие: Джисон помнил, они из набора, подаренного дядей ему на долгожданные шесть; какие-то совсем новые, ещё пахнут клеем — он обменял их с младшеклассником на редкий брелок. За ухом карандаш, а в глазах, за ресницами, прячется восторженный блеск. Вот-вот и с голоду поглотит весь берег.       — Опять выбросились… Да что ж с ними такое!       — В этом году хуже, чем в прошлом…       — …Мы тут задохнёмся, к чёртовой матери! До ушей доносятся обрывки фраз, а контуры уставших рабочих приближаются, собираясь в четкие фигуры.       — Нет, малой, тебе вход закрыт. Крепкие ладони врезаются в предплечья, попадают по коже, неприкрытой рукавами футболки. Джисон дёргается, как улов в сети опытного рыбака. Чёлка сползает на лоб от резкого торможения, а карандаш юрко выскальзывает из уха, сбивая грифель о плотный песок. Чужие пальцы липкие от пота — мгновенно хочется вытереться. Джисон морщит нос.       — Почему? — возмущается он, пытаясь сдуть надоедливые пряди, лезущие в глаза.       — Газы опасные, понимаешь? — рабочий тяжёло вздыхает, словно языку надоело поворачиваться, говоря одно и то же по несколько раз на дню. — Видишь, все в масках. Он отходит в сторону. За его плечом десяток уставших рабочих, которые возятся с мертвыми или едва дышащими тушами, пытаясь избавить близлежащие дома, да и весь город, от опасных последствий — отравления ядовитыми газами. Все поголовно запрятаны в специальную одежду, но даже через плотные маски мужчины закрывают носы и машут ладонью перед лицом, лишь бы избавиться от противной вони. Джисон же её совсем не чувствовал. Его глаза загораются сильнее, стоит уловить огромные фигуры, распластавшиеся по всему берегу. Их было совсем немного, пара-тройка штук, но занимали они достаточную площадь. Один старый, повидавший на своём веку такое, что не снилось ни одному человеку, даже самому маленькому, во второго, вероятно, с корнями вросла неизлечимая инфекция… он бы понял, если бы подошёл поближе. Очень-очень аккуратно. Они были похожи на воздушные шары, которые вот-вот взорвутся: если коснуться кончиком пальца по неосторожности, то ошмётки резины разлетятся в разные стороны.       — Уяснил? Мужчина вновь загораживает всё своей тучной фигурой, а блеск в глазах Джисона постепенно тускнеет, как и улыбка. Он смотрит так пристально, для большей убедительности в своей правоте складывает руки на груди. Как самый настоящий взрослый. Так делала его мама, когда разговаривала с начальством на работе.       — Да я одним глазком всего лишь, — умоляет он, пытаясь заглянуть за чужое плечо. Сводит уголки бровей и округляет глаза, надеясь, что природное обаяние выручит его в этой непростой ситуации. Люди часто говорили Джисону, что он милый. И хоть этому странному слову никто не мог дать точного объяснения… «Ну, милый… И милый. В самом деле, чего пристал?» …от него у всех вокруг поджимались губы и появлялись ямочки на щеках, а значит, этим можно было пользоваться. Но бригадир был непреклонен. Он качает головой, не проявляя никаких эмоций. Джисону казалось, что он за шестнадцать лет научился большей эмпатии, чем этот тучный, грубый, непоколебимый, противный мужчина. Его губы не трескаются в улыбке, а вместо ямочек на щеках, на лбу появляются морщины. Глубокие и несуразные. Джисон считает, что он какой-то неправильный взрослый.       — Иди, вон, морем с другой стороны полюбуйся. Давай, малой, не мешай. — очередной хлопок по плечу, от которого Джисон вздрагивает и прикрывает глаза, чувствуя приближающуюся волну тошноты, как если бы снова переел сладкого. Каждую мурашку на его теле мутит от этой несправедливости. Образ рабочего рассеивается, пока тот удаляется, выкрикивая своим подчинённым брань, от которой вянут уши. Джисон дует щеки, становясь похожим на одного из лежащих неподалёку китов. Если бы кто-то тыкнул в неё, он бы тоже взорвался. Только от возмущения. Спина мужчины должна была загореться под хмурым взглядом. Разочарованный вздох наполняет грудь. Он тянется к уху и растеряно моргает, не обнаружив карандаш на месте. От поворотов вокруг своей оси в поиске маленького помощника, голова идёт кругом, и наконец, заметив его, он поднимает приятеля с песка. Грифель совсем поломался. Очередной удрученный вздох. Чуть поодаль стоял большой камень, нагретый палящим солнцем. Джисон часто сидел на нём — оттуда открывался красивый вид. Красивей только на маяке. Он кладет папку рядом с собой и лезет в карман за тоненьким лезвием, чуть царапая кожу. Вместе с ним из кармана выпрыгивает шуршащий пакет. Дунув в него раз, другой, чтобы раскрылся, Джисон усаживает и его. Ветер завывает, играется, пытаясь украсть и пакет, и карандаш, и волосы мальчишки, вызывая на лице улыбку. Борьба-дурачество быстро заканчивается. Древесная стружка с лёгкостью наполняет пакет, придавая ему веса. Через время карандаш оказывается криво, но остро заточен. Сравнив его колючесть с ежовыми иголками, которых он никогда не видел, Джисон победно хмыкает. Бёдра выстраиваются в своеобразный мольберт, на который ложится лист бумаги с синими отпечатками пальцев. Джисон слишком часто поправлял свои волосы, подкрашенные дешёвыми мелками. Он поднимает взгляд, чтобы уловить детали будущего рисунка и случайно встречается с бригадиром, который стоит вдали, уперев руки в бока и порицательно качает головой. Джисон лишь машет ему ладонью и лучезарно улыбается, назло сверкая брекетами, а на листке вырисовываются тонкие линии, одна за другой.

* * *

Прохожие мерцали, как солнечные зайчики на воде. Кто-то улыбался ему, кто-то кивал в знак приветствия — тёплые, ненавязчивые лица, которые тут же таяли, едва выходя из поля зрения. Джисон не держал их в памяти, возможно, лишь парочка всплывёт в его картинах, при случае. Они приходили и исчезали с дуновением ветра. Он не любил следить: ни за собой, ни за временем, ни за остальными. Эти ниточки реальности путались в голове, обжигали кожу и раздражали. Слишком много, слишком громко, слишком суетливо. Это утомляло. Ему нравилось жить в своей тишине, в мягкой, округлой, невидимой скорлупке — там, где было безопасно и знакомо. Он выбрал это ещё в детстве. Возможно, ещё до того, как научился говорить. Он сидел, поджав ноги, как морская птица на нагретом солнцем валуне, пока не почувствовал, как покалывание в ступнях начинает походить на сотню невидимых иголочек. Рядом — хрустящий от стружки бумажный пакетик и три рисунка: два законченных, один ещё в процессе. Всё, что он видел за сегодня впиталось в бумагу. Закатное солнце, блестящее море, тяжёлые фигуры китов и резкие силуэты рабочих, он передал их почти в точности, только в своём стиле. Китов сделал ещё величественнее, а волны, как из снов, которые он часто видел. Даже складку на лбу угрюмого бригадира вывел точно, она походила на щёлку для монет в свинке-копилке. Ягодицы затекли, спина ныла, даже хрустнула раз семь, пока Джисон потягивался. В животе крутило от голода — он ничего не ел с восхода солнца. Лишь когда поднялся, осознал, как сильно давил мочевой пузырь. Фыркнув самому себе, он покачал головой. В теле звенела усталость, но жаловаться на неё мог только самый настоящий идиот. Прибрежный ветер щекотал уши, волосы и, раздвигая ресницы, слезил глаза. Где-то вдали гудел пароход, надолго прощаясь с берегом, и рельсы позади, за холмом, задрожали под последним трамваем. Но Джисон не переживал: велосипед, спешно брошенный у склона, терпеливо ждал его — верный, немного ржавый, с пищащим звонком и кривым рулём. К щекам прилипают серые пятна от грифеля, стоит протереть горящие от солнца и пыли глаза. Он собрал всё в карманы, крепко прижал к груди папку, недоделанный рисунок и направился в сторону ближайшего магазина. Там пахло мятой, жвачкой, мукой и морем. А ещё должен был работать кондиционер. Хозяин — старый мамин знакомый, знал Джисона с тех времён, когда тот ещё путался в шнурках. С возрастом ничего не изменилось. Он всегда радовался, когда мальчишка появлялся на пороге, а Джисон, год за годом, подготавливался выслушивать рассказы про своё детство, тоскливые воспоминания о том, каким хорошеньким он был и каким красивым женихом вырос, лавину вопросов, от которых лицо начинало подёргиваться, будто в нём поломался предохранитель. Но он давно научился выключать уши, как выключают радио перед сном, чтобы послушать шум прибрежных волн. Колокольчик над дверью тонко зазвенел, оповещая о прибытии нового покупателя. Внутри было тихо. Джисон оглядел пустой прилавок и первым делом подумал, что дядя Ли вышел покурить. От него всегда тянуло резким запахом дешёвых сигарет, и Джисон, совершенно не стесняясь, затыкал нос прямо во время разговора, за что часто получал подзатыльники. Но на улице никого не было. Тонущий вечер прилипал к стеклам. Город медленно выдыхал из себя очередной день. Наверное, дядюшка ушёл в подсобку: пересчитать товар, перевести дух, покопаться в старых бумагах. Время близились к закрытию, поэтому Джисон поспешил. Прошёл чуть дальше, взглядом зацепившись за стену. Пусто. Он остановился. Пробковая доска, которая всегда бурлила жизнью, сегодня выглядела одинокой. Джисон дёрнул уголком рта — неуверенно, как будто разучился улыбаться. Через эту доску проходили письма и шепоты города, странная волна теплоты между людьми, пронесённая через года. На ней были просьбы и упрёки, забавные мелочи и ворчливые комментарии. «Мне кажется, что семья Хван позволяет себе слишком много»

И спустя день: «Не завидуйте!»

«Купаться в море запрещено!!!»

«Что же ещё делать, если с водопроводом опять проблемы…»

Когда он был совсем маленьким — настолько, что видел прилавок только с подставки, — мама уговорила его оставить записку с пожеланием хорошего дня. И кто-то ответил. Джисон нагло украл и долго хранил тот клочок бумаги, пока он не затерялся при переезде. У людей был смысл заходить в магазин не только за продуктами. Но теперь доска кричала о том, чтобы её заполнили. В ней остались только тонкие дырочки от кнопок — крошечные воронки памяти. Казалось, она скучала. Страшно скучала. Между бровей Джисона собралась глубокая, как будто он подхватил её через касание, как простуду, у того самого бригадира. Он двинулся дальше. В углу — маленький круглый столик, за которым иногда сидели старушки, разглядывая в окно дождь, или дети, жующие мармелад, пока ждали родителей. И… цветка не было. Того самого, в который дядя Ли «вложил душу» — так он сам говорил. Только Джисон имел право ухаживать за этим прихотливым растением. Цветок знал его руки, любил их. Теперь — пусто. Очередной магазин, ничем не отличающийся от других. Они походили друг на друга, как пчелиные соты, и продавцы в них, подобно жужжащим работягам, лишённые теплоты в морщинах, носились от одного прилавка к другому или безучастно занимались своими делами. С каждой пропажей, с каждым намёком на отсутствие, в груди Джисона росла колючая тревога.       — Добрый день! Желаете что-нибудь приобрести? Чужой голос прилетел в спину. Слишком бодрый и молодой. Джисон застыл, крепче прижав папку к себе, как мама, держащая его руку в общественном транспорте среди толпы. Он медленно повернулся. За кассой стоял улыбчивый парень с усталостью рабочего дня в глазах. Он смотрел на Джисона с доброжелательным любопытством.       — Что-то подсказать? — повторил он, уловив чужую растерянность. Фартук на нём не трещал, а сидел, как влитой: обернутый вокруг тела и туго завязанный. У Джисона сдавило горло. Хотелось спрятаться под стол, где часто скулил бездомный пёс Руни, греясь у ног в непогоду, или вбиться в доску, стать запиской или кнопкой. Хоть чем-то родным в этом внезапно переменившимся месте. Он лишь покачал головой и направился в отдел с закусками. С полок на него смотрели знакомые обёртки. Хотя бы они были на месте. Снеки неловко вывалились из рук, шурша, будто листья, поднятые ветром. Они упали на прилавок, папка выскользнула из-под локтя и мягко приземлилась вслед на ними, героически прикрыв собой один из рисунков.       — Я-я вас раньше не видел. Нелепое заикание — язык цепляется за брекеты, как рыболовные крючки за сетку, уши пылают от смущения — он знал это чувство, оно всегда приходило внезапно, как жара в дождливый день.       — Я и правда новенький, — продавец неловко почесал затылок и чуть усмехнулся, пробивая покупку. — Что-нибудь ещё? Джисон не хотел говорить, но мама просила купить его кондиционер для белья. Он прикусил язык, как делал в травмае, когда считал остановки, и молча указал пальцем на пачку с верхней полки — ту, что дядюшка Ли всегда доставал первой, заранее зная, зачем пришёл его покупатель. Новенький этого знать не мог. Без слов, не поднимая взгляда, Джисон начал рыться в карманах, выуживая мятые купюры.       — С вас… — продавец не договорил, заметив ровную сумму. Кивнул и вновь заулыбался. — Спасибо за покупку, ждём вас снова! — бодро и заученно. Легко и обыкновенно. Но в этой обыкновенности Джисону послышалась фальшь. Или не послышалась — она тянулась очевидно и притворно, как сказка, рассказанная чужим голосом. Джисон еле заметно поморщился. Он спешно распихал еду по карманам своих поношенных спортивных штанов, прижал к себе папку и, схватив кондиционер, вылетел за дверь. Воздух за пределами магазина лип к лицу, обвивался вокруг шеи, пытаясь то ли задушить, то ли увести подальше от странности, оставшейся за дверью с колокольчиком. Велосипед дожидался его у склона, прислонённый к старому, поросшему мхом указателю, где некогда были видны буквы. Теперь же одни тени от былых названий. Он крепко вцепился в поржавевший руль. Его сердце сжималось, как клетка, попавшая в солёную бурю: стягивалось изнутри, теряя ту самую внутреннюю воду, ту самую устойчивость, которую давали обыденные вещи. Где был дядюшка Ли, если не за прилавком, не в подсобке, не на пороге? Где его цветок, где его смешной плакат с крылатой фразой «съешь йогурт — и будет счастье!»? Мир вокруг будто вывернулся наизнанку, как перчатка швами наружу, которую кто-то снял небрежно и быстро. Многое осталось на своих местах, но ощущалось… чужим. И пустым. Как доска без записок. Ветер подхватывал каждый неровный выдох, уносил их в сторону берега, где гудят корабли. Солнце клонилось к горизонту, разливаясь по крышам мёдом. Всё, что Джисон нес оттягивало руки: и кондиционер, и папка, и тревожное беспокойство внутри. Всё вместе набирало вес, как будто вещи напитались тоской, как ткань влагой. Он сел на велосипед, но прежде чем тронуться, оглянулся. На витрине магазина блистало отражение чужого лица. На кассире мерцала всё та же нелепая улыбка. Набрав столько воздуха, сколько смогли вместить его легкие, Джисон покатился по склону, прочь от магазина и от этой новой, странной реальности, в которой цветок исчез, плакаты сняты, доска общения молчит, а дядюшка Ли стёрт ластиком из кадра. Так не бывает, если всё по-настоящему. Значит — это было не по-настоящему. Значит — это наваждение. Или бедствие. Или начало чего-то другого.

* * *

      — Мам, я дома! Джисон заглядывает на кухню, откуда пахнет чем-то сладким. У плиты стоит женщина в муке по локоть, с крохотным облачком на кончике носа, в поношенном фартуке, который вот-вот расползётся на тонкие ниточки. Она резко оборачивается, как будто выныривает из другого измерения, и тут же улыбается.       — Привет, дорогой, — её поцелуй касается щеки Джисона, сухой, лёгкий, как крылышко бабочки. Джисон любил ловить их в детстве. Он не морщится, как обычно, а даже чуть улыбается просто по привычке.       — Достань молоко, — просит она, отворачиваясь к плите. — И открой его… а то я, — поднимает усыпанные белым руки, — явно не в том положении. Джисон кивает, вытягивает из холодильника бутылку, крышка хрустит под пальцами. Запрыгнув на краешек стола, он начинает болтать босыми ногами, как маятником. Пятки попеременно бьются о ножку и друг о друга, с них сыпется песок. И вдруг, будто наступив себе на язык:       — А что с дядюшкой Ли? Мука повисает в воздухе, как пыльца с крыльев мотылька. Женщина замирает, губы сжимаются в тонкую линию. Джисон терпеливо смотрит на неё краем глаза.       — Надевай обувь в следующий раз, — строго говорит она, мешая тесто. Джисон не слушается и выжидающе прожигает её взглядом.       — Понимаешь, детка… ему пришлось уехать, — прядь волос на секунду взмывает вверх, а капельки пота исчезают со лба, благодаря предплечью. — Сказал, что всё плохо с деньгами. Передал магазин какому-то дальнему родственнику. — договаривает она почти шёпотом. Она поворачивается к Джисону, внимательно его оглядывая.       — Передал магазин какому-то дальнему родственнику, — бездумно и тихо повторяет он, — Понятно, — выдыхает, опуская взгляд на шкаф. Там, кажется, оторвана ручка. Кто же её украл?       — Всё хорошо, милый? — её мягкий голос, перегретый на солнце мармелад, от которого воротит, запрятан в любезное уточнение.       — Я пойду к себе, ладно?       — Конечно. Продукты плюхаются на кровать, за ними — папка, всё в привычной последовательности. А сам Джисон ложится на пол, на жёсткие, скрипящие доски, и смотрит в потолок. Карандаш падает с уха и закатывается куда-то. Он не двигается, только провожает его взглядом. Дядюшка Ли раздражал. Он говорил невпопад, шутил так плохо, что скулы сводило. Всегда таскал за собой двух вечно сонных котов — Тома и Бена. У него были усы, как у Марио, в которых постоянно что-то застревало, и жесткие конфеты, которым, кажется, было больше лет, чем самому Джисону. А ещё из его рта дурно пахло. Но в его объятиях было не страшно. Они стали привычкой, которую категорически запрещалось ломать. Слеза срывается с ресницы, вползает в ухо, как пугливая букашка. Джисон быстро сдёргивает её краем футболки, стараясь не повредить тонкие, прозрачные крылья. В груди — неприятный, колючий комок, похожий на старый шнурок, затянутый слишком туго и готовый вот-вот порваться. Он вдавливает ноготь в щель между досками и слышит, как тот с хрустом ломается. Это лето было жарким, а комната наполнялась духотой, будто кто-то зашил раму нитками. Но Джисон остаётся забытой вещью на полу, не находит в себе сил, чтобы встать и сорвать чужую паутину. С потных волос срывается несколько голубоватых капель, пачкая затылок и шею. И тут появляется она — тягучая мелодия. Лёгкий свист сквозь рваные выдохи, словно кто-то напевает себе под нос из другой комнаты. Гитара вступает робко и неуверенно, как перед первым концертом. Если бы у неё было сердце, оно бы тихо всхлипывало. Если бы у гитары были пальцы, они бы дрожали. Мамино ухо замирает у двери. Прислушивается, теряя в глазах толику настороженности и объятия нежности. Она склоняет голову, прикладывая ладонь к косяку. На нём остаются белые следы, такие же, как и на её щеках. «Ещё немного, — шепчет она себе. — Ещё пятнадцать минут». И уходит, ступая по полу на носочках, как по льду на весенней реке. Лестница скрывает её за ступеньками. А наверху, в душной комнате, Джисон лежит на полу и слышит, как гитара поёт за его горе. Он подрывается, позволяя деревянному корпусу хрустнуть от удара, и обижено выдёргивает из альбома рисунок дяди Ли с большими-большими усами, растущими вне контуров. Разорванные кусочки, похожие на перья, выбившиеся из подушки за время сна, разбросанным пазлом уносятся через распахнутое окно. Туда, где начинается бесконечное небо.

* * *

23 июля, 2010 год. Три стука в дверь. Чётких, одинаковых, с выверенной паузой после каждого. Сердце маяка наконец оживает. История, которую Чан обращал в строчки, обрывается на кульминации, словно кто-то нарочно выдернул плёнку из старого кинопроектора. Ноты теряют строй, слова расплываются, а вдохновение, поклонившись, выпархивает в форточку, нацепив на себя крылья бумажного мотылька, который засыпает с наступлением рассвета. Он откладывает карандаш. Скрип стула звучит особенно остро в тихом помещении. Улыбка трогает губы ещё до того, как пальцы касаются дверной ручки.       — Заходи, котёнок через «и». На пороге стоит Джисон. Лохматый, худощавый, настороженный, с футболкой наизнанку и папкой, прижатой к груди. Своей толщиной она и правда могла сравниться с добротной рыцарской бронёй. Он скользит внутрь бесшумно, не глядя в глаза. Чан не тянется за приветственными объятиями — они не вписываются в ритм этого организма. Здесь любили слушать или молчать; прикасаться — лишь иногда и кончиками пальцев, если успеешь.       — Давно не виделись, куда пропал? — мягко тянет он, возвращаясь к столу.       — Куда пропал… Дела, — коротко отвечает Джисон и замирает у окна. Смотрит на стеклянную синеву моря. На одинокого кита, медленно скользящего по водной глади. Он промаргивается, голова сама по себе наклоняется вбок. И волны снова пустеют. На маяке прохладно. Утренний ветер проскальзывает сквозь каменную кладку, как приведение старого, заблудшего штурмана. Возможно, давным давно он и правда жил здесь. Тишина сдержанная. Воздух пахнет солью, ржавчиной и бессонницами. Всё здесь слишком настоящее, слишком голое, и потому безопасное. Поэтому Джисону нравилось.       — Они разбушевались ночью, — негромко говорит Чан. Его рука касается чужого локтя еле-еле. Любую воду стоит попробовать перед тем как зайти в неё. Джисон не отстраняется. Продолжает смотреть в окно, где ничего не происходит.       — Я записал. Можешь посмотреть, если хочешь. Джисон молча кивает и опускается на старый диван. К нему было сложно привыкнуть. Полгода назад Чан заменил изношенный, наполненный не синтепоном, а пружинами и воспоминаниями, на тот, что пахнет клеем и краской. Джисон устроил бойкот на несколько недель: сидел на полу, смотрел исподлобья, не давал работать. Но спорить с Чаном — всё равно, что ругаться на ветер. Он был старше на несколько лет, выше на полголовы и своей деревянностью походил на собственный лакированный стол. Бесполезно. Особенно, если хочется глядеть на море с высоты. Со временем, диван принял его. И стал меняться. Потёртости появились точно в тех местах, где руки и плечи Джисона отдыхали чаще всего. А про целенаправленную дырку от ножниц в левом углу, за подушкой, знали только совёнок-будильник и кресло-качалка, которую Джисон игнорировал с такой принципиальностью, будто между ними бушевала давняя ссора. Рука тянется вслепую под тумбу. Старое устройство ложится в ладонь. Экран мигает, загорается, чуть шипит, обижаясь, что его так долго держали в темноте. Он раскрывает папку, ожидая, пока исчезнет значок загрузки на камере. И всё рушится. Несколько листов пропали. Остались лишь белые промежутки в междустрочии его мира. Как будто кто-то вырвал куски памяти, вырезал фрагменты сна и сунул их в себе в карман, не спросив разрешения. Он шепчет вслух, как заклинание:       — Я точно их клал туда. Снова.       — Я точно клал. Снова.       — Я точно… Тонкая дрожь пробегает по пальцам. Паника вязкая, как тина, ползущая по ногам в глубокой воде. Язык снова цепляется за брекеты. Чан осторожно присаживается рядом. Его ладонь ложится на спину и греет дыру между лопаток.       — Важные вещи не теряются, — по-доброму шепчет он. — Иногда они просто прячутся. Чтобы мы научились искать. Его улыбка отражается у Джисона в глазах, и тот, чуть дрогнув, растерянно кивает, возвращаясь к записи. Там — синий кит. Тот самый, который вчера почти бездыханно лежал на берегу. Джисон узнаёт его по характерной рваной ране на боку. Значит, выжил и вернулся в строй. Кит взмывает вверх, зависает в небе, будто вспомнив, что умеет летать, и грузно падает в воду, вздымая брызги, прощально крича или просто посылая сигнал кому-то, кто давно не отвечает, затерявшись в морском просторе. Повтор. Снова. И снова. Он бьёт хвостом и возвращается. На шестой раз перемотки Чану наскучивает настолько, что подавить ленивый зевок получается с трудом. Он отворачивается, ломая пальцы и глядя в окно, где солнце озаряет весь город.       — Дядюшка Ли уехал, — вдруг произносит Джисон, не отрывая головы от экрана. Чан молчит. Он чешет затылок, уводит в сторону глаза, делая вид, что новость не вызвала в нём равнодушие.       — Я давненько не заходил в магазин. Надо же… Фраза ускользает в пустоту, как бумажный кораблик по луже. А кит всё плывет по кругу, не зная, что застрял в цифровой петле времени. Не зная, что за ним наблюдают. Не зная, что его любят.

* * *

Смех — звонкий, дёрганный, на грани истерики — взвивается над берегом, как сорвавшийся с небес воздушный змей, которому забыли сказать, что он не птица. Солнце пускает блики по брекетам, как по зазубренному зеркалу, песок брызжет из-под босых пяток, пытаясь удержать на месте. Джисон бежит. Дышит коротко, прерывисто, глотая ветер и не умея им насытиться. Грудь рвётся в разные стороны, сердце стучит, как заколдованный метроном. Позади бежит бригадир, пелена красных словцов рвётся из его глотки, он угрожает кулаками и тем, что «выпорет собственными руками, как в старые добрые». Но Джисону все равно. Он видел кита. Он его касался. Кожа, как в фильмах, которые он пересматривал по ночам, запоминая фразу за фразой: гладкая, толстая резина, жирная и бархатистая, на которой только в виде исключения на некоторых местах встречаются щетинообразные волоски и глубокие ранки. Если бы у рабочих были зашторены окна, если бы обед длился ещё десять минут, он бы успел зарисовать его, уделяя внимание каждой детали. Так, чтобы осталась память. Чтобы нечаянно не забыть. Он заворачивает за угол, и его мир внезапно сталкивается с реальностью. Глухой удар. Улыбка срывается с лица. Папка, как встревоженная птица, выбрасывает на землю перья — рисунки, разлетевшиеся по пыльной дороге. Джисон шипит от боли, прижимая руку к колену. Пыльный, злой, испуганный.       — Прости, — слышится чей-то голос. Чужой, но закомый, как дежавю. Он поднимает взгляд, справляясь с головокружением слишком поздно. Чьи-то пальцы аккуратно собирают листы, укладывая их обратно. Желание грубо выденуть папку врастает в каждую клеточку его тела. Края некоторых рисунков трещат по швам.       — Всё не так, — бормочет Джисон, сквозь зубы. — Их нельзя путать. Парень напротив хлопает глазами, пока в них не вспыхивает яркая, как спичка, мысль.       — Точно! — слишком громко выкрикивает он, так, что уши сводит. — Ты вчера забыл свои рисунки на прилавке. Джисон замирает, обращая на знакомого незнакомца каплю внимания. Тот вытаскивает из пазухи мятую бумагу, усыпанную синими мазками — отпечатками пальцев. На ней киты и бригадир с морщинкой-копилкой между бровей.       — Красивые, — добавляет он зачем-то. Джисон молча забирает свою пропажу под смех, раздающийся эхом от самих рисунков — радость и азарт, что их всё-таки нашли в неозвученной игре в прятки. Что за них переживали. Их пальцы соприкасаются лишь на миг, вызвав случайный электрический разряд. В воздухе витает сладкий, мягкий, почти липкий запах, как у жевательной резинки из маминых карманов, или чужого дома, гостей которого приходилось терпеть. Джисон дёргает носом. Мотает гловой, пытаясь стряхнуть чужое. Не успевает. Он хочет разозлиться. На пальцы. На взгляд. На то, что трогали его. Что видели его. Но мама учила говорить «спасибо».       — С-спасибо, — выдавливает он, как остатки пасты из пустого тюбика. Знакомый незнакомец изучает его взглядом. Сверху вниз, снизу вверх. Надоедливо. Потом склоняет голову набок, как пёс, впервые увидевший зеркало. Так делал Руни, когда ещё был щенком.       — Ты всегда ходишь без обуви?       — А ты в-всегда пристаёшь к... людям, новенький? — парирует Джисон и отскакивает, словно под ним только что загорелся песок. Парень почему-то нежно улыбается. И щурится от слепящего глаза солнца. Джисон разворачивается, продолжая убегать с места преступления. И уже в движении слышит:       — Меня зовут Ли Минхо! Он не отвечает и даже не останавливается. Он не хочет запоминать это имя. Но остаётся запах. Прячется в подушечках пальцев и забытых рисунках. Потому что слишком резкий. Потому что пыль на колене и касание в теле теперь записаны в междустрочии его мира.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать