Пэйринг и персонажи
Описание
Иккинг — изгой. На острове, где каждый мужчина обязан убить дракона, он не способен причинить вред даже собственной репутации. Над ним смеются сверстники, отец прячет разочарование за суровым молчанием, а сам Иккинг всё чаще сбегает в лес — подальше от косых взглядов. В чаще он находит Ночную Фурию с подстреленным крылом. Дракон не добит, не сломлен — он ждёт. Смотрит холодно, изучающе, как сам Один с высоты Хлидскьяльва.
Примечания
✔️ Я придерживаюсь основной сюжетной линии фильма и трилогии в целом.
✔️ Внешность Иккинга — как в фильме, остальные персонажи — ближе к мультсериалу.
✔️ Иггдрасиль — Мировое Древо, гигантский ясень, который соединяет все девять миров: Асгард — мир богов-асов; Мидгард — мир людей; Ётунхейм — мир великанов; Нифльхейм и Муспельхейм — миры льда и огня; и другие, включая Хельхейм — мир мёртвых. У корней Иггдрасиля живут дракон Нидхёгг, грызущий корни, и три норны, плетущие судьбы. На вершине сидит мудрый орёл, а белка Рататоск переносит ругань между ним и драконом.
✔️ Мой Олух далёк от того, что показывают в мультфильмах. Отношения людей и драконов строятся по единственному закону — закону трофея. Ты либо охотник, либо дичь. Либо твоя голова украшает частокол, либо драконий череп висит над очагом. Насилие здесь — не злодейство, а инструмент выживания, такой же привычный, как нож, топор или рыбацкая сеть. Кровная вражда между видами тянется поколениями. Люди загоняют драконов ради мяса, шкур и защиты скота. Драконы отвечают тем же — жгут дома, уносят овец, калечат и убивают. Жестокость обоюдна, циклична и не требует оправданий. Это не романтизированная война, а суровая реальность северных морей: смерть, холод и прагматичная беспощадность. Я показываю мир, каким он мог бы быть за пределами саги — без прикрас, без смягчений, с уважением к тёмной изнанке бытия.
Предупреждаю: моя работа несёт исключительно развлекательный характер.
Всем приятного прочтения❤️
Посвящение
Вселенной «Как приручить дракона» и создателям Крису Сандерсу и Дину ДеБлуа
Часть 3. Легенда
30 мая 2026, 02:39
Кровь остановилась.
Иккинг почувствовал это раньше, чем увидел, — по тому, как ткань под пальцами перестала становиться влажной, как перестало пульсировать тепло, выходящее из раны, как дракон чуть расслабил крыло, до того напряжённое, точно тетива перед выстрелом. Он осторожно, почти благоговейно отнял ладонь от пропитанной кровью тряпицы и посмотрел на рану. Та выглядела скверно — рваный разрез в перепонке, края неровные, воспалённые, с багрово-синюшным отливом по контуру, — но больше не сочилась. Кровь свернулась, загустела, образовала тёмную, почти чёрную корку по краям, и это было хорошо. Это значило, что дракон не истечёт. Что самое страшное позади.
— Вот так, — прошептал Иккинг, поднимая глаза на дракона. — Самое трудное сделали. Теперь осталось только перевязать.
Дракон смотрел на него — всё тем же немигающим, зеленовато-жёлтым взглядом, но теперь в этом взгляде читалось нечто иное. Не холод. Не угроза. Усталость. Облегчение. И ещё что-то — что-то, от чего у Иккинга внутри разлилось странное, незнакомое тепло. Дракон издал звук — низкий, грудной, вибрирующий, похожий на мурлыканье огромной кошки, только глубже, утробнее. Это не было рыком. Это не было стоном боли. Это была... Благодарность — без слов, без жестов, просто чистая, животная благодарность, выраженная единственным доступным способом. Иккинг замер, прислушиваясь к этому звуку, и почувствовал, как по спине бегут мурашки.
— Пожалуйста, — ответил он одними губами. — Пожалуйста. Ты бы сделал то же самое. Ну, может, не для меня. Но для того Змеевика ты сделал. Я видел.
Дракон моргнул — медленно, как кошка, — и снова опустил голову на камни. Он позволил Иккингу работать. Позволил — и это было больше, чем просто терпение. Это было согласие. Пусть хрупкое, пусть временное, но согласие.
Иккинг достал из мешка всё, что у него было. Старая шерстяная накидка, которую он собирался пустить на бинты. Кувшин с самогоном — уже початый. Нож. Несколько полос чистой ткани, оторванных от старой рубахи, которую он тайком стянул из дома. Не бог весть какой арсенал, но другого не было. Он разложил всё это на плоском камне и принялся за работу.
Сначала — снова самогон. Он смочил уголок ткани и осторожно, почти нежно провёл по краям раны. Дракон вздрогнул — самогон щипал, проникая в разорванную плоть, и из горла его вырвался короткий, сдавленный звук, — но не отдёрнулся. Только ушные пластины прижались к черепу да хвост чуть шевельнулся на камнях. Иккинг, не переставая бормотать что-то успокаивающее — то ли дракону, то ли самому себе, — тщательно обработал всю рану, убирая остатки запёкшейся крови, грязи и щепы. Теперь перепонка была видна отчётливо — тонкая, полупрозрачная, пронизанная сетью тёмных кровеносных сосудов, которые пульсировали в такт сердцебиению дракона. Воспаление вокруг разреза было сильным, но не смертельным — по крайней мере, Иккинг на это надеялся. Края раны, хоть и рваные, не расходились слишком широко, и это давало шанс, что перепонка срастётся сама, без иглы. Иглы у него всё равно не было. Как и ниток. Как и умения зашивать драконьи крылья.
Он приступил к перевязке. Это было сложнее, чем он ожидал. Крыло Ночной Фурии — не просто плоская поверхность, а сложная, многозвенная конструкция из костей, сухожилий и эластичной мембраны. Прострел пришёлся на среднюю часть перепонки, между двумя костяными лучами — тонкими, но на удивление прочными, похожими на изогнутые спицы. Если бы стрела задела луч — дракон, возможно, никогда бы не смог летать. Но стрела вошла в мембрану по касательной, разорвав её, но не повредив кость. Иккинг, мысленно вознося хвалу всем богам, каких знал, сложил полосу ткани в несколько слоёв, приложил к ране и начал крепить повязку.
Это требовало усилий. Чтобы повязка держалась, её нужно было обернуть вокруг всего крыла — пропустить под перепонкой, обвести вокруг костяного луча, снова через перепонку, снова вокруг другого луча, следя за тем, чтобы ткань не сползала, не морщилась, не давила слишком сильно. Иккинг работал сосредоточенно, хмуря брови, и язык его то и дело высовывался от усердия — привычка, над которой Плевака смеялся годами. Дракон лежал неподвижно, позволяя человеку манипулировать своим крылом с той же обречённой терпеливостью, с какой старый пёс позволяет хозяину осматривать больную лапу. Только дыхание его, глубокое и хрипловатое, да редкие подрагивания ушных пластин выдавали, что он всё ещё настороже. Всё ещё не до конца доверяет. Всё ещё помнит, кто перед ним.
— Почти готово, — прошептал Иккинг, затягивая последний узел. — Ещё чуть-чуть, и...
Он осёкся. Пальцы его, перепачканные в крови и самогоне, замерли над перепонкой. Дракон скосил на него глаз — огромный, светящийся, полный вопроса. Иккинг сглотнул и осторожно, почти не касаясь, провёл кончиками пальцев по краю перепонки — там, где она переходила в чешую на боку дракона. Переход был плавным, почти незаметным: чешуя истончалась, становилась мягче, эластичнее, пока не превращалась в полупрозрачную мембрану, пронизанную тончайшей сетью капилляров. Это было красиво. Невероятно красиво — и при этом абсолютно чуждо. Ни одно существо на земле не обладало такой анатомией. Ни одно творение богов — по крайней мере, известных Иккингу — не сочетало в себе такую мощь и такую хрупкость одновременно. Он прикоснулся к мембране — легче некуда, едва ощутимо, — и почувствовал, как та чуть вибрирует под пальцами, словно натянутая кожа барабана. Дракон не отдёрнулся. Только вздохнул — глубоко, с присвистом, который теперь казался Иккингу почти привычным.
— Ты... — прошептал он. — Ты просто невероятен. Знаешь это?
Дракон, разумеется, не ответил. Но ушные пластины его чуть приподнялись, и Иккинг, уже начавший понемногу разбираться в драконьей мимике, осмелился предположить, что это — любопытство.
Он закончил перевязку и отступил на шаг, вымывая руки в озерце. Повязка получилась не самой красивой — косой, неровной, с торчащими узелками, — но сидела плотно, не сползала и, главное, закрывала рану целиком. Теперь оставалось только ждать. И надеяться, что драконья регенерация сделает своё дело.
Иккинг выпрямился, разминая затёкшую спину, и в этот момент поднял голову.
Закат накрыл каньон.
Солнце, уже наполовину скрывшееся за кромкой скал, заливало каменные стены густым, медово-золотым светом. Озерцо внизу вспыхнуло расплавленным серебром, и каждая рябь на воде отбрасывала крошечные солнечные зайчики на стены каньона. Воздух стал мягче, теплее, словно сам мир на мгновение выдохнул после долгого, трудного дня. И в этом свете — тёплом, живом, практически осязаемом — дракон предстал перед Иккингом во всей своей невероятной, немыслимой красоте.
Чешуя его, чёрная и матовая в тени, теперь переливалась едва заметным, глубоким синеватым отливом — как вороново крыло, как обсидиан, как ночное небо перед самым рассветом. Линии тела — плавные, текучие, обманчиво хрупкие — казались нарисованными рукой существа, понимавшего толк в совершенстве форм. Крылья, даже повреждённые, даже перевязанные грубой тканью, хранили в себе отпечаток той невероятной мощи, что позволяла этому созданию рассекать воздух быстрее звука. А морда — изящная, с точёными обводами, с подвижными ушными пластинами и огромными, светящимися в закатном свете глазами — выражала такой ум, такую глубину, что у Иккинга перехватило дыхание. Это было не просто животное. Это было нечто большее. Нечто, чему в языке людей ещё не придумали слова.
— Ты прекрасен, — выдохнул он. — Ты просто... Прекрасен.
Он опустился на камень у кромки воды и какое-то время просто сидел, глядя на дракона во все глаза. Дракон смотрел на него в ответ — без угрозы, без холода, просто смотрел, словно тоже изучал, тоже пытался понять, что за странное существо сидит перед ним, пахнет страхом и самогоном, говорит без умолку и только что спасло ему жизнь.
— У тебя нет имени, — сказал Иккинг, нарушая тишину. — Ну, то есть... Наверное, у драконов есть свои имена. Но я их не знаю. И не узнаю никогда, наверное. А называть тебя как-то надо. Я не могу всё время говорить «эй, ты». Это невежливо.
Дракон моргнул. Ушные пластины чуть развернулись в стороны — внимание.
— Я долго думал, — продолжал Иккинг, болтая ногами над водой. — Ну, не то чтобы долго. Я вообще-то только сейчас придумал. Но когда ты открыл пасть, чтобы съесть рыбу, у тебя сначала не было зубов. Вообще. Пусто. Как у новорождённого. И я тогда подумал... — он усмехнулся, качая головой. — Я подумал: Беззубик. Глупо, да? Для Ночной Фурии — и такое имя. Но оно тебе подходит. Потому что, ну... Ты беззубый. Иногда. Когда не хочешь никого убивать.
Дракон склонил голову набок. В его глазах, огромных и загадочных, отражался закат.
— Беззубик, — повторил Иккинг, пробуя слово на вкус. — Я буду звать тебя Беззубик. А ты можешь звать меня... Ну, Иккинг. Меня так все зовут. Кроме тех, кто зовёт меня «никчёмный», «бесполезный» и «сын вождя, от которого одни проблемы». Но ты, я думаю, выберешь что-нибудь попроще. Когда научишься говорить. Если научишься. Ты же разумный, я вижу. Ты понимаешь интонации. Может, когда-нибудь ты поймёшь и слова.
Беззубик издал короткий, низкий звук — нечто среднее между ворчанием и вздохом. Кончик хвоста его, лежавший на камнях, слабо шевельнулся. И Иккинг, глядя на это движение, вдруг почувствовал, как внутри, под слоями усталости и пережитого страха, зарождается что-то новое. Что-то тёплое. Что-то, что ощущалось как... Надежда.
— Беззубик, — прошептал он снова, и слово это, повисшее в закатном воздухе каньона, прозвучало как обещание. Как клятва.
Он просидел у воды до тех пор, пока последний луч солнца не погас над кромкой скал, а небо над каньоном не налилось густой, тёмной синью. Потом встал, отряхнул тунику и направился к верёвке. Уходить не хотелось. Хотелось остаться здесь, у воды, рядом с драконом, и смотреть, как звёзды отражаются в его глазах. Но деревня ждала. Отец ждал. И завтрашний день — с насмешками, с обычной жизнью изгоя — тоже ждал.
— Я вернусь завтра, — сказал он, стоя у верёвки. — Принесу ещё рыбы. И проверю повязку. Ты пока не шевелись много. Крылу нужен покой.
Беззубик проводил его взглядом — долгим, внимательным, теперь уже без тени холода. Иккинг взялся за верёвку, подтянулся и начал подъём. Мышцы ныли, ладони саднили, но на душе было странно легко. Так легко, как не было уже очень, очень давно.
Наверху он обернулся. Бросил последний взгляд в каньон — туда, где у кромки воды, в сгущающейся темноте, лежал чёрный дракон с перевязанным крылом и именем, которое дал ему тощий нескладный парень, не умеющий держать топор.
— Беззубик, — повторил он в пустоту — и улыбнулся. Глупо, счастливо, впервые за долгое время. А потом повернулся и зашагал к деревне, где его никто не ждал. Кроме, быть может, отца.
***
Дверь скрипнула, впуская в дом промозглый ночной воздух и вместе с ним — Иккинга. Он проскользнул внутрь быстро, по-воровски, и первым делом, ещё до того как глаза привыкли к полумраку, сдёрнул с плеча наплечную сумку, что ещё хранила запах рыбы, самогона и драконьей крови. Её он бесшумно, одним отработанным движением, спрятал за старый табурет у входа, в тень, где её не мог заметить никто, кто не искал специально. Затем выпрямился, перевёл дыхание и шагнул в круг света от очага. Отец ждал его. Стоик сидел в своём тяжёлом, грубо сколоченном кресле у огня. Он не читал, не точил оружие, не перебирал бумаги — просто сидел, положив руки на колени, и смотрел в пламя. Но Иккинг знал: отец не греется. Отец ждёт. И ждал он, судя по тому, как глубоко прогорели дрова, уже давно. — Я ждал, — произнёс Стоик. Голос его был низким и ровным, без угрозы, без упрёка, но от этого звучал только тяжелее. Констатация факта. Простая и неумолимая, как приговор. Он не спросил, где Иккинг был. Не спросил, почему так поздно, почему весь в грязи, почему от него пахнет потом, кровью и чем-то ещё — чем-то чужим, нечеловеческим. Он просто ждал. И теперь давал сыну возможность либо объясниться, либо промолчать. Иккинг выбрал второе. Он молча пересёк комнату, опустился на скамью напротив отца — не слишком близко, но и не настолько далеко, чтобы это выглядело как бегство, — и уставился в огонь. Руки, всё ещё дрожавшие после напряжения в каньоне, он сложил на коленях. Туника его, перепачканная сажей, грязью и пятнами драконьей крови, была уже не просто несвежей, а откровенно компрометирующей. Но Стоик, казалось, не замечал. Или делал вид, что не замечает. Иккинг не знал, что хуже. — Я ухожу в поход, — произнёс Стоик. — Через три дня. Совет принял решение. Мы выступаем на рассвете, четыре драккара, полный боевой припас. Иккинг поднял глаза. В груди что-то сжалось — даже не страх, а предчувствие. Глухое и безотчётное, какое бывает перед штормом, когда небо ещё чистое, но воздух уже пахнет иначе — тревожно, остро, металлически. Он знал, что отец готовил флот. Знал, что на совете обсуждали гнездо. Знал, что поход неизбежен — Стоик Обширный не из тех вождей, кто отсиживается за чужими спинами, пока его народ гибнет. Но одно дело — знать умом, и совсем другое — услышать это из уст отца, здесь, сейчас, ночью, у очага, в тишине пустого дома, где каждый треск полена отдавался в тишине гулким эхом. «Он уходит», — пронеслось в голове, и мысль эта была до ужаса простой и оттого ещё более страшной. Уходит за архипелаг, в туманы, к острову. Уходит убивать драконов в их собственном логове. Туда, где огонь, когти и клыки, туда, где люди гибнут десятками — не в песнях скальдов, а по-настоящему, страшно, с криком и кровью. Иккинг вдруг представил себе отца в бою — огромного, несокрушимого, с топором в руке, — и тут же, помимо воли, воображение подбросило другую картину: отец лежит на каменистой земле чужого острова, и драконий коготь пробил его кольчугу, и кровь растекается по камням; и никто не придёт на помощь, потому что все остальные тоже мертвы. Он зажмурился, прогоняя видение. Сердце забилось быстрее. Бояться за отца было странно — противоестественно. Стоик Обширный был скалой. Опорой. Тем, кто не может пасть. Но Иккинг знал: даже скалы рушатся. Даже легенды умирают. И мысль о том, что отец может не вернуться из этого похода — не героем саги, а просто мёртвым телом на чужом берегу, — обожгла его изнутри, как глоток неразбавленного самогона. Он посмотрел на отца, сидящего у очага, — на его широкие плечи, на бороду, на руки, способные свернуть дракону шею, — и вдруг остро, до боли в груди, осознал: этот человек — всё, что у него есть. И он может потерять его. Не когда-нибудь. А через три дня. — Гнездо? — спросил он тихо. — Ты... Вы нашли его? — Найдём, — ответил Стоик. — По следам. По картам. По чутью. Гнездо где-то за архипелагом, в туманах. Но оно там. И мы ударим первыми, пока они не ударили снова. Он замолчал, глядя в огонь. Пламя отражалось в его глазах, и в этом отблеске было что-то древнее, почти ритуальное. Так, наверное, смотрели на огонь конунги древности, отправляясь в походы, из которых не возвращались. Иккинг сглотнул и задал вопрос, который жёг ему губы: — Я... Я иду с вами? Стоик перевёл взгляд на сына. Долгий, тяжёлый взгляд — тот самый, который был хуже любой затрещины. И произнёс одно-единственное слово: — Нет. Иккинг выдохнул. Это случилось помимо воли — короткий, почти незаметный выдох облегчения, который он не успел подавить. В то же мгновение его захлестнула волна стыда — горячая, жгучая, как пощёчина. Он знал, что отец заметил. Знал, что этот выдох сказал больше, чем любые слова. «Я не хочу идти в бой. Я боюсь. Я рад, что меня не берут». И от этого стыда ему хотелось провалиться сквозь землю. Потому что он понимал: его не берут не потому, что отец хочет его уберечь. Его не берут потому, что он бесполезен. Никчёмный. Не воин. В походе он будет обузой. И все это знают. И отец знает. И он сам знает. — Ты останешься на Олухе, — продолжил Стоик, не комментируя реакцию сына. — Плевака тоже остаётся. Он будет тренировать новобранцев — всех, кто ещё не нюхал пороха. Молодёжь. Тех, кто не идёт с флотом. Иккинг напрягся. Слова «тренировать новобранцев» ударили по нему сильнее, чем он ожидал. Он открыл рот — и, сам не зная откуда взялась смелость, заговорил. Тихо. Неуверенно. Но настойчиво. — Пап, я... Я не уверен, что это... Что это моё. Убийство. Драконов. Я не... — он осёкся, подбирая слова. — Я не создан для боя. Ты знаешь это. Я не воин. Из меня не выйдет воина, сколько бы Плевака меня ни тренировал. Может быть... Может быть, я могу быть полезен иначе? В кузнице? В мастерской? Я могу делать оружие. Могу чертить карты. Могу... — Нет, — прервал его Стоик. Твёрдо. Окончательно. — Ты будешь тренироваться. С остальными. Это решено. — Но... — Это решено, — повторил Стоик, и голос его был как удар кулаком по столу — не громкий, но сотрясающий всё вокруг. — Я не прошу тебя стать героем. Я не прошу тебя убить сотню драконов в первом же бою. Я прошу тебя научиться держать меч. Просто держать. Просто знать, с какой стороны у него лезвие. Потому что если — не приведи боги — драконы прорвут оборону, пока флот в море, ты должен суметь защитить себя. И тех, кто рядом. Ты меня понял? Иккинг смотрел на отца, и внутри у него всё дрожало. Он хотел возразить. Хотел сказать, что защищать можно иначе — умом, хитростью, знанием, — но слова застревали в горле, потому что за ними стояло нечто большее. То, о чём он никогда не говорил вслух. То, что прятал даже от самого себя — глубоко, под слоями многочисленных вымученных попыток соответствовать. Тайная, постыдная, невыговариваемая мысль, которая жила в нём с детства и которую он не доверил бы никому — ни отцу, ни Плеваке, ни даже Астрид, смотревшей на него как на пустое место. Он мечтал. Мечтал о том, что однажды — не сейчас, не завтра, может быть, через поколения — люди и драконы перестанут убивать друг друга. Что найдётся способ. Что война, которая длится столетиями, — не единственный выход. Что где-то там, за кровью и огнём, за криками и похоронными кострами, есть что-то ещё. Компромисс. Перемирие. Понимание. Он знал, как это звучит. Глупо. По-детски. Предательски. На Олухе за такие слова могли вышвырнуть за частокол, а то и чего похуже. Викинги не искали компромиссов с врагом. Викинги убивали врага. Так было. Так есть. Так будет всегда — так говорил отец. Иккинг понимал это умом. Но сердцем — сердцем он никогда не мог принять эту истину до конца. Потому что драконы не были просто врагами. Он чувствовал это. Знал это. Особенно теперь — после каньона, после стрелы, после того, как Ночная Фурия посмотрела на него с благодарностью, а не с яростью. После того, как он дал ему имя. Но сказать об этом отцу? Сейчас? Тому, кто завтра уходит воевать? Тому, кто только что потерял людей — Бьярни, Хельги, Орма, мальчишку, сброшенного в море? Это было бы не просто глупо. Это было бы жестоко. Отец не поймёт. Не сможет понять. Для него дракон — это тварь, которая жрёт его народ. И сейчас, когда он сидит у очага, готовый вести флот в пасть логова, нет на свете слов, способных переубедить его. Иккинг видел это по его лицу. По тому, как сжаты челюсти. По тому, как пальцы стиснули колени. Отец не отступит. Не сейчас. Не в этом. Иккинг закрыл рот. Проглотил всё, что рвалось наружу. Оставил свою тайну при себе — там же, где она лежала годами: в глубине, в темноте, под замком. — Да, пап, — произнёс он наконец. Голос его прозвучал глухо, безжизненно. — Я тебя понял. Стоик кивнул. Помолчал, глядя в огонь. Потом заговорил снова — уже тише, без прежней стали в голосе: — Я не знаю, что с тобой делать, Иккинг. Клянусь богами, не знаю. Ты не похож на меня. Ты не похож ни на кого из нашего рода. Ты другой. И я... — он осёкся, словно слова застревали у него в глотке не легче, чем у сына. — Я хочу, чтобы ты выжил. Просто выжил. Поэтому ты останешься здесь и будешь учиться. А когда я вернусь... Когда я вернусь, мы поговорим. По-настоящему. О тебе. Обо мне. О том, что дальше. Иккинг поднял глаза. В свете очага лицо отца, изрезанное морщинами и шрамами, казалось почти уязвимым. Впервые за долгое время Иккинг видел перед собой не вождя, не легенду, не несокрушимую скалу, а просто уставшего человека, который боится за своего странного, непутёвого сына, но не знает, как это выразить. Не знает, как достучаться. И от этого говорит приказами. — Хорошо, пап, — тихо ответил Иккинг. — Я буду тренироваться. Обещаю. Стоик кивнул — коротко, скупо, но в этом кивке было больше тепла, чем в иных объятиях. Затем поднялся — тяжело, всем весом, — и направился к своей спальне. — Иди спать, — бросил он через плечо. — Завтра у тебя первый день в школе Плеваки. Выглядишь так, будто тебя уже отходили дубиной. Этого ещё не хватало — чтобы ты заснул на первом же занятии. Иккинг невольно хмыкнул. Поднялся, разминая затёкшие ноги, и двинулся к лестнице. На полпути он обернулся. — Папа? Стоик остановился, не оборачиваясь. — Спасибо. Что не спросил, где я был. Стоик помолчал. Потом бросил через плечо — коротко, с тенью прежней, привычной ворчливости: — Я не хочу знать. Но это не значит, что я не знаю. Иди спать. Иккинг поднялся в свою комнату, сел на лежанку и долго смотрел в тёмный угол, где ничего не было. В голове его, усталой и опустошённой, крутились обрывки дня — перекошенные лица Сморкалы и Забияки, холодный профиль Астрид, каменные стены каньона, закат на чешуе, утробное мурлыканье дракона в ответ на новое имя. Он закрыл глаза и увидел Беззубика — чёрного, беззубого, с огромными светящимися глазами, — и в груди разлилось странное, почти забытое тепло. Завтра он снова пойдёт в каньон. Завтра он начнёт тренироваться. Завтра будет трудный день. Но теперь у него было что-то, ради чего стоило возвращаться. Что-то, что принадлежало только ему. С этой мыслью он провалился в сон — тяжёлый, без сновидений, как в воду.***
Рассвет над Олухом был серым и влажным, как старая шерсть. Солнце ещё не поднялось над горами, но небо на востоке уже сочилось бледным, разбавленным светом, точно кто-то разбавил молоко водой и выплеснул за горизонт. Деревня спала — даже собаки, даже часовые на вышках, даже сам ветер, казалось, ещё не проснулся. Только Иккинг, крадучись, как вор, выскользнул из дома, прихватив с собой заранее собранный мешок: рыба, свёрнутая в тряпицу, краюха хлеба для себя и фляга с водой. Сегодня он не взял ни нож, ни самогон, ни бинты — повязка, наложенная вчера, ещё держалась, а менять её без нужды не стоило. Лес встретил его привычной сыростью и запахом хвои. Он уже не боялся этого пути — ноги сами несли его по знакомой тропке, мимо кривого дуба, мимо пересохшего ручья, мимо сломанного дерева, которое так и осталось лежать поперёк оврага. Дорога до каньона занимала около получаса, и Иккинг использовал это время, чтобы мысленно подготовиться к тому, что его ждёт. Не в каньоне — в каньоне его ждало спокойствие. В деревне его ждала школа. Беззубик встретил его у кромки воды — уже не лёжа, а полусидя, подогнув под себя здоровое крыло и вытянув раненое вдоль камней. Он узнал Иккинга сразу — ушные пластины дрогнули, приподнялись, ноздри втянули воздух, и из груди вырвался короткий, низкий звук, похожий на приветственное посапывание. Не рык. Не стон. Просто «ты здесь». Иккинг, не сдержавшись, улыбнулся — глупо, широко. — Доброе утро, Беззубик, — сказал он, спускаясь вниз по верёвке. — Я принёс завтрак. Треска. Опять. Извини, у нас на Олухе небогатый выбор. Либо треска, либо сельдь, либо ничего. Беззубик, разумеется, не ответил, но когда Иккинг положил рыбу на камень перед ним, съел её быстро и аккуратно — зубы выдвинулись и спрятались обратно за долю секунды. Иккинг, сидя на соседнем валуне, жевал хлеб, запивал водой и говорил. Обо всём. О том, что сегодня у него первый день в школе новобранцев. О том, что он боится — не драконов, а людей. О том, что Плевака будет гонять их до седьмого пота, а Сморкала со своими дружками наверняка опять найдут повод посмеяться. Беззубик слушал — или делал вид, что слушает, — и от этого становилось легче. Как будто можно было выговориться существу, которое не осудит, не перебьёт, не даст непрошеного совета. Просто будет рядом. Солнце поднялось выше, и Иккинг заторопился. Он всё-таки проверил повязку — та держалась хорошо, края раны уже начали стягиваться, воспаление спало, — и, пообещав Беззубику вернуться вечером, полез наверх. Обратно в деревню. Обратно в реальность.***
Тренировочный плац располагался на северной окраине Олуха, между кузницей и старым дозорным постом, — утоптанный до каменной твёрдости пятачок земли, окружённый деревянными стойками с оружием, мишенями и несколькими крытыми навесами, под которыми хранился инвентарь. Пахло здесь потом, старой кожей, металлом и драконьим навозом — последний доносился со стороны загонов, где за крепкими решётками ворочались и рычали пленённые твари. Сегодня небо было затянуто низкими, тяжёлыми облаками, и ветер с моря дул особенно зло — холодный, пронизывающий, пахнущий солью и штормом. Новобранцы выстроились в неровную шеренгу. Человек пятнадцать — молодые парни и несколько девчонок, включая Астрид. Все с оружием: кто со щитом и топором, кто с мечом, кто с копьём. Иккинг стоял в середине строя, сжимая в руке выданный ему деревянный щит — тяжёлый, неудобный, с грубо обструганными краями, — и чувствовал себя так же неуместно, как овца в волчьей стае. Сморкала, стоявший на два человека правее, то и дело косился на него с ленивой, предвкушающей усмешкой. Забияка и Задирака перешёптывались о чём-то своём и время от времени фыркали. Рыбьеног, стоявший слева от Иккинга, поправлял шлем, который был ему велик и то и дело сползал на нос. Астрид стояла с краю — прямая, собранная, с топором в руке и щитом за спиной. Она не смотрела ни на кого. Она ждала. Плевака вышел перед строем — неспешно, тяжело, как старый боевой драккар, входящий в гавань. Крюк вместо левой руки тускло блестел в утреннем свете. Он обвёл новобранцев долгим, оценивающим взглядом, задержался на Иккинге ровно на секунду дольше, чем на остальных, — и начал. — Слушайте внимательно, — произнёс он голосом, похожим на скрежет напильника. — Вы все меня знаете. Я кую оружие, чиню доспехи и время от времени вытаскиваю из задниц тех дураков, которые не умеют держать строй. Сегодня я буду вашим наставником. Не потому что я этого хочу — у меня своих дел по горло, — а потому что ваш вождь, Стоик Обширный, попросил меня об этом. А ему я не отказываю. Никогда. Он замолчал, давая словам осесть. Новобранцы стояли тихо — даже Сморкала перестал ухмыляться. — Через три дня флот уходит на поиски драконьего гнезда, — продолжил Плевака. — Стоик поведёт лучших воинов Олуха. А вы останетесь здесь. Вы — те, кто будет защищать деревню, пока флот в море. Старики, женщины, дети — их жизни будут зависеть от вас. От каждого из вас. — он обвёл строй крюком, как указкой, — И я сделаю всё, чтобы вы не опозорили ни себя, ни меня, ни память предков, которые смотрят на вас из Вальхаллы. Вопросы есть? Вопросов не было. Плевака удовлетворённо хмыкнул. — Тогда начнём с самого важного. Со знания врага, — он повернулся в сторону загонов и махнул рукой. — За мной. Загоны встретили их запахом — густым, едким, мускусным, с примесью гниющего мяса и драконьего помёта. Вдоль стен, за железными решётками, ворочались твари всех мастей. Ближе всех к выходу, в отдельном загоне, сидел Громель — приземистый, коренастый дракон с бугристой шкурой цвета ржавого железа и тяжёлой, тупорылой мордой. Он был не самым крупным из здешних обитателей, но одним из самых опасных: короткие, мощные лапы, шипастый хвост, способный раздробить кости, и главное — раскалённая лава, которую он не выдыхал, а словно бы выхаркивал из глубины глотки, обжигающей, вязкой массой, способной прожечь кожу до костей за секунду. — Это Громель, — произнёс Плевака, останавливаясь напротив загона. — Кто знает, чем он опасен? Рука Рыбьенога взметнулась вверх быстрее молнии. — Громель, — затараторил он, поправляя сползающий шлем, — отличается толстой, почти непробиваемой шкурой, способной выдержать удар боевого топора. Основная угроза — расплавленная лава, которую он выплёвывает на расстояние до десяти метров. Лава остывает медленно, прилипает к поверхности и прожигает большинство известных материалов, включая кожу, дерево и некоторые виды металла. Также Громель обладает мощным хвостом с шипами, которым может нанести дробящий удар. В ближнем бою крайне опасен. Рекомендуется атаковать с расстояния, желательно с использованием... — Достаточно, — прервал его Плевака, и в голосе его прозвучало что-то похожее на уважение. — Книжки читаешь. Хорошо. А теперь скажи: что ты будешь делать, если Громель выплюнет в тебя лаву, а щита у тебя не будет? Рыбьеног открыл рот, закрыл, снова открыл — и ничего не ответил. Сморкала хрюкнул от смеха. Забияка фыркнула. — Вот то-то и оно, — подытожил Плевака. — Книжки — это хорошо. Но книжки не спасут тебя, когда дракон захочет сожрать твоё лицо. Поэтому сейчас мы перейдём к практике. Он подошёл к загону Громеля и взялся за засов. Новобранцы замерли. Кто-то сглотнул. Кто-то отступил на шаг. Плевака обернулся и окинул строй насмешливым взглядом: — Чего затихли? Думали, я вам просто лекцию прочитаю и по домам отпущу? Нет уж. Учиться будете на живом материале. Сейчас я выпущу Громеля. Ваша задача — выжить. Это единственная задача. Понятно? Никто не требует убить его. Просто... Не умереть. Он рванул засов. Громель вылетел из загона — приземистый, стремительный, с низким, утробным рыком, от которого у Иккинга завибрировало под ложечкой. Он метнулся в сторону строя, и новобранцы бросились врассыпную, как вспугнутые воробьи. Кто-то споткнулся, кто-то вскрикнул, кто-то побежал, сам не зная куда. Плевака стоял в стороне, скрестив руки на груди, и наблюдал с выражением мрачного удовлетворения на лице. — Не бегать! — рявкнул он. — Щиты! Держать щиты перед собой! Вы — стена! Стена, а не стадо баранов! Иккинг, пятясь, поднял щит. Сердце колотилось где-то в горле, ладони вспотели, дыхание сбилось. Громель развернулся на месте, выбирая цель, и его маленькие, налитые кровью глазки остановились на группе новобранцев слева. Рыбьеног, который как раз пытался поднять с земли упавший шлем, замер, как кролик перед змеёй. Громель рванулся к нему — но в последний момент передумал и ударил хвостом по щитам двоих парней справа. Один отлетел в сторону, как тряпичная кукла, и врезался спиной в стойку с оружием. Второй — молодой светловолосый парень по имени Бран — успел выставить щит, но удар был такой силы, что дерево треснуло пополам, а сам он рухнул на колени, зажимая вывихнутое плечо. — Следующий! — прокомментировал Плевака. — Кто ещё хочет проверить, из чего у Громеля хвост? Одного за другим дракон выбивал новобранцев из строя. Задирака, попытавшийся атаковать Громеля с копьём, получил плевок лавы прямо в щит — дерево вспыхнуло мгновенно, и он с воплем отбросил его в сторону, тряся обожжёнными пальцами. Забияка, вздумавшая зайти с фланга, была сбита с ног одним движением шипастого хвоста — тот прошёлся по её шлему, оставив глубокую вмятину, и оглушённая девушка рухнула лицом в грязь. Сморкала, увидев это, предпочёл ретироваться за ближайший навес и не высовываться. Ещё трое выбыли один за другим — кто-то споткнулся, кто-то потерял оружие, кто-то просто замер от страха и был выведен из строя ударом хвоста. Семь человек за две минуты. Остались только Иккинг, Астрид и ещё пара парней, жаждущих доказать свою доблесть, но уже заметно колеблющихся. Иккинг не шевелился. С рождения он не просто боялся смерти. Он её ненавидел. Ненавидел с той глубокой, почти физической тошнотворной дрожью, которую не умел объяснить и которую тщательно прятал — потому что на Олухе ненавидеть смерть означало быть трусом. Смерть здесь была повсюду. Она была такой же обыденной, как приливы и отливы, как дождь, как запах рыбы в доках. Смерть не прятали, её не стыдились. Её выставляли напоказ: драконьи черепа на частоколе, боевые шрамы на лицах, скальпы врагов, подвешенные к поясам. Смертью хвастались. О ней слагали саги. Её воспевали скальды, и чем кровавее была песнь, тем громче ей рукоплескали. Иккинг никогда не рукоплескал. Когда он видел, как дракон рвёт человека на части — как это случилось с Бьярни, чьи останки собирали по всему восточному загону, — его не охватывал священный гнев, не закипала ярость, не хотелось мстить. Его мутило. Он закрывал глаза и видел не героическую гибель в бою, а просто куски мяса, которые ещё недавно дышали, говорили, ели похлёбку за общим столом. Он видел, как драконьи когти вспарывают живот, как вываливаются внутренности, как кровь заливает землю и впитывается в неё, оставляя бурое пятно, которое потом никто не смывает — просто присыпают золой и забывают. Он видел, как закатываются глаза, как из горла вырывается последний хрип, как пальцы, ещё секунду назад сжимавшие рукоять меча, безвольно разжимаются, и оружие падает в грязь — ненужное, бесполезное, запоздавшее. Но и другая сторона была не лучше. Он видел, как викинги убивают драконов — и это зрелище вызывало не меньшую тошноту. Он видел, как Стоик, его собственный отец, одним ударом топора перерубает драконий хребет, и из разрубленной туши валит пар, и пахнет горелым мясом, и чешуя трескается, обнажая белые кости и сизые внутренности. Видел, как охотники добивают раненого Змеевика — не быстро, не милосердно, а долго, с азартом, с шутками и смехом, как будто это не живое существо умирает у них под ногами, а бревно раскалывается под топором. Видел, как Плевака, ворчливый и по-своему добрый Плевака, отрубает мёртвому дракону голову и насаживает её на кол — просто потому, что так принято. Просто потому, что таков закон Олуха. Враг есть враг. Смерть есть смерть. И нечего тут размышлять. А он размышлял. Он не мог иначе. Его тошнило от запаха свежей крови — не важно, драконьей или человеческой. Его передёргивало от звука ломающихся костей, от хруста разрываемой плоти, от предсмертного воя, в котором смешивались ярость и боль. Он не понимал, как другие этого не чувствуют. Как могут стоять рядом, смеяться, подбадривать друг друга, пока в двух шагах от них кто-то умирает в муках. Как могут потом идти ужинать, вытирая руки о ту же тряпку, которой только что вытирали кровь с лезвия. Как могут спать спокойно, зная, что завтра будет новый налёт, новые жертвы, новые головы на частоколе. Он не мог. Он лежал без сна, глядя в темноту, и прокручивал в голове каждый образ — рассечённую плоть, выпученные глаза, неестественно вывернутые конечности, — и чувствовал, как к горлу подступает ком, а внутри что-то сжимается в тугой, холодный узел. Ужас. Отвращение. И горькое, бессильное непонимание: почему мир устроен так? Сейчас, сидя в тёмной щели между стеной и досками, он вспоминал всё это разом. И от этих воспоминаний его трясло не меньше, чем от близости Громеля. Смерть снова была рядом — дышала горячим смрадом, клацала когтями по утоптанной земле, выплёвывала лаву, — и Иккинг знал: если он сейчас выйдет, то может увидеть её снова. Или почувствовать на себе. И от этого знания его мутило так, что он прижимал ладонь ко рту, пытаясь удержать рвотный позыв. Он не хотел умирать. Но ещё больше он не хотел убивать. — Иккинг! Голос Плеваки прозвучал прямо над ухом. Иккинг вздрогнул и поднял глаза. Старый кузнец стоял над ним, заслонив собой свет, и смотрел сверху вниз с выражением, не предвещавшим ничего хорошего. — Ты что там, гнездо свил? — осведомился он. — Я сказал — выживать, а не прятаться. Вылезай. Живо. — Но я... — Живо! Крюк Плеваки ухватил Иккинга за шиворот и выдернул из укрытия, как котёнка из корзины. Иккинг, спотыкаясь, вывалился обратно на плац — прямо перед мордой Громеля. Дракон, который как раз развернулся в поисках новой цели, уставился на него с выражением, которое Иккинг не смог расшифровать иначе как «а это ещё что за мелочь?». А затем Громель выплюнул лаву. Иккинг выставил щит. Лава ударила в дерево с глухим, влажным шлепком — и щит вспыхнул. Не загорелся — именно вспыхнул, мгновенно, как просмолённый факел. Иккинг отбросил его в сторону, но несколько капель раскалённой, вязкой массы попало ему на ладони. Он не закричал — не было сил кричать. Только зашипел, сжимая зубы до скрежета и прижимая обожжённые руки к груди. Боль была неописуемой — острой, всепоглощающей, как будто кто-то сдирал кожу с ладоней, слой за слоем, медленно и методично. Перед глазами поплыли красные круги. Он услышал, как где-то сбоку Сморкала прыснул со смеху, как Задирака что-то крикнул — что-то обидное, унизительное, — но слов не разобрал. В ушах стоял звон. Громель, видя, что жертва застыла, двинулся вперёд — неспешно, с чувством собственного превосходства. Его пасть приоткрылась, и в глубине глотки заклокотала новая порция лавы. Иккинг, всё ещё стоя напротив, поднял голову и увидел перед собой драконий зев — огромный, влажный, светящийся изнутри оранжевым. Иккинг понял, что сейчас умрёт. Не в каньоне, не от когтей Беззубика, а здесь, на тренировочном плацу, от лавы тупорылого Громеля, на глазах у всех. Глупо. Нелепо. Обидно. И в этот момент появился Плевака. Он возник словно из ниоткуда — старый, грузный, но быстрый, как боевой вепрь, — и одним движением крюка увёл драконью пасть вверх и в сторону. Лава выплеснулась в воздух и упала на землю в нескольких шагах от Иккинга, прожёгши в утоптанной земле дымящуюся, шипящую яму. Вторым движением — коротким, точным ударом кулака под челюсть — он оглушил Громеля, и дракон, пошатнувшись, отступил на шаг. Третьим — развернул его и погнал обратно в загон, подбадривая пинками и грубой бранью, которую Иккинг не смог разобрать за звоном в ушах. Загон захлопнулся. Засов лязгнул. Плевака вытер пот со лба и повернулся к строю. — Смешно? — спросил он, глядя прямо на Сморкалу, который всё ещё ухмылялся. Голос его был тих, но от этого тихого голоса ухмылка сползла с лица Сморкалы быстрее, чем лава прожигает дерево. — Тебе смешно? Ты выбыл третьим. Третьим, Сморкала. После того как побежал прятаться за навес. А теперь посмотри на Иккинга. Да, он обжёгся. Да, он упал. Но он хотя бы стоял до конца. Он выбыл последним — после того, как ты, твои дружки и ещё полдюжины олухов уже валялись в грязи. Так что смеяться здесь имеет право только один человек. — Плевака повернулся к Астрид, которая стояла в стороне, опираясь на топор, — запыхавшаяся, но целая и невредимая, — Астрид. Единственная, кого Громель даже не задел. Единственная, кто не побежал и не спрятался. Единственная, кто заслуживает сегодня похвалы. Остальные — мусор. Пока что. Он обвёл строй тяжёлым взглядом. Сморкала опустил глаза. Забияка, всё ещё потиравшая ушибленную голову, стиснула зубы. Задирака смотрел в землю. Рыбьеног виновато моргал, поправляя шлем. — Завтра продолжим, — бросил Плевака. — А пока — всем в лекарский дом. А ты, — он ткнул крюком в сторону Астрид, — молодец. Продолжай в том же духе. Астрид кивнула — коротко, сдержанно, без тени улыбки. Она бросила взгляд на Иккинга — не сочувственный, не презрительный, просто оценивающий, — и, развернувшись, зашагала прочь с плаца. Ей не нужно было ни похвал, ни одобрения. Она знала, на что способна. И то, что сегодня никто не смог с ней сравниться, было для неё не триумфом — просто фактом. Иккинг, прижимая обожжённые ладони к груди, медленно поднялся с колен. Руки горели, пульсировали, кожа на ладонях вздулась волдырями, кое-где уже лопнувшими и сочащимися сукровицей. Боль была такая, что перед глазами всё плыло. Но он стоял. И, проходя мимо Сморкалы, не сказал ни слова. Не потому что боялся. А потому что не хотел. У него не было сил на ненависть. Все его мысли были заняты другим. Он шёл к лекарскому дому вслед за остальными — медленно, ссутулившись, прижимая руки к груди, как раненую птицу, — и с каждым шагом осознавал масштаб катастрофы. Не той, что случилась с ним на плацу. Той, что случится теперь в каньоне. С Беззубиком. С этими руками он не сможет спуститься по верёвке. Сможет ли он вообще что-нибудь? Завязать узел? Сжать кулак? Удержать собственный вес на тридцатиметровой высоте? Ответ был очевиден и от этого ещё более горек: нет. Ладони распухли, кожа слезала клочьями, любое прикосновение — даже к собственной тунике — отдавалось острой, пульсирующей болью. О том, чтобы карабкаться по верёвке, цепляясь за смолёные волокна обожжёнными пальцами, не могло быть и речи. Он просто не удержит вес. Сорвётся. Разобьётся о камни. И тогда Беззубик останется там, внизу, один — с перевязанным крылом, без еды, без воды, без помощи. Иккинг застонал сквозь зубы — тихо, почти беззвучно. Не от боли в руках. От боли в груди, которая была куда сильнее. Он, дурак, самонадеянный дурак, испортил всё. Высунулся из укрытия. Подставился под лаву. Потерял щит. И теперь платил за это не только обожжёнными ладонями — платил драконьей жизнью, которая зависела от него.***
Дом встретил его тишиной и холодом. Очаг едва теплился — несколько угольков, подёрнутых пеплом, ещё источали слабое, умирающее тепло, но его не хватало, чтобы прогреть даже ближний угол. Иккинг прикрыл за собой дверь, стащил сапоги и, не зажигая света, прошёл к отцовскому креслу — тому самому, тяжёлому, грубо сколоченному, с высокой спинкой и протёртыми подлокотниками, хранившими отпечаток Стоиковых ладоней. Он сел, подобрав ноги, и откинулся на жёсткую деревянную спинку. Замотанные в чистую ткань руки лежали на коленях, словно два посторонних предмета — бесполезные, ноющие, пульсирующие болью при каждом ударе сердца. Готи, молчаливая и суровая, сделала своё дело хорошо: повязки были тугими, аккуратными, пахли терпкой мазью на медвежьем жире и алоэ. Но боль никуда не ушла. Она притаилась, затаилась под тканью, готовая напомнить о себе при малейшем движении. Он закрыл глаза. Всего на минуту. Просто чтобы дать отдых воспалённым векам. Просто чтобы не видеть этот пустой дом, этот умирающий очаг, эти замотанные руки — молчаливое свидетельство его глупости. Иккинг закрыл глаза — и сам не заметил, как соскользнул в сон. Мягко, без борьбы, как камень уходит под воду.***
Ему было пятнадцать. Не сейчас — тогда. Полтора года назад, может, чуть больше. Он стоял на деревянном помосте бухты Олуха, и солнце — редкое, бледное, но всё же солнце — отражалось от воды, заставляя щуриться. В бухту входила лодка. Не драккар — слишком мала, слишком кругла, слишком стара для боевого судна. Обычная торговая посудина с потрёпанным парусом и облупившейся краской на бортах. Такие иногда заносило к ним с юга — раз в год, не чаще, — и каждый раз это было событием. Южные купцы возили то, чего на Олухе не делали и не выращивали: пряности, ткани, цветное стекло, книги. Лодка причалила, и на помост сошёл старик. Он был невысок — едва доставал Иккингу до подбородка, хотя Иккинг и сам не отличался ростом. Без бороды, без усов, что для Олуха было почти неприлично: здесь мужчины носили бороды, как носят оружие, — с гордостью и без исключений. Одет старик был в простую серую одежду — ни плаща, ни мехов, ни металла, только ткань, выцветшая от солнца и соли. В руке он держал трость — гладкую, тёмного дерева, с набалдашником в виде головы какого-то неведомого зверя. Он ступал по скрипучим доскам помоста легко, почти неслышно, и улыбался — открыто, беззубо, щуря поблёкшие глаза. — Эраст, — представился он, хотя никто не спрашивал. — С южных островов. У меня там лавка древностей. А здесь, я смотрю, древностей хоть отбавляй. Викинги, собравшиеся у причала, хмыкнули. Кто-то пошутил про «гостей с юга», кто-то уже тянул руки к тюкам с товаром. Но Иккинг не смотрел на тюки. Он смотрел на книги. Их было много — целый сундук, набитый переплётами всех цветов и размеров. Книги на Олухе были редкостью. Их не жгли — но и не читали без нужды. Саги передавались из уст в уста, а пергамент использовали для карт и судовых журналов. Но здесь, в лодке Эраста, книги лежали грудой, как сокровища, и пахли пылью, морем и чем-то ещё — древним, нездешним, манящим. Иккинг, забыв про всё, потянулся к одной из них. Переплёт был тёмным, почти чёрным, с выцветшим тиснением в виде драконьего крыла, раскинувшегося от корешка до края. Страницы пожелтели, стали ломкими от времени, но пахли всё ещё остро — чернилами, воском, дальними странами. Он открыл её — и замер. Внутри были драконы. Не те, что он знал с детства, не Змеевики и не Громели, не Ужасные Чудовища и не Кошмарные Кошмары, а совсем другие — неведомые, неописанные, невозможные. Тонкий, как тростинка, дракон с четырьмя парами полупрозрачных крыльев, чьё тело светилось изнутри, будто наполненное жидким огнём. Массивный, покрытый костяными пластинами зверь, похожий на живую крепость, с единственным рогом на лбу и глазами-щелями. Изящная, змееподобная тварь с гребнем, идущим от головы до хвоста, и чешуёй, переливающейся всеми оттенками синего. Под каждым рисунком — строки на незнакомом языке, с пометками на полях чьей-то торопливой рукой. — Заинтересовало? Иккинг вздрогнул и поднял глаза. Эраст стоял рядом, опираясь на трость, и смотрел на него — не как смотрят взрослые на ребёнка, сунувшего нос не в своё дело, а с интересом. С тёплым, почти ласковым интересом. — Я... Я просто... — Иккинг осёкся и пугливо оглянулся через плечо. Никто не смотрел. Викинги были заняты — щупали ткани, спорили о цене на пряности, перекрикивались через весь помост. Никто не слышал. — Я просто смотрю, — закончил он тише. — Смотришь, — повторил Эраст и улыбнулся. — Это хорошо. Смотреть — это начало. А драконами увлекаешься? Иккинг снова оглянулся — теперь уже инстинктивно, как зверёк, почуявший опасность. Увлекаться драконами на Олухе можно было только одним способом: хотеть их убить. Изучать их, восхищаться ими, находить в них что-то помимо угрозы — это было не принято. Этого не запрещали вслух, но это чувствовалось. В косых взглядах. В смешках за спиной. В тяжёлом молчании отца. — Нет, — соврал он. — Просто... Книга красивая. Эраст кивнул — не так, как кивают люди, поверившие в ложь, а так, как кивают те, кто ложь принял и не осуждает. — Понимаю, — сказал он. — Здесь не принято говорить о драконах иначе как о врагах. Но там, откуда я родом, — он махнул рукой куда-то в сторону горизонта, — некоторые люди думают иначе. Мы верим, что драконы — не просто звери. Что среди них есть те, кто помнит времена, когда всё было по-другому. Когда не было войны. Иккинг слушал, затаив дыхание. Старик говорил загадочно, полунамёками, и в его голосе слышался шум далёких волн, скрип корабельных снастей, эхо портовых городов, которых Иккинг никогда не видел. — Есть легенда, — продолжил Эраст, понизив голос почти до шёпота, — о Стражах Скрытого Мира. Никто не знает, правда это или вымысел. Но старики на моём острове верят. Говорят, их всего пятеро. Пятеро драконов, способных принимать человеческий облик. Никто не знает, к какому виду они относятся. Никто не знает, где они родились. Они кочуют — от острова к острову, от острова к материку, никогда не ведая, куда держат путь. Но всегда, всегда возвращаются в одно место. Скрытый Мир. Говорят, там всё ещё так, как было до войны. Там драконы живут в мире. И Стражи — их хранители. Старик помолчал, пожевал губу, словно пробуя на вкус следующие слова — те, что не принято произносить вслух даже шёпотом, даже на чужом берегу, даже среди тех, кто не верит. — Ещё говорят, — продолжил он, и голос его стал тише, глуше, интимнее, — что каждый Страж рождается в облике дракона и живёт в нём до тех пор, пока не встретит того, кто увидит в нём не зверя. Не врага. Не добычу. Говорят, что человеческий облик — это не просто маскировка. Это... Награда. Или проклятие. Смотря как посмотреть. Потому что, приняв его однажды, Страж уже не может забыть, каково это — быть человеком. Дышать, как человек. Чувствовать, как человек. Любить, как человек. А это, знаешь ли, страшнее любой драконьей магии. Эраст усмехнулся — сухо, невесело, — и постучал тростью по доскам помоста. — Я слышал, что некоторые Стражи никогда не принимают человеческий облик. Слишком велика ненависть к людям. Слишком глубока рана. Другие — наоборот, живут среди людей годами, и никто не догадывается, кто они на самом деле. Но и те, и другие — одиночки. Пятеро на целый мир. Представляешь? Пятеро существ, которые не могут найти себе подобных, потому что их слишком мало, а мир слишком велик. Они кочуют не потому, что ищут что-то. Они кочуют, потому что не могут остановиться. Потому что остановиться — значит признать, что ты один. Навсегда. Старик замолчал. Ветер с моря трепал его седые волосы, солнце клонилось к закату, и вода в бухте стала золотой. Иккинг смотрел на него и не мог отвести взгляд. Ему казалось, что старик говорит не о легенде. Что он говорит о ком-то конкретном. О ком-то, кого знал. Или о ком-то, кем был сам. Но спросить он не решился. Иккинг молчал. Слова старика падали в него, как камни в глубокий колодец, — и не доставали дна. Стражи. Пятеро. Человеческий облик. Скрытый Мир. Эти слова звучали как заклинание. Как строка из древней саги, которую скальды забыли, а старики с южных островов ещё помнили. Они были похожи на сказку — на истории, которые Иккинг тайком, урывками, прячась от чужих глаз, читал в кузнице, пока Плевака не видел. Истории о далёких землях, о неведомых тварях, о временах, когда драконы и люди ещё не знали друг друга. Он любил эти саги до дрожи, до жара в кончиках пальцев, до того самого чувства, которое возникало в груди, когда он натыкался на описание дракона, непохожего на тех, что жгли их загоны. Ему хотелось верить, что это не вымысел. Что где-то там, за серыми водами архипелага, есть место, где всё иначе. Где дракон — не враг. Где человек — не убийца. Но он никогда не позволял себе верить до конца. На Олухе не верили в сказки. Те считались блажью, а блажь — удел слабаков. Здесь в ходу были другие истины, а люди верили исключительно в то, что можно взвесить на руке. В топор. В огонь. В кровь. В смерть. В вещи, что не требовали доказательств. Однако теперь... Глядя на старика — чужого, незнакомого, с добрыми глазами и голосом, пахнущим дальними портами, — на его морщинистые руки, сжимавшие трость, на серую, выцветшую одежду, на беззубую улыбку... Что-то внутри Иккинга, глубоко-глубоко, начинало верить. Не разумом — разум ещё сопротивлялся, цеплялся за привычное. А сердцем. Сердцем, которое всегда болело при виде раненого дракона. Которое сжималось, когда он слышал предсмертный вой. Которое отказывалось принимать простую, удобную, жестокую правду: «Дракон — враг. Врага надо убить». — А Скрытый Мир? — спросил Иккинг, подавшись вперёд. Слова сорвались с губ раньше, чем он успел их обдумать, — горячие, жадные, полные голода, который он привык прятать. — Какой он? Где он? Ты говорил, Стражи всегда возвращаются туда. Значит, он существует? По-настоящему? Эраст посмотрел на него — долго, внимательно, словно что-то взвешивая про себя, — и уголки его губ дрогнули в слабой, задумчивой улыбке. — Никто не знает, мальчик, — ответил он. — В том-то и дело. Никто из людей никогда не видел Скрытый Мир. Ни один мореход не наносил его на карту. Ни один скальд не слагал о нём сагу — во всяком случае, такую, которую можно пересказать словами. Всё, что мы знаем, — это обрывки легенд, передаваемых из уст в уста так долго, что от первоначальной правды в них осталось, может, одно слово из десяти. Эраст перехватил трость поудобнее, опёрся на неё обеими руками и заговорил — медленно, напевно, как сказитель у вечернего костра. — Говорят, Скрытый Мир — это не остров. Не пещера. Не место на карте. Говорят, это целый мир, спрятанный под землёй и под водой, такой огромный, что в нём уместились бы все острова архипелага вместе взятые. Говорят, там нет ни верха, ни низа — только бесконечные каменные своды, уходящие в темноту, и воздух, который светится сам по себе, без солнца. Говорят, там есть реки из огня и озёра, в которых вода теплее крови. Говорят, там растут грибы размером с дом и цветы, которые никогда не видели дневного света, но светятся по ночам, как звёзды. Говорят, что там время течёт иначе — медленнее, глубже, — и драконы, живущие там, не стареют. Говорят, что попасть туда можно лишь одним способом: дракон должен привести тебя сам. Никакая карта не поможет. Никакой компас не укажет путь. Только дракон. Только Страж. И только в том случае, если он захочет. Эраст замолчал. Иккинг слушал его, затаив дыхание, и перед его внутренним взором вставали картины одна невероятнее другой: светящиеся своды, реки огня, драконы, парящие в бесконечной темноте, и где-то там, в самом сердце этого невозможного мира, — пятеро Стражей, возвращающихся домой. — Но это всё легенды, — добавил старик, и голос его стал тише, будничнее. — Никто не знает, какой он на самом деле, этот Скрытый Мир. Может, он именно таков, как я описал. Может, он совсем другой — проще, суровее, темнее. Может, это просто большая пещера с парой гнёзд и сталактитами. А может, — он усмехнулся, — его вообще не существует, и всё это выдумка старого дурака, который слишком долго просидел над книгами. Никто не знает. Но я скажу тебе вот что: если Скрытый Мир существует, то найти его могут только драконы. Только они знают путь. И только они решают, кому его показать. — А ты... Ты их видел? — спросил Иккинг. — Стражей? Эраст покачал головой. — Нет, мальчик. Я только слышал. Но я видел многое. И я знаю: мир больше, чем кажется с этого острова. Гораздо больше. Он улыбнулся — на этот раз грустно, как улыбаются люди, прожившие долгую жизнь и знающие цену невысказанным словам, — и погладил Иккинга по голове. Сухой, шершавой ладонью, от которой веяло солью и старым пергаментом. — Береги книгу, — сказал он напоследок. — И береги себя. Такие, как ты, здесь редкость. Больше они не говорили. Никогда. Иккинг помнил, как на следующий день стоял на том же помосте, глядя в море, и ждал. Эраст обещал вернуться — у него были ещё товары, он говорил, что задержится на пару дней. Но лодка не пришла. Вместо неё приплыл другой купец — молодой, равнодушный, с ленцой в голосе. Он причалил, спрыгнул на доски и, проходя мимо Иккинга, бросил через плечо: — Твой старик не вернётся. Кипятильник перевернул его лодку у Змеиного рифа. Там никто не выживает. И всё. Просто слова. Просто новость, оброненная на ходу, как пустая торба. Купец пошёл дальше, к складам, а Иккинг остался стоять. Он не заплакал. Слёзы не пришли — вместо них в горле встал тугой, горячий спазм, который не давал дышать, не давал говорить, не давал двинуться с места. Он стоял и смотрел на горизонт, туда, где море встречалось с небом, и ждал. Ждал, что из-за края покажется знакомая лодка. Ждал, что старик снова улыбнётся, щуря уставшие глаза. Ждал до самой ночи, пока солнце не село, пока не зажглись первые звёзды, пока кто-то из дозорных не окликнул его и не велел идти домой. Он пошёл. Но книгу сохранил.***
Иккинг проснулся — рывком, как выныривают из-под воды. Сердце колотилось где-то в горле, во рту пересохло, а на плечах — тяжёлая, тёплая, колючая тяжесть. Он опустил глаза. Старая медвежья шкура, которую Стоик всегда держал на своей лежанке, была заботливо подоткнута ему под бока. Отец вернулся. Увидел его, спящего в кресле, с замотанными руками, — и ничего не сказал. Просто укутал и ушёл. Иккинг сидел в полумраке, под шкурой, и смотрел на умирающие угли очага. Сон всё ещё стоял перед глазами — серое небо, далёкая улыбка, тёмный переплёт с драконьим крылом. Эраст. Единственный человек, который говорил с ним о драконах без ненависти. Единственный, кто сказал ему: «Такие, как ты, здесь редкость». И его не стало. Просто — раз, и не стало. Потому что дракон перевернул лодку. Потому что таков мир. Потому что смерть не разбирает, кто добр, а кто зол. Иккинг прижал замотанные ладони к груди и долго сидел так, глядя в темноту. Он думал о Беззубике. О том, что дракон в каньоне — живой, настоящий, — ждёт его. И о том, что он не может прийти. Пока не может. Но обязательно придёт. Потому что есть вещи, которые нельзя терять дважды.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.