Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Середина 90-х, в один из бывших пионерских лагерей, ещё кое-как функционирующих после развала Советского Союза, поневоле попадает Рома — вожатым первого отряда. Второй вожатый — Костя, сперва вызывает в Роме ощущение, что с ним что-то не так, но в итоге оказывается хоть и странным, но неплохим парнем. Правда открывается внезапно и сокрушительно. А Рома очень быстро осознаёт, что угодил в ловушку. Его затягивает в омут — и это чудовищно меняет всё, что он знал о жизни и о самом себе.
Примечания
«Boys, boys, boys» — строка из песни певицы Sabrina, которую крутили на дискотеках 90-х.
Пишу наживую, люблю всё править на лету. Постоянно ковыряю уже выпущенные главы, потому что могу. Стараюсь использовать лексикон того времени. Насколько помню.
Посвящение
Усердный Дитин — та лапочка, которая ходит по главам и всё комментирует, спасибо за поддержку!
Хлорид нутрии — без тебя было бы совсем тяжело, ты за кадром успеваешь выхватить то, что мне самой не видится важным, и это очень круто!
19. Ещё один портрет
11 июня 2026, 04:14
После отбоя вожатская казалась Роме клеткой. Он ходил из угла в угол, от окна к стене, от стены к окну. На подоконнике застыла пыль, на плакате — белозубая девица с глянцевым взглядом. Сейчас её улыбка казалась Роме издевательством стороннего наблюдателя, который точно знает, чья рука дрогнула в решающий момент.
Как же долго тянулось время...
Прошло уже несколько часов. Сначала он говорил себе, что всё в порядке: что Костя в больнице, там его осмотрят, наложат шину, скоро вернут. Потом — что, может быть, в больнице очередь. Потом — что понадобилось оформить какие-то бумаги. Десятый раз глядя на часы, Рома понял, что уже не может видеть циферблат — стрелка двигалась с поистине садистским равнодушием.
Гагик после концерта подошёл быстро, неловко, уже без своей сценической бодрости. Лицо у него было потное и виноватое, волосы прилипли ко лбу.
— Слушай, — сказал он, глядя куда-то в сторону, не в глаза. — Я с проводом реально прокололся. Не увидел. Дурак. Извини.
Рома тогда только кивнул, потому что сначала даже не смог ответить. Внутри у него всё ещё дрожало после падения, после этого чёртова мгновения, когда они с Костей рухнули вместе, как две плохо закреплённые декорации.
— Костю водитель в райцентр повёз, — добавил Гагик. — Фельдшерица с ними поехала. Всё нормально будет. Ну, не нормально, конечно… но ты понял.
Он замялся, явно желая добавить что-то подбадривающее, но, встретив пустой взгляд Ромы, просто похлопал его по плечу и ретировался. В памяти Ромы короткими вспышками застыли кадры: вот с Кости осторожно стаскивают злосчастный сарафан, вот Катя стирает грим с его лица... Рому никто ни о чём не спрашивал, ни в чём не упрекал. После того, как Гагик объявил окончание концерта, он просто пошёл собирать отряд.
С тех пор прошло уже слишком много времени.
Рома остановился у стены и сжал пальцами переносицу. Ему казалось, что в груди поселился мелкий зверёк и царапает изнутри рёбра. Он уже тысячу раз проиграл в голове одно и то же: как они падали, как потом неуклюже пытались подняться, как Костя бледнел за ширмой, поднимал руку, смотрел на свой мизинец — и Рома не мог вычеркнуть из памяти этот взгляд.
Не мог избавиться от ощущения, что именно он, Рома, должен был заметить, удержать, остановить, сделать хоть что-нибудь раньше, чем всё это случилось. Провод был случайностью. Настоящей, тупой, бессмысленной случайностью. Рома просто был слишком взвинчен, чтобы смотреть себе под ноги. Но вина всё равно приклеилась к нему намертво, как мокрая бумага к стеклу.
Он снова начал ходить. Слева направо. Справа налево. В тишине вожатской слышалось только его собственное дыхание и редкий скрип половиц. Он уже возненавидел эту комнату за её тесноту, за безобразное равнодушие ночи, за то, что здесь невозможно спрятать ни одно чувство: всё сразу лезет наружу, как содержимое из переполненного ящика.
От тихо вышел из вожатской, думая немного побродить у корпуса на свежем воздухе, но тут услышал голоса.
Сначала — неясные, приглушённые, будто кто-то шептался в полусне. Прислушался — и уловил уже отчётливее. Смеха не было, только беспокойное, сбивчивое перешёптывание. Рома замер у двери одной из мальчишеских палат. Постоял ещё несколько секунд и выругался про себя: не спят. Помедлил, потом подошёл и толкнул дверь.
В палате не спали вообще все.
Мальчики сгрудились на нескольких кроватях, кто-то сидел на одеяле, кто-то на краю чужой койки, несколько умудрились устроиться на подоконниках. И, что особенно поразило Рому, здесь же были девочки — они сидели на мальчишеских кроватях по двое, по трое, в темноте, с растрёпанными волосами и напряжёнными лицами. Кто-то держал в руках фонарик под одеялом, и из-под ткани шёл слабый, болезненный свет, как из подземелья.
Все замолчали, когда он вошёл. На него уставились с одинаковой, почти унизительной серьёзностью.
— Вы чего не спите? — резко спросил Рома, хотя уже понял: дело не в бессоннице.
Молчание затянулось. Потом один из мальчишек спросил почти шёпотом:
— А Костик… он в больнице?
Рома стиснул челюсть.
— В больнице, — коротко сказал он. — Всё под контролем.
— А он вернётся? — спросила Наташа Курочкина, сидевшая, поджав ноги. Голос у неё дрожал.
— Вернётся, — ответил Рома уже чуть жёстче, невольно выдавая свой нерв. — Но сейчас вам надо спать.
Из глубины палаты кто-то тихо, но отчётливо произнёс:
— А ты не специально его уронил?
Рома обернулся так резко, что почти ударился плечом о дверной косяк.
— Что?
Голос был мальчишеский, но кто именно это сказал, он не разобрал: в темноте лица сливались.
— Ну… — неуверенно протянули из угла. — Просто… вы, вроде, поссорились...
Рома почувствовал, как внутри у него вспыхивает раздражение — острое, как если бы ему в лицо бросили не обвинение даже, а грязную тряпку. Ему захотелось грубо отрезать: «Да вы что, с ума сошли?» Но он смотрел на притихших детей — настороженных, уже заранее готовых не поверить — и понял, что для них это выглядит именно так, как выглядит: двое взрослых поцапались, и теперь один в больнице, а другой ходит целёхонький и огрызается, когда его спрашивают о том, что случилось.
И он не мог их за это осудить. Потому что никакие объяснения не исправляли главного: он сам до конца не знал, как это всё выглядело со стороны, и мог только чувствовать, как где-то внутри шевелится унизительное, бессильное понимание — да, вы можете подумать так. Да, вы имеете на это право. Да, я не смогу вам ничего доказать. Это бессилие давило почти физически.
— Так, — сказал он уже тише, но так, чтобы его слышали все. — Сейчас без разговоров. Разошлись по своим кроватям. Ложимся. Утром всё узнаете.
— А если не уснём? — пискнула одна из девочек.
— Тогда будете лежать с закрытыми глазами и делать вид, что вы очень послушные и дисциплинированные дети. И не буяните, как древние греки, — сухо ответил Рома.
И только после этих слов дети заметно, хоть и нехотя, расслабились: кто-то фыркнул, кто-то сдавленно хихикнул, напряжение чуть ослабло.
— Ну да, — буркнул кто-то с подоконника, — Как будто мы можем уснуть, когда Костик там.
Рома на это не ответил. Он просто повторил:
— По местам.
Дети ещё секунду медлили, потом начали сползать, перебираясь с кровати на кровать, шурша одеялами. Девочки, ворча вполголоса, уходили обратно, мальчики поднимали подушки. Палата постепенно распадалась на отдельные тени. Кто-то всё же спросил уже почти сонно:
— Скажи ему… что мы ждём.
— Скажу, — выдавил Рома.
И когда он вышел, в коридоре стало вдруг совсем пусто и тихо.
Вернувшись в вожатскую, он почти сразу снова принялся ходить. Теперь уже быстрее. Ему не хватало воздуха, хотя окно было приоткрыто. За стеклом всё ещё стояла ночь — чёрная и неподвижная. Где-то далеко стрекотали насекомые. Всё остальное замерло.
Рома остановился у своей койки, потом у Костиной. Секунда — и он не понял, зачем вообще туда смотрит. Потом вдруг, подчиняясь какому-то странному, постыдному порыву, он наклонился, протянул руку и заглянул под подушку Костиной кровати.
Он сам не знал, чего ищет.
Наверное, книгу. Ту самую, с которой всё поехало по швам. Но Роме сейчас хотелось подержать в руках хоть что-то, что имело отношение к Косте. Как будто бы вещь могла вернуть его ненадолго в эти стены.
Под подушкой лежал большой блокнот для рисования. Рома сел на край Костиной кровати, и, чувствуя себя вором, открыл первую страницу.
Там были детские портреты — не схематичные и торопливые, а очень внимательные, с точным нажимом, с живыми тенями под подбородками, с едва заметными складками у рта. Кто-то смеялся, кто-то хмурился, кто-то улыбался одними уголками губ. В каждом был виден характер — Костя умел выхватывать в людях что-то очень важное. Несколько листов были аккуратно отрезаны: должно быть, он уже раздал часть портретов.
Следующий разворот заставил его почти забыть, как дышать.
Рисунок был сделан явно с натуры: Рома лежал на боку, на измятой простыни, с одной рукой под щекой, другой — вытянутой вдоль одеяла. Лицо у него было расслабленное, почти мальчишеское, без привычной собранности и без этого вечного «я всё контролирую», с которым он обычно ходил по лагерю. Волосы растрёпаны, ресницы отбрасывали тонкую тень, рот был чуть приоткрыт. И в этом спящем лице было что-то до неприличия личное. Не красивое даже — интимное. Так рисуют человека, на которого смотрят долго и очень молча.
Рома почувствовал, как у него пересохло во рту.
Он листнул дальше — и сразу узнал тот самый рисунок, который Костя делал, когда он позировал. Плечо, линия шеи, взгляд вбок, напряжение в подбородке. Теперь набросок обрёл силу и глубину, превратившись в полноценный портрет.
А дальше был ещё один портрет.
И, судя по всему, совсем недавний. Рома был изображён с тёплой, почти неуловимой улыбкой. Не широкой и открытой — такой, какая возникает не на публике, а в момент, когда человек на секунду забывает, что его могут увидеть. И от этого рисунок царапнул сильнее, чем все остальные: Костя ухватил именно это выражение. Значит, смотрел.
У Ромы что-то болезненно сжалось в груди. Костя ведь говорил, что может рисовать по памяти.
Он, должно быть, пользовался только теми мгновениями, что ему позволяли. Он удерживал лица в голове, переносил их на бумагу, и выходило так точно, так объёмно, что Роме стало почти неловко от собственной слепоты. Он вдруг понял, что ничего, совсем ничего не знает о том, что происходит внутри у Кости. Не знает, как тот молчит, когда ему больно. Не знает, как он смотрит на спящего человека. Не знает, что вообще делает его таким живым и недоступным одновременно.
От этого понимания в Роме разом поднялось всё: вина за падение, острое, почти физическое влечение к чужой закрытости, желание подойти ближе, наконец-то увидеть его по-настоящему, и страх — глухой, упрямый, всё ещё не исчезнувший, а только сильнее сжавшийся внутри.
Он сидел на кровати и ощущал, как эти чувства не складываются в одно — они сталкиваются, мешают друг другу, режут изнутри.
Вина говорила: ты всё испортил. Как всегда.
Желание сближения поднималось вслед за этим, тихое и опасное: поговорить, узнать, спросить, увидеть снова эту улыбку, услышать Костин голос, который будет говорить не куда-то мимо, а для него и только для него.
Но страх не уходил ни на грамм. Он сидел рядом, как немой свидетель. Страх перед тем, что всё это может оказаться слишком настоящим. Что если приблизиться — откроется нечто такое, с чем Рома не справится. Что оно закрепится окончательно и утвердит своё право на жизнь.
Он закрыл блокнот, потом тут же открыл снова. Пальцы у него дрожали.
В этот момент дверь вожатской распахнулась, и на пороге появился Костя.
Всё произошло слишком быстро: Рома испуганно вскочил, захлопнув блокнот, а Костя ошеломлённо замер на пороге, уже открыв рот, чтобы что-то сказать, но лишь уставился на Рому в немом недоумении.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.