Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Зимняя Казань конца восьмидесятых. Ксения Абросимова работает в канцелярии районного отдела милиции, перепечатывает протоколы, ведёт бумажную волокиту и старается не высовываться. Дома — больная мать, в кармане — копейки, а впереди — только бесконечные смены и бессонные ночи.
Примечания
Метки будут обновляться по мере выхода глав. История будет переплетаться с сюжетом сериала, но героиня не будет крутиться в эпицентре событий. Она, скорее, будет наблюдателем
Главы будут выходить раз в неделю, максимум раз в две недели. Если будет много читателей, то почаще, поэтому все будет зависеть от вас
Публичная бета работает, делайте пометки :)
Часть 9. Всё будет хорошо?
25 мая 2026, 02:16
В столовой было душно и накурено. Пахло перловкой, подгоревшим маслом и дешёвым табаком. За соседними столиками сидели оперативники, кто-то пил чай, кто-то курил, приоткрыв форточку, кто-то дремал над газетой. Я взяла поднос, получила свою порцию — каша, котлета, компот — и села за свободный столик у окна. За стеклом кружил снег, мелкий, колючий, как песок.
— Свободно?
Я подняла голову. Передо мной стоял парень — молодой, лет двадцати двух, русые волосы, серые глаза, форма сидит ладно, на поясе кобура. Лицо ещё не обветренное, не жёсткое, как у старых оперов. Совсем зелёный. Наверное, недавно из учебки. Я кивнула.
— Садись.
Он сел напротив, поставил поднос с такой же перловкой и котлетой. Улыбнулся — широко, по-мальчишески, с такой искренней уверенностью, что вот он — герой, а весь мир крутится вокруг его патрульной машины.
— Меня Влад зовут, — сказал он. — Я из патруля. А вы?
— Ксения, — ответила я. — Канцелярия.
— Канцелярия, — повторил он, будто пробовал слово на вкус, и слегка поморщился, как от кислого. — Скучная работа. Бумажки перебирать, отчёты писать. А мы на улице каждый день — с людьми, с преступниками. Настоящая работа. Экстрим.
— Наверное, — сказала я, делая вид, что мне всё равно, и отправила в рот ложку каши. Каша была холодной, комковатой, но я жевала.
Но Влад не нуждался в расспросах. Он вообще не нуждался в собеседнике. Ему нужен был зритель.
— Вы, наверное, и не представляете, что там творится, — сказал он, понизив голос и наклонившись через стол, хотя в столовой и так никто на нас не смотрел. В его интонации было что-то заговорщицкое, будто он сейчас раскроет государственную тайну. — Группировки эти. Универсам, Хади Такташ. Мы с ними постоянно сталкиваемся.
— Да ну? — спросила я равнодушно, уткнувшись в тарелку.
Он воспринял это как приглашение продолжать. Даже не воспринял — ему не нужно было приглашение. Он и так бы продолжил.
— А то, — он откинулся на спинку стула, положил ногу на ногу, сложил руки на груди. Поза победителя. — Вот сегодня утром случай был. Скорая из больницы пропала. Угнали прямо средь бела дня. Представляете? Машина скорой помощи! Средь бела дня! Из-под носа у врачей.
Я замерла. Пережевала кашу, проглотила, сделала глоток компота. Компот был жидким, приторно-сладким.
— Угнали? — переспросила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Кто?
— Да кто-то из этих, — он махнул рукой в сторону окна, будто за стеклом, в снежной крупе, бродили те самые группировщики. — Универсамовские, скорее всего. Или хадитакташовцы, они там в больничке лежали. Мы на вызов поехали, догнали их, побили, машину вернули. Врачей там не было, только эти. Ну, мы их и приложили, как следует. В хвост и в гриву.
Я смотрела на него и не верила ни единому слову. Он хвастался. Я видела по глазам — бегающим, возбуждённым. По тому, как он нервно облизывал губы. Может, и выезжали, может, и искали. Но чтобы догнали и побили — вряд ли. Пацаны, которые угнали скорую, наверняка были не лыком шиты. Да и не стали бы они светиться.
Но Владу всё равно. Он рассказывал, и ему было хорошо.
— Здорово, — сказала я, изобразив уважение. — Ты, наверное, самый смелый в патруле.
Он зарделся. Даже уши покраснели. Расправил плечи, подтянул ремень на форме.
— А то, — сказал он. — Я не боюсь. Это работа. А вы, Ксения, чем занимаетесь в свободное время? Может, в кино? Там новый фильм с Жаном-Клодом Ван Даммом.
— Не любитель боевиков, — ответила я.
— А зря, — он оживился, будто я затронула святая святых. — Вот в прошлом месяце мы брали одного — он из Чайников. Не слышали про таких? Пацаны лет по четырнадцать — вымогательством занимаются. Мы их в подвале накрыли. Я лично одного задерживал. Он с ножом на меня побежал — а я его как дал в челюсть, сразу упал, нож отлетел. Красиво.
Я смотрела на него и думала: «Чайники». Какое дурацкое название. И какая дурацкая история. Четырнадцатилетний пацан с ножиком, который побежал на взрослого мужика с травматическим пистолетом? Вряд ли. Но Влад рассказывал с таким упоением, что я почти поверила. Почти.
— А вы сами с кем-нибудь сталкивались? — спросил он, глядя на меня с интересом. — С группировками? Или только бумажки?
— Только бумажки, — ответила я.
— Ну, если захотите настоящей работы — приходите в патруль, — он подмигнул. — Научим, покажем. Девушки у нас тоже есть, не слабее мужиков.
— Обязательно, — сказала я и встала. — Спасибо за компанию, Влад. Мне пора.
— А может, встретимся после работы? — спросил он, тоже вставая, будто не хотел отпускать. — Я знаю одно место, там пиво хорошее на разлив. Спокойно, никто не помешает поговорить.
— У меня мама в больнице, — ответила я. — Не до пива.
Я взяла поднос и отошла. Слышала, как он вздохнул.
В коридоре я закурила.
— Абросимова, — раздалось за спиной.
Я обернулась. Семёныч стоял, курил, смотрел на меня.
— С кем это ты там любезничала? — спросил он.
— Влад из патруля, — ответила я. — Хвастался, как он группировщиков ловит. Рассказывал, что они сегодня скорую перехватили, угнанную.
— Какую скорую? — Семёныч нахмурился. — Я ничего не слышал.
— Может, и не было ничего, — я пожала плечами. — Молодой, хвастается.
— Молодой, — Семёныч усмехнулся. — Языком молоть — не мешки ворочать. Ты не слушай, Абросимова. В нашем деле болтунов много, а дела мало.
— Я знаю, — ответила я.
— Ксюш, — он докурил, затушил сигарету о край урны, спрятал окурок в карман. — Ты как вообще? Не сломалась ещё?
— Нормально, — ответила я, глядя в стену.
— Нормально, — повторил он, будто проверял слово на вкус. — Ты куришь как паровоз, и под глазами круги, и худая как щепка. Это не нормально, Абросимова.
Я промолчала.
— Ты это, — он помялся, будто не знал, как сказать. — Если надо — я поговорю с майором. Чтобы тебя не дёргали лишний раз. Или отпуск дали, если нужно.
— Не нужно, — сказала я. — Работа отвлекает.
— Отвлекает, — он кивнул. — Это да. Работа — она как лекарство. Горькое, но помогает.
Я посмотрела на него. Семёныч — старый, прокуренный, вечно недовольный. И вдруг — такие слова.
— Спасибо, — сказала я.
— Не за что, — он махнул рукой. — Ты, главное, не пропадай. И не молчи. Если что — стучи. Поняла?
— Поняла, — ответила я.
Он кивнул и ушёл. Я осталась стоять у окна, курить и чувствовать, как внутри что-то медленно оттаивает. Докурила, бросила окурок в банку и пошла обратно в кабинет.
Угнали скорую. Может, это Валера. Может, Адидас. Может, Пальто. Я не знала. И никогда не узнаю, если они сами не скажут.
А этот Влад... глупый мальчишка, который не понимает, что происходит на самом деле. Который рассказывает байки про «Чайников» и погони, чтобы произвести впечатление. Мне было почти жаль его. Почти.
Но не настолько, чтобы согласиться на пиво.
Вечером, после смены, я пошла в больницу. Не к Валере — его там нет. К маме.
День был тяжёлым. Влад со своими байками, угнанная скорая, Семёныч с его заботой, которая не высказана прямо, но греет где-то под рёбрами. Голова гудела, ноги гудели, хотелось лечь и не вставать. Но я шла. Потому что мама ждала. Потому что больше некому.
В больницу я вошла уже в сумерках. У крыльца, как всегда, толпились мужики в телогрейках — кто курил, кто ждал передачи, кто просто грелся у батарей, потому что дома было холоднее, чем здесь. Я прошла мимо, кивнула вахтёрше — тётке с вечно недовольным лицом, которая уже знала меня в лицо, — и поднялась на второй этаж.
В коридоре было тихо. Лампы дневного света моргали, выхватывая из полумрака облупившиеся стены и старую медсестру на посту, которая дремала, положив голову на сложенные руки. Пахло хлоркой и чем-то сладковато-кислым — тем самым запахом, который я уже не замечала. Привыкла. Как привыкают к холоду, к голоду, к тому, что жизнь — это сплошная полоса препятствий.
Палата была пуста. Мама лежала одна — соседку перевели в другое отделение ещё несколько дней назад. Я не знала, куда именно, и не спрашивала. Не до того. Да и какая разница? В больницах люди приходят и уходят. Кто-то — домой, кто-то — в морг. Я старалась не думать о последнем.
Я села на свой стул — продавленный, скрипучий, с облезлой спинкой, — и взяла маму за руку. Тонкую, с проступившими венами, с бледной, почти прозрачной кожей. Раньше у неё были сильные, ухоженные руки — руки медсестры, которая каждый день делала перевязки, ставила капельницы, держала чужие жизни. А теперь они лежали поверх серого больничного одеяла, тонкие и почти невесомые.
— Мам, я пришла, — сказала я тихо.
Она не ответила. Спала.
Я сидела, смотрела на неё. Лицо её было бледным, под глазами залегли тени — глубокие, почти синие, как синяки. На висках я заметила несколько седых волосков — раньше их не было. Болезнь сделала своё дело. В сорок пять лет она выглядела на все шестьдесят. Когда-то она была сильной — бегала по коридорам больницы, спорила с заведующим, шутила с медсёстрами. А теперь лежала и иногда не узнавала меня.
Я вспомнила, как мы сидели на кухне, смеялись, пили чай с вареньем, которое она варила сама. Как она ругалась, когда я приносила двойку, и как радовалась, когда я приносила пятёрку. Как вязала мне шарфы и варежки, хотя я говорила, что они не модные. «Зато тёплые», — отвечала она. И была права.
Теперь она не вязала. Руки не слушались.
Время шло. Я не считала минуты. Просто сидела, держала её за руку и смотрела в окно, где за стеклом кружил снег. Крупный, белый, бесконечный. Он падал на карниз, на подоконник, на стекло, таял от тепла и снова замерзал ледяными разводами. И думала о том, что завтра снова работа, снова бумаги, снова врачи. Что Валера и Зима — неизвестно когда я их увижу. Может, это и к лучшему. По крайней мере, сейчас. По крайней мере, пока я не знаю, что отвечать, когда кто-то спросит: «А где твои друзья?»
Дверь открылась, и вошёл врач. Тот самый, молодой, с залысинами. Я сразу напряглась — обычно он появлялся, когда случалось что-то плохое. Когда нужно было сказать: «Мы сделали всё, что могли». Или: «Готовьтесь к худшему». Его лицо всегда было усталым, растерянным, будто он сам не верил в то, что говорит.
Но сегодня у него было другое лицо.
Не усталое, не растерянное — спокойное. Даже чуть улыбчивое. Я не видела его таким ни разу за всё время, что мы здесь.
— Ксения, — сказал он. — Можно вас на минутку?
Я встала, вышла в коридор. Сердце колотилось где-то в горле. Что опять? Анализы хуже? Иммунитет снова упал? Может, она не выкарабкается?
— Случилось что-то? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. Пальцы сами собой сжались в кулаки.
— Случилось, — он кивнул. — Хорошее.
Я замерла.
Он открыл папку, которую держал в руках, и я увидела листки с анализами — цифры, стрелки, какие-то графики.
— Мы получили результаты последних анализов, — сказал он. — Вирусная нагрузка снизилась в десять раз по сравнению с прошлым месяцем. Количество лимфоцитов — клеток, отвечающих за иммунитет, — поднялось с критической отметки. Это значит, что подобранная схема лечения дала результат.
— Лечения? — переспросила я. — Но вы же говорили, что в СССР...
— Говорил, — он кивнул. — Но вашей маме крупно повезло. Те препараты, которые мы ей назначили — азидотимидин, его ещё называют ретровир, — показали эффективность. Организм отреагировал. Это не значит, что вирус исчез, но его активность подавлена.
— То есть она поправляется? — спросила я, боясь поверить.
— В некотором смысле, — он улыбнулся. — Мы завтра её выписываем.
Я смотрела на него и не могла вымолвить ни слова. Внутри что-то дрожало — маленькое, хрупкое, почти забытое. Дрожало и отогревалось.
— Спасибо, — сказала я. — Спасибо вам большое.
— Не за что, — он улыбнулся. — Вы хорошая дочь.
Он ушёл, а я осталась стоять в коридоре. Прислонилась к стене, закрыла глаза. Холодная штукатурка холодила спину через ткань гимнастёрки, но я не обращала внимания. В голове стучало: выписывают. Кризис миновал. Она идёт на поправку.
Я закурила. Прямо в коридоре — плевать на правила, плевать на медсестру, которая спит на посту. Дым обжёг лёгкие, голова закружилась, и в этом кружении было что-то почти праздничное, почти забытое. Раньше я курила, чтобы заглушить боль. Сейчас я курила, чтобы поверить.
— Мам, — сказала я, заходя в палату. — Ты слышала?
Она не спала. Смотрела на меня своими светлыми, уставшими глазами — глазами, которые видели слишком много боли, но не потеряли способность улыбаться.
— Слышала, дочка, — ответила она тихо. — Выписывают.
— Завтра пойдём домой.
— Пойдём, — она кивнула. — Я уже соскучилась по дому. По нашим стенам, по коту, по кухне...
— У нас нет кота, мам.
— А жаль, — она слабо улыбнулась. — Завели бы.
Я села на край кровати — осторожно, чтобы не сделать ей больно, не задеть трубки, не потревожить капельницу — и взяла её за руку. Она сжала мои пальцы. Слабо, но это было пожатие. Настоящее, живое.
— Я говорила, всё будет хорошо, — сказала я.
— Врала, — она покачала головой, но в голосе не было упрёка. — Ты всегда врала, когда хотела меня успокоить. И когда хотела успокоить себя.
— Но сейчас — правда.
— Сейчас — правда, — она кивнула. — Сейчас я верю.
Я наклонилась, поцеловала её в лоб. Кожа была сухой, горячей, но это была нормальная температура, а не та — сорок и выше, — от которой я сходила с ума по ночам, ворочаясь в постели и слушая, как тикают часы.
— Завтра я за тобой приду, — сказала я. — Утром, рано. Мы соберём вещи — там немного, халат, тапки, тарелки — и пойдём домой.
— А ты на работу? — спросила она.
— Возьму отгул. Или скажу, что заболела. Семёныч поймёт.
— Семёныч — хороший человек, — сказала мама. — Ты его слушай. И береги себя. Не только меня.
— Слушаю, мам. И берегу.
— Снова врёшь, — она улыбнулась. — Но это ничего.
Она закрыла глаза. Уголки её губ чуть приподнялись — не улыбка, а её тень, её обещание. Но для меня это было светлее любого солнца, любой лампы в этой проклятой, пахнущей хлоркой больнице.
Я сидела, держала её за руку и смотрела в окно. Снег всё падал и падал, крупный, белый, уже не такой равнодушный, как раньше. Внутри отогревалось что-то, что я считала замёрзшим навсегда. Маленький огонёк, который я буду беречь, как последнюю спичку в ледяном лесу.
Маму выписывают. Она идёт на поправку. Ненадолго, может быть, на время. Болезнь не лечится. Врач не давал гарантий. Но сейчас, в этот момент, ей стало лучше. И этого было достаточно. Этого было больше, чем достаточно.
Я вышла из палаты, когда мама уснула. В коридоре было тихо, только часы тикали на стене — старые, круглые, с римскими цифрами, которые я научилась различать по звонку. Я надела дублёнку, застегнулась, поправила воротник. Брошь — птицу, которую Валера привёз из Москвы — сверкнула в свете лампы, голубой камушек перелился, будто живой.
На улице снова ударил мороз. Но он уже не казался таким злым. Наоборот — он бодрил, заставлял дышать глубже, чувствовать, что лёгкие ещё работают, что кровь ещё бежит по венам. Я закурила, пошла домой. Снег скрипел под ногами, фонари мигали жёлтым неровным светом, и в этом привычном, надоевшем пейзаже было что-то новое. Что-то похожее на надежду.
Я шла по заснеженной улице, мимо панельных пятиэтажек, мимо спящих магазинов, мимо остановки, на которой никого не было. В голове крутились слова врача: «Она идёт на поправку». И слова мамы: «Завели бы кота». И лицо Валеры — уставшее, но живое. И его рука, когда он отдал мне свою куртку и сказал: «Не мёрзни».
Дома я разделась, повесила дублёнку на вешалку. Прошла на кухню, налила чай, села у окна. Смотрела на снег, пила горячий, сладкий чай и думала.
Мама идёт на поправку. Это случилось. Не чудо — скорее, просто наступило временное улучшение, как говорил врач. ВИЧ то отступает, то возвращается. Но сегодня я позволяла себе верить, что это отступление будет долгим.
Я допила чай, поставила кружку в раковину и пошла в свою комнату. Легла, укрылась одеялом, закрыла глаза.
Завтра я заберу маму. Мы пойдём домой. Пойдём, а не поедем — потому что денег на такси нет, а автобус ходит до остановки, от которой до дома ещё два квартала. Но это не важно. Главное — мы будем вместе.
В темноте я улыбнулась. Впервые за много ночей не засыпая с мыслью о том, что будет завтра. А с мыслью о том, что сегодня случилось хорошее. Маленькое, хрупкое, почти незаметное. Но оно было.
Оно было.
И я держалась за него, как за ниточку. Как за единственный свет в конце туннеля. Который, может быть, выведет меня наружу. Который, может быть, приведёт к чему-то ещё.
Я уснула. Спокойно. Без снов.
Я спала и чувствовала, как тело отдыхает, как отпускает напряжение, которое копилось днями, неделями, месяцами. Впервые за долгое время мне было спокойно. Не нужно было думать о том, что завтра в больницу, не нужно было перебирать в голове список лекарств, не нужно было считать, сколько дней осталось до зарплаты и хватит ли на очередную упаковку таблеток.
Стук в дверь вырвал меня из этого спокойствия, как удар грома среди ясного неба.
Я не поняла сразу, где я и что происходит. Сердце заколотилось где-то в горле, в ушах зашумело. В комнате было темно — шторы задёрнуты, уличные фонари уже погасли, и ни единый лучик не пробивался внутрь. Только чернота, густая, непроглядная, да тиканье часов за стеной — маминых, с кукушкой, которая давно сломалась. Тик-так, тик-так, тик-так. Этот звук я слышала с самого детства, он всегда меня успокаивал, но сейчас, посреди ночи, в полной темноте, он казался каким-то тревожным, будто отсчитывал время до чего-то, чего я не могла предвидеть.
Я протянула руку к тумбочке, нащупала часы, поднесла к лицу — едва разглядела стрелки в темноте. Половина четвёртого. Половина четвёртого утра. В такое время никто не приходит с хорошими новостями. В такое время приходят, когда случилось что-то плохое.
Кто в такую рань?
Стук повторился — три коротких, глухих удара. Не требовательных, нет. Скорее неуверенных, будто человек на пороге сам не знал, правильно ли делает. Будто он разбудил меня, а теперь сомневался, стоило ли это делать. Может, уже собирался уходить, но что-то заставило остаться, постучать ещё раз.
Я села на кровати, прислушалась. Тишина. Только часы. Стук затих. Может, показалось? Может, это ветер хлопнул дверью на лестничной клетке? Я уже хотела снова лечь, натянуть одеяло до подбородка и закрыть глаза, как стук раздался снова. Теперь громче. Настойчивее.
Кто-то точно стоял за дверью.
Я встала, натянула халат — старый, махровый, который помнил ещё школьные времена, с потёртыми рукавами и дырочкой на кармане, — сунула ноги в тапки. Сердце колотилось, но страха не было — была осторожность. Я на цыпочках прошла в прихожую, стараясь не скрипеть половицами. Старый пол в нашей квартире всегда был предателем — каждая половица знала свой звук, и я знала, куда наступать, чтобы не разбудить соседей снизу, которые вечно жаловались на шум.
В прихожей было темно, только свет из кухонной щели падал узкой полоской на пол, выхватывая из темноты край вешалки, мою дублёнку, мамино старое пальто, которое висело здесь уже бог знает сколько лет, и чьи-то ботинки.
Я подошла к двери, замерла, прильнула к глазку. В подъезде было темно — лампочку, наверное, снова скрутили, такие вещи в нашем доме не задерживались надолго, — и я ничего не увидела. Только смутные тени. Ни лиц, ни фигур. Только чьё-то дыхание — ровное, спокойное, не чужое.
— Ксюх, открывай, — раздалось с той стороны. Глухо, тихо, но узнаваемо.
Я узнала голос сразу.
Вахит.
Я повернула замок, дёрнула щеколду, открыла дверь и отступила в сторону, пропуская его. Вахит стоял на пороге — бледный, уставший, но живой. Шапка съехала набок, почти закрывала левый глаз. Куртка расстёгнута, из-под неё торчала серая спортивная кофта с вытянутым воротом, на груди — какая-то надпись, вытершаяся от стирок до полупрозрачного состояния. В руках он держал авоську — ту самую, сетчатую, которую раньше таскали все домохозяйки, — внутри что-то гремело, похоже на банки. Лицо у него было помятое, бледное, под глазами — глубокие тени, будто он не спал не только эту ночь, но и предыдущую. Губа всё ещё припухшая, на скуле — свежий шрам, ещё не заживший как следует.
— Зималетдинов? — я не верила своим глазам. — Ты чего? Три часа ночи! У меня завтра... уже сегодня маму выписывают!
— Выписывают? — он поднял брови, и на его уставшем лице появилось что-то похожее на улыбку. — Ну, поздравляю. Это дело хорошее. А я... отпустили. Только что.
— Только что? — я всё ещё стояла в дверях, не зная, звать его внутрь или нет. С одной стороны — поздняя ночь, с другой — он пришёл, и я не могла не пустить.
— Ну, не только что, — он помялся, переступил с ноги на ногу, ботинки скрипнули по бетонным ступенькам. — Часа три назад. Сидел, думал, не разбудить ли. Решил — разбужу.
— И разбудил, — я вздохнула, отошла в сторону. — Заходи. Только тихо. Соседи спят.
Он перешагнул порог, скинул куртку, повесил на вешалку — рядом с моей дублёнкой. Авоську поставил на пол в прихожей.
— Там гостинцы, — сказал он, кивнув на авоську. — Консервы, сгущёнка, хлеб. Думал, пригодится.
— Думал, пригодится? — я усмехнулась, закрывая дверь, проверяя замок. — Или просто набрал, что в доме было?
— И то, и другое, — он не стал отпираться, и это было честно. — Мать обрадовалась, когда узнала, что для тебя. Сказала: «Передай, пусть мать её выздоравливает».
— Передай спасибо твоей маме, — сказала я.
— Передам, — он кивнул и пошёл на кухню, не дожидаясь приглашения.
Я зажгла свет — тусклую лампочку под потолком, которая моргала, прежде чем разгореться, будто тоже не хотела просыпаться посреди ночи. Вахит сел на табурет, стал выкладывать из авоськи на стол железные банки — тушёнка, сгущёнка, ещё какая-то консерва с рыбной этикеткой, которую я не разглядела. Хлеб в серой бумаге, полбуханки, свежий, судя по запаху. Авоську смял и сунул в карман куртки, которую повесил на спинку стула.
— Садись, — сказал он, кивнув на табурет напротив.
Я села. Мы сидели друг напротив друга, между нами — железные банки и хлеб в серой бумаге. Стол был старым, со следами от горячих кастрюль, которые мама так и не оттерла. Я смотрела на Вахита, он смотрел на меня. В его глазах была усталость, но не та, которая бывает после бессонной ночи, а какая-то глубокая, накопившаяся за последние дни.
— Скучно мне, Ксюх, — сказал он, глядя в сторону, на замёрзшее окно. — Дома сидеть — сил нет. Пацаны сейчас все заняты, один я как неприкаянный.
— А Валера где? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. Получилось не очень — в конце фраза предательски дрогнула.
— Турбо с Адидасом, — он не уточнил, и я не стала спрашивать. — Они делом заняты. Видеосалон открываем.
— Видеосалон? — переспросила я, садясь поудобнее, положив руки на стол. — Какой видеосалон?
— Нормальный, — он оживился, будто только и ждал, что я спрошу. Его глаза заблестели, лицо стало не таким помятым, даже шрам на скуле, казалось, перестал его беспокоить. — Фильмы показывать будем. За деньги. Вова говорит, что это дело перспективное. Щас все хотят кино смотреть, а в кинотеатрах дорого, да и не всё показывают. А у нас будет уютно, недорого. Западные фильмы, боевики там, ужастики. Слышала про Робокопа? Говорят, такое крутое кино, что народ валом повалит.
— И вы украли видеомагнитофон? — спросила я, хотя уже знала ответ.
— Не украли, — он поморщился, и бровь дёрнулась от обиды. — Добыли. Для общего дела.
Я усмехнулась.
— Добыли. Это не звучит как «купили».
— Ну а ты как думала? — он развёл руками, и жест этот был таким широким, таким искренним, что я почти поверила. — Мы не олигархи, Ксюх. Квартиры у нас не в центре Москвы, не в Париже. На честно заработанное долго копить придётся. А так — раз — и есть. Зато теперь у нас дело будет. Люди будут платить — нормально.
Я не стала спорить. Не имело смысла. У них своя правда, у меня — своя. Мы никогда не сойдёмся на этом вопросе. Да и не нужно нам сходиться.
— Мы уже место нашли, — продолжал он, не замечая моей иронии, увлечённый своей идеей. — В одном помещении с комиссионным магазином, за стенкой. Там тепло, сухо, и главное — никому не мешаем. Свет есть, розетки, можно аппаратуру подключить. Хозяин комиссионки — мужик нормальный, не жаловался, даже наоборот — говорит, что народ к нему подтянется, пока кино будут ждать. В общем, все профит.
— И кто будет фильмы крутить? — спросила я.
— Кто-кто... Пацаны. Марат, например. Или я. Или Турбо, если захочет. Адидас вообще сказал, что если дело пойдёт, то можно будет расширяться. Ещё один видик купить, второй зал сделать, там уже разные фильмы показывать — для тех, кто боевики не хочет, а хочет про любовь.
— Про любовь, значит, — я почти улыбнулась.
— А что? — он посмотрел на меня с вызовом. — Девчонки тоже хотят в кино ходить. И они тоже платят.
Я вздохнула.
— Ну и хорошо.
— Маратик приведёт свою девчонку, — продолжал он. — Она афишу нарисует. Красками, знаешь, ярко так. Мы повесим на окне, чтоб все видели. И название придумаем, чтоб запоминалось. Что-нибудь типа «Кино для всех» или «Видеосалон у коробки».
— Марат — это брат Вовы?
— Ага, — он кивнул, поправил сползшую шапку, хотя на кухне было тепло и можно было её снять. — Нормальный пацан. Скорлупа, конечно, но перспективный. Понимает, что к чему. Девчонка у него, говорят, из музыкалки. Скрипачка.
— Скрипачка? — я подняла бровь. — И она будет афишу рисовать?
— Ну, — Вахит замялся, почесал затылок под шапкой. — Она рисовать тоже умеет. Наверное. Или научится. Главное, что человек творческий, разберётся.
— То есть вы не знаете, умеет она рисовать или нет.
— Да какая разница? — он махнул рукой, уходя от ответа. — Главное, что пацан с ней время проведёт. А афишу мы и сами как-нибудь. Лишь бы идея была. Главное — начать, а там народ подтянется, сарафанное радио сработает.
— И ты поэтому пришёл? — спросила я. — Чтобы я афишу оценила? Женский взгляд, так сказать?
— Не только, — он посмотрел на меня, и в его глазах было что-то — то ли смущение, то ли желание казаться увереннее, то ли просто скука, от которой он сам не знал, куда деваться. — Ты нужна, Ксюх. Для совета. Мы — пацаны, мы не знаем, что людям нравится. А ты — девушка, тебе виднее. Какие фильмы лучше крутить, каких актёров народ любит. А то мы всё про боевики да про боевики, а может, комедии кто хочет или мелодрамы. Ты вот, например, что бы хотела посмотреть?
— Я сейчас вообще ничего не хочу смотреть, — ответила я честно.
— Ну а если бы хотела?
Я пожала плечами.
— Не знаю. Что-нибудь спокойное. Чтобы не о войне, не о бандитах, не об убийствах.
— Понял, — он кивнул, и я не поняла, запомнил он или просто кивнул, чтобы не обидеть. — Ладно, что-нибудь придумаем.
— Вахит, — я покачала голой. — Мне завтра маму встречать. Мне не до афиш.
— Да я не завтра, — он замахал руками, будто отгонял мои сомнения. — Через пару дней. Когда всё будет готово. Ты зайди, хоть посмотри. На пять минут. Оценишь, так сказать, женским взглядом.
— Посмотрю, — сказала я, чтобы отвязаться. — Но не обещаю.
Он кивнул, довольный. Расправил плечи, будто уже сделал половину дела. Потом вдруг посмотрел на часы на стене, и его лицо стало виноватым — насколько это слово вообще применимо к человеку, который никогда не извиняется.
— Слушай, Ксюх... время-то позднее, — сказал он. — Я не подумал. Просто скучно было, не спалось, вот я и...
— Вахит, — перебила я, и голос мой был мягче, чем я хотела. — Нельзя же так среди ночи ломиться. У меня завтра — уже сегодня — дела. Я, может, сплю.
— Ну ты же открыла, — он попытался улыбнуться, но увидел моё лицо и убрал улыбку. — Ладно, понял. Больше не буду.
Я не ответила. Не могла сказать: «Да ничего страшного», потому что страшного не было, но было неправильно. И не могла сказать: «Да, не приходи больше», потому что это было бы неправдой. Он знал это. Я знала это. Мы оба знали, что если ему будет нужно — он придёт. И если мне будет нужно — я открою.
Он встал, потянулся, хрустнув шеей — голова, видимо, затекла, пока он сидел на жёстком табурете.
— Ладно, Ксюх. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — ответила я.
Он пошёл в коридор, надел куртку. Я стояла в дверях кухни, смотрела на него — на его широкую спину, на то, как он застёгивает молнию, поправляет воротник, проводит рукой по лысой голове — привычный жест, который я замечала уже много раз. Простые, житейские жесты, которые делают его обычным парнем, а не тем, кем он был на улице.
И вдруг я поймала себя на мысли, что всё это время ждала, что он скажет: «Валера тоже пришёл, он внизу ждёт». Ждала — и злилась на себя за это ожидание. Потому что это было глупо. Потому что Валера не пришёл. Потому что он занят. Потому что это правильно.
— А, и ещё, — Вахит уже взялся за ручку двери, но обернулся, будто слыша мои мысли. — Я Турбо расскажу, что мать твою выписывают. Пусть знает.
Я не сказала «спасибо», не сказала «передай привет». Только кивнула.
— Обрадуется, — добавил он, будто проверял мою реакцию.
— Вряд ли, — сказала я.
Он не ответил. Открыл дверь, вышел. Шаги его зазвучали на лестнице — сначала громкие, потом тише, потом совсем затихли. Я заперла замок, проверила щеколду, прислонилась к косяку. Закрыла глаза.
В прихожей было тихо. Только часы тикали за стеной. Тик-так, тик-так. И где-то далеко в подъезде хлопнула дверь.
В голове крутилось: видеосалон, комиссионный магазин, афиша, скрипачка из музыкалки, Валера с Адидасом, Турбо, Зима, ночной визит, консервы и хлеб в серой бумаге, мама, которую я завтра заберу. Слишком много всего для одного утра.
Я выключила свет, вернулась в комнату, легла. Одеяло было холодным, и я поджала колени к животу, свернулась калачиком. Закрыла глаза.
Я так и не уснула после того, как ушёл Вахит.
Лежала в темноте, смотрела в потолок, считала трещины на побелке. Мысли не шли — они просто кружились, как снег за окном, без начала и без конца. Вахит, Валера, мама, выписка, видеосалон, скрипачка из музыкалки, Адидас, Турбо. Потом снова мама. Потом снова Валера. Я сжимала одеяло в кулаке, заставляла себя не думать — и думала ещё больше.
За окном начало сереть. Сначала едва заметно — чёрное стало тёмно-синим, потом синее начало выцветать, уступая место серому. Снег перестал, и в тишине было слышно, как где-то далеко лает собака, а потом затихает. Я смотрела, как светлеет небо, как проступают силуэты домов напротив, как фонари один за другим моргают и гаснут, будто уставшие за ночь.
Будильник зазвонил в восемь утра.
Я не выключила его — просто смотрела на потолок и слушала, как он трезвонит, пока не замолчал сам. Потом села на кровати, спустила ноги на пол. Пол был ледяным, и я натянула носки — старые, драные, маминой вязки, которые она связала ещё прошлой зимой, когда могла держать спицы без дрожи в руках.
Сегодня особенный день. Маму выписывают.
Я встала, натянула халат, сунула ноги в тапки и прошла на кухню. Поставила чайник. Пока вода грелась, набрала номер дедушки. Трубку сняли почти сразу, будто он сидел у телефона и ждал звонка.
— Деда, привет, — сказала я. — Маму сегодня выписывают.
— Ксень, — в его голосе я услышала и радость, и облегчение, и что-то ещё, похожее на слёзы, которые он прятал. — Ну, слава богу. Слава богу. Я уж думал...
Он не договорил. Я не стала спрашивать, что именно он думал. Я и так знала.
— А мы как раз хотели к вам зайти, — продолжил дедушка. — Бабку вывести куда-нибудь, а то она всё дома сидит, на стенки смотрит. Думаю, как раз к вам зайдём, вас проведаем.
— Приходите, деда, — сказала я. — Будем рады.
— Ну, тогда ждите. К обеду, наверное, доберёмся.
— Ждём.
Я положила трубку, выдохнула. Хорошо. Будет праздник. Маленький, семейный, но праздник.
Чайник закипел. Я заварила чай, налила в кружку, сделала глоток — горячо, обжигающе, хорошо. И тут вспомнила: мне же на работу сегодня. Надо отпроситься. Я поставила кружку, подошла к телефону, покрутила диск. Набрала номер отдела.
— Слушаю, — раздался на том конце голос Семёныча.
— Семёныч, это Абросимова, — сказала я. — Мне сегодня на работу не выйти. Маму выписывают.
— А, ну это дело хорошее, — голос его стал мягче. — Поздравляю. А к кому мне обращаться-то? У нас начальника нет, он на совещании.
— Я позвоню майору? — спросила я.
— Звони. Только аккуратно, он сегодня злой.
Я вздохнула, поблагодарила, положила трубку. Набрала номер начальника.
— Товарищ майор? — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. — Это Абросимова. Можно мне отпроситься на первую половину дня? У меня срочное дело, надо в госучреждение сходить.
— Какое ещё дело? — голос майора был недовольным, сонным — видимо, не выспался.
— По маминым документам, — сказала я. — Она болела, сами знаете. Справки надо оформить, без меня никак.
Майор помолчал секунду, потом цокнул — тем самым звуком, которым выражают недовольство, когда не хотят спорить.
— Ладно, Абросимова. Но чтоб завтра как штык.
— Спасибо, товарищ майор, — сказала я и положила трубку.
Выдохнула. Всё. Теперь можно спокойно ехать за мамой.
Я быстро выпила чай, перекусила куском хлеба с маслом — есть не хотелось, но я заставила себя, потому что нельзя было падать в обморок сегодня. Оделась, натянула дублёнку, замоталась шарфом и вышла.
В больницу я пришла к половине десятого. Мама уже была одета — сидела на краю кровати, положив на колени свой старый синий халат, сложенный аккуратной стопкой. Рядом стоял пакет с вещами — немного, тапки, полотенце, пустые баночки из-под лекарств. Бельё казённое она вчера сдала.
— Мам, — сказала я, останавливаясь в дверях.
— Ксюш, — она подняла голову, и я увидела её глаза. Не мутные, не потерянные — светлые, живые. Усталые, но живые. — Забрать меня пришла?
— Забрать, — я подошла, обняла её, осторожно, будто боялась сломать. — Пойдём домой.
Она была лёгкой. Слишком лёгкой. Когда-то мама весила больше, была сильной, могла за смену десятки пациентов принять, носилась из кабинета в кабинет, не зная усталости. А теперь она была как пушинка — худая, почти прозрачная, с тонкими руками и бледной кожей. Но она улыбалась. И это было главное.
Мы вышли на улицу. Мама надела своё старое пальто — то, что носила ещё до болезни. Я взяла её под руку, и мы пошли.
Сначала в аптеку. Врач выписал лекарства — целый список, на двух листочках. Я отдала рецепт провизору — тётке с вечно недовольным лицом и красными от холода щеками. Она долго что-то искала, перебирала коробки, сверялась с накладными, мама стояла рядом, опираясь на меня, и молчала. Наконец провизор собрала пакет, я заплатила — почти все деньги, что были, — и мы пошли дальше.
Дальше был магазин. Маленький продуктовый магазин на углу, где пахло хлебом и керосином из обогревателей. Мы купили картошки, капусты, кусок мяса — небогато, но на небольшой семейный обед хватит. И конфеты — «Мишка на Севере», мамины любимые. Я смотрела на ценник и думала, хватит ли до зарплаты. Решила, что хватит.
Домой шли медленно. Мама не жаловалась, но я чувствовала, как она тяжело дышит, как иногда замедляет шаг. Врач сказал, что слабость будет ещё долго, что нельзя перегружаться, что главное — режим и лекарства. Я кивала, запоминала, но внутри всё сжималось от мысли, что впереди ещё много всего.
Дома я помогла маме раздеться, проводила в комнату, уложила на кровать — отдохнуть, пока я готовлю. Она не спорила.
На кухне я засучила рукава и начала готовить. Картошку чистила, капусту шинковала, мясо резала на небольшие куски. В кастрюле кипела вода, шипело масло на сковороде, и в этих простых, домашних звуках было что-то успокаивающее. Будто всё возвращалось на круги своя. Будто не было этих месяцев боли, страха, больничных коридоров и запаха хлорки.
Через час из комнаты вышла мама. Она уже не лежала — стояла в дверях кухни, одетая в скромное тёмно-синее платье, которое я помнила с детства. Она носила его на праздники. Волосы её были расчёсаны, на щеках — слабый румянец, и в этом платье она казалась почти здоровой.
— Мам, ты чего встала? — спросила я. — Я же сказала, отдохни.
— Наотдыхалась, — она слабо улыбнулась. — Давай помогу.
— Не надо. Я сама.
— Вдвоём быстрее.
Я не стала спорить. Она села за стол, почистила картошку — медленно, с трудом, но чистила. И я смотрела на её руки, на то, как они дрожат, и думала о том, что она жива. Это главное.
— Мам, — сказала я, вытирая руки о полотенце. — Вахит вчера приносил гостинцы. Консервы, сгущёнку, хлеб. Он сказал, что его мама передавала — пусть ты выздоравливаешь.
— Фарида? — мама подняла бровь.
— Да. Я не знаю её отчества.
— Фарида Гариповна, — мама кивнула. — Хорошая женщина. Мы с ней вместе работали, когда я в травмпункте была. Она медсестрой, я тоже. Часто смены пересекались. Помню, как Вахит ещё маленький был, она его в больницу приводила, он всё по коридорам бегал, пока она работала.
— Я передам ей спасибо, — сказала я.
— Передай, — мама улыбнулась. — И Вахиту скажи, что я благодарна.
— Скажу.
Мы готовили вместе, разговаривали о пустяках — о погоде, о соседях, о том, что в магазине появился хороший хлеб. Не о главном. О главном нельзя было говорить. О главном было слишком страшно.
К обеду я переоделась. Надела простую вязаную кофту и юбку — дедушка с бабушкой должны прийти, нельзя встречать их в домашнем.
В дверь позвонили ровно в час.
Я открыла. На пороге стояли дедушка и бабушка. Дедушка — высокий, седой, в своей старой дублёнке, которую носил уже лет десять. Он прижимал к груди авоську с гостинцами — чувствовалось что-то увесистое, наверное, банки. Бабушка рядом — маленькая, худая, в тёмном пальто и пуховом платке. Она смотрела на меня, щурилась, но не узнавала.
— Ксень, — сказал дедушка, заходя в прихожую, пропуская бабушку вперёд. — А мы к вам!
— Проходите, деда, — я посторонилась, помогла бабушке снять пальто.
Бабушка прошла в комнату, остановилась в дверях. Смотрела на маму долгим, непонимающим взглядом. Дедушка подошёл сзади, положил руку ей на плечо.
— Это Анна, — сказал он. — Твоя невестка. Ты помнишь?
Бабушка молчала. Мама сидела на диване, теребила край платья, улыбалась — натянуто, через силу. Я видела, как трудно ей держаться, как тяжело смотреть на свекровь, которая её не узнаёт.
— А это Ксения, — продолжал дедушка, кивая в мою сторону. — Внучка твоя. Ксеня. Помнишь, мы к ней в гости ходили?
Бабушка перевела взгляд на меня. В её глазах было что-то — то ли узнавание, то ли растерянность.
— Ксеня, — повторила она тихо, будто пробовала имя на вкус.
— Да, бабуль, — я подошла ближе, взяла её за руку. — Я Ксеня. Мы с тобой вчера по телефону разговаривали, помнишь?
— По телефону? — она наморщила лоб. — Не помню.
Дедушка вздохнул — тяжело, с горечью. Потом взял бабушку под руку, повёл к столу.
— Садись, мать, — сказал он. — Сейчас обедать будем. Картошка горячая, капуста тушёная. Ты любишь.
Бабушка послушно села. Смотрела в пустоту перед собой, потом перевела взгляд на тарелки, на ложки — будто видела их в первый раз.
Мама выскользнула на кухню, я за ней. Она прислонилась к стене, закрыла глаза. Я обняла её.
— Мам, — прошептала я.
— Ничего, дочка, — она покачала головой. — Ничего. Она не виновата. Это болезнь.
— Я знаю, — сказала я.
— Мы должны быть сильными.
— Я знаю.
Мы постояли так немного, потом мама выдохнула, выпрямилась и улыбнулась — той своей улыбкой, которую я любила, несмотря ни на что.
— Пойдём, — сказала она. — Гости ждут.
Мы вернулись в комнату. Дедушка уже сидел за столом, бабушка рядом, теребила край скатерти. Мама села напротив, я — с краю.
— Ну, с выпиской! — сказал дедушка, поднимая кружку с чаем. — С возвращением домой, Анна!
— Спасибо, — мама улыбнулась. — Спасибо, что пришли.
Бабушка молчала. Смотрела на маму, потом на меня, потом опять в пустоту.
Я смотрела на них всех, на этот маленький семейный обед, на картошку и капусту на столе, на чай в чашках, и думала о том, что жизнь продолжается. Несмотря ни на что. Вопреки всему.
И тут зазвонил телефон.
Резко, громко, будто кто-то ударил в колокол посреди тихой молитвы. Я вздрогнула. Дедушка оглянулся на дверь. Мама перестала жевать. Бабушка подняла голову и посмотрела в сторону коридора — первый раз за обедом с интересом. Телефон трезвонил настойчиво, требовательно, не собирался замолкать.
— Кто это? — спросила мама тихо, и в голосе её я услышала тревогу. В последние месяцы звонки по ночам и в неурочное время означали только одно — что-то случилось. Плохое.
— Не знаю, — ответила я, вставая. — Думала, все уже здесь.
Я вышла в коридор, сняла трубку. Пластик был холодным, липким — кто-то из нас, наверное, пролил чай и не вытер. В ушах всё ещё звенело от резкого звука, сердце колотилось где-то в горле.
— Слушаю.
— Ксения Абросимова? — голос был женским, деловитым, казённым. Я узнала Аллу Петровну из бухгалтерии. Она всегда говорила сухо, коротко, без лишних эмоций — и сейчас было так же.
— Да, это я.
— Зарплату вам подсчитали, — сказала она. — И премию начислили. Десять процентов от оклада.
Я замерла. Премия? Десять процентов? Я прогуляла сегодня половину дня, отпросилась у начальника, оставила бумаги недоделанными — и мне ещё и премию выдали? В голове не укладывалось. Я перебирала в уме все свои действия за последние дни: ошибки в протоколах, недосданные отчёты, опоздания. Ничего такого, за что можно было бы премировать. Скорее наоборот — выговор.
— За что? — спросила я, не скрывая удивления. Голос прозвучал глупо, растерянно, но я не могла ничего с собой поделать.
— Не знаю, — голос Аллы Петровны был равнодушным, будто она отвечала на этот вопрос в сотый раз. — Распоряжение начальника. Придёте — получите.
— Какого начальника? — спросила я, хотя уже догадывалась.
— Нашего. Майора Мишина. Вы же под его руководством, разве нет? — в голосе Аллы Петровны мелькнула лёгкая усмешка, но я не обиделась. Она была права — я задавала глупые вопросы.
— Ну да, — растерянно сказала я. — Спасибо. Спасибо большое.
— Не за что, — она уже собралась вешать трубку, но я успела спросить:
— А когда можно подойти?
— Завтра. В любое время. Принесёте ведомость на подпись — и получите. Всё?
— Да. Спасибо.
— До свидания.
Я положила трубку, постояла секунду, глядя на телефон. В голове крутилось: премия. Десять процентов. Когда я меньше всего этого ожидала. И странное, тревожное чувство — будто кто-то свыше решил, что я заслужила, и сделал это без моего ведома.
Я вернулась в комнату. Все смотрели на меня. Даже бабушка подняла голову, и в её мутных глазах промелькнуло что-то похожее на любопытство.
— Кто звонил? — спросила мама.
— Бухгалтерия, — сказала я, садясь. — Зарплату подсчитали. И премию дали. Десять процентов.
— За что? — удивился дедушка.
— Не знаю, — я развела руками. — Распоряжение начальника.
— Ну, начальник виднее, — дедушка улыбнулся. — Значит, заслужила. Начальники просто так премии не раздают, они за каждую копейку отчитываются.
— Я сегодня прогуляла, — сказала я. — Отпросилась у него же. И ещё премию дали.
— Может, как раз за то, что не прогуливала до этого, — сказала мама. — Ты ж не брала больничный, когда я лежала. Может, начальник и оценил, что работала, не жаловалась.
— Ну, не знаю, — я пожала плечами. — Странно как-то.
— Не странно, а приятно, — дедушка поднял кружку. — Ну, за премию!
— За премию! — поддержала мама.
Я подняла свою кружку, чокнулась с ними. Бабушка смотрела на нас, не понимая, но тоже подняла свою кружку.
— За здоровье! — сказал дедушка, поворачиваясь к бабушке. — Пей, мать. За здоровье всех нас.
Бабушка послушно отпила глоток. Поставила кружку на стол, снова уставилась в пустоту.
А я думала о премии. О том, как это странно — получить её сегодня, когда я едва не попросила отгул за свой счёт. И о том, как это было бы кстати. Лекарства, продукты, коммуналка — всё это стоило денег. И мамино лечение. И жизнь вообще. Эти десять процентов — не огромная сумма, но и не лишняя. На них можно купить что-то нужное, отложить на чёрный день.
Я посмотрела на маму. Она ела медленно, маленькими кусочками, и я видела, как ей трудно — каждое движение давалось с усилием. Но она ела. И это было важнее любых премий.
После обеда, когда дедушка с бабушкой ушли, мама легла отдыхать, а я вышла на кухню мыть посуду. Горячая вода лилась на тарелки, пена смывала жир, и я смотрела на свои руки, на тонкие запястья, и думала.
Вытерев руки, я подошла к телефону, набрала номер отдела. Долгие гудки, потом щелчок.
— Слушаю.
— Семёныч, — сказала я, когда он взял трубку. — Это вы?
— Я, Абросимова, — голос его был спокойным, будто он ждал этого звонка. — С выпиской поздравили уже?
— Поздравили, — ответила я. — А вы мне скажите, это вы с премией?
— А что такое? — он не подтверждал и не отрицал. Я слышала, как он закурил — приглушённый щелчок зажигалки, глубокий вдох.
— Бухгалтерия звонила, сказали — распоряжение начальника. Только начальник вряд ли обо мне вспомнил бы, если бы кто-то не напомнил.
— Ну, раз начальника, значит, начальника, — сказал он, выпуская дым. — Чего ещё?
— Семёныч, — я вздохнула. — Вы же знаете. Я прогуляла сегодня.
— Не прогуляла, а отпросилась, — поправил он. — Разница есть. И работала ты хорошо. Бумаги все в порядке, отчёты сданы вовремя. Ты справлялась.
— Спасибо, — сказала я, и голос дрогнул. Я чувствовала, как подкатывают слёзы — глупые, нелепые, от неожиданной доброты.
— Не за что, — он помолчал, потом добавил: — Себя береги, главное. Работа никуда не денется.
— Я знаю.
— Ну, всё. Отдыхай. Завтра с новыми силами.
— До завтра, Семёныч.
— До завтра.
Я положила трубку, прислонилась к стене. Горячая батарея грела спину, в кухне пахло тушёной капустой и мятой. За окном темнело, и в этом зимнем сумраке было что-то успокаивающее. Дом. Тепло. Мама жива. И даже премия — маленькая, но такая нужная.
Завтра на работу. Завтра новый день. А сегодня — сегодня я просто стояла на кухне, слушала, как тикают часы, и улыбалась.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.