Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Зимняя Казань конца восьмидесятых. Ксения Абросимова работает в канцелярии районного отдела милиции, перепечатывает протоколы, ведёт бумажную волокиту и старается не высовываться. Дома — больная мать, в кармане — копейки, а впереди — только бесконечные смены и бессонные ночи.
Примечания
Метки будут обновляться по мере выхода глав. История будет переплетаться с сюжетом сериала, но героиня не будет крутиться в эпицентре событий. Она, скорее, будет наблюдателем
Главы будут выходить раз в неделю, максимум раз в две недели. Если будет много читателей, то почаще, поэтому все будет зависеть от вас
Публичная бета работает, делайте пометки :)
Часть 10. Умоляя остаться
06 июня 2026, 12:00
С работы я вышла затемно — в феврале темнеет рано, и фонари уже зажглись, разгоняя сумерки жёлтым неровным светом. Снег перестал идти, но ветер дул, холодный, пронизывающий, забирался под воротник дублёнки, и я шла быстро, почти бегом, чтобы согреться. В авоське бренчали банки — я заскочила в магазин по пути, купила тушёнки и банку зелёного горошка, мама любит добавлять его в салаты.
Дома горел свет. Сквозь замерзшее окно кухни я увидела мамин силуэт — она двигалась у плиты, что-то помешивала в кастрюле, и от этого зрелища внутри разлилось такое тёплое, почти забытое чувство, что я остановилась во дворе и постояла несколько секунд, просто смотря. Дом. Тепло. Мама дома.
Я толкнула дверь подъезда, поднялась на третий этаж, отперла замок. В прихожей пахло жареным луком и ещё чем-то домашним, уютным, чем пахнет только здесь, в этих стенах, когда всё хорошо.
— Ксюш, ты? — крикнула мама из кухни.
— Я, мам, — ответила я, скидывая дублёнку на вешалку.
Я разулась, сунула ноги в пушистые тапки, которые мама связала ещё до болезни — последняя её работа, они были немного кривыми, разного размера, но самыми тёплыми на свете, — и прошла на кухню.
На столе уже стояла тарелка с хлебом, нарезанным толстыми ломтями, солонка, зелёный лук в миске. Из кастрюли на плите поднимался пар, пахло картошкой и укропом. Мама была одета не в домашний халат, а в тёмно-синее платье, волосы расчёсаны, на губах — слабая, но живая помада. Я заметила это сразу, но не стала спрашивать — догадалась.
— Салат сделала, — мама кивнула на миску, где в сметане плавали огурцы и редиска. — И суп сварила. Щи из квашеной капусты, ты любишь.
— Люблю, — сказала я, садясь на табурет. — Мам, ты куда-то собралась?
— А ты заметила, — она улыбнулась, села напротив. — Да, к Фариде Гариповне. Мы с утра созвонились, она позвала в гости. Я решила не откладывать, сегодня схожу.
— Надолго? — спросила я.
— Часа на два-три, — она пожала плечами. — Посидим, чаю попьём, вспомним молодость. Давно не виделись, соскучилась. И поблагодарить надо за гостинцы.
— Тогда мы ужинаем сейчас? — спросила я.
— Конечно, — мама кивнула. — Я специально пораньше приготовила, чтобы ты не голодная осталась.
Она встала, налила мне полную тарелку щей, поставила передо мной. Я взяла ложку, отправила в рот первый глоток. Горячо, кисло, вкусно — как в детстве, когда я приходила из школы замёрзшая и голодная, а мама всегда была на кухне, всегда ждала.
— Вкусно, — сказала я. — Спасибо, мам.
— Ешь, ешь, — она села напротив, смотрела, как я ем.
Я заметила, что она сама почти не притронулась к своей тарелке.
— А ты? — спросила я.
— Я потом, — она отмахнулась. — Не хочется что-то. Переволновалась, наверное.
— Ты ешь, мам. Тебе силы нужны.
— Силы, — она усмехнулась, но ложку взяла. — Силы — они откуда берутся? От еды?
— И от еды тоже, — сказала я.
Мы ели молча, не спеша. За окном темнело, фонарь за стеклом мигал жёлтым светом, на подоконнике таял снег, оставляя мокрые разводы. Я смотрела на маму, на её бледное лицо, на седые волоски у висков, которых раньше не было, и думала о том, как хорошо, что она здесь. Живая. Напротив меня.
После ужина я собрала тарелки, хотела помыть, но мама отобрала их у меня.
— Оставь, — сказала она. — Завтра помоем. Сегодня отдыхаем.
— Ладно, — я не стала спорить.
Мама ушла в свою комнату — накинуть платок, взять сумку. Я осталась на кухне, налила себе ещё чаю, села у окна. Смотрела на снег, круживший в свете фонаря.
— Я пошла, Ксюш, — мама появилась в дверях кухни, уже в пальто и платке. — Ты как? Не скучай.
— Не буду, — я улыбнулась. — Иди.
Она поцеловала меня в щёку, вышла. Дверь за ней закрылась. В квартире стало тихо — только часы тикали на стене, да за окном скрипел снег под чьими-то шагами.
Я допила чай, поставила кружку в раковину. Прошла в свою комнату, включила свет. Стояла посреди комнаты, не зная, чем себя занять. Вязать? Не хотелось. Читать? Тоже не хотелось. Думать о Валере — хотелось. Но я запрещала себе.
Телефон зазвонил неожиданно. Я вздрогнула, пошла в коридор, сняла трубку.
— Слушаю.
— Ксюша, привет, — голос Валеры был спокойным, немного хриплым. — Не ждала?
— Не ждала, — честно ответила я. — Ты чего?
— Слушай, — сказал он. — Пойдем сегодня в видеосалон. Посмотришь, как оно там. Заодно оценишь афишу.
— Когда? — спросила я.
— Через полчаса. Я зайду за тобой.
— Давай я сама. Ты меня встречай там.
— Нет, — отрезал он. — Темно уже. Провожу. Жди через полчаса.
И положил трубку.
Я постояла, глядя на телефон. Потом улыбнулась — сама не заметила как.
Полчаса. Это немного. Я должна успеть собраться.
Я пошла в комнату, открыла шкаф.
Передо мной висели вещи — платья, юбки, свитера, джинсы. Обычные вещи, которые я носила каждый день. Но сейчас я смотрела на них и не знала, что выбрать. Словно от этого выбора зависело что-то важное. Словно он будет смотреть и оценивать. Словно мне было не всё равно.
Я достала тёмно-синюю юбку — строгую, длиной чуть ниже колена. Приложила к ней белый свитер. Посмотрелась в зеркало. Скромно. Аккуратно. Но не слишком ли просто? Может, он подумает, что я не старалась?
Я повесила свитер обратно, достала другой — серый, с высоким воротом, мягкий, почти пушистый. Приложила к юбке. Теплее. Уютнее. Но не будет ли жарко в видеосалоне? Не будет ли казаться, что я нарядилась?
Я посмотрела на джинсы. Вареные, тёмно-синие, любимые. Они были удобными, в них я чувствовала себя собой. Но не слишком ли просто для вечера, когда он специально позвал? Не подумает ли он, что мне всё равно?
— Господи, — прошептала я, глядя на себя в зеркало. — Почему меня вообще волнует, что он подумает?
Я села на край кровати, уставилась в пол. Почему? Он — Валера Туркин. Группировщик. Тот, кто угрожал мне у коробки. Тот, из-за кого я врала начальнику и рисковала работой. Тот, кто одним своим присутствием переворачивал всё внутри.
И при этом — тот, кто отдал мне свою куртку на морозе. Кто смотрел на меня так, что у меня подкашивались колени.
Я встала, снова подошла к шкафу. Достала платье — простое, шерстяное, тёмно-зелёное. Мама купила его год назад на рынке, я ни разу не надевала. Слишком нарядное, думала я. Не для меня.
Я приложила его к себе, посмотрелась в зеркало. Платье сидело хорошо — не обтягивало, не висело мешком. Подчеркивало талию, скрывало то, что нужно скрыть. Я повернулась, посмотрела со спины. Тоже ничего.
— Слишком, — сказала я себе. — Это слишком.
Я повесила платье обратно. Достала джинсы и тот самый серый свитер. Решила — не буду ломать голову. Он зовёт в видеосалон, а не в театр. Удобно — главное.
Но когда я уже надела джинсы и свитер, посмотрелась в зеркало и поморщилась. Серая мышь. Канцеляристка. Та самая Ксения, которая сидит в кабинете и перепечатывает протоколы. Не та девушка, на которую он смотрел с таким выражением, когда я выходила из дома с распущенными волосами.
Я сняла свитер, сняла джинсы. Достала тёмно-синюю юбку и белый свитер — тот самый, первый вариант. Посмотрелась. Лучше. Не слишком нарядно, но и не буднично. Аккуратно.
Я надела их, поправила воротник, достала тёплые колготки. Волосы — распустить или собрать? Распущенные делали меня мягче, моложе, не такой строгой. Я оставила их распущенными, только поправила пряди у лица.
Брошь — птицу, которую Валера привёз из Москвы, — я приколола на грудь. Она блеснула в свете лампы, голубой камушек перелился. Это была его вещь. То, что он выбрал для меня. Мне казалось, что с ней я становлюсь ближе к нему. Или он — ближе ко мне.
Я достала серьги — маленькие, серебряные, с голубыми камушками. Дедушка подарил на шестнадцатилетие. Сегодня — особенный вечер. Я надела серьги, посмотрелась в зеркало.
— Что ты делаешь? — спросила я своё отражение. — Ты собираешься на свидание? Это не свидание. Он просто позвал посмотреть на афишу.
Но внутри всё равно трепетало.
Я достала духи — «Красная Москва», мамины, которые она почти не носила, берегла для особых случаев. Брызнула на запястья, на шею. Запах был сладким, терпким, немного старомодным. Но он нравился мне. А нравился ли бы ему?
— Хватит, — сказала я себе. — Ты себя накручиваешь.
Я посмотрела на часы. Полчаса почти прошло. Скоро он придёт. Я прошла на кухню, налила чаю — не пить, просто держать в руках, чтобы занять себя.
Смотрела в окно, на пустую улицу. Снег перестал, фонари мигали, и в этом зимнем сумраке было что-то успокаивающее. Я думала о том, как он придёт, как позвонит в дверь. Как я открою. Как он посмотрит на меня.
Потом я поймала себя на мысли, что улыбаюсь. Улыбаюсь, как девчонка. Как та самая Ксюша, которая влюбилась в него в восьмом классе и боялась признаться.
Я отогнала эту мысль. Выдохнула.
Шаги на лестнице я услышала за пять минут до того, как он должен был прийти. Уверенные, не торопливые. Я узнала их сразу — твёрдый шаг, лёгкая хромота на правую ногу, которую он почти не замечал, но я замечала.
Он поднялся на третий этаж, остановился у двери. Не позвонил — постучал. Три коротких, глухих удара.
Я подошла, открыла.
Он стоял на пороге — чёрная куртка, шапка-петушок, лицо раскраснелось от мороза. Глаза — живые, внимательные — скользнули по мне сверху вниз, задержались на секунду на броши, потом снова поднялись к лицу.
— Привет, — сказал он.
— Привет, — ответила я. — Заходи. Я почти готова.
Он перешагнул порог, скинул куртку, повесил на вешалку рядом с моей дублёнкой. Я закрыла дверь, проверила замок — так, на всякий случай, привычка.
— Проходи, — сказала я. — Я сейчас, только сумку возьму.
Он кивнул и пошёл на кухню. Я слышала, как скрипнул табурет, как он сел.
Я вернулась в комнату, взяла с тумбочки маленькую сумку — тёмно-синюю, кожаную, мамину, которую она отдала мне ещё в прошлом году, сказала: «Ты уже взрослая, Ксюш, нужна приличная сумка». Проверила, на месте ли кошелёк, платок. Всё в порядке.
Я уже хотела выходить, когда услышала звук воды. Сначала не придала значения — может, руки моет, может, воды попить решил. Но звук не прекращался — вода текла, что-то звенело, будто посуда.
Я вышла из комнаты, прошла на кухню.
Он стоял у раковины, намыливал тарелку. Грязная посуда после ужина так и лежала грудой — мы с мамой договорились помыть завтра, «сегодня отдыхаем». А он мыл.
Я замерла в дверях, смотрела на эту картину.
Рукава его кофты были засучены до локтей, обнажая предплечья — жилистые, с тёмными волосками. Он стоял ко мне вполоборота, и я видела его профиль — спокойный, сосредоточенный, без обычной жёсткости. Он не знал, что я смотрю. Или знал, но не подавал вида.
Лампа над столом моргала, прежде чем разгореться, и в этом мигающем свете кухня казалась уютной, почти волшебной. Пахло картошкой — мама чистила её перед уходом, запах ещё не выветрился. А ещё — дымом, табаком, который пропитал его одежду. Этот запах уже стал для меня родным. Странно, как быстро привыкаешь.
— Валера, — сказала я, и голос мой прозвучал тихо, почти шёпотом.
— М? — он не обернулся.
— Ты чего? Брось. Ты в гостях.
— Ничего, — ответил он. — Успею.
— Не надо, — я подошла ближе, встала рядом. — Я сама завтра.
— А я сегодня, — он ловко увернулся, когда я попыталась отобрать у него губку. — Иди, собирайся. Я быстро.
— Я уже собралась, — сказала я, но не уходила.
Я стояла рядом, смотрела на его руки. Длинные пальцы, сбитые костяшки, шрамы на тыльной стороне ладони — следы уличной жизни, следы драк, следы того, о чём он никогда не рассказывал. Он аккуратно, по-хозяйски натирал тарелку губкой, потом ополаскивал, ставил в сушилку. Намыливал следующую.
Я вспомнила его квартиру — ту самую, в которую зашла однажды, когда он открыл мне дверь заспанный, в майке. Грязная посуда в раковине, пепельница на подоконнике, пустой холодильник. Там никто не мыл посуду. Там вообще никто не убирал. А здесь он мыл. Мою. Бережно, аккуратно, будто это было самым важным делом в его жизни.
Он заметил мой взгляд.
— Чего уставилась? — спросил он, не поворачивая головы.
— Смотрю, — ответила я.
— И что там интересного?
— Ты, — сказала я, и не узнала свой голос.
Он повернулся, посмотрел на меня. В его глазах мелькнуло что-то — удивление, кажется, или смущение, которое он тут же спрятал.
— Ненормальная, — сказал он и отвернулся.
Я улыбнулась. Не обиделась.
— Дай я помогу.
— Сказал же — иди собирайся.
— Я уже собралась.
— Тогда сиди и не мешай.
Я не стала спорить. Села на табурет, положила сумку на колени. Смотрела, как он моет. Тарелки, кружки, ложки, вилки. Всё, что мы с мамой оставили. Он не пропускал ничего.
— Ксюш, — сказал он, не поворачивая головы.
— М?
— Зима рассказал про твою маму. Что выписали.
— Да, — сказала я. — Вчера днём.
— Я рад, — сказал он. Голос был ровным, спокойным, но я чувствовала — он правда рад. — За тебя. И за неё.
— Спасибо, — сказала я.
Он кивнул и снова взялся за тарелку. Я стояла рядом, смотрела на него, и в голове крутилось: он моет посуду. На моей кухне. Мою посуду. И говорит, что рад за маму.
— Валера, — сказала я тихо.
— Что? — он повернул голову, посмотрел на меня.
— Ничего, — я покачала головой, улыбнулась. — Просто... спасибо.
— Не за что, — ответил он и отвернулся.
Он выключил воду, вытер руки о полотенце — то самое, с вышитыми петухами, мамино.
— Готова? — спросил он, поворачиваясь ко мне.
— Готова, — ответила я.
Он надел куртку, застегнулся. Я накинула дублёнку, поправила воротник. Брошь на груди блеснула в свете лампы.
— Ты красивая, — сказал он, глядя на меня. Просто так, без смущения, без кокетства. Констатировал факт.
Я не знала, что ответить. Сердце заколотилось где-то в горле. Я опустила глаза, поправила сумку на плече.
— Пошли, — сказала я, чтобы не молчать.
Он открыл дверь, пропустил меня вперёд. Я вышла на лестничную клетку, он — за мной. Я заперла дверь, дёрнула — закрыто.
Мы спустились вниз. На площадке между вторым и первым этажами горела тусклая лампочка, которую никто не менял уже год. Стены были разрисованы — чьи-то клички, чьи-то признания в любви, чьи-то угрозы. Я смотрела на эти надписи и думала о том, что скоро здесь появится ещё одна — «УКК» — или уже появилась, я просто не заметила.
Мы вышли на улицу. Мороз ударил в лицо, и я застегнула дублёнку до самого горла. Снег перестал, но ветер дул, холодный, пронизывающий, гонял по снегу мелкую ледяную крупу.
— Пошли, — сказал он.
— Пошли.
Он шёл рядом, чуть впереди, защищая меня от ветра. Я смотрела на его спину — широкие плечи, чёрная куртка с красным кленовым листом, который виднелся из-под шапки. Он не оглядывался. Просто шёл. И я шла за ним.
Мы прошли мимо панельных пятиэтажек, мимо заснеженных качелей, мимо остановки, на которой никого не было. Фонари мигали жёлтым неровным светом, и в этом свете снежинки казались золотыми. Я чувствовала себя почти счастливой. Почти — потому что до конца не могла верить, что это происходит. Что он рядом. Что мы идём вместе, и никто нас не торопит.
Он сбавил шаг, поравнялся со мной, и я почувствовала, как его рука — осторожно, почти невесомо — коснулась моей. Не взял, не сжал. Просто коснулся тыльной стороной ладони, спросил, можно ли.
Я не отдёрнула.
Мы шли дальше. Снег скрипел под ногами. И я впервые за долгое время не думала о том, что будет завтра. Не думала о работе, о маме, о группировках. Только о нём. О его руке рядом с моей. О его молчании, которое было громче любых слов.
— Не замёрзла? — спросил он.
— Нет, — ответила я.
— Врёшь, — сказал он.
— Вру, — призналась я.
Он усмехнулся, взял меня за руку. Ладонь у него была горячей, шершавой, сбитой. Он не отпускал. Я не вырывалась.
Мы шли так до самого видеосалона.
Салон оказался в небольшой комнате, смежной с комиссионным магазином — за стенкой, как и говорил Вахит. Снаружи ничего не выдавало, что здесь что-то есть: облупившаяся дверь, грязные ступеньки, запах сырости. Над дверью висела самодельная вывеска — «ВИДЕОСАЛОН», написанная от руки красной краской, буквы кривые, но яркие.
Валера толкнул дверь, пропустил меня вперёд. Внутри было тепло и пахло потом и ещё чем-то сладковатым. В помещении было темно, только свет от экрана мерцал, отражаясь от стен.
На экране мелькали какие-то картинки — я не сразу поняла, что это. Какие-то животные, звуки, музыка. «Том и Джерри», поняла я через несколько секунд. Американский мультик про кота и мышонка, которого я никогда не видела, только слышала от знакомых, что крутят в видеосалонах.
В комнате было тесно. Стулья стояли в три ряда, самодельные, сколоченные из досок. Зрители были разного возраста — от десяти до шестнадцати лет, кто-то пришёл с друзьями, кто-то один. Свободных мест не было. Я остановилась у стены, прижавшись спиной к холодной штукатурке, и смотрела на экран.
Джерри бегал от Тома, Том гонялся за Джерри, разбивались тарелки, сыпались утюги, и ребята смеялись — громко, заливисто, беззаботно. Я улыбнулась. Сама не заметила как. От этого смеха, от этой простой радости, от того, что здесь, в этой комнате, пахнущей попкорном и сыростью, ребята смеются. Забывают, кто они и чьи дети. Просто смотрят мультик.
Я остановилась у стены, прижавшись спиной к холодной штукатурке, и смотрела на экран. Джерри бегал от Тома, Том гонялся за Джерри, разбивались тарелки, сыпались утюги. Я улыбнулась. Сама не заметила как.
Валера стоял рядом, тоже смотрел на экран. Потом оглядел комнату, заметил парня, который смотрел мультик с краю — тот сидел на самодельном стуле, поджав ноги. Валера что-то сказал ему тихо, почти шёпотом. Парень кивнул, встал и отошёл в сторону.
Валера взял стул, поставил рядом со мной.
— Садись, — сказал он.
Я села, но не сразу. Посмотрела на него подозрительно.
— Ты что, отобрал у него место? — спросила я.
— Нет, — ответил он. — Он сам решил уступить даме.
Я посмотрела на парня — тот стоял у стены, косился на нас, но не решался подойти. В глазах — обида, которую он пытался спрятать.
— Валера, — сказала я. — Спасибо, конечно. Но больше так не делай.
— Что именно? — спросил он, не глядя на меня.
— Он же явно уступил мне место не по своей воле.
— А кто сказал, что не по своей? — он усмехнулся.
— Я вижу, — ответила я.
Он промолчал. Потом сказал:
— Я просто воспитываю его. По-своему.
— Воспитывать надо не страхом, — сказала я. — Поступки должны быть от чистого сердца. А не потому, что боишься получить по лицу.
Валера повернул голову, посмотрел на меня. В глазах — удивление, смешанное с чем-то ещё, чему я не могла дать название.
— Ты у нас прямо педагог, — сказал он.
— В милиции работаю, — ответила я. — Хочешь не хочешь, а начнёшь разбираться в психологии человека. Насилие не способствует ничему хорошему.
Валера усмехнулся — не зло, скорее грустно.
— К сожалению или к счастью, — сказал он, — на улице по-другому никак.
Я посмотрела на него. На его профиль, на заострившиеся скулы, на тень от чёлки, падающую на лоб. И подумала о том, что он прав — для него это правда. Для меня — другая.
— Если ты действительно так считаешь, — сказала я, — пусть так и будет. Но не при мне.
Он повернул голову, посмотрел на меня. В глазах мелькнуло что-то — удивление, кажется. Или грусть.
— Договорились, — сказал он.
Я улыбнулась — грустно, краем губ.
— Смотри мультик, — сказала я и отвернулась к экрану.
Мы смотрели мультфильм дальше. Я сидела на стуле, он встал позади, облокотился на спинку, сложив руки на ней. Я чувствовала его дыхание — тёплое, ровное — почти над самым ухом. От этого по спине побежали мурашки, волоски на затылке встали дыбом. Сердце заколотилось где-то в горле.
Я пыталась смотреть на экран, пыталась следить за Томом и Джерри, за их вечной погоней, но всё расплывалось. Цвета смешивались, звуки становились далёкими, будто я смотрела сквозь воду. Я не видела мультик. Я чувствовала только его. Его близость. Его тепло. Его запах — табак, мороз, дешёвый одеколон, который уже стал для меня родным.
Его дыхание касалось моей шеи, и от этого касания по телу шла лёгкая дрожь. Сначала по позвоночнику — холодок, будто кто-то провёл пальцем вдоль позвонков. Потом она расползалась дальше, к лопаткам, к рёбрам, к животу. Ноги стали ватными — тяжёлыми и одновременно невесомыми, как после долгой бессонницы. Колени подкашивались, я чувствовала, что если встану — упаду. Прямо здесь, посреди видеосалона, на глазах у всех этих пацанов и детей.
Я вцепилась пальцами в край стула, чтобы не съехать. Чтобы не выдать себя. Чтобы он не заметил, как сильно на меня действует его присутствие. Костяшки побелели, ногти впились в дерево, но я не чувствовала боли.
Он, кажется, и сам это чувствовал. Не двигался. Не отстранялся. Дышал ровно, спокойно, и от этого спокойствия мне становилось только хуже. Или лучше. Я не могла разобрать. В голове шумело, мысли путались, я забыла, как дышать.
На экране Джерри стукнул Тома сковородкой, дети засмеялись. Я не слышала смеха. Я слышала только его дыхание. Ритмичное, чуть хрипловатое, с лёгкой заминкой после каждого выдоха, будто он тоже с трудом сохранял спокойствие.
И в какой-то момент его пальцы — случайно? намеренно? — коснулись моего плеча. Через ткань свитера я чувствовала их тепло. Сухие, шершавые, сбитые. Одно прикосновение — короткое, почти невесомое. Но меня будто током ударило. Дрожь прошла по всему телу — от плеча до кончиков пальцев, от позвоночника до колен. Ноги окончательно перестали слушаться, и я поняла, что если бы не стул, я бы просто стекла на пол.
Я замерла. Не дышала. Боялась пошевелиться.
Он убрал руку. Отодвинулся чуть назад. Дыхание стало дальше, холоднее.
Я выдохнула — громко, прерывисто, будто всё это время задерживала воздух. И поняла, что не помню, что было на экране последние десять минут. Может, там бегал Том. Может, Джерри. Может, летали тарелки. Я не знала. И мне было всё равно.
Я сидела, сжимая край стула, и чувствовала, как колотится сердце. Как кровь стучит в висках. Как внутри всё горит.
Картинка на экране шла дальше. Но я уже не смотрела. Я просто сидела и чувствовала. И это было самое странное, самое страшное, самое прекрасное, что случилось со мной за последние годы.
Потом Валера вдруг напрягся, повернул голову к окну.
— Что там? — спросила я.
— Зима идёт, — ответил он.
Я посмотрела в окно. Действительно, через дорогу шёл Вахит — в своей чёрной куртке, лысый, заметный издалека.
— Выйдем, — сказал Валера и первым пошёл к выходу.
Я за ним.
На улице было холодно. Мы встали у стены, закурили. Вахит подошёл, кивнул.
— Ксюха, привет, — сказал он.
— Привет, — ответила я.
— Матушка твоя ещё у нас, — добавил он. — Сидят, чай пьют, общаются. Я ушёл, а они, похоже, надолго.
— Хорошо, — сказала я. — Пусть сидят, думаю маме не хватало этого.
Мы стояли втроём, курили, смотрели на снег. Вахит начал рассказывать про школу — как мы сидели за партами, как учительница английского ставила ему двойки, как он их не заслужил. Я смеялась. Валера молчал, но улыбался.
— А помнишь, Ксюх, как ты в восьмом классе на Новый год стихи читала? У доски стояла, в платье таком... белом? — спросил Вахит.
Я поперхнулась дымом.
— Почему ты это помнишь?
— А чего ж не помнить? — он усмехнулся. — Все пацаны тогда обсуждали. Турбо, помнишь? — он толкнул Валеру локтем. — Ты ещё сказал, что Ксюха — ничё такая, если платье надеть.
Валера молчал. Выпустил дым, глядя куда-то в сторону. Я смотрела на него, ждала, что он скажет. Он ничего не сказал. Только щёки его чуть порозовели — от мороза, наверное.
— Не помню, — буркнул он наконец.
— Пиздишь, — Вахит засмеялся. — Ты тогда ещё сказал, что у неё косички смешные. Девчонки все с начёсами ходили, а у Ксюхи косички.
— Это были не косички, — сказала я. — Это была коса. Обычная русская коса.
— Ну, коса, — не стал спорить Вахит. — Всё равно смешная. Ты её потом в девятом распустила, помнишь? На последний звонок. И все охерели.
— Да мне всё равно было на всех, — сказала я. — Я просто устала от косы.
— А мы охерели, — не унимался Зималетдинов. — Турбо тогда полурока на тебя смотрел, а не на доску.
— Хватит, — сказал Валера. Голос был спокойным, но я чувствовала — ему неудобно. — У тебя язык дохуя длинный?
— А чё такого? — Вахит не унимался. — Мы ж школьные годы вспоминаем.
Он затянулся, выпустил дым в морозный воздух.
— Ксюха, а ты помнишь, как мы в седьмом классе кабинет биологии разнесли? Мячом в шкаф с препаратами попали, все банки попадали. Зоологичка орала так, что стёкла дрожали.
— Это вы разнесли, — сказала я. — Я в этом не участвовала.
— А кто на выходе стоял, смотрел, не идёт ли кто?
Я замялась.
— Я стояла. Но я не знала, что вы собираетесь делать.
— А что бы ты сделала, если б знала?
Я пожала плечами.
— Наверное, всё равно стояла бы. Только взяла бы с вас обещание, что ничего не разобьёте.
— А мы разбили, — сказал Вахит.
— А вы разбили, — подтвердила я.
Мы замолчали. Снег кружился в свете фонаря, падал на плечи, на шапки, таял и снова замерзал.
— А помнишь, — не унимался Зима, видимо вечерняя компания в лице наших мам казалась ему скучной, и он в основном молчал, а сейчас решил исчерпать весь словарный запас за день, — как Турбо в девятом классе влюбился?
Валера дёрнулся, будто его ударили.
— Зима, — сказал Туркин. — Закрой рот.
— А что? — Вахит ухмыльнулся. — Правду говорю. Влюбился, а признаться боялся. Письмо написал, а отдать не смог. В портфеле оно у него неделю валялось.
— Не помню такого, — сказал Валера, и я увидела, как напряглись его плечи.
— Я помню, — сказал лысый. — Я это письмо нашёл, когда он в туалет вышел. Там было написано...
— Зима, — парень повернулся к нему, и в голосе появились стальные нотки. — Я сказал — завались.
— Ладно, ладно, — Вахит поднял руки, но улыбка с его лица не исчезла. — Не буду. Но ты знаешь, Ксюха, он был тот ещё романтик, — пропел парень. — Ты бы видела его в восьмом классе — стихи писал, в окно смотрел, вздыхал.
Я посмотрела на Валеру. Он стоял, засунув руки в карманы, глядя куда-то в темноту. Лицо его было спокойным, но я знала — он слушает. И ему не всё равно, что о нём говорят.
— А я, — сказала я, стараясь перевести тему, — помню, как ты, Вахит, в шестом классе на физкультуре штаны порвал. На глазах у всего класса.
— Это было не на глазах у всего класса, — сказал Вахит. — Это было на глазах у девчонок.
— Это ещё хуже, — сказал Валера, и в голосе проступила усмешка.
— А ты? — не унимался Зима. — А ты в седьмом классе в лужу сел? Тоже на физ-ре. Сидишь весь мокрый, воняешь тиной, а училка спрашивает: «Туркин, ты чего такой бледный?» А ты: «Не выспался».
— Не помню, — сказал Валера, но я заметила, как дёрнулась его щека.
— Всё ты помнишь, — усмехнулся Зималетдинов. — И как ты потом полдня в раздевалке трусах сидел, пока тётка твоя штаны не принесла. Весь класс ржал, хоть и не видел тебя. А ты сидел, красный как помидор, и обещал всех убить, кто хоть слово скажет.
Я засмеялась. Представила себе Валеру — хмурого, мокрого, с красными ушами, сидящего в трусах на стуле и ждущего, когда принесут штаны.
Валера посмотрел на меня. В глазах — усталость, но в уголках губ — усмешка.
— Весело? — спросил он.
— Очень, — ответила я.
— Рад, что тебе нравится.
И отвернулся. Но я заметила, как он улыбнулся — краем губ, едва заметно.
Я смотрела на них, на этих двоих, которые когда-то были мальчишками, бегали по школьным коридорам, дрались на переменах, прятали дневники с двойками. А теперь они — группировщики. Старшие. Те, кто ведёт других. Но сейчас, здесь, под мигающим фонарём, они снова были теми же мальчишками. Такими же, как я их помнила.
— А помнишь, — сказал Вахит, — как мы после школы в кино ходили? На «Пиратов двадцатого века»? Там была сцена, где вертолёт...
— Помню, — сказал Валера. — Ты потом неделю ходил и гудел, как вертолёт.
— А ты бегал за мной и кричал, что ты ракета, — сказал Вахит.
— Не кричал, — сказал Валера.
— Кричал.
— Не кричал.
— Кричал.
Я засмеялась. Они оба посмотрели на меня — Вахит с улыбкой, Валера с тем самым выражением, которое я не могла расшифровать.
— А я, — сказала я, — помню, как вы в библиотеку записались. В восьмом классе. Пришли, взяли книжки, а потом их полгода не возвращали. Библиотекарша вас по всей школе искала.
— Мы читали, — сказал Валера.
— Что вы читали? — спросила я.
Он промолчал. Вахит засмеялся.
— А ничего мы не читали. Просто взяли, чтобы книжки были. Красиво же — на столе лежат.
— И что потом? — спросила я.
— Потом пришлось вернуть, — сказал Вахит. — Штраф заплатили. По рублю с каждого.
— Рубль — это было много, — сказала я.
— Много, — согласился Вахит. — Но мы не пожалели. Зато нас запомнили.
Он затушил сигарету, спрятал окурок в карман.
— Ладно, я, наверное, пойду. А то матушка заждётся.
— Иди, — сказал Валера, пожимая тому руку.
Вахит кивнул мне, потом ему, и пошёл прочь — быстро, сбитой походкой, исчезая в снежной пелене. Я смотрела ему вслед, пока его фигура не растворилась в темноте.
Мы остались вдвоём.
Снег кружился в свете фонаря, падал на плечи, на шапки. Валера стоял рядом, засунув руки в карманы, и молчал. Я молчала тоже. Не знала, что сказать. Боялась нарушить тишину.
Он взял меня за руку. Ладонь у него была горячей, шершавой, сбитой. Он не отпускал. Я не вырывалась.
— Пошли тоже, провожу, — сказал он.
— Пошли.
Мы пошли по заснеженной улице. Фонари мигали, снег скрипел под ногами. Я чувствовала его тепло, слышала его дыхание. Мы шли медленно, никто нас не торопил.
— Валера, — сказала я.
— М?
— То письмо, которое Вахит нашёл. Давно же было. Ты правда его не помнишь?
— Помню, — признался он тихо.
— И кому оно было? — спросила я. — Интересно просто. Думаю, может, Карине? Она же красавицей была, все по ней вздыхали. Неужели и ты туда же?
Он не ответил. Шёл, глядя прямо перед собой.
— Или, может, Ленке? — продолжала я. — Или той новенькой из девятого «Б»? Как её там... забыла...
— Тебе, Ксюша, — сказал он.
Я замерла.
— Что? — переспросила я, думая, что ослышалась.
— Тебе, — повторил он. — Письмо было тебе.
Он остановился. Посмотрел на меня. В свете фонаря его глаза казались чёрными, глубокими.
— Но я... — я запнулась. — Я думала, ты про Карину. Или про Ленку. Или...
— Про тебя, — сказал он. — Всегда про тебя.
— Валера...
— Я с восьмого класса в тебя, Ксюша, — сказал он. — С того самого Нового года. Когда ты стихи читала. В белом платье. С косичками.
— Это была коса, — прошептала я.
— Какая разница, — ответил он.
Он поднял руку, осторожно убрал прядь волос с моего лица. Пальцы у него были холодными, но от этого прикосновения у меня побежали мурашки по всему телу.
— Я тогда не смог, — сказал он. — Боялся. Думал, ты не посмотришь в мою сторону. Отличница, пионерка, вся в книжках. А я...
— А ты — хулиган, — закончила я.
— А я — хулиган, — повторил Туркин.
Он наклонился и поцеловал меня.
Сначала — робко, нежно, будто пробуя. Я чувствовала его дыхание, его губы — сухие, холодные от мороза, но такие живые. Я закрыла глаза. Руки сами поднялись, легли ему на плечи.
Потом он поцеловал меня сильнее. Страстно, жадно, будто ждал этого годами. Рука его скользнула мне на затылок, пальцы запутались в волосах. Он притянул меня ближе, и я почувствовала его сердце — оно колотилось так же сильно, как моё.
Я отвечала. Потому что хотела этого. Потому что ждала. Потому что боялась, что больше никогда не будет такого момента.
Он отстранился первым. Тяжело дышал, смотрел на меня — и в его глазах было что-то, чего я раньше не видела. Нежность. И боль. И страх, что я его оттолкну.
— Я тебя с восьмого класса люблю, Ксюша, — сказал Турбо. Голос был хриплым, чужим. — Всё это время. Даже когда не видел. Даже когда думал, что забыл.
Он провёл большим пальцем по моей щеке, убрал снежинку, которая таяла на скуле.
— А я, — сказала я, и голос мой дрогнул, — я в тебя влюбилась ещё в школе. В седьмом классе, вроде как. Потом, после выпуска, мы не виделись. И чувства... они сошли на нет. Я думала, что забыла.
— А на самом деле?
— А на самом деле, в последнее время они вернулись, — призналась я. — Я не хотела этого признавать. Думала, что это глупо. Что мы из разных миров. Что ничего не получится.
— И что теперь? — спросил он.
Я смотрела на него и не знала, что ответить. В голове крутилось одно: мы из разных миров.
— Я хочу, чтобы мы были вместе, — сказала я. — Но я боюсь.
— Чего?
— Всего, — ответила я. — Твоей жизни. Твоих дел. Того, что это ничем хорошим не закончится.
Он отнял руку. Сделал шаг назад. Лицо его стало жёстким, как в тот первый раз у коробки.
— То есть я тебе не пара? — спросил он, и голос его зазвенел холодом.
— Не в этом дело...
— А в чём? — перебил он. — В том, что я группировщик? Что я не мент? Я же не твой уровень?
— Валера, не надо, — сказала я.
— Не надо, — передразнил он. — Сама сказала — хочешь быть вместе. А сама боишься. Так не хочешь, а хочешь?
— Хочу, — сказала я. — Но...
— Нет никаких «но», Абросимова, — сказал он. — Либо да, либо нет.
Я молчала. Не могла вымолвить ни слова. Внутри всё кипело, но язык не поворачивался.
— Значит, нет, — сказал он.
Он развернулся и пошёл прочь. Быстро, сбитой походкой, не оглядываясь. Чёрная куртка сливалась с темнотой, через несколько секунд я видела только силуэт, ещё через несколько — ничего. Только следы на свежем снегу.
Я стояла посреди улицы, смотрела ему вслед, и не могла пошевелиться.
— Дура, — сказала я себе. — Дура.
Зачем я сказала ему про страхи? Зачем не промолчала? Он хотел услышать «да», а я дала ему «но». Он открылся, признался, поцеловал — а я ответила страхами.
Конечно, он ушёл.
Я повернулась и пошла домой. Ноги не слушались, в голове было пусто. Снег скрипел под ногами, фонари мигали жёлтым неровным светом.
Я поднялась в квартиру. Мама ещё не вернулась — наверное, всё ещё у Зималетдиновых, пьют чай, вспоминают молодость. В прихожей было темно, только свет из кухонной щели падал узкой полоской на пол, выхватывая из темноты край вешалки, мою дублёнку, мамино старое пальто.
Я скинула куртку, повесила на место. Раззулась, сунула ноги в тапки. Прошла в свою комнату, включила свет.
Села на кровать.
Смотрела в окно на снег, который всё падал и падал. Крупный, белый, равнодушный. Он засыпал двор, засыпал следы, засыпал всё, что было сегодня. И его следы — Валеры — уже, наверное, замело. Будто его и не было. Будто ничего не было.
В голове крутилось: он поцеловал меня. Он сказал, что любит с восьмого класса. Он ждал. Годами ждал. А я ответила страхами. Я сказала «но». Я сказала «я боюсь».
— Дура, — прошептала я. — Какая же я дура.
Слова застряли в горле. Я попыталась сглотнуть — не получилось. Горло сжалось, будто кто-то сдавил его невидимой рукой. В груди разрасталось что-то тяжёлое, горячее, невыносимое, как будто там, под рёбрами, разрывался нарыв, который копился месяцами. Нет, годами.
Я сжала зубы. Не сейчас. Не надо. Я справлюсь. Я всегда справлялась.
Не справилась.
Слёзы подступили неожиданно — не постепенно, не по капле, а сразу, как лавина, как прорванная плотина. Я не успела их сдержать, не успела спрятаться, не успела сделать вид, что всё нормально. Они полились по щекам, горячие, солёные, и я закрыла лицо руками, но это не помогло. Слёзы текли сквозь пальцы, капали на колени, на джинсы, оставляли тёмные мокрые пятна.
Я плакала. Громко, взахлёб, как в детстве, когда разбила коленку и мама прибежала и обняла. Но сейчас мамы не было. И никто не прибежит.
Я не знала, что со мной. Не узнавала себя. Я — Ксения Абросимова, которая не плакала, когда маме поставили диагноз. Которая не плакала, когда врачи разводили руками и говорили «готовьтесь к худшему». Когда бабушка перестала узнавать её через раз. Не плакала, когда узнала правду об отце — о том, кто он был и что сделал. Которая держалась. Сжимала зубы. Глотала слёзы. Не позволяла себе.
А сейчас разревелась. Из-за парня. Из-за того, что он ушёл. Из-за того, что сама его прогнала.
Я лежала на кровати, уткнувшись лицом в подушку, и плакала, пока не кончились силы. Плечи тряслись, дыхание сбивалось, в груди жгло так, будто я надышалась морозным воздухом и не могла отдышаться. Потом просто лежала на боку, поджав колени к животу, смотрела в стену, чувствовала, как глаза горят, как лицо горит, как внутри всё болит. Каждая клеточка. Каждый вздох.
В горле стоял ком, который никак не проглатывался. Я сжимала край одеяла в кулаке, дышала ртом, и всё равно казалось, что воздуха не хватает.
Я чувствовала себя маленькой. Глупой. Жалкой. Двадцать лет — взрослая женщина, а лежу, рыдаю, потому что мальчик не позвонил. Нет, не мальчик. Мужчина. Который сказал, что любит. Который поцеловал. Которого я сама оттолкнула.
— Тряпка, — прошептала я в подушку. — Размазня.
Я ударила кулаком по кровати — слабо, беззвучно. Обида на себя захлёстывала, перекрывала дыхание.
Я должна была сказать «да». Должна была сказать, что люблю. Должна была обнять его и не отпускать. А я сказала «боюсь». Я — канцелярская мышь, которая перепечатывает протоколы о смерти и насилии, — испугалась слов.
Мне стало стыдно. Стыдно перед собой, перед ним, перед мамой, которая сейчас где-то там, пьёт чай, радуется жизни, не знает, какая у неё дочь дура.
Я свернулась калачиком, обхватила себя руками. Подбородок дрожал, губы дрожали, ресницы слиплись от слёз.
Я не слышала, как вернулась мама. Она, наверное, зашла тихо, чтобы не разбудить, если я сплю. Но я не спала.
— Ксюша? — раздалось из коридора.
Я не ответила. Голос бы сорвался.
— Ксюш, ты дома?
Я слышала её шаги. Она заглянула в комнату. Увидела меня — на боку, с красным лицом, опухшими глазами, мокрой подушкой.
— Ксень, — сказала она тихо и подошла. — Что случилось?
Я не ответила. Не могла.
Она села на край кровати, погладила меня по голове. Рука у неё была тёплой, мягкой. Я закрыла глаза и почувствовала, как слёзы снова потекли — уже не потоком, а так, тихо, по щекам, сами собой.
— Рассказывай, — сказала мама.
Я молчала. Боялась открыть рот — разревусь.
— Ксюш, — мама погладила меня по плечу. — Я же вижу, что случилось. Рассказывай.
Я села. Смотрела на неё, на её бледное лицо, на седые волоски у висков, на добрые, уставшие глаза. И поняла, что не могу молчать. Не могу больше.
— Мам, — сказала я. — Я влюбилась.
Она не удивилась. Только кивнула.
— В Валеру? — спросила она.
Я кивнула.
— Он меня поцеловал, — сказала я. — Сказал, что любит с восьмого класса. А я...
Голос сорвался. Я замолчала, сжала кулаки, заставила себя говорить дальше. И тогда, не выдержав, я легла ей на колени, уткнулась лицом в тёплую ткань маминого платья и закрыла глаза. Она не отстранилась. Только погладила меня по голове, и от этого жеста — родного, успокаивающего — меня накрыло с новой силой.
— А я сказала, что боюсь. Что мы из разных миров. Что у него — улица, группировка, драки. А у меня... Что ничем хорошим не закончится.
Мама слушала молча. Не перебивала.
— Он спросил: «Либо да, либо нет», — продолжала я. — А я не смогла сказать «да». Испугалась. И он ушёл.
Я замолчала. Слёзы снова потекли, и я не вытирала их.
— Я дура, мам, — сказала я. — Настоящая дура.
— Почему ты так считаешь? — спросила она.
— Потому что он любит меня. А я... я его оттолкнула. Сама. Своими руками.
— Ты испугалась, — сказала мама. — Это не глупость. Это страх. Они разные вещи.
— Какая разница? — я развела руками. — Результат один. Он ушёл.
Мама молчала. Смотрела на меня. Потом сказала:
— А ты его любишь?
Я подняла голову, посмотрела на неё.
— Люблю, — сказала я. — С восьмого класса. Всё это время. Даже когда не видела. Даже когда думала, что забыла.
— Тогда почему ты боишься?
— Потому что, — я запнулась. — Потому что если я скажу «да», то уже не смогу сказать «нет». Потому что если я с ним, то я... я стану частью его мира. А его мир — это насилие, драки, тюрьма, смерть.
— Это его мир, — сказала мама. — А ты — это ты. Ты не обязана становиться частью его мира. Ты можешь быть рядом. Но оставаться собой.
— А если его убьют? — спросила я, и голос мой дрогнул.
Мама не ответила. Только погладила меня по руке.
— Тогда ты будешь знать, что любила, — сказала она. — Что сказала ему об этом. Что не промолчала.
Я смотрела на неё, и в голове крутились её слова. Не промолчала.
— Ты подумай, — сказала мама. — Не сейчас. Завтра. Или послезавтра. Время есть.
Она гладила меня по волосам, и я чувствовала, как её рука — тёплая, родная — возвращает меня к жизни.
— Мам, — прошептала я.
— Что, дочка?
— Я так устала.
— Знаю, — сказала она. — Знаю.
Я закрыла глаза. Слёзы ещё текли, но уже тихо, без рыданий. Мама гладила меня по голове, и я чувствовала, как тепло разливается по телу, как отпускает напряжение, которое копилось днями, неделями, месяцами.
— Спи, — сказала мама.
— Посиди со мной, — попросила я.
— Посижу.
Я лежала на коленях у матери, как в детстве, когда боялась темноты и приходила к ней в комнату. Двадцать лет. Взрослая женщина. А внутри — маленькая девочка, которая просто хочет, чтобы её обняли и сказали, что всё наладится.
— Всё будет хорошо, Ксюш, — сказала мама, будто прочитала мои мысли.
— Правда? — спросила я.
— Правда, — ответила она. — Ты сильная. Ты справишься.
Я хотела ей верить. И, наверное, верила. Потому что сил не было — совсем. Ни на что.
Я закрыла глаза и провалилась в тёмный, глубокий сон. Без сновидений. Без тревоги. Только тишина и тепло маминых рук.
За окном падал снег. Крупный, белый, равнодушный ко всему, что случилось сегодня. И как же мне хотелось стать такой же равнодушной. Как этот снег. Как фонарь, который мигает себе и мигает, не замечая, что у меня внутри всё разрывается. Как эти стены, как этот город, как все эти люди, которые спят сейчас в своих тёплых постелях и знать не знают, что где-то девушка плачет навзрыд, потому что не смогла сказать «да».
Но мне не было всё равно. И не будет.
Я лежала на коленях у мамы, чувствовала, как её рука гладит мои волосы, как тепло разливается по телу. И думала о том, что он ушёл. Что я сама его прогнала. Что, может быть, больше никогда не увижу.
Слёзы уже не текли — кончились. Только всхлипы иногда сотрясали плечи, да ком в горле никак не проглатывался. Я смотрела в окно, на снег, и завидовала ему. Ему — всё равно. Мне — нет. И никогда не будет.
— Спи, дочка, — сказала мама.
Я закрыла глаза. Спать не хотелось. Хотелось забыться. Хотелось, чтобы кто-то нажал на кнопку перемотки и вернул меня в тот момент, когда мы стояли под фонарём, и он смотрел на меня, и я чувствовала его дыхание на своей щеке.
Но кнопки не было. И забыться не получалось.
Я лежала, слушала, как тикают часы. Тик-так. Тик-так. Он ушёл ровно час назад. А казалось — вечность. И казалось — всего минуту.
Мама молчала. Не спрашивала, о чём я думаю. Наверное, и так знала.
— Мам, — прошептала я.
— М?
— Я люблю его.
— Я знаю, — сказала она.
И это было всё, что мне нужно было услышать. Не совет. Не утешение. Просто — знаю.
Я вздохнула, уткнулась лицом в её колени, и мы сидели так — две женщины в маленькой комнате, за окном снег, на душе тяжесть. И ничего не изменилось. И ничего не исправилось.
Но мама была рядом. А это уже что-то. Может, не всё, но очень много.
Тик-так. Тик-так.
Он ушёл. А я осталась. И снег всё падал.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.