Канцелярия

Слово пацана. Кровь на асфальте
Гет
В процессе
NC-17
Канцелярия
tarumm
автор
Описание
Зимняя Казань конца восьмидесятых. Ксения Абросимова работает в канцелярии районного отдела милиции, перепечатывает протоколы, ведёт бумажную волокиту и старается не высовываться. Дома — больная мать, в кармане — копейки, а впереди — только бесконечные смены и бессонные ночи.
Примечания
Метки будут обновляться по мере выхода глав. История будет переплетаться с сюжетом сериала, но героиня не будет крутиться в эпицентре событий. Она, скорее, будет наблюдателем Главы будут выходить раз в неделю, максимум раз в две недели. Если будет много читателей, то почаще, поэтому все будет зависеть от вас Публичная бета работает, делайте пометки :)
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Часть 8. Кленовый лист

Рабочий день тянулся медленно, как патока. Я сидела в своём кабинете, перебирала бумаги, перепечатывала протоколы, отвечала на звонки. За окном было серо — небо низкое, тяжёлое, снег то начинался, то прекращался, будто не мог решиться. На подоконнике стояла кружка с остывшим чаем, я забыла её выпить ещё час назад, и теперь на поверхности затянулась тонкая плёнка, похожая на лёд. Алия сегодня не пришла — сказалась больной. Семёныч ругался, что опять отчёты не сданы вовремя, а майор Мишин вызвал меня к себе и спросил, почему в сводке за прошлую неделю ошибка в дате. Я извинилась, сказала, что перепутала, обещала исправить. Он смотрел на меня долгим взглядом, потом кивнул и отпустил. — Абросимова, ты держись, — сказал он на прощание. — Я знаю, что у тебя с матерью. Но работа есть работа. — Я понимаю, товарищ майор, — ответила я. В коридоре я достала сигарету, закурила прямо у окна — форточка была открыта, холодный воздух смешивался с дымом, и меня никто не ругал. Я смотрела во двор, на милицейские машины, покрытые снегом, на редких прохожих, которые спешили по своим делам, и думала о том, что сегодня вечером нужно будет забежать в больницу. Маму перевели из реанимации в обычную палату — врач сказал, что состояние стабильное, но не хорошее. Стабильное. Это слово ничего не значило. Оно просто означало, что сегодня она не умерла. Я докурила, бросила окурок в банку с песком, стоявшую в углу, и пошла обратно в кабинет. Бумаги ждали. Бумаги не спрашивали, как у тебя дела. Бумаги не смотрели с жалостью. Бумаги были безопасными. Около четырёх часов дня, когда солнце уже начинало клониться к закату, разгоняя серое небо бледно-розовыми полосами, я вышла на крыльцо — хотелось размять ноги и выкурить ещё одну сигарету, потому что без них я уже не могла. И увидела его. Турбо сидел на скамейке, откинувшись на спинку, задрав голову к небу. Он не курил, не смотрел по сторонам, просто сидел и ждал. Шапка была надвинута на лоб, куртка расстёгнута — на морозе, который щипал щёки и заставлял прохожих ускорять шаг. Он не мёрз. Или делал вид, что не мёрз. Я подошла, села рядом. Скамейка скрипнула под моим весом, и он повернул голову, посмотрел на меня. В его глазах не было ни удивления, ни радости — только спокойствие. Будто он знал, что я выйду. Будто он ждал столько, сколько нужно. — Чего сидишь? — спросила я. — Замёрзнешь. — Не замёрзну, — ответил он. — Привык. Мы помолчали. Снег скрипел под ногами редких прохожих, где-то за углом сигналила машина, в окнах отдела горел тусклый свет. — Погнали сегодня на дискач, — сказал он. Я усмехнулась. Усмешка вышла горькой, злой. — Ты с ума сошёл, Туркин? Какая дискотека? У меня мама в реанимации, я с ног валюсь, сплю по три часа в сутки, курю как паровоз, потому что иначе не могу успокоиться. А ты меня на дискотеку зовёшь? — Именно, — он кивнул, будто я подтвердила его слова. — У тебя пиздец. Тебе надо развеяться. Хоть на пару часов забыть, кто ты и где ты. — Мне надо, чтобы мама не умерла, — сказала я жёстко. — А не на дискотеках танцевать. — Мама твоя в больнице, — он посмотрел на меня спокойно, без насмешки, без давления. Просто смотрел, и в его глазах было что-то, чего я раньше не замечала. Беспокойство. — Ты ей сейчас не поможешь. Сидишь у реанимации, смотришь на дверь — она не откроется. Сидишь дома, куришь — ей легче не станет. А себе помочь можешь. Хоть на пару часов забыть. Я молчала. Смотрела на него, на его лицо — усталое, с тенью от шапки, падающей на лоб, — и не знала, что сказать. Он был прав. И я ненавидела его за эту правоту. — Мы недолго, — добавил он. — При первой твоей просьбе уйдём. Обещаю. — Ладно, — сказала я. — Но если что — я сразу ухожу. — Договорились. Он встал, отряхнул куртку. — Тогда вечером зайду за тобой. К пяти. — Зачем? — спросила я. — А в форме ты на дискотеку пойдёшь? — он усмехнулся. — Переоденешься. — Хорошо, — сказала я. Он кивнул и ушёл. Быстро, сбитой походкой, исчезая за углом здания. Я смотрела ему вслед, потом закурила. Дым обжёг лёгкие, голова закружилась. Дискотека. С ума сойти. Весь остаток дня я думала об этом. Сидела в кабинете, перепечатывала протоколы, а в голове крутилось одно: дискотека. Пять вечера. Турбо. Я — сотрудник милиции, канцелярская мышь, дочь умирающей матери — иду на дискотеку с группировщиками. Мир сошёл с ума. Или я сошла с ума. К концу смены я уже не могла сосредоточиться. Пальцы ошибались на машинке, буквы плыли перед глазами. Я сдала бумаги, собрала вещи и вышла на улицу. Мороз был не таким сильным, как утром, но ветер всё ещё дул, гонял по снегу мелкую ледяную крупу. Я закурила, ждала. Не знала, куда идти — домой или ждать его здесь, у отдела. Он пришёл через полчаса. Я уже замёрзла, переминалась с ноги на ногу, курила третью сигарету. — Долго тебя ждать? — спросила я, когда он подошёл. — Дела были, — ответил он. — Пошли. Мы пошли к моему дому. Шли молча — я не спрашивала, он не рассказывал. Снег скрипел под ногами, фонари мигали жёлтым неровным светом. Я смотрела на его профиль — жёсткий, с заострившимися скулами, с тенью от шапки, падающей на лоб, — и думала о том, что этот парень шантажировал меня у коробки, угрожал маме, а теперь ведёт на дискотеку, потому что хочет, чтобы я развеялась. Мир сошёл с ума. Или я сошла с ума. Дома я открыла шкаф. Долго стояла, смотрела на вешалки, на стопки футболок, на мамины платья, которые она не носила уже год. Потом достала вареные джинсы — те самые, что мама привезла из Москвы года три назад. Я почти не носила их, берегла. Джинсы были тёмно-синими, мягкими, с потёртостями на коленях — модными, как тогда говорили. Я надела их, потом свитер — однотонный, тёмно-синий, мягкий, тёплый, который связала мне мама два года назад на Новый год. Я сняла форму, повесила на стул, надела джинсы и свитер. Посмотрела в зеркало. Другая. Не Ксения-канцеляристка, не Ксения-девушка, которая боится каждого шороха. Просто девушка в джинсах и свитере, которая собралась на дискотеку. Потом я распустила волосы. Они упали на плечи, тяжёлые, длинные — я почти всегда ходила с хвостом, так проще, незаметнее. Сейчас — нет. Сейчас я смотрела на себя и не узнавала. Хвост делал меня строгой, собранной, почти чужой. Распущенные волосы — мягче, моложе, проще. И достала серьги. Маленькие, серебряные, с голубыми камушками — дедушка подарил на шестнадцатилетие. Сказал: «Ты у меня красавица, Ксень. Носи, не теряй». Я почти не носила — боялась потерять. Берегла для особого случая. Наверное, сегодня он настал. Я надела серьги, поправила воротник свитера. Брошь — птицу, которую Валера привёз из Москвы, — я приколола на грудь. Она блеснула в свете лампы, голубой камушек перелился, будто живой. Из прихожей донёсся голос: — Ксюх, ты скоро? — Сейчас, — ответила я. Я посмотрела на себя в зеркало ещё раз, вздохнула и вышла. Валера стоял у двери, смотрел на меня. Не сказал ничего — просто смотрел. Долго. Потом кивнул: — Пошли. Мы вышли на улицу. Снег перестал, небо было тёмным, звёздным — редкое зрелище для Казани. Мороз окреп, и воздух казался хрустальным, чистым, почти прозрачным. — Ты красивая, — сказал Валера, не глядя на меня. Я не ответила. Не знала, что сказать. Сердце колотилось где-то в горле, и я боялась, что он услышит этот стук. Мы шли к ДК. Впереди была дискотека. Впереди была ночь. Я не знала, что она принесёт. Но почему-то не боялась. Рядом с ним — не боялась. Дом Культуры встретил нас гулкой музыкой, которая доносилась ещё с улицы — низкие басы заставляли вибрировать воздух, а сквозь закрытые двери пробивались обрывки песни, которую я не узнала. Здание было старым, с высокими колоннами у входа и облупившейся краской на фасаде. Раньше здесь крутили кино, водили школьников на утренники, а теперь по вечерам гремели дискотеки, на которые собирались пацаны со всего района. У входа толпились люди. В основном молодые — парни в куртках и девчонки в ярких свитерах, с начёсанными чёлками и яркой помадой. Они курили, смеялись, переговаривались, поглядывали на входящих. Я чувствовала на себе взгляды — оценивающие, любопытствующие, иногда враждебные. Чужая. Я всегда была здесь чужой. Валера взял меня за руку. Не спросил, не предложил — просто взял, будто так и надо. Его ладонь была тёплой, шершавой, со сбитыми костяшками. Я не вырывалась. Шла рядом, смотрела под ноги, чтобы не поскользнуться на накатанном льду крыльца. Внутри было темно. Только цветные огни мигали в такт музыке — красные, синие, зелёные, они выхватывали из темноты танцующие фигуры, чьи-то лица, чьи-то руки, поднятые вверх. Громко, душно, пахло потом, дешёвым одеколоном и перегаром. У стен стояли пацаны — кучками, по двое, по трое, каждый в своей куртке, каждая группировка в своём углу. Свои круги. Чужих не пускают. Я знала это ещё со школы. Мы сдали верхнюю одежду в гардероб. Тётка в белом фартуке, сонная, недовольная, кинула моё пальто на вешалку, даже не взглянув. Валера отдал свою куртку — кожаную, коричневую с синими вставками. На спине, я заметила, когда он повернулся, был красный кленовый лист с белой обводкой. Красиво. Броско. Не спутаешь ни с кем. Он взял номерок, сунул в карман джинсов. — Пошли, — сказал он и снова взял меня за руку. Мы пошли через зал. Мимо танцующих, мимо стоящих, мимо тех, кто пил пиво из горлышка, прислонившись к стене. Я чувствовала взгляды. Много взглядов. Кто-то смотрел с любопытством, кто-то с неприязнью, кто-то просто скользил глазами, не задерживаясь. — Своя, — бросил Валера коротко, когда мы подошли к универсамовским. Я узнала некоторых. Зима стоял чуть поодаль, разговаривал с высоким парнем в спортивной кофте. Увидел меня, кивнул — спокойно, будто мы виделись каждый день. Ещё кто-то, кого я видела у коробки, — не запомнила лица, но куртку узнала. Они смотрели на меня, но не спрашивали. Своя — значит своя. Я стояла, смотрела по сторонам, молчала. Музыка гремела, басы били по ушам, и я чувствовала себя лишней. Я вообще-то в милиции работаю. Я перепечатываю протоколы о таких, как они. А теперь стою здесь, в джинсах и серьгах, и смотрю на них. Валера не отпускал мою руку. Стоял рядом, молчал, но я чувствовала его тепло. И это было странно — успокаивающе и тревожно одновременно. Потом я заметила её. Ирина стояла у противоположной стены, в форме, с бляхой на поясе. Она не танцевала, не разговаривала — просто стояла, сложив руки на груди, и смотрела за порядком. Её лицо было спокойным, внимательным, глаза скользили по залу, выискивая тех, кто мог нарушить тишину. В ДК всегда дежурила милиция. Я знала это, но как-то не подумала. Ирина смотрела прямо на меня. Я отвела взгляд, но было поздно. Она уже шла. Не быстро, не спеша — просто двигалась в мою сторону, лавируя между танцующими, и её глаза не отрывались от меня. — Ксения, — сказала она, подойдя. Голос спокойный, ровный, официальный. — А вы что здесь делаете? — Пришла приглядеть за сестрой, — соврала я. Легко, почти не задумываясь. — Она у меня в этом районе живёт, сказала, что пойдёт, я решила проверить. Ирина посмотрела на меня долгим взглядом. На джинсы, на свитер, на распущенные волосы, на серьги. Потом на Валеру, который стоял рядом и молчал. — Сестра, значит, — сказала она. Не спросила — констатировала. — Да, — ответила я. Она помолчала, будто ждала, что я добавлю что-то ещё. Я молчала. — Девушкам одним здесь опасно, — сказала она наконец. — Особенно в таком виде. — Я поняла, — ответила я. Ирина кивнула, бросила ещё один взгляд на Валеру и отошла. Вернулась на своё место у стены, сложила руки на груди, продолжила наблюдать. Я выдохнула. Валера смотрел на меня, но ничего не спросил. — ПДН, — сказала я тихо. — Ведёт дело Андрея. Она меня узнала. — Вижу, — ответил он. Мы стояли молча. Музыка гремела, кто-то танцевал, кто-то кричал, кто-то смеялся. А я чувствовала себя так, будто нахожусь под прицелом. И не только Ирины. Потом заиграл медляк. Медленный, тягучий, кажется, Игорь Тальков – Летний дождь. Свет стал приглушённее, пары потянулись в центр зала. Валера посмотрел на меня. — Пошли, — сказал он. — Туда? — я кивнула в сторону танцпола. — Ага. — Там же Ирина, — сказала я тихо. — Она спалит. Он посмотрел туда, где стояла Ирина, потом на меня. Кивнул. — Тогда за колонну. Он взял меня за руку и повёл в угол, за огромную колонну, где было темно и почти никого не было. Свет сюда почти не попадал, только редкие блики от цветных прожекторов скользили по стене, выхватывая из темноты наши лица. Музыка здесь звучала приглушённо, будто издалека. Мы остановились. Он смотрел на меня, я на него. Я видела его лицо — жёсткое, с заострившимися скулами, с тенью от чёлки, падающей на лоб. В полутьме он казался другим. Не таким, как на улице, не таким, как у коробки. — Валера, — начала я. — Тсс, — сказал он. Он поднял руку, хотел, наверное, дотронуться до моего лица, но не успел. Кто-то закричал. Я не поняла сразу — сначала просто шум, потом крики, потом топот. Много ног, много голосов. Драка. В зале началась паника. Люди бежали, кто-то кричал. Я замерла, не понимая, что происходит. Валера схватил меня за руку — сильно, до боли. — Бегом! — крикнул он. Он тащил меня за собой, не отпуская, пробивался к выходу. Кто-то толкнул меня плечом, я чуть не упала, но он подхватил, не дал упасть. Я слышала его дыхание — тяжёлое, рваное, но он не останавливался. Он тащил меня через толпу, через этот ад, и я просто бежала за ним, не видя ничего, кроме его спины в чёрной спортивной кофте, которую он надел под куртку. Гардероб был в аду. Люди толпились, кричали, хватали свои вещи. Тётка в фартуке растерянно оглядывалась, не успевая ничего выдавать. Валера заорал: — Куртку мою! Быстро! Ему кинули его куртку — ту самую, с красным кленовым листом на спине. Он схватил, натянул, потом повернулся ко мне. — Пальто твоё где? — Не знаю! — крикнула я. — Я его не вижу! Он выругался сквозь зубы, огляделся, потом снова заорал: — Пальто девушки! Тёмно-синее! Где? Тётка только руками развела. Валера выругался ещё раз, потом схватил меня за руку. — Пошли! — Но я без пальто! — Сейчас не до этого! Мы выбежали на улицу. Мороз ударил в лицо, я замерзла сразу — в одном свитере, без шапки, без ничего. Валера остановился, посмотрел на меня, потом начал расстёгивать свою куртку. — Стой, — сказала я. — Ты что делаешь? — Отдаю тебе, — ответил он. — Замёрзнешь ведь. — А ты? — А я в кофте, не замёрзну. — Валера, ты дурак? На улице минус двадцать, а ты в кофте собрался идти? — Всё нормально, — сказал он и уже стянул куртку, накинул мне на плечи. — На, не спорь. Куртка была тяжёлой, тёплой, пахла табаком и чем-то ещё — может, его одеколоном, может, просто им. Я утонула в ней, но мне было тепло. — Пойдём, — сказал он и пошёл вперёд, в одной чёрной спортивной кофте, на морозе. Я шла за ним, смотрела на его спину, на то, как он ёжится от ветра, но не останавливается. И думала. Зачем он это делает? Почему не может оставить меня мёрзнуть? Почему я вообще ему не чужая? Мы шли молча. Снег скрипел под ногами, фонари мигали жёлтым неровным светом. Я смотрела на него, на его профиль — жёсткий, с заострившимися скулами, с тенью от шапки, падающей на лоб, — и не узнавала. Или узнавала, но боялась себе признаться. У подъезда я остановилась. — Зайдёшь? — спросила я. — Чай попьёшь, согреешься. Он покачал головой. — Не могу. Пацаны ждут. Надо разобраться, что на дискаче произошло. — Хотя бы на минуту, — сказала я. — Ты замёрз. — Не замёрз, — он усмехнулся, но усмешка вышла невесёлой. — Иди, Ксюх. Не мёрзни. Я сняла куртку, отдала ему. Он надел, застегнулся. — Спасибо, — сказала я. — Не за что, — ответил он. — Бывай. Он развернулся и ушёл. Быстро, сбитой походкой, не оглядываясь. Я смотрела ему вслед, пока его фигура не растворилась в темноте. Дома я разделась, повесила свитер на стул, бросила джинсы в корзину. Серьги положила на тумбочку — они блеснули в свете лампы, голубые камушки перелились. Я смотрела на них и думала. О Турбо. О Валере. О том, как он смотрел на меня, когда я вышла в джинсах и с распущенными волосами. Как держал за руку в темноте за колонной. Как отдал свою куртку, а сам пошёл по морозу в одной кофте, потому что я замёрзла. Как сказал: «Не бойся. Я рядом». Группировщик. Шантажист. Враг. Который остался со мной ночью, когда я плакала. Который перенес меня в кровать. Который сказал: «Я здесь». Я легла, укрылась одеялом, закрыла глаза. Мысли путались. Я не знала, что чувствую. Боялась признаться себе, что чувствую. И боялась, что он чувствует то же самое. Я уснула — не помню когда. Усталость взяла своё. Утро началось с того, что я проснулась от холода. Батареи остыли за ночь, в комнате было не теплее, чем на улице, и я лежала под одеялом, свернувшись калачиком, и не хотела вылезать. За окном ещё было темно — зимой светает поздно, — и только редкие фонари разгоняли тьму жёлтым, каким-то больным светом. Я смотрела в потолок, на трещину в углу, которую знала с детства, и думала о том, что сегодня нужно будет зайти в больницу, узнать, как мама, и успеть на работу. Потом я вспомнила вчерашнее. Дискотеку. Ирину. Валеру. Как он отдал мне свою куртку, а сам пошёл по морозу в одной кофте. Как сказал: «Не бойся. Я рядом». Как я осталась без пальто — оно так и висело где-то в гардеробе ДК, и я не представляла, как его теперь забирать. Идти туда снова? Стыдно. Опасно. И вообще — не до того. Я закрыла глаза и провалилась обратно в сон — ненадолго, на несколько минут, пока будильник не зазвонил снова. Второй звонок я не проспала. Встала, натянула халат, побрела в ванную. Зеркало было мутным, старым, с потемневшей амальгамой по краям. Я посмотрела на себя — бледная, под глазами круги, волосы спутаны. Вчерашние серьги лежали на тумбочке, я не убрала их. Голубые камушки блеснули в свете лампы, напоминая о том, что было. Я умылась, почистила зубы, оделась. Форма висела на стуле — гимнастёрка, юбка, всё колючее, чужое. Я натянула её, завязала хвост, посмотрела на себя в зеркало. Канцеляристка. Серая мышка. Вновь. Ничего особенного. На кухне я заварила чай, выпила его стоя, глядя в окно. Снег перестал, небо было серым, тяжёлым, но не таким давящим, как вчера. Я съела кусок хлеба с маслом, выключила свет. В прихожей я достала с вешалки дублёнку. Дедушка подарил её на моё восемнадцатилетие — сказал: «Ксень, ты уже взрослая, надо тепло одеваться». Дублёнка была коричневой, мягкой, тёплой, с большим воротником из искусственного меха. Я берегла её, носила по праздникам или в самые сильные морозы. Теперь она стала моей повседневной одеждой — пальто-то я потеряла. Я надела дублёнку, застегнулась, поправила воротник. Тепло. Уютно. И память о дедушке. В отдел я вошла без пятнадцати восемь. Семёныч уже сидел на посту, пил чай, читал газету. Увидел меня, кивнул: — Абросимова, доброе утро. Вчерашнюю сводку не разобрали — сегодня доделаешь. — Доброе утро, Семёныч, — ответила я. — Доделаю. Я прошла в свой кабинет, села за стол. Папки лежали стопками — серые, коричневые, синие. Я открыла верхнюю, начала перебирать. Протоколы, объяснительные, рапорты. Всё как обычно. Но сегодня было не как обычно. Вчерашнее не выходило из головы. Я перепечатывала бумаги, правила ошибки, подшивала, нумеровала, а в голове крутилось: дискотека, колонна, Валера, его рука, его взгляд, его куртка с кленовым листом. Я злилась на себя за эти мысли, но ничего не могла с ними сделать. Ближе к обеду в кабинет заглянул Семёныч. — Абросимова, новое дело принесли. Срочное. Оформляй. Он протянул мне тонкую папку из коричневого картона — почти новую, ещё не потёртую на сгибах. Я взяла, открыла. Фотография. Чёрно-белая, с неровными краями, приколотая к первому листу канцелярской скрепкой. На ней был парень — светлые волосы, бледное лицо, испуганные глаза. Слишком молодой. Ещё ребёнок. Четырнадцать лет — я потом прочитала в бумагах. Я смотрела на фото и не могла дышать. Михаил Тилькин. Ералаш. Я узнала его сразу. Валера показывал фото из Москвы — тот самый пацан, который был с ними. Белобрысый, смешливый, с вечно испуганными глазами. Который хотел купить бабушке утюг. Который стоял у коробки, когда я приходила. Который смотрел на меня с любопытством и чуть насмешливо. Убит. Я сидела, сжимая папку, и не могла пошевелиться. В голове стучало: четырнадцать лет. Ребёнок. Ералаш. Кто-то убил ребёнка. — Абросимова, ты чего? — спросил Семёныч. — Ничего, — ответила я. — Всё нормально. Он не поверил, но не стал спрашивать. Ушёл. Я закрыла папку, встала, вышла в коридор. Пошла к кабинету старшего оперуполномоченного — Ильдара Юнусовича. Постучала. — Войдите. Я зашла. Он сидел за столом, читал бумаги, поднял голову, посмотрел на меня. В глазах — усталость, но не злость. — Абросимова? Что-то случилось? — Дело Тилькина, — сказала я. — Михаила. Я хотела узнать подробности. Он посмотрел на меня внимательно. — Зачем тебе? — Знакомый моей сестры, — соврала я. Легко. Уже привычно. — Она в шоке. Я хочу ей объяснить, что произошло. Ильдар Юнусович помолчал, потом вздохнул. — Садись. Я села. Он отложил бумаги, снял очки, протёр их. — Дело тяжёлое, — сказал он. — Пацана убили на остановке. Забили ногами, прыгали на голове. Четырнадцать лет, — он покачал головой. — Свидетели говорят, что это были члены группировки «Хади Такташ». — Конкретнее? — спросила я. Он посмотрел на меня долгим взглядом. — Равиль Исаков, — сказал он. — Из «Хади Такташ». Его ищут. — Почему? — спросила я. — За что? — Территория, — ответил он. — Ералаш — это был Ералаш? — он заглянул в бумаги. — Да, универсамовский. Они на чужую территорию пришли. Ну и... — он развёл руками. — И всё? — я не верила. — Из-за территории? Он же ребёнок! — Дети, Абросимова, — он покачал головой. — Они теперь с ножами ходят. И умирают как взрослые. Я молчала. — Ты это никому, — сказал он. — Дело закрытое. — Конечно, — ответила я. — Абросимова, — он снова надел очки, — зачем тебе это? — Я же сказала, знакомый сестры. Он не поверил. Я это видела. Но он не стал спрашивать дальше. — Группировщики — звери, — сказала я, вставая. — Звери, — согласился он. — Иди работай. Я вышла из кабинета, закрыла дверь, прислонилась к стене. Ералаш. Четырнадцать лет. Погиб на остановке. Я сжала кулаки и пошла к телефонной будке. На улице было холодно, ветер дул в лицо, гонял по снегу мелкую ледяную крупу. Я достала сигарету, прикурила — руки дрожали, спичка сломалась, вторая, третья. Наконец зажгла, затянулась. Дым обжёг лёгкие, голова закружилась. Я зашла в будку, набрала номер Турбо. Гудки. Долгие, равнодушные. Потом щелчок, и чужой голос — хриплый, пьяный. — Алё? Кому надо? — Валере, — сказала я. — Валерки нету, — голос усмехнулся. — А ты кто, красавица? Я поняла — отец. Пьяный. Скорее всего, уже с утра. — Передайте ему, что звонила Ксения, — сказала я ровно. — Ксюша, значит, — он засмеялся. — А ты красивая, Ксюша? Валерка про тебя не рассказывал. Я положила трубку. Стояла в будке, смотрела на телефон, на грязные стёкла, на снег, который залетал внутрь через щели. Я вышла, докурила сигарету, бросила окурок в сугроб. Пошла обратно в отдел. Весь остаток дня я работала как автомат. Перепечатывала протоколы, разбирала сводки, отвечала на звонки. Алия бросала на меня странные взгляды — я видела краем глаза, но не спрашивала. Семёныч ругался на оперов, майор Мишин курил в своём кабинете. А я думала о Ералаше. О том, как он улыбался, наверное, когда они ездили в Москву. О том, как Валера рассказывал про него — «пацан нормальный, на вопрос о хронических заболеваниях отвечал — плоскостопие». О том, как он стоял у коробки, смотрел на меня, и ему было всего четырнадцать. К концу смены я уже не могла сидеть на месте. Сдала бумаги, собрала вещи и вышла. На улице было темно. Фонари мигали жёлтым неровным светом, снег скрипел под ногами. Я закурила, пошла к коробке. Надеялась увидеть универсамовских. Надеялась найти Валеру. Спросить, знает ли он. Сказать, что я знаю. Но коробка была пуста. Только ворота сиротливо белели по краям, да лавки для запасных игроков торчали из сугробов. Никого. Я постояла, посмотрела на пустую площадку, потом развернулась и пошла домой. Дома было тихо. Я разделась, повесила дублёнку на вешалку — она была тёплой, мягкой, пахла морозом и чем-то родным. Прошла на кухню, налила чай, села у окна. Смотрела на снег, который снова пошёл — крупный, белый, равнодушный. Потом вспомнила про бабушку. Давно не была у неё. Дедушка звонил вчера, говорил, что она спрашивает про меня. «Ксень, — сказал он, — ты зайди, она тебя узнаёт ещё. Не всегда, но узнаёт». Я вновь оделась, натянула дублёнку, вышла. Бабушка жила в соседнем районе, в хрущёвке на втором этаже. Дом был старым, с облупившейся краской на подъездах и запахом кошек в тамбуре. Я поднялась, позвонила. Дверь открыл дедушка — высокий, седой, с усталыми глазами. — Ксень, — сказал он, пропуская меня внутрь. — А мать где? — Мама в больнице, деда, — ответила я. — Я одна. — Ну проходи. Бабка в комнате, сегодня не очень. Я скинула дублёнку, повесила её в прихожей — на старую вешалку, где висели дедушкины куртки и бабушкины платки. Прошла в комнату. Она лежала на кровати, укрытая старым стёганым одеялом, которое помнило ещё моё детство. Голова её покоилась на высокой подушке, седые волосы были заплетены в жидкую косицу. Комната пахла лекарствами и чем-то сладковато-кислым — тем особенным запахом, который появляется там, где живёт старость и болезнь. — Бабуль, — позвала я тихо, садясь на край кровати. Она открыла глаза — мутные, с желтоватыми белками — и посмотрела на меня долгим, непонимающим взглядом. — Ксень, — сказала она наконец, и голос её был скрипучим, как несмазанная дверь. — Пришла. А я думала, ты забыла. — Как можно забыть, бабуль? Я же помню. Я взяла её руку в свои, сжала. Пальцы были холодными, но ответили слабым, почти невесомым пожатием. Мы сидели молча. Бабушка смотрела на меня, я на неё. Я думала о Ералаше, о том, как он лежит сейчас в морге, холодный, мёртвый, и его бабушка, наверное, тоже сидит у чьей-то кровати и не знает, что внука больше нет. — Ты какая-то бледная, Ксень, — сказала бабушка. — Не ешь ничего? — Ем, бабуль. Всё нормально. — Не обманывай старуху, — она покачала головой. — Я старая, а не глупая. Всё вижу. Я не знала, что ответить. Просто сидела, держала её за руку, и молчала. Потом бабушка заснула. Я поправила ей одеяло, поцеловала в лоб и вышла. Дедушка стоял на кухне, курил в форточку. — Как она? — спросила я. — Как всегда, — ответил он. — Теряет память. Но тебя узнаёт. Это хорошо. Я кивнула, надела дублёнку, застегнулась. — Ксень, — окликнул меня дедушка, когда я уже взялась за дверь. — Ты береги себя. И мать береги. — Берегу, деда, — ответила я и вышла. На улице снова ударил мороз. Я закурила, пошла домой. В голове стучало: на улицах убивают детей. А рядом — бабушка, которая меня узнаёт, но не всегда. И мама, которая умирает. И Валера, который отдал свою куртку и ушёл в ночь, чтобы разбираться с теми, кто напал на его пацанов. Я шла по заснеженной улице, смотрела на фонари, на тёмные окна, на снег, который всё падал и падал, и думала о том, что завтра будет новый день. Новая работа. Новые бумаги. Новые смерти. А сегодня — сегодня я просто шла домой, в пустую квартиру, где пахло мамиными лекарствами и старым ковром, и где никто не ждал.        Я пошла не по главной улице — срезала через дворы, мимо панельных пятиэтажек, мимо заснеженных качелей, на которых никто не качался. Ноги сами понесли меня к коробке. Я не думала об этом — просто шла, будто кто-то велел. Может, надеялась увидеть Валеру. Может, просто хотела убедиться, что там никого нет. Коробка была пуста. Только ворота сиротливо белели по краям, да лавки для запасных игроков торчали из сугробов. Ни звука, ни движения. Тишина — такая, что уши закладывает. Я постояла, посмотрела на пустую площадку, на лёд, который блестел в свете фонаря, и почувствовала, как внутри что-то сжалось. Его не было. И никто не знал, где он. Я развернулась и пошла домой. Дома было тихо и холодно. Я разделась, повесила дублёнку на вешалку, прошла на кухню. Налила чай, села у окна. Смотрела на снег, который снова пошёл — крупный, белый, равнодушный, — и думала о том, что Валера не берёт трубку. Что он, может быть, там, на улице. Что его тоже могут... Я не договорила эту мысль. Не могла. Я подошла к телефону, набрала номер. Гудки. Долгие, равнодушные. Никто не взял трубку. Через час — снова. Тишина. Перед сном — ещё раз. На четвёртый гудок трубку сняли, но я сразу поняла — не он. Дыхание тяжёлое, пьяное, чужое. — Валерки нету, — сказал отец и закашлялся. Я положила трубку, даже не ответив. Два дня прошли в тягучем, липком ожидании. Я ходила на работу, перепечатывала протоколы, отвечала на звонки, делала вид, что всё нормально. Алия бросала на меня странные взгляды — я видела краем глаза, но не спрашивала. Семёныч ругался на оперов, майор Мишин курил в своём кабинете. Всё как обычно. Но обычно уже ничего не было. Вечерами я ехала в больницу. Мама лежала в палате — бледная, слабая, с трубками и проводами. Она не всегда узнавала меня, иногда называла чужим именем, иногда просто смотрела в потолок и молчала. — Мам, — сказала я в первый вечер, взяв её за руку. — Как ты себя чувствуешь? — Нормально, дочка, — ответила она. Голос был тихим, едва слышным. — Врачи говорят, что есть надежда. — Есть, — сказала я. — Конечно, есть. Ты главное держись. — Держусь, — она слабо улыбнулась. — А ты? Ты худая какая. Ешь больше. — Ем, мам. Всё хорошо. Я врала. И она, наверное, знала, но не показывала вида. Ей нельзя было волноваться. Иммунитет падал, любая тревога могла стать последней. Я улыбалась, говорила, что врачи подобрали новое лечение, что всё наладится. Она кивала, верила. Или делала вид, что верит. На второй день я принесла ей яблоки — красные, крупные, какие она любила. Она держала их в руках, смотрела на них, и я видела, как в её глазах загорается что-то живое, тёплое. — Ксюш, — сказала она. — Ты хорошая дочь. — Ты тоже хорошая мама, — ответила я. Она заснула, а я сидела рядом, держала её за руку и думала о Валере. О том, где он. О том, что, может быть, я больше никогда его не увижу. О том, что это больно — даже страшнее, чем я думала. Я не знала, что чувствую. Боялась признаться себе, что чувствую. И боялась, что он чувствует то же самое.        Домой я вернулась поздно. Разделась, повесила дублёнку на вешалку, прошла на кухню. Налила чай, села у окна. Снег всё падал и падал. И тут я услышала шаги на лестнице. Не громкие, не торопливые — уверенные. Я узнала их сразу. Походка Валеры — быстрая, сбитая, с лёгкой хромотой на правую ногу. Я не слышала её уже два дня, но узнала бы из тысячи. Шаги остановились у моей двери. Тишина. Потом три коротких стука. Я открыла. Он стоял на пороге — уставший, злой, с красными глазами и тёмными кругами под ними. Куртка была расстёгнута, шапка съехала набок, лицо осунулось. Он выглядел так, будто не спал эти два дня. Будто его выжали, как тряпку. — Привет, — сказал он. Голос хриплый, будто он не пил воды или слишком много курил. — Заходи, — сказала я, отходя в сторону. Он перешагнул порог, скинул куртку, повесил на вешалку — рядом с моей дублёнкой. Прошёл на кухню, сел на табурет, уронил голову на руки. Я села напротив, ждала. — На улице пиздец, — сказал он наконец, не поднимая головы. — Такой пиздец, что я словами не передам. Пацаны бесятся, все бесятся. Ералаша убили, а мы не знаем кто. Фантик сказал, что это Разъезд, но Разъезд был с нами в ДК в тот вечер. Я проверял. Значит — не они. Он поднял голову, посмотрел на меня. В его глазах была усталость и что-то ещё — может, отчаяние. Может, бессилие. — Я не хочу, чтобы ты в это лезла, — сказал он. — Поняла? Не хочу, чтобы ты пострадала. Ты и так на ногах еле стоишь, а тут ещё это. Я пытаюсь тебя оберечь, поэтому не брал трубку. Думал, успокоится всё, тогда позвоню. Но не успокаивается. Только хуже становится. Я слушала, смотрела на него, и в голове стучало: Ералаш. Убит. Фантик врёт. Разъезд ни при чём. А настоящие убийцы — «Хади Такташ». Равиль Исаков. Я знаю это. Знаю из первых рук — из закрытого дела, которое ведёт Ильдар Юнусович. Информация стопроцентная. — Валера, — сказала я. Он поднял голову, посмотрел на меня. — Я знаю, кто убил Ералаша. Он замер. Всё его тело напряглось, будто я ударила его. Глаза сузились, челюсть сжалась. — Что? — переспросил он. Голос стал тише, опаснее. — Что ты сказала? — Я знаю, кто это был, — повторила я. — Ты правило подметил, не разъездовские. Хади Такташ. Равиль Исаков. Его ищут. Информация стопроцентная, из закрытого дела. Я видела документы. Валера смотрел на меня, не моргая. В его глазах что-то менялось — усталость уходила, на её место приходило что-то другое. Жёсткое, холодное, опасное. — Откуда ты знаешь? — спросил он. Голос ровный, но я слышала — он старается. Он боится того, что я скажу. — Я же сказала, из дела. Напомню, я работаю в милиции, я вижу документы. Его имя там. Равиль Исаков. Он убил Ералаша. Валера молчал. Смотрел на меня, и я видела, как он переваривает эту информацию. Как его мозг работает на полную катушку. — Ты уверена? — спросил он наконец. — Абсолютно. Он встал, подошёл к окну, закурил. Выпустил дым в темноту, смотрел на снег. — Равиль Исаков, — повторил он, будто пробовал имя на вкус. — Хади Такташ. Он повернулся ко мне. — Это меняет всё, — сказал он. — Я знаю, — ответила я. Он смотрел на меня долгим взглядом, потом кивнул. — Спасибо, Ксюх, — сказал он. — Ты не представляешь, какую вещь сказала. — Представляю, — ответила я. — Только будь осторожен. — Буду, — сказал он и направился к двери. — Валера, — окликнула я. Он остановился, не оборачиваясь. — Ты мне нужен живой. Он замер. На секунду — совсем короткую — его плечи напряглись. Потом он кивнул и вышел. Через два дня в отделе начался ад. Я сидела в своём кабинете, перепечатывала протоколы, когда с улицы донёсся шум — не тот обычный, утренний, когда задержанных приводят по одному, а какой-то другой, тяжёлый, многоголосый. Семёныч, который дремал на посту, вскочил, глянул в окно и выругался сквозь зубы. — Абросимова, сиди в кабинете и не высовывайся, — бросил он и вышел. Я не послушалась. Выглянула в коридор. Задержанных привозили пачками — человек по десять, по пятнадцать. Коридоры были забиты пацанами в чёрных куртках, с разбитыми лицами, с замотанными бинтами руками. Кто-то стонал, кто-то молчал, кто-то матерился сквозь зубы. Оперативники носились с бумагами, Семёныч охрип от крика, майор Мишин не выходил из своего кабинета. Я стояла в дверях своего кабинета, смотрела на это всё, и внутри холодело с каждым новым лицом. Потом я увидела его. Зиму вели двое сержантов — под руки, потому что он едва переставлял ноги. Лицо было разбито, губа рассечена, под глазом — огромный синяк. Но глаза — спокойные, усталые. Он не сопротивлялся, не ругался. Просто шёл, куда вели. Я отошла в сторону, сделала вид, что поправляю бумаги на тумбочке у поста. Сержанты прошли мимо, не обратив на меня внимания. Я ждала, пока они заведут его в кабинет и выйдут. Когда они остались в коридоре одни — один курить, другой в туалет, — я скользнула к двери, быстро открыла её и зашла внутрь. Вахит сидел на стуле, опустив голову. Увидел меня, удивился, но не подал виду. — Ты чего? — спросил он тихо. — Увидят же. — Не увидят, — ответила я, присаживаясь на край стола. — Говори быстро. Что случилось? Где Валера? — В больнице, — ответил он. Голос был хриплым, будто он надышался дымом. — Голову пробили, но живой. Выкарабкается. — А ты? — А у меня нож нашли, — он усмехнулся, и усмешка вышла кривой из-за разбитой губы. — Теперь я здесь. Отсижу пару дней, может, неделю. Отпустят. — Не боишься? — Чего бояться? — он пожал плечами. — Скажу, что для самообороны. Мол, у нас в районе чертовщина творится, надо быть готовым. Я смотрела на него, на его разбитое лицо, на спокойные глаза, и не знала, что сказать. — Вахит, — начала я. — Не надо, Ксюх, — перебил он. — Всё нормально. Справлюсь. Ты иди, пока не заметили. Я кивнула, встала и вышла. Сержанты ещё не вернулись. Я прошла к своему кабинету, села за стол, уставилась в одну точку. В больнице мама. В больнице Валера. Сжала кулаки, чувствуя, как внутри всё кипит. Злость, страх, бессилие — всё смешалось в один тяжёлый, давящий ком. Вечером, когда смена подошла к концу, я собрала вещи и вышла. На улице было темно, фонари мигали жёлтым неровным светом. Я закурила, пошла в больницу. Не к маме — к нему. Спросила у медсестры на посту, где он лежит. Палата оказалась в конце длинного коридора, почти у самой пожарной лестницы. Я постояла у двери, слушая тишину за ней, потом толкнула. Валера лежал на койке, бледный, с замотанной головой. Повязка была толстой, белой, закрывала полголовы, и только глаза — живые, внимательные — смотрели на меня из-под бинтов. Рядом на тумбочке стояла тарелка с нетронутой кашей и стакан воды. — Пришла, Абросимова? — спросил он, и голос был хриплым, но в нём не было привычной насмешки. Скорее удивление. И что-то ещё, чему я не могла дать название. — Пришла, — ответила я, садясь на стул рядом с кроватью. — Решила проверить, не умер ли ты ещё. — Не дождёшься, — сказал он, и в уголках глаз появилась слабая усмешка. — Это хорошо, — ответила я. — А то кто меня тогда будет шантажировать? Он хмыкнул. Повернул голову к окну, где за стеклом кружил снег. В палате было тихо — только батарея гудела где-то под подоконником, да часы тикали на стене. — Ты выглядишь ужасно, — сказала я, разглядывая его. — Бледный, как простыня. — А ты красавица писаная, — ответил он, не глядя на меня. — Синяки под глазами — в самый раз. — Спасибо, Туркин. — Всегда пожалуйста, — сказал он. Я взяла с тумбочки стакан воды, поднесла к его губам. — Пей. — Я сам, — сказал он, пытаясь приподняться, но сразу поморщился и опустился обратно на подушку. — Сам, как же, — сказала я. — Пей, говорю. Он послушно сделал несколько глотков, потом отвёл голову. — Хватит. Я поставила стакан обратно, поправила одеяло — сползло набок, он лежал неудобно, но не жаловался. Я подоткнула край, как мама когда-то делала мне в детстве. — Ты чего возишься? — спросил он. — Ухаживаю, — ответила я. — Не видно? — Видно, — сказал он. — Только не надо. — А кто будет? — Ксюш, — сказал он, и я вздрогнула от того, как это прозвучало. — Ты это... не ходи сюда больше. Ладно? — Почему? — Потому что... — он вздохнул, провёл рукой по лицу — жестом усталого человека, который не знает, как объяснить то, что сам до конца не понимает. — Потому что не надо. Мать у тебя этажом выше, а ты тут сидишь. Я выкарабкаюсь. — Я маму уже проведала. Она спит, — вру я. — Всё равно, — он не смотрел на меня. Голос был глухим, усталым. — Не надо тебе сюда. Мало ли кто увидит. Мало ли что подумают. — А мне плевать, кто что подумает. — А мне нет, — сказал он тихо. И я поняла — он не о себе. Он обо мне. Боится, что кто-то узнает, что я хожу к нему, что у нас с ним что-то есть, и у меня будут проблемы. На работе. В больнице. Везде. — Валера, — сказала я. — Что? — Ты меня боишься? Он повернул голову, посмотрел на меня. В глазах — усталость, раздражение, и что-то ещё, тёплое, что он пытается спрятать. — Боюсь, — сказал он наконец. — Что ты вляпаешься. Что тебе достанется. Что я не смогу тебя защитить. — А кто просил меня защищать? — Никто, — он вздохнул. — Сам дурак. Я взяла его руку. Он не отдёрнул. Лежал, смотрел в потолок, и я чувствовала, как его пальцы медленно, почти нехотя сжимают мои. — Не умирай только, — сказала я. — Не собирался. — И не попадайся больше. — Постараюсь. Я улыбнулась. Он не видел — смотрел в потолок. Но я чувствовала — знает. Уголки его губ чуть дёрнулись. — Иди, Ксюша, — сказал он. — Поздно уже. — А ты поспи. — Посплю. Я встала, поправила одеяло ещё раз — уже без надобности, просто так. Он не сказал «не надо». Просто смотрел на меня, и в его глазах я видела то, что он не скажет вслух. Никогда. — Завтра приду, — сказала я. — Не надо, — ответил он, но в голосе — нет, не просьба. Просто привычка отказываться. — Всё равно приду. — Упрямая, — сказал он. — А ты как думал? Он не ответил. Только смотрел, и я видела, как в его глазах что-то меняется. Становится мягче, теплее. Он не улыбался — нет, он не умел улыбаться просто так. Но лицо его уже не было таким каменным, как раньше. Я вышла. В коридоре было тихо, только часы тикали на стене. Я прошла к маминой палате, заглянула — она спала. Постояла немного, глядя на неё, на её бледное лицо, на седые волосы, разметавшиеся по подушке. Потом развернулась и пошла к выходу. На улице снова ударил мороз. Я закурила, пошла домой. В голове крутилось его голос: «Ксюша». И от этого стало тепло, даже когда вокруг был мороз. На следующий день я пришла на работу рано. В отделе было тихо — после вчерашнего ада наступило затишье. Я сидела в кабинете, перебирала бумаги, когда услышала шаги. Алия забежала в кабинет — не вошла, а именно забежала, вся какая-то дерганная, нервная. Она быстро схватила сумку со стула, начала рыться в ящиках стола, вытаскивая какие-то бумаги, и всё это молча, с каким-то испуганным лицом. — Ты чего? — спросила я, откладывая папку. — Куда собралась? — Мне надо срочно, — ответила она, не поднимая головы. Голос дрожал. — В больницу. Брата в больницу положили. — Надолго? — Не знаю. Но сегодня уже не вернусь. Я посмотрела на неё. Она была бледная, руки тряслись, когда она застёгивала сумку. Я не стала спрашивать, что случилось — не моё дело. — Поняла, — сказала я. — Работу твою сделать или оставить тебе на завтра? — Оставь, — ответила Алия, наконец поднимая голову. — Не трогай ничего. Я сама потом разберусь. — Хорошо. Она кивнула и выбежала из кабинета — быстро, не прощаясь. Я смотрела ей вслед, на её дублёнку, которая мелькнула в коридоре, на то, как она чуть не столкнулась с Семёнычем на выходе, извинилась на ходу и скрылась за дверью. Я вернулась к своим бумагам. В голове крутилось: брат в больнице. У неё есть брат. Я не знала, она не рассказывала. Впрочем, мы не подруги — работаем в одном кабинете, но не больше. Я пожала плечами и продолжила печатать. У каждого свои проблемы. В Казани, кажется, начинаются тёмные времена. Я смотрела в окно, на снег, и думала о том, что сегодня вечером снова пойду к Валере. И к маме. И что завтра будет новый день. Новая работа. Новые бумаги. А потом — снова больница.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать