Канцелярия

Слово пацана. Кровь на асфальте
Гет
В процессе
NC-17
Канцелярия
tarumm
автор
Описание
Зимняя Казань конца восьмидесятых. Ксения Абросимова работает в канцелярии районного отдела милиции, перепечатывает протоколы, ведёт бумажную волокиту и старается не высовываться. Дома — больная мать, в кармане — копейки, а впереди — только бесконечные смены и бессонные ночи.
Примечания
Метки будут обновляться по мере выхода глав. История будет переплетаться с сюжетом сериала, но героиня не будет крутиться в эпицентре событий. Она, скорее, будет наблюдателем Главы будут выходить раз в неделю, максимум раз в две недели. Если будет много читателей, то почаще, поэтому все будет зависеть от вас Публичная бета работает, делайте пометки :)
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Часть 4. Не сейчас, не сегодня

Больница встретила меня запахом хлорки и варёной капусты. Этот запах въелся в стены, в линолеум, в простыни на койках и в халаты медсестёр — казалось, его невозможно выветрить, даже если открыть все окна в самый сильный мороз. Коридоры тянулись бесконечной чередой, с облупившейся краской на стенах, где когда-то давно было светло-зелёное покрытие, а теперь остались только пятна и потёки. Под ногами противно скрипел линолеум, местами порванный и заклеенный синей изолентой. Я сидела на продавленном стуле у дверей реанимации. Стул был старым, с облезлой деревянной спинкой, и пружины в нём давно потеряли упругость, так что я всё время съезжала вперёд. Перед глазами висела табличка «Посторонним вход воспрещён», напечатанная на машинке и приколотая к двери канцелярской кнопкой. Маму увезли туда три часа назад. Или четыре — я сбилась со счёта. Скорая приехала через сорок минут после звонка. Эти сорок минут я металась по квартире, не зная, куда себя деть. Сначала набрала номер — в диспетчерской сказали «ждите», и голос был таким равнодушным, будто я жаловалась на протекающий кран, а не на маму, которая лежала в бреду и не узнавала меня. Потом я переоделась — натянула джинсы, свитер, сверху дублёнку, хотя дома было тепло. Потом собрала вещи — паспорт, полис, рецепты, немного денег — всё сложила в пакет, который оставила у двери. Потом десять раз отпила на кухне холодный чай, который не лез в горло, и каждый раз сплёвывала его в раковину, потому что он казался горьким и противным. Когда скорая наконец приехала, я уже сидела на продавленном пуфике в прихожей, как на вокзале перед отъездом. Два фельдшера — мужик с усами и рыжая девушка с косичками — быстро занесли носилки, переложили маму, что-то спросили про лекарства. Я отвечала, но не помню что. Потом мы ехали в машине, мигалка сверкала за окном, снег кружился в красном свете, а я держала маму за руку и чувствовала, как её пальцы — холодные, тонкие, почти невесомые — слабо сжимают мои. Пакет с документами я бросила в коридоре. Не специально — просто в суматохе забыла. Я вспомнила о нём только когда мы отъехали от дома, но возвращаться было поздно, да и оставлять маму одну в больнице я не могла. В больнице маму сразу забрали. Я осталась в коридоре одна. Ночью здесь было тихо. Не той тишиной, когда всё спокойно, а той, которая давит на уши, заставляет вздрагивать от каждого скрипа, каждого шороха. Где-то далеко капала вода из крана — кап-кап-кап, мерно, как метроном. Санитарки переговаривались вполголоса в ординаторской — я не разбирала слов, только низкое, гудящее бормотание, похожее на жужжание пчёл. В коридоре горели тусклые лампы дневного света, и их ровный, болезненный свет делал всё вокруг плоским и ненастоящим, будто декорацией к страшному спектаклю. Я сидела на продавленном стуле, обхватив себя за плечи, и смотрела в одну точку на стене. Там была трещина, похожая на молнию, и я разглядывала её, как будто в ней был какой-то важный смысл. Мысли не шли. Было только тяжёлое, давящее ничего. Иногда я ловила себя на том, что смотрю в потолок, или на свои ботинки, или на табличку «Посторонним вход воспрещён». Время потеряло значение. Я не знала, сколько прошло — час, два, пять. Под утро я задремала, прислонившись головой к холодной стене. Спала неглубоко, сквозь сон слышала шаги, голоса, хлопанье дверей. Проснулась от того, что кто-то тронул меня за плечо. — Девушка, девушка, — голос был женским, мягким, но настойчивым. — Вы чего тут? Идите в буфет, кофе попейте. Нельзя так сутками сидеть. Я подняла голову. Передо мной стояла пожилая медсестра с добрым, морщинистым лицом и в белом халате, заляпанном чем-то синим — то ли чернилами, то ли йодом. Она смотрела на меня с жалостью, и эта жалость почему-то заставила меня почувствовать себя ещё хуже. — Спасибо, — сказала я, вставая. Ноги затекли, в спине ломило, шея затекла от неудобной позы. Врач, молодой парень с залысинами и уставшими глазами, вышел через час. Он держал в руках папку с бумагами и выглядел так, будто только что выпил полчашки кофе, но это не помогло. Белый халат на нём был мятым, на воротнике — след от помады или от красного сока, я не поняла. — Состояние тяжёлое, но стабильное, — сказал он. Голос у него был ровным, без эмоций, будто он повторял эти слова сотый раз за смену. — Пока будем наблюдать. Вы дочь? — Да, — ответила я. — Ксения. Ксения Абросимова. — Документы есть? Полис, паспорт, выписки из поликлиники? — Дома остались, — сказала я, чувствуя, как внутри поднимается волна стыда и паники. — Я в суматохе забыла пакет в коридоре. Я завтра принесу, обязательно. Врач посмотрел на меня с лёгким раздражением — не злым, скорее усталым, будто такое происходило каждый день и он уже привык, но всё равно каждый раз злился. — Завтра принесёте, — повторил он, кивнул и ушёл, даже не назвав своего имени. Я смотрела ему вслед, на его стоптанные ботинки с развязавшимся шнурком, на пятно на халате, и думала, что он, наверное, хороший врач. Просто очень устал. И что завтра мне нужно обязательно принести документы, потому что без них маму могут выписать или не дать лекарства. Я пошла в буфет, потому что деваться было некуда. Буфет находился в конце коридора, маленькая комнатка с двумя столиками, покрытыми клеёнкой в цветочек, и автоматом кофе в углу. За прилавком дремала полная тётка в белом колпаке, положив голову на сложенные руки. Я нажала кнопку, подождала, пока стаканчик наполнится бурой жидкостью, и вышла обратно в коридор — в буфете было душно и пахло пережаренным маслом. Кофе был горячим, но безвкусным, как кипяток с бумагой, и горьким до тошноты. Я стояла у окна, сжимая стаканчик, и смотрела на заснеженный двор. За стеклом мороз рисовал ледяные узоры, а мне казалось, что эти узоры — как моя жизнь: красивые, но холодные и ненастоящие. — Девушка, вы чья? Я обернулась. Женщина лет пятидесяти, невысокая, полноватая, с седыми прядями в тёмных волосах, смотрела на меня внимательно и чуть тревожно. Одета она была просто — тёмный свитер, изрядно застиранный, длинная юбка, стоптанные сапоги, на плечах накинут пуховый платок. В руках она держала такой же стаканчик с кофе, как у меня, и надкусанную булочку на бумажной тарелке. — Дочь Анны Сергеевны, — сказала я. — Из реанимации. Меня Ксения зовут. — А я Нина Петровна, — женщина кивнула, и лицо её стало понимающим. — Моя дочка в третьей палате. Лена. С вашей мамой, говорят, они рядом лежат. Она подошла ближе, села на скамейку у стены — таких же продавленных, как та, на которой я сидела ночью — и похлопала по сиденью рядом. — Присядьте, Ксения. Долго стоять вредно. У меня после первой недели в этой больнице варикоз начался, а я на каблуках никогда не ходила, представляете? Я села. Кофе почти остыл, но я всё равно сделала глоток, скорее по привычке, чем от желания. Горькая жижа обожгла горло, и я поморщилась. — Тяжело вам, — сказала Нина Петровна, глядя на меня. В её глазах была не просто жалость, а какое-то глубокое, выстраданное понимание. — Я по себе знаю. Молодая ещё, а уже такое. Мою Лену тоже сначала в реанимацию положили, я думала — всё, конец. Три дня не спала, по коридору ходила, как тень. Вон, до сих пор таблетки от бессонницы глотаю. — А сейчас ей лучше? — спросила я, чувствуя, как внутри зашевелилась робкая, почти детская надежда. — Лучше, — Нина Петровна кивнула, но в голосе не было той уверенности, которая бывает, когда человек говорит о полном выздоровлении. Скорее, была осторожная, выстраданная надежда. — Не сразу, но лучше. Её уже второй год таскаю по врачам. Туда-сюда, туда-сюда. Москва, Казань, опять Москва. Руки опускаются иногда. — А помогает? — спросила я, хотя боялась услышать ответ. — Помогает, — Нина Петровна посмотрела на меня, и в её глазах я увидела что-то, похожее на свет. Не яркий, не слепящий, а такой, какой бывает в пасмурный день, когда солнце наконец пробивается сквозь тучи. — Не быстро, не дёшево, но помогает. У меня профессор один есть в Москве, знакомый. Он за сложные случаи берётся. Мы к нему ездим, он схему лечения подбирает, потом возвращаемся домой, проходим курс, опять к нему. Вашей маме, может, тоже туда надо. — Я слышала про такое лечение, — сказала я, вспоминая разговоры в коридорах больницы, которые раньше казались мне далёкими и не имеющими ко мне отношения. — За границей ещё есть, но это совсем недоступно. — За границей — это космос, — согласилась Нина Петровна, вздыхая. — Я даже не знаю, сколько это стоит. Миллионы, наверное. А Москва — это хотя бы не космос. Но дорого, конечно. Очень дорого. Она вздохнула, сделала глоток кофе и поморщилась — видимо, он был такой же безвкусный, как мой. — Я квартиру продала, чтобы возить Лену, — сказала она тихо, будто не мне, а себе самой. — Однокомнатную, в хрущёвке. Не в лучшем состоянии, конечно, но свои метры. В Теплоконтроле, знаете такой район? Снимаем теперь комнату в Москве, я там устроилась уборщицей в поликлинику, Лена учится на заочном в педагогическом. Муж не выдержал, ушёл в первый же год. Сказал, что не может на это смотреть и что денег у нас всё равно нет. Она замолчала, и я увидела, как у неё дрожат руки — мелко, почти незаметно, но я сидела рядом и видела. Крупные, натруженные пальцы с обкусанными ногтями и трещинками на коже от постоянной работы с водой и чистящими средствами. Руки уборщицы. Руки матери, которая делала всё, что могла. Она держалась мужественно, не плакала, не жаловалась, но эта дрожь выдавала её с головой. — А я не жалею, — сказала она твёрдо, поднимая на меня глаза. — Квартиру можно снять, а дочку — нет. Мы сидели молча несколько секунд. Я смотрела на её руки, на платок, на седые пряди, и думала о том, что эта женщина — чужая, совершенно чужая — сейчас стала мне ближе, чем многие, кого я знала годами. — А у вас кто есть? — спросила Нина Петровна, поворачиваясь ко мне всем корпусом. — Муж, парень, родственники? — Никого, — ответила я, и в голосе проскользнула горечь, которую я не смогла скрыть. — Только мама. И бабушка с дедушкой, но бабушка больна, у неё деменция, она не в себе, а дедушка за ней ухаживает круглосуточно. Им не до нас. — А отец? Я замерла. Вопрос прозвучал так обыденно, так по-человечески просто, будто она спросила, какой сегодня день недели. Но для меня это слово — отец — всё ещё жгло горло, как наждачная бумага. Я не могла произнести его вслух, не могла сказать то, что узнала от бабушки и дедушки. Не могла даже думать об этом без тошноты. — Его нет, — сказала я коротко. Не соврала. Его действительно нет. Просто не так, как думает Нина Петровна. Она не стала уточнять. Только кивнула, будто поняла, что лезть не стоит. В её глазах мелькнуло что-то — может, сочувствие, может, понимание, что у каждого своя боль и не в каждую дверь стоит стучаться. — Тяжело вам, — повторила она. — Ой как тяжело, Ксения. Она допила свой кофе, доела булочку — маленькими, аккуратными кусочками, будто растягивая удовольствие, хотя удовольствия, судя по её лицу, было немного. Потом вытерла губы бумажной салфеткой, посмотрела на меня и сказала: — Послушайте, Ксения, — Нина Петровна понизила голос, хотя вокруг никого не было. — Я не богатая, это вы уже поняли. Квартиру продала, живу в съёмной комнате, дочку лечу. Но связи кое-какие у меня есть. В Москве, в Казани. Люди, которые могут помочь с лекарствами, с консультациями, с направлениями. Если что-то понадобится — вы скажите. Может, я смогу помочь. Я смотрела на неё и не верила своим ушам. Эта женщина, которая сама едва сводила концы с концами, предлагала мне помощь. Не деньгами — она дала понять, что денег у неё нет, — но чем-то другим, что в этой ситуации было почти так же важно. Связи. Люди. Возможность не быть одной. — Спасибо, — сказала я, и голос дрогнул. — Спасибо большое. Я… я не знаю, что сказать. — Ничего не говори, — Нина Петровна оглянулась по сторонам, будто проверяя, не подслушивает ли кто. Потом достала из кармана юбки маленький блокнот, оторвала листок и что-то быстро написала. — Вот телефон. Человека зовут Сергей Борисович. Он не врач, но знает тех, кто может помочь. Официально это никто не делает, понимаете? Никаких квитанций, никаких гарантий. Но если очень надо — он помогает. Я взяла листок. Бумага была тонкой, из школьной тетрадки, и буквы — неровные, торопливые, будто она боялась, что кто-то увидит. — А что за лечение? — спросила я, чувствуя, как внутри поднимается тревога. — Нелегальное? — Не совсем, — Нина Петровна вздохнула. — Препараты нормальные, импортные. Врачи настоящие, из хороших клиник. Просто они работают не через кассу, а напрямую. Это дешевле, чем официально, но всё равно дорого. И риск есть, конечно. Если что-то пойдёт не так — никто не ответит. Понимаете? Я понимала. Слишком хорошо понимала. В моей жизни всё было именно так — никаких гарантий, никакой защиты, только риск и надежда, что пронесёт. — Они мою маму вылечат? — Не знаю, — честно сказала Нина Петровна. — Никто не знает. Но шанс есть. А в нашей ситуации — это уже много. Она помолчала, потом добавила: — Я Лену через него возила. Дорого, страшно, но она жива. И это главное. Я сжала листок в руке, сунула его в карман джинсов. Сердце колотилось где-то в горле. Я не знала, смогу ли позвонить по этому номеру. Не знала, хватит ли у меня смелости. Но я знала, что теперь у меня есть выбор. Страшный, почти безнадёжный, но выбор. — Спасибо, — повторила я. — Я подумаю. — Думайте, — Нина Петровна встала, поправила платок на плечах. — Но долго не тяните. Время в нашем деле — деньги. И жизнь. Она ушла, и я осталась одна. Смотрела ей вслед, на её неспешную походку, на тёмный свитер, на седые пряди, выбившиеся из-под платка. Потом перевела взгляд на окно. Снег всё падал и падал, засыпая больничный двор, заметая следы, заметая всё, что было до этой минуты. Я достала листок из кармана, развернула его. Телефон. Семь цифр. Ни имени, ни адреса, ничего. Только номер, написанный дрожащей рукой. Я прочитала его несколько раз, запоминая, потом свернула листок, сунула обратно в карман и застегнула его на пуговицу. Так, чтобы не потерялся. Но и не звонить. Пока. Внутри меня боролись две силы. Одна говорила: «Это шанс. Единственный шанс. Если ты не позвонишь, мама умрёт. Ты будешь винить себя всю жизнь». Другая шептала: «Это опасно. Нелегально. Если что-то случится, ты никого не найдёшь. И кто этот Сергей Борисович? Бандит? Мошенник?» Я не знала. И это незнание было хуже всего. Я вернулась к реанимации, села на свой продавленный стул. Листок лежал в кармане, жёг кожу через джинсы. Я сидела и думала о том, что Нина Петровна рискнула. Ради дочери. Продала квартиру, потеряла мужа, связалась с нелегалами. А я? Что я готова сделать ради мамы? Я провела рукой по карману, нащупала бумажку. Тонкую, хрупкую, как надежда. — Мам, — прошептала я в пустоту. — Что мне делать? Реанимационная дверь молчала. За ней кто-то ходил, переговаривались медсёстры, пищала аппаратура. А я сидела и сжимала в кулаке телефон, который мог спасти маму — или разрушить всё. К вечеру я так и не решилась позвонить. Достала листок раз десять, перечитала номер, вбила в телефон — и стёрла. Потом снова вбила. И снова стёрла. Я боялась. Не того, что меня обманут. Не того, что это опасно. Я боялась поверить. Поверить в то, что у мамы есть шанс. А потом потерять его. В сумерках я вышла из больницы купить сигарет — себе, хотя не курила. Просто хотелось сделать хоть что-то, что отвлечёт. У крыльца стоял знакомый силуэт — лысая голова, чёрная куртка, спокойная поза. Зима. Он стоял, прислонившись плечом к стене, и смотрел куда-то в сторону забора, за которым темнели гаражи и редкие фонари едва разгоняли зимнюю тьму. Пар изо рта вырывался густыми клубами, ветер трепал полы его куртки, но он, казалось, не замечал холода. Я замедлила шаг, не зная, хочу ли подходить. Но он уже повернул голову, увидел меня и кивнул — спокойно, будто мы договаривались встретиться именно здесь, в больничном дворе, в сумерках, когда снег скрипит под ногами, а из окон льётся тусклый жёлтый свет. — Абросимова, — сказал он, когда я подошла. — Я не слежу, если что. Просто проходил мимо. — Здесь не проходят мимо, — ответила я устало. — Здесь тупик. Он промолчал, потом достал пачку сигарет, протянул мне. Я взяла одну. Он прикурил, протянул зажигалку. Я затянулась, закашлялась — горький дым обжёг лёгкие. Вкус был противным, но почему-то именно сейчас это казалось правильным. Горько, больно, тяжело — как всё вокруг. — Плохо? — спросил он, глядя прямо перед собой. — Плохо, — призналась я. И не стала врать, что всё нормально. Не было сил врать. Не было сил делать вид, что я держусь, что у меня всё под контролем, что я справлюсь. — Очень плохо. — Мать? — Мать. Он кивнул, будто другого ответа и не ждал. Помолчал, докурил сигарету до половины, затушил о край скамейки, спрятал окурок в карман куртки — странная привычка для человека, который живёт на улице. Потом повернулся ко мне, и я увидела его лицо — усталое, с покрасневшими от холода щеками, с глубокими тенями под глазами. Он выглядел старше своих лет, старше того парня, с которым я училась в одной школе. Годы на улице, в группировке, в драках и разборках сделали своё дело — он казался человеком, который видел слишком много и устал от этого. — Турбо говорил, что если надо помочь — скажи, — сказал он наконец. — Мы не богатые, сама знаешь. Денег у нас нет. Но помочь можем другим. Лекарства достать, врача найти, с кем надо поговорить. Я затянулась ещё раз, уже не кашляя. Дым наполнил лёгкие, голова слегка закружилась, и в этом кружении было что-то почти приятное — возможность на секунду забыть, где я и что происходит. — Врача найти? — переспросила я, чувствуя, как внутри поднимается какое-то странное, почти болезненное напряжение. — Вы знаете таких врачей? Зима посмотрел на меня внимательно, будто пытался прочитать что-то на моём лице, понять, почему я спрашиваю, что скрывается за этим вопросом — простая надежда или уже готовое решение. — Познакомимся, — сказал он осторожно, чуть помедлив. — В Казани есть один, в Москве — другие. Не из поликлиник, не из больниц. Те, кто берутся за сложное, когда официально уже ничего нельзя сделать. — Нелегальные? — спросила я прямо, глядя ему в глаза. — Не совсем, — он покачал головой. — Они настоящие врачи, с дипломами, с опытом. Просто работают не через кассу. Деньги — в руки, и никто ничего не спрашивает. Риск есть, но шанс есть. Я сжала пальцы на сигарете, чувствуя, как тонкая бумажка мнётся под пальцами. Листок с номером Сергея Борисовича лежал в кармане, жёг кожу через подкладку. Я могла бы рассказать Зиме о нём. Могла бы спросить, знает ли он этого человека, можно ли ему доверять. Но я промолчала. Не потому, что не доверяла Зиме — я вообще никому не доверяла. А потому, что если я сейчас произнесу этот номер вслух, если свяжу его с ними, то обратной дороги не будет. — И сколько стоят такие врачи? — спросила я, хотя уже боялась ответа. — По-разному, — Зима пожал плечами. — От тысячи рублей за консультацию до десяти — за курс. Плюс лекарства. Плюс дорога, если в Москву. Короче, не дёшево. Я молчала. Тысяча рублей — это пять месяцев моей зарплаты, если не считать вычетов. Десять тысяч — это больше четырёх лет работы, если ничего не есть и не платить за квартиру. У меня не было ни тысячи, ни десяти. Было только несколько рублей в кармане, которых едва хватит на хлеб и молоко до зарплаты. — А вы, — я запнулась, подбирая слова, чувствуя, как горький дым оседает на языке. — Вы можете с ними договориться? Чтобы дешевле? Зима посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом. В свете фонаря его лицо казалось высеченным из камня — никаких эмоций, только усталость и что-то ещё, чего я не могла разобрать. Может, сочувствие. Может, предостережение. — Можем, — сказал он наконец. — Но тогда ты будешь должна. Не деньгами — что-нибудь другое. Я знала, что это значит. Шантаж. Услуга за услугу. Они помогут маме — а я помогу им. Информацией, документами, молчанием. Чем-то, что для меня будет стоить дороже любых денег. Тем, что сделает меня предателем в глазах коллег, а может, и преступницей. — Подумай, — сказал Зима, видя моё молчание. — Не торопи. Время у тебя есть, пока мать в реанимации. Там её хоть не выгонят, пока документы не принесёшь. Он встал, отряхнул снег с куртки. Я осталась сидеть, докуривая сигарету до самого фильтра. Горечь во рту смешалась с горечью в душе, и я не могла понять, что из них сильнее. — Ты это, — сказал он, уже собираясь уходить. — Не рискуй зря. И не доверяй тем, кого не знаешь. Мало ли кто тут по больницам ходит, помощь предлагает. Я вздрогнула. Он что, знает про Сергея Борисовича? Или просто так сказал, из общей осторожности, потому что в его мире доверять незнакомцам — смерти подобно? — А вам доверять? — спросила я, поднимая на него глаза. Он посмотрел на меня, и в его взгляде мелькнуло что-то — может, обида, может, сожаление. Или просто усталость, такая же глубокая, как моя. — Решай сама, — сказал он и пошёл прочь, быстро, сбитой походкой, исчезая в снежной пелене, растворяясь в темноте, пока не осталось ничего, кроме следов на свежем снегу, которые через час заметёт метель. Я осталась сидеть на скамейке одна. Сигарета догорела до фильтра, обожгла пальцы, я бросила её в снег, где она зашипела и погасла. Снег всё падал и падал, крупный, белый, холодный. Он ложился мне на плечи, на шапку, на колени, но я не стряхивала его. Смотрела на больничные окна, за которыми горел тусклый свет, и думала. Два пути. Первый — Нина Петровна, Сергей Борисович, нелегальные врачи и никаких гарантий. Второй — Зима, Турбо, их связи, их «помощь» — и долг, который придётся отдавать. Оба страшные. Оба рискованные. Оба могли спасти маму — или погубить нас обеих. Я встала, стряхнула снег, подошла к крыльцу, зачем-то посмотрела на дверь. За ней было тепло, пахло хлоркой и кипятком. И там, в глубине коридора, на продавленном стуле, меня ждала трещина на стене, похожая на молнию. Я не пошла внутрь. Вместо этого я достала из кармана смятый листок с номером Сергея Борисовича, развернула его, посмотрела на неровные цифры. Потом спрятала обратно, застегнула пуговицу на кармане и пошла к телефонной будке на углу. Она стояла старая, с выбитым стеклом, вся в снегу, но аппарат внутри работал — я видела, как вчера какая-то женщина громко ругалась в трубку с кем-то. Я открыла тяжёлую дверь, зашла внутрь. В будке было холодно, пахло мочой и табаком. Диск на телефоне был ржавым, с тугой прокруткой, но крутился. Я достала листок, положила на маленький металлический столик, сняла трубку. Гудки. Длинные, равнодушные, будто кто-то там, на другом конце провода, спал и не собирался просыпаться. Я поставила палец на диск, на первую цифру. И замерла. Что я скажу? «Здравствуйте, мне нужна помощь»? «У меня мама умирает, а денег нет»? «Я готова рискнуть, но боюсь»? Сергей Борисович — кто он? Врач? Посредник? Бандит? Такие люди не работают бесплатно. Если у меня нет денег сейчас — они найдут способ их получить. Или не станут связываться. Я убрала палец, повесила трубку. Выхватила листок со столика, смяла его, хотела выбросить — и не смогла. Расправила, сложила, убрала в карман. На самый низ, под ключи, под мелочь. Не сейчас. Не сегодня. Я вышла из будки, глубоко вдохнула морозный воздух и пошла обратно в больницу. Мимо заснеженных кустов, мимо скамейки, на которой мы сидели с Зимой, мимо фонаря, который мигал жёлтым, неровным светом. Внутри было пусто и тяжело одновременно, будто кто-то выскреб всё содержимое, оставив только давящую, липкую тоску. Я вошла в коридор, прошла мимо поста медсестры — она кивнула мне, я кивнула в ответ — и села на свой стул у реанимации. Трещина на стене смотрела на меня, как знакомая, усталая. Я смотрела на неё, и мне казалось, что мы понимаем друг друга. Она тоже была трещиной в старом, облупившемся мире, который никто не собирался чинить. Я закрыла глаза и попыталась не думать. О маме за дверью. О листке в кармане. О словах Зимы. О двух путях, которые вели в неизвестность. Не получалось. Завтра нужно принести документы. Завтра нужно решить, что делать. Завтра. А сегодня я просто сидела на продавленном стуле и ждала утра. Потому что ждать — это единственное, что я умела сейчас. Ждать и надеяться, что завтра появится ответ. Или хотя бы знак, куда идти.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать