Под кожей

Bangtan Boys (BTS)
Слэш
Завершён
NC-17
Под кожей
Evanescent.
автор
Описание
Я хочу залезть тебе под кожу… чтобы никто не мог меня оттуда выковырять.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Тот, кто не умеет забывать

Дождь шёл уже третий час. Чонгук стоял у окна своей новой квартиры — той, которую купил через полгода после похорон, потому что в старой стены кричали. В прямом смысле. Ему казалось, что он слышит голос Юнги из кухни, из спальни, из коридора, где висела их общая куртка на одном крючке. Чонгук не мог открыть шкаф, не уткнувшись лицом в свитера, которые всё ещё пахли Юнги. Не тем запахом, который продаётся в магазинах — «морской бриз» или «свежесть хлопка». А тем, сложным, живым — кофе, бумага, немного пота после сна, и что-то сладкое, неуловимое, как память о сахарной вате, съеденной в детстве. Он переехал. Друзья сказали «правильное решение». Мать сказала «наконец-то». Чонгук ничего не сказал. Он просто собрал коробки и ушёл, оставив ту квартиру такой, какой она была. С немытой кружкой Юнги на столе. С открытой книгой на странице сорок три — Юнги так и не дочитал её, потому что засыпал каждую ночь на пятой строчке. С их общей зубной щёткой в стакане. Чонгук не мог выбросить зубную щётку Юнги. Она стояла в новом стакане, на новой раковине, в новой ванной. Щетина уже затвердела, пластик пожелтел, но Чонгук каждый день ставил её рядом со своей, будто они всё ещё жили вместе. Дождь за окном напомнил ему о другом дожде.

***

Было лето. Не то лето, которое показывают в фильмах — с идеальными закатами и беззаботным смехом. А настоящее, душное, московское лето, когда асфальт плавится, воздух стоит киселём, и единственное спасение — внезапная гроза, которая обрушивается на город, как проклятье. Они гуляли в парке. Чонгук ненавидел парк, потому что там было много людей, а Юнги ненавидел людей. Но в тот день почему-то согласился. «Хочу мороженое», — сказал он, и это была ложь, потому что Юнги не хотел мороженое, он хотел, чтобы Чонгук взял его за руку. Чонгук взял. Он всегда брал, когда Юнги говорил про мороженое, потому что давно выучил этот код. Дождь начался внезапно — как будто небо разорвали по шву. Люди закричали, побежали, спрятались под навесы и козырьки. А Чонгук и Юнги остались стоять под открытым небом. — Ты промокнешь, — сказал Юнги, и его голос тонул в шуме воды. — Ты тоже, — ответил Чонгук. Они смотрели друг на друга. Вода стекала по лицу Юнги, капли висели на ресницах, на кончике носа, на губах — там, где Чонгук хотел быть вместо дождя. Юнги не улыбался. У него было странное выражение лица — испуганное и одновременно спокойное, как у человека, который смотрит на приближающуюся волну и решает не убегать. — Я люблю тебя, — сказал вдруг Юнги. Не в первый раз. Но в этот раз его голос дрожал так, будто он признавался впервые. — Я люблю тебя так, что мне страшно. Чонгук не спросил «почему страшно?». Он знал. Потому что ему самому было страшно. Любовь такого размера не помещается в груди — она распирает рёбра, мешает дышать, заставляет сердце биться в чужом ритме. Страшно, потому что однажды она может закончиться. Не потому, что любовь пройдёт. А потому, что тот, кого ты любишь, может исчезнуть. И тогда эта любовь, которая сейчас делает тебя бессмертным, превратится в пытку. — Поцелуй меня, — попросил Юнги. И Чонгук поцеловал. Дождь лил как из ведра. Их одежда промокла насквозь, волосы прилипли ко лбам, вода затекала за шиворот и за манжеты. Чонгук чувствовал вкус дождя на губах Юнги — чистый, металлический, живой. А под ним — вкус самого Юнги: сладковатый, тёплый, тот, который невозможно забыть, даже если проживёшь сто лет. Юнги застонал в поцелуй. Негромко, почти неслышно — Чонгук почувствовал это вибрацией губ. Юнги всегда так делал, когда ему было хорошо: издавал тихие звуки, похожие на урчание сытого кота. Он стеснялся этого, краснел, отворачивался. А Чонгук считал это самым сексуальным звуком на земле, потому что это был звук абсолютного доверия. Ты не можешь притворяться, когда целуешься. Ты можешь притворяться в постели, можешь притворяться на свидании, но в поцелуе — нет. Поцелуй обнажает. Он срывает все маски и показывает, кто ты на самом деле: хочешь ты этого человека или просто используешь его, чтобы не быть одному. — Я хочу запомнить этот момент, — прошептал Чонгук, отрываясь от губ Юнги. — Навсегда. — Глупый, — ответил Юнги, но его глаза блестели не только от дождевой воды. — Ты же всё равно забудешь. Люди всё забывают. — Я не забуду. — Забудешь. — Хочешь поспорить? Юнги усмехнулся, и капли скатились с его губ на подбородок. «На что?» — спросил он. «На поцелуй», — ответил Чонгук. «Ты и так меня целуешь». «На следующий поцелуй». Юнги закатил глаза — но не раздражённо, а любяще, той любовью, которая ворчит, но никогда не уйдёт. — Идиот, — сказал он. — Твой идиот, — ответил Чонгук и поцеловал его снова, потому что мог. Потому что Юнги был здесь, был живым, был тёплым, и его пульс бился под пальцами Чонгука, как напоминание: «Я здесь. Я ещё здесь»

***

Чонгук не забыл. Ни одного поцелуя. Ни одного. Он помнил, как впервые поцеловал Юнги — в прихожей, когда они оба были пьяны не столько алкоголем, сколько друг другом. Юнги тогда сказал: «Ты пахнешь как сосна», а Чонгук ответил: «Ты пахнешь как дом», и это было правдой, хотя они ещё не жили вместе. Помнил, как целовал Юнги перед сном — лёгкое касание губ, обещание завтрашнего утра. Помнил, как целовал Юнги, когда тот плакал — от обиды на работе, от усталости, от того, что мир иногда бывает слишком жестоким к тем, кто не умеет быть жестоким в ответ. Чонгук целовал его слёзы, гладил по голове, шептал: «Всё пройдёт. Я с тобой». Всё прошло. Только он остался. Чонгук отошёл от окна. Дождь за окном всё шёл, напоминая о том летнем ливне, о том поцелуе, о том споре. Он выиграл тогда спор. Он не забыл. Но победа не приносила радости — только тупую, ноющую боль в том месте, где раньше было сердце.

***

Тэхен появился в его жизни как солнечный зайчик — неожиданно, ярко и раздражающе. Они встретились в книжном магазине. Чонгук стоял у стеллажа с поэзией, хотя не читал стихи со смерти Юнги. Просто пришёл сюда, потому что Юнги любил этот магазин. Юнги любил запах старых страниц, любил трогать обложки, прежде чем купить книгу, любил читать первые абзацы вслух, если они ему нравились. «Слушай, Чонгук, это гениально», — говорил он и читал, а Чонгук не слушал слова, он слушал голос — как он поднимается в конце предложения, как делает паузу перед важным словом, как иногда сбивается, если фраза слишком красивая. В тот день Чонгук держал в руках сборник Бродского — того самого, чью строчку «Ни страны, ни погоста не хочу выбирать» Юнги цитировал каждый раз, когда речь заходила о смерти. — Эту книгу брать не советую, — раздался голос сбоку. — Там слишком грустно. Тебе нужно что-то повеселее. Чонгук поднял глаза. Перед ним стоял парень с неестественно широкой улыбкой — такой широкой, что казалось, она вот-вот треснет. У него были острые скулы, глаза-щёлочки, которые смеялись даже тогда, когда рот был серьёзным, и кожа цвета топлёного молока. — Извините? — Чонгук моргнул. — Я говорю, Бродский — не лучший выбор для человека, который выглядит так, будто у него умерла собака. Или хуже. Чонгук замер. Слово «умерла» ударило в солнечное сплетение с такой силой, что на секунду перехватило дыхание. Но парень, кажется, ничего не заметил — он уже рылся на полке, вытаскивая одну книгу за другой. — Вот, — он протянул Чонгуку тонкий томик в оранжевой обложке. — Стихи о котиках. Серьёзно, есть такой поэт. Пишет только про котов. Это невозможно читать без улыбки, проверено на себе. Чонгук посмотрел на книгу. Потом на парня. Потом опять на книгу. — Я не… — Возьми, возьми. Если не понравится, вернёшь. Но тебе понравится. У тебя лицо человека, которому нужно что-то бессмысленно-милое. — Моё лицо? — переспросил Чонгук, чувствуя, как где-то глубоко внутри шевелится что-то, похожее на удивление. Он давно не удивлялся. Мир потерял способность удивлять его. — Да. Ты похож на кролика, которого забыли покормить. Обиженный, но ещё не агрессивный. Чонгук не знал, смеяться или обижаться. Он выбрал третье — просто взять книгу. — Сколько я вам должен? — Нисколько. Я делаю скидку для красивых грустных мальчиков. — Я не мальчик. — А кто ты? Чонгук открыл рот и закрыл. Ответа у него не было. Он был никем. Пустым местом, которое ходит на работу, ест, спит и иногда плачет в душе, чтобы никто не слышал. — Я Чонгук, — сказал он наконец. — А я Тэхен, — парень улыбнулся так, будто они были знакомы тысячу лет. — Приятно познакомиться, Чонгук, который не мальчик. Пойдём пить кофе? Там, за углом, делают такой раф, что пальчики оближешь. — Я не пью кофе с незнакомцами. — А зря. Незнакомцы — это лучший вид людей. Они не знают твоих ошибок, поэтому улыбаются искренне. Чонгук хотел сказать «нет». Он говорил «нет» всем последние два года. Но что-то в этом парне — в его дурацкой улыбке, в его наглом предложении, в его книжке про котов, которую Чонгук всё ещё держал в руках — что-то заставило его кивнуть. Они выпили по рафу. Тэхен болтал без умолку — про погоду, про книжный, про свою бывшую девушку, которая ушла к «мужику с татуировкой дракона на всю спину, представляешь?» Чонгук не представлял. Он вообще не слушал. Он смотрел на то, как Тэхен жестикулирует — широко, размашисто, будто дирижирует оркестром. Как смеётся собственным шуткам, запрокидывая голову. Как оставляет след от кофе на верхней губе и не замечает этого. Чонгук вдруг понял, что улыбается. Не сильно. Едва заметно. Но уголки губ поползли вверх сами собой, без его разрешения. — О, так ты всё-таки умеешь улыбаться! — воскликнул Тэхен. — А я уж думал, у тебя лицевые мышцы атрофировались. Чонгук быстро спрятал улыбку, но было поздно. Тэхен её видел. «Ты слишком быстро улыбнулся», — подумал Чонгук. — «Предатель». Они обменялись номерами. Чонгук не знал зачем. Он никому не звонил, кроме матери. Но Тэхен сам позвонил на следующий день. И через два дня. И через три. Он звонил, чтобы рассказать, что видел на улице «собаку, похожую на Чонгука» (собака была лохматой и грустной). Он звонил, чтобы спросить, дочитал ли Чонгук книгу про котов. Он звонил, чтобы просто сказать: «Привет, как дела?», и Чонгук впервые за долгое время ответил «нормально» и почти не соврал.

***

Тэхен не спрашивал. Это было самым странным. Он не спрашивал, почему у Чонгука такой взгляд — как у человека, который живёт в одном теле, а скучает по другому. Он не спрашивал, почему Чонгук носит чужое кольцо на цепочке под футболкой (обручальное кольцо, которое Чонгук купил через месяц после смерти Юнги и надел на безымянный палец, но потом снял, потому что не мог смотреть на него, и повесил на цепочку). Он не спрашивал, куда пропадает Чонгук каждую субботу на несколько часов (на кладбище, хотя он прекратил ходить после того дня, когда стоял на коленях перед камнем, но потом снова начал, потому что обещал). Тэхен просто был рядом. Шутил. Смеялся. Звал в кино, на выставки, в парк — туда, где Чонгук перестал ходить после того дождливого поцелуя. Чонгук сначала отказывался. Потом соглашался через раз. Потом — почти всегда. В парке он не целовался. Он вообще никого не целовал после смерти Юнги. Губы забыли, как это — прикасаться к чужой коже, чувствовать чужое дыхание, слышать чужой пульс под пальцами. Однажды Тэхен взял его за руку — просто так, на прогулке, когда они переходили дорогу. Чонгук не отдёрнул руку, но и не сжал в ответ. Он просто дал себя вести, как слепой. «Ты не должен чувствовать вину», — сказал ему как-то психолог, к которому Чонгук ходил три месяца, пока не понял, что разговоры не помогают. — «Жизнь продолжается. Юнги хотел бы, чтобы ты был счастлив». «Вы не знали Юнги», — ответил Чонгук. — «Он был ревнивым. Он бы сказал: подожди меня хотя бы пару лет». Психолог не нашёлся, что ответить.

***

Через месяц после знакомства Чонгук купил дневник. Это случилось случайно — он зашёл в канцелярский магазин за ручкой и увидел на полке тетрадь в тёмно-синей обложке. Такого же цвета, как свитер Юнги, который он носил дома. Тот свитер, с вытянутыми манжетами и маленькой дырочкой на локте — Юнги протёр его о стол, когда писал музыку за полночь. Чонгук не мог выбросить свитер. Он спал в нём, когда становилось особенно невыносимо. Чонгук взял тетрадь. Дома сел за стол, открыл первую страницу и написал: «Юнги, прошло два года, один месяц и три дня. Сегодня Тэхен заставил меня есть пиццу с ананасами. Ты ненавидел ананасы. Я тоже их ненавижу. Но он смотрел на меня так, что я не мог отказать. Прости». Он написал это и заплакал. Не от того, что изменил Юнги — он не изменил. Не от того, что полюбил Тэхена — он не полюбил. Он заплакал от того, что понял: даже в дневнике, даже на бумаге, он просит прощения за то, что живёт. Чонгук писал каждую ночь. Иногда много — страниц на пять. Иногда мало — одну фразу: «Сегодня ты снился мне. Ты смеялся. Я проснулся и час лежал, пытаясь вспомнить твой смех. Забыл. Я забыл, как ты смеёшься, Юнги. Прости». Он писал про забытые вещи. Про то, что однажды не смог вспомнить, какую зубную пасту предпочитал Юнги — мятную или с отбеливающим эффектом. Про то, что голос Юнги в его голове становился всё тише, будто кто-то убавлял громкость каждый месяц. Про то, что он боится того дня, когда не сможет воспроизвести его лицо по памяти — когда черты расплывутся, как акварель под водой. «Сегодня я вспоминал, как ты говорил «Чонгук-и». Ты добавлял это «и» в конце, когда был особенно нежным. «Чонгук-и, иди спать». «Чонгук-и, ты ел?». «Чонгук-и, я люблю тебя». Я повторил это слово вслух. «Чонгук-и». Получилось не так, как у тебя. У тебя оно звучало как прикосновение. У меня — как крик в пустоту». Дневник стал его вторым кладбищем. Только на этом кладбище Юнги оживал каждый раз, когда Чонгук брал ручку в руки.

***

Тэхен не знал о дневнике. Он не знал о Юнги. Чонгук никогда не произносил это имя вслух в его присутствии. Когда Тэхен спрашивал о прошлом, Чонгук отвечал: «Был один человек. Самый близкий. Он ушёл». И всё. «Как ушёл?» — спрашивал Тэхен. «Умер», — отвечал Чонгук и смотрел в сторону так, что Тэхен переставал задавать вопросы. Тэхен не настаивал. Он вообще был удивительно деликатным для человека, который мог ворваться в чужую жизнь с криком «пойдём пить кофе». Он чувствовал границы — чувствовал их кожей, как слепой чувствует стены. Никогда не спрашивал: «Ты его любил?» Потому что ответ был очевиден. Никогда не говорил: «Он бы хотел, чтобы ты двигался дальше» — потому что не знал, чего хотел бы умерший. Он просто сидел рядом, когда Чонгук замолкал. Молчал. Дышал. Это было то, чего Чонгуку не хватало больше всего — разрешение просто быть. Не весёлым. Не грустным. Не «сильным». Просто быть. Однажды Тэхен спросил: — Ты когда-нибудь сможешь полюбить снова? Был вечер. Они сидели на крыше дома Тэхена, пили тёплый чай из термоса и смотрели на закат — оранжевый, персиковый, нежно-розовый в том месте, где небо касалось земли. Чонгук думал, что такие закаты нравились Юнги. Потом подумал, что, возможно, Тэхену они нравятся тоже. Потом подумал, что нельзя всё время сравнивать. — Не знаю, — ответил Чонгук. — Я думал, что знаю. Но чем больше времени проходит, тем меньше я в этом уверен. — Любовь не заканчивается, — сказал Тэхен, и его голос был серьёзным — впервые за всё время знакомства. — Она просто меняет форму. Как вода. Она может быть океаном, может быть льдом, может быть паром. Но она не исчезает. Чонгук посмотрел на него. Тэхен не улыбался. Его лицо было спокойным и красивым в этом закатном свете — у него были тяжёлые веки, как у людей, которые много думают, но редко показывают это. Чонгук вдруг понял, что совсем не знает Тэхена. Что за весёлой маской скрывается кто-то другой — кто-то, кто тоже терял, тоже боялся, тоже ждал. — Откуда ты знаешь? — спросил Чонгук. — Потому что я люблю тебя, — ответил Тэхен. Тишина упала на крышу, как тяжелое одеяло. Чонгук перестал дышать. Чай остыл в его кружке. Где-то вдалеке залаяла собака, и этот звук показался Чонгуку нереальным — слишком обыденным для момента, который изменит всё. — Тэхен… — Не надо ничего говорить, — перебил Тэхен. Он не смотрел на Чонгука — смотрел на закат, и его профиль был резким, вырезанным из темноты. — Я знаю, что ты не готов. Я знаю, что ты любишь кого-то другого. Я знаю, что этот кто-то умер, и ты носишь его кольцо на шее. Я не слепой, Чонгук. Я просто… — он вздохнул, и его голос дрогнул впервые. — Я просто подумал, что если не скажу сейчас, то не скажу никогда. А жить с мыслью «а что, если» я больше не могу. Чонгук молчал. Его сердце билось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев. Он смотрел на Тэхена — на его острые скулы, на его длинные пальцы, сжимающие кружку так сильно, что побелели костяшки. И чувствовал. Чувствовал что-то тёплое, нежное, живое. Не такое, как с Юнги. С Юнги любовь была ураганом — она ломала, переворачивала, сметала всё на своём пути. Эта любовь была другой. Тихой. Как рассвет после долгой ночи. Но даже рассвет не мог заставить Чонгука забыть ночь. — Тэхен, — сказал он медленно, подбирая слова, как хирург подбирает скальпель — осторожно, чтобы не сделать больно. — Ты мне нравишься. Правда. Я рад, что встретил тебя. Ты… ты вернул мне способность улыбаться. Ты заставил меня чувствовать себя живым. Но… — Не надо «но», — перебил Тэхен, и в его голосе появилась сталь. — Я знаю это «но». Я видел его в твоих глазах каждый раз, когда ты смотрел на меня. «Ты хороший, но не он». Так ведь? Чонгук опустил голову. — Прости. — Не извиняйся. — Тэхен наконец повернулся к нему. Его глаза блестели — но слёз не было. Или были, но он не дал им упасть. — Я не просил любить меня так же. Я просил только заметить. А ты заметил. Этого достаточно. — Этого не достаточно, — прошептал Чонгук. — Ты заслуживаешь того, кто сможет любить тебя полностью. Я не могу. Часть меня… часть меня похоронена там, — он коснулся груди, где под футболкой висело кольцо. — Я похоронил свою большую любовь. В прямом смысле. Я стоял над могилой и смотрел, как гроб опускают в землю. Часть меня ушла вместе с ним. Тэхен протянул руку и коснулся его щеки. Ладонь была тёплой, шершавой — мозоль на подушечке указательного пальца, видимо, от гитары или ручки. Чонгук не отдёрнулся. Он закрыл глаза и позволил себе почувствовать это прикосновение. Не как предательство. Как прощание. — Я подожду, — сказал Тэхен. — Не надо. — Я сам решу, что мне надо. — Тэхен убрал руку и улыбнулся — прежней своей улыбкой, широкой, солнечной, почти наглой. — А ты пока просто будь. Не люби меня. Не притворяйся. Просто будь рядом. Договорились? Чонгук открыл глаза. Закат почти погас, оставив на небе фиолетовые разводы, как синяки после битвы. Тэхен смотрел на него — без надежды, без отчаяния. Просто смотрел. Принимал. — Договорились, — сказал Чонгук. Они допили остывший чай и спустились с крыши. Тэхен проводил его до метро, и на прощание не поцеловал, не обнял — просто махнул рукой, как старый друг. Чонгук вошёл в вагон, сел у окна и достал телефон. Он открыл заметки и написал: «Сегодня Тэхен сказал, что любит меня. Я не знаю, что чувствую. Мне хорошо с ним. Тепло. Но когда я смотрю на него, я не хочу целовать его в шею. Я не хочу считать его родинки. Я не хочу знать, какой звук он издаёт, когда засыпает первым. Я хочу только одного — чтобы ты вернулся. И это никогда не случится. Прости, Юнги. Прости, что я всё ещё жив. Прости, что не умер вместе с тобой. Прости, прости, прости». Он нажал «сохранить» и убрал телефон в карман. Поезд тронулся. За окном замелькали туннели, свет, темнота, снова свет. Чонгук смотрел на своё отражение в чёрном стекле — на человека, который научился улыбаться, но не научился забывать. «Ты бы хотел, чтобы я был счастлив», — подумал он. — «Но счастье без тебя — это не счастье. Это просто отсутствие горя. И я не знаю, достаточно ли этого для целой жизни». Дневник ждал его дома. На тёмно-синей обложке, на том месте, где свитер Юнги был протёрт до дыры. Чонгук откроет его сегодня, как открывал каждую ночь, и напишет ещё одну строчку. Потому что это всё, что у него осталось. Потому что если он перестанет писать, то перестанет помнить. А если перестанет помнить, то Юнги умрёт по-настоящему — навсегда, окончательно, безвозвратно. А этого Чонгук не мог допустить.

***

Дома Чонгук не зажег свет. Он вошел в прихожую, на ощупь снял кроссовки — левый шнурок снова развязался, Юнги всегда говорил, что он завязывает их «как первоклассник», и каждый раз перевязывал сам, быстро, ловко, двумя движениями. Чонгук наступил на развязанный шнурок, споткнулся, выругался сквозь зубы и вдруг — в этой темноте, в этом одиночестве, в этом глупом развязанном шнурке — почувствовал, как горло сжало до хруста. Он прислонился спиной к двери и сполз по ней вниз. Сел на холодный пол в прихожей, поджал колени к груди и замер. Где-то в груди пульсировала тупая боль — не та, острая, которая была в первые недели, когда он кричал в подушку, чтобы соседи не слышали. Другая. Привычная. Как старый перелом, который ноет перед дождем. «Я люблю тебя, — сказал сегодня Тэхен. — Я просто подумал, что если не скажу сейчас, то не скажу никогда». Чонгук закрыл глаза. В темноте прихожей, пахнущей пылью и старым деревом, он мог притвориться, что находится в другом месте. В другой квартире. С другим человеком. Он достал из-под футболки цепочку. Кольцо было теплым — нагрелось от тела. Чонгук поднес его к губам, поцеловал и прошептал в пустоту: — Сегодня меня позвали любить. А я даже не знаю, умею ли я еще. Разлюбить тебя я не разучился — я никогда не разлюблю. А полюбить кого-то другого… Юнги, как это делается? Ты не научил меня жить без тебя. Ты научил меня только жить с тобой. Никто не ответил. Только холодильник загудел где-то на кухне — протяжно, жалобно, как больной зверь. Чонгук поднялся, прошел в спальню, включил настольную лампу. Свет упал на дневник — тёмно-синий, лежащий на подушке, как второй жилец этой кровати. Чонгук сел, открыл на чистой странице и начал писать. Он писал долго. Слова лились сами, без усилий — будто кто-то другой водил его рукой. «Юнги, сегодня я вспомнил твои губы. Не те, какими ты целовал меня на людях — быстрые, стеснительные, «чтобы никто не увидел». А те — которые были только моими. Которые ты прятал в моей шее по ночам, когда думал, что я сплю. Ты целовал меня в сонную артерию — туда, где бьется самый главный пульс. Я не спал. Я всегда чувствовал. Я просто не хотел спугнуть эту нежность, потому что ты давал её так редко — как будто боялся, что если будешь нежным слишком часто, она потеряет цену. Идиот. Твоя нежность была единственной валютой, которая не обесценивалась даже при смерти». Он отложил ручку. Воспоминания нахлынули — не просьбой, не мольбой, а властным требованием. Они не спрашивали разрешения. Они просто являлись — живые, пахнущие, осязаемые, как прикосновение к горячей коже.

***

В ту ночь они поссорились. Чонгук не помнил из-за чего. Кажется, из-за денег. Или из-за времени, которое Юнги проводил в студии, забывая про ужин, про сон, про то, что дома его ждут. Чонгук накричал — впервые за долгое время. Юнги не ответил. Он замолчал, сжал челюсти так, что заиграли желваки, и ушел в ванную. Хлопнул дверью — не сильно, но достаточно, чтобы Чонгук понял: граница пройдена. Чонгук остался в гостиной. Сидел на диване, смотрел в одну точку и ненавидел себя. За каждое слово. За каждый срыв. За то, что сделал больно человеку, который и так боялся боли больше всего на свете. Прошло полчаса. Сорок минут. Час. Чонгук подошел к двери ванной, приложил ладонь к дереву. — Юнги… Молчание. — Юнги, открой, пожалуйста. — Уйди. — Голос был глухим, сдавленным. Чонгук знал этот голос. Он звучал так, когда Юнги плакал и не хотел, чтобы кто-то это видел. — Не уйду. — Чонгук опустился на корточки перед дверью. — Ты можешь не открывать. Я буду сидеть здесь всю ночь. — Ты идиот. — Я знаю. Я мудак. Я накричал на тебя из-за ерунды. Прости. — Не из-за ерунды. Ты был прав. Я действительно пропадаю в студии. Я действительно забываю про нас. — Голос Юнги дрогнул, и Чонгук услышал всхлип — короткий, как выстрел. — Я просто… когда я пишу музыку, я… теряю себя. А когда прихожу в себя, то понимаю, что снова сделал тебе больно. И я… я не знаю, как перестать. — Юнги, открой дверь. — Я не хочу, чтобы ты видел меня таким. — Каким? — Сопливым. Красным. Уродливым. Чонгук закрыл глаза. Он знал: сейчас самое главное — не надавить, не сломать эту тонкую стену, которую Юнги выстроил между собой и миром. Он умел быть сильным для всех. Только для Чонгука он позволял себе быть слабым — но даже в этой слабости была гордость, которая не хотела, чтобы её видели. — Ты самый красивый человек на земле, — сказал Чонгук тихо. — Даже когда плачешь. Даже когда сопливишь. Даже когда ненавидишь себя. Особенно тогда. Потому что тогда я вижу тебя настоящего. Не Мин Юнги, который всех посылает и делает вид, что ему всё равно. А Мин Юнги, который боится, что его разлюбят, если он ошибется. Тишина. Потом щелчок замка. Дверь открылась. Юнги стоял на пороге — опухший, красноглазый, с мокрыми щеками. Волосы слиплись от воды — он, наверное, умывался, пытаясь привести себя в порядок. На нём была та футболка, которую Чонгук подарил ему на день рождения — слишком большую, серую, с принтом космоса. Юнги сказал тогда: «Ты купил мне тряпку, Чонгук», но потом носил её каждую ночь в кровати. — Прости, — прошептал Юнги, и его губы дрожали. Чонгук поднялся, шагнул к нему, обнял — крепко, как обнимают то, что могут отнять в любую секунду. Одной рукой держал за талию, другой гладил по мокрым волосам. Юнги уткнулся ему в плечо и задрожал — всем телом, как в ознобе. — Не извиняйся, — сказал Чонгук в его макушку. — Ты ничего не сделал. Я псих. Я не умею просить внимания по-человечески. Я сразу кричу. — Ты кричишь, потому что я заставляю тебя кричать. Я игнорирую тебя неделями, а потом удивляюсь, почему ты взрываешься. — Мы оба идиоты. Юнги всхлипнул, и этот звук разорвал Чонгуку что-то внутри — не сердце, нет, что-то глубже, то, для чего у людей нет названия. — Я боюсь, — признался Юнги в его плечо. — Я боюсь, что однажды ты устанешь. Что перестанешь ждать меня из студии. Что перестанешь готовить мне ужин, который я всё равно не ем, потому что забываю. Что ты встретишь кого-то нормального. Кто не будет исчезать на двадцать часов и возвращаться с пустыми глазами. — Посмотри на меня, — попросил Чонгук. Юнги поднял голову. Его ресницы слиплись от слёз, и в ламповом свете они казались чёрными звёздами на бледном небе лица. — Никого нормального мне не надо. Я ненормальный сам. И мне нужен кто-то такой же ненормальный. Кто не спит ночами, потому что пишет музыку. Кто забывает поесть, потому что поймал вдохновение. Кто боится быть несовершенным, даже когда никто не смотрит. — Чонгук взял лицо Юнги в ладони, стёр большими пальцами слёзы. — Ты — единственный человек, который делает меня счастливым не вопреки своим странностям, а благодаря им. Без них ты был бы не ты. А я влюбился не в идеального Юнги. Я влюбился в того, кто пьёт кофе чёрным и морщится, потому что ненавидит горечь. Кто спит в моей футболке, потому что в своей «неудобно». Кто говорит «я люблю тебя» только когда я сплю, потому что боится услышать ответ. Юнги замер. — Откуда ты… — Я не сплю, Юнги. Я никогда не сплю, когда ты шепчешь. Твоё «я люблю тебя» — единственная колыбельная, которая мне нужна. Юнги закрыл глаза. По его щекам снова потекли слёзы — тихие, беззвучные, не от боли, а от облегчения. Чонгук поцеловал его веки — каждое по очереди — чувствуя солёный вкус слёз на губах. — Пойдём в постель, — прошептал он. — Я просто хочу лежать с тобой. Ничего не делать. Дышать. Юнги кивнул. В спальне было темно. Чонгук не включал свет — только уличный фонарь за окном бросал на потолок жёлтые квадраты. Они легли лицом друг к другу. Юнги свернулся калачиком — поза, в которой он спал только с Чонгуком. Со всеми остальными он спал на спине, ровный, как солдат, не касаясь никого. — Ты знаешь, — сказал Юнги в темноту, — я иногда думаю, что если бы мы не встретились, я бы, наверное, так и остался один. Не потому что меня никто не хотел. А потому что я никому не верил. А тебе поверил почему-то. Сразу. В тот первый раз, когда ты сказал «привет, я Чонгук». Я посмотрел на тебя и подумал: «Опасно. Этот человек может меня уничтожить». И я был прав. — Уничтожил? — Да. В хорошем смысле. Ты уничтожил мою версию «я никому не нужен». Она умерла. Вместо неё выросла новая — «я нужен ему, и этого достаточно». Чонгук протянул руку, нашёл в темноте пальцы Юнги, сплёл свои с его. Ладонь Юнги была маленькой, горячей, с чёткими линиями судьбы, которые Чонгук изучил лучше собственных. — Ты нужен мне, — подтвердил он. — Не потому что я без тебя сломаюсь. Хотя сломаюсь. А потому что с тобой я становлюсь лучше. Не идеальным. Лучше. Это разные вещи. Юнги подвинулся ближе, уткнулся носом в яремную ямку Чонгука — то место, где ключицы встречаются с грудиной. Он дышал там — медленно, глубоко, вдыхая запах Чонгука. — Обещай мне кое-что, — сказал Юнги. — Всё что угодно. — Если однажды меня не станет… не хорони себя со мной. Живи. Дыши. Ешь. Смейся. Даже если тебе будет больно. Даже если каждое утро будет начинаться с мысли «зачем просыпаться». Просыпайся. Ради меня. Сделай это моим последним подарком. Чонгук замер. Сердце пропустило удар, потом забилось чаще. — Почему ты говоришь об этом? — Потому что никто не знает, сколько ему осталось. А я хочу, чтобы ты услышал это от меня, пока я ещё здесь. Не когда меня уже нет. — Юнги… — Обещай. Голос Юнги был твёрдым — не терпящим возражений. — Обещаю, — выдохнул Чонгук, хотя в тот момент это казалось самым простым обещанием на свете. Он не знал, насколько тяжёлым оно окажется. — Обещаю, что буду жить. Даже если ты превратишься в камень. Юнги усмехнулся в его ключицу. — Ты всё про камень. — Ты начал первый. — Я идиот. — Мой идиот. Они замолчали. Руки Юнги блуждали по груди Чонгука — рисовали узоры, круги, какие-то невидимые знаки. Он делал так всегда, когда не мог уснуть: водил пальцем по коже Чонгука, будто писал на ней то, что не решался произнести вслух. Чонгук никогда не спрашивал, что именно. Он просто лежал и чувствовал — каждое прикосновение, каждое движение, каждое «я здесь» в тишине между словами. — Спой мне, — попросил Юнги, когда стрелка часов перевалила за два. — Не умею я петь. — Врёшь. Ты поёшь в душе. Я слышал. — Я пою плохо. — Мне нравится, как ты поёшь плохо. Это единственное плохое пение в мире, которое я хочу слушать вечно. Чонгук вздохнул и начал напевать. Что-то тихое, без слов — просто мелодия, которую он сочинил в голове, когда впервые увидел Юнги спящим. Она была некрасивой, сбивчивой, с неправильными интервалами. Но Юнги закрыл глаза, расслабил плечи, и его дыхание стало глубже. — Я люблю тебя, — прошептал он перед тем, как провалиться в сон. — Чонгук-и, я так тебя люблю… — Я знаю, — ответил Чонгук в темноту. — Я люблю тебя больше. — Это невозможно. — Возможно, если я — это я. Юнги уже не слышал. Он спал — безмятежно, доверчиво, положив ладонь на сердце Чонгука, как на самое ценное, что у него было. Чонгук не спал до утра. Он смотрел на потолок, на жёлтые квадраты от фонаря, на спящего Юнги, и думал: «Я никогда не смогу полюбить кого-то так же. Потому что эта любовь не повторяется. Это не чувство, которое можно пережить заново с другим человеком. Это отпечаток пальца — уникальный, единственный, неповторимый. И когда Юнги уйдёт, он заберёт с собой не только себя. Он заберёт мою способность любить по-настоящему. Не потому что я не захочу. А потому что мой сердечный аппарат, настроенный на одну-единственную частоту, перестанет работать, когда этой частоты не станет в эфире». Он оказался прав.

***

Чонгук открыл глаза. Он всё ещё сидел в спальне, сжимая ручку в пальцах. Дневник был исписан на три страницы — он даже не заметил, как написал всё это. Не про сегодняшнее признание Тэхена. Про то, что было до. Про то, что никто никогда не узнает. Про шепоты в темноте, про слёзы на плече, про «спой мне» и «я боюсь». Про маленькую ладонь, которая рисовала на его груди карты неизведанных территорий. Чонгук закрыл дневник и положил его на тумбочку. Он лёг на спину, глядя в потолок — такой же, как в той квартире, только без жёлтых квадратов от фонаря. Здесь окна выходили во двор, и единственным источником света была луна — бледная, равнодушная, похожая на глаз, который смотрит и не видит. «Ты просил меня жить, — подумал Чонгук. — Я живу. Дышу. Ем. Даже смеюсь иногда. Но ты не просил меня любить снова. Ты знал, что это невозможно. Ты знал, что моя любовь уйдёт с тобой, и единственное, что останется — это обещание. Обещание не умирать. Не путать отсутствие смерти с жизнью». Он повернулся на бок, обнял подушку — ту, на которой не спал Юнги, потому что новой квартире не досталось его запаха. Только воспоминания. Только дневник. Только кольцо на цепочке, которое стучало по груди при каждом вдохе. Чонгук закрыл глаза и позволил себе то, что запрещал днём: он вспомнил, как пахла шея Юнги. Как звучал его смех, когда Чонгук щекотал его. Как он говорил «иди сюда» — не громко, а протяжно, на выдохе, как выдыхают имя Бога в последней молитве. Он вспомнил, как однажды Юнги проснулся раньше него и просто смотрел. Чонгук притворялся спящим и чувствовал взгляд — тяжёлый, тёплый, как одеяло. Юнги смотрел целых двадцать минут. А потом прошептал: «Я никогда не заслуживал тебя. Но я благодарен вселенной каждый день за то, что она ошиблась и дала тебя мне». Чонгук тогда «проснулся» и сказал: «Вселенная не ошибается». Юнги покраснел до корней волос и закрыл лицо подушкой. А Чонгук смеялся — смеялся так, что заболел живот, потому что покрасневший, смущённый Юнги был самым прекрасным зрелищем на земле. Никто не знал об этом утре. Никто не знал, как Юнги пахнет после сна — ванилью и молоком, хотя он не пил молоко и не пользовался ванильным гелем для душа. Никто не знал, что у Чонгука есть видео на телефоне, где Юнги засыпает у него на коленях, и он не может его удалить, хотя телефон давно просит памяти. Никто не знал, что последнее сообщение от Юнги — «Купи хлеб, а то мы умрём с голоду» — до сих пор горит зелёным непрочитанным, хотя Чонгук прочитал его тысячу раз. Он хранил эти тайны в себе. Как сейф, который откроется только когда он умрёт. Или никогда. Чонгук уснул под утро. И во сне Юнги был живым, смеялся, кормил его той самой пиццей с ананасами, которую ненавидел, и говорил: «Ты можешь любить его, Чонгук. Немного. Не так, как меня. Но немного. Я разрешаю». Чонгук проснулся в слезах и долго не мог понять — от боли или от облегчения. В дневнике появилась новая запись: «Ты приснился мне. Ты разрешил мне любить Тэхена. Немного. Но я не знаю, как любить «немного». Ты научил меня любить так, что не остаётся места ни для чего другого. И теперь, когда тебя нет, это место пустует. Оно не может заполниться никем другим. Тэхен заслуживает целого человека, а не пустую комнату, в которой иногда зажигают свет, чтобы не споткнуться. Но я не могу ему этого объяснить. Он говорит «я подожду». А я знаю, что ждать нечего. Потому что тот, кого он ждёт, умер вместе с тобой. Не весь я. Но та часть, которая умела любить без остатка — да. Она лежит под серым гранитом, и никакой Тэхен её не откопает. Прости, что не могу быть счастливым. Прости, что не могу сделать счастливым его. Прости, что я вообще жив. Но ты просил жить. Я живу. Это всё, что я могу». Он закрыл дневник, убрал его под подушку — туда, где раньше лежала рука Юнги, когда они спали в обнимку. Встал, умылся, надел джинсы и футболку. На цепочку повесил кольцо — всегда, даже в душе. Сегодня ему предстояло увидеть Тэхена снова. Тэхен звонил в семь утра — бодрый, как воробей, — и сказал: «Завтракаем вместе, я уже у твоего подъезда, спускайся, у меня есть круассаны». Чонгук посмотрел в зеркало. Тёмные круги под глазами. Небритость. Взгляд человека, который провёл ночь на войне с собственными воспоминаниями и проиграл. «Идиот, — сказал он своему отражению. — Ты обещал Юнги жить. Он не имел в виду просто дышать. Он имел в виду — по-настоящему. А ты даже круассаны не можешь съесть без чувства вины». Он вышел на улицу. Тэхен стоял у подъезда с бумажным пакетом в руках — улыбался, махал, и в его глазах не было ни следа вчерашнего признания. Будто ничего и не случилось. — Ты выглядишь как зомби, — сказал Тэхен, вручая ему круассан. — Ешь. С шоколадом. Твои любимые. Чонгук взял круассан. Шоколадная начинка была тёплой — видимо, Тэхен купил их только что в пекарне за углом. — Откуда ты знаешь, что я люблю с шоколадом? — спросил Чонгук. — Ты рассказывал. В первый месяц. Ты сказал: «Я люблю круассаны с шоколадом, потому что мой… потому что один человек говорил, что они похожи на меня — сладкие снаружи и горькие внутри». Ты не договорил тогда. Но я запомнил. Чонгук посмотрел на круассан. Потом на Тэхена. «Этот человек — ты, — подумал Чонгук. — Ты — как круассан с шоколадом. Сладкий снаружи. Горький внутри. Ты прячешь свою горечь за улыбкой, так же, как Юнги прятал свою за молчанием. Вы разные. Но вы оба прячете. И оба учите меня тому, что любовь — это не только брать, но и видеть то, что другой пытается спрятать». Он откусил круассан. Шоколад растекся по языку — горький, настоящий, как слёзы. — Спасибо, — сказал Чонгук. — Не за что, — ответил Тэхен и улыбнулся своей солнечной улыбкой, от которой хотелось плакать. Они пошли в парк — тот самый, где Чонгук когда-то целовал Юнги под дождём. Тэхен болтал без умолку, показывал на белок, предлагал покормить уток. Чонгук кивал, иногда улыбался, иногда отвечал. Он старался. Ради Юнги. Ради обещания. Ради того, чтобы не превратиться в камень раньше времени. Но когда Тэхен ненадолго отвернулся, Чонгук коснулся цепочки под футболкой, сжал кольцо в кулаке и прошептал: — Я стараюсь. Я правда стараюсь. Но каждое моё «да» миру звучит как «нет» тебе. И я не знаю, как научиться говорить «да» кому-то ещё, не говоря тебе «прощай». Ветер дул с севера — холодный, как гранит. И Чонгуку показалось, что он услышал ответ. Не словами. Просто — теплом. Там, где под футболкой билось кольцо, вдруг стало жарко. На секунду. На вдох. «Живи», — сказало кольцо. Чонгук сжал его крепче, отпустил и повернулся к Тэхену, который уже звал его к пруду. — Иду, — сказал он. И пошёл.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать