Под кожей

Bangtan Boys (BTS)
Слэш
Завершён
NC-17
Под кожей
Evanescent.
автор
Описание
Я хочу залезть тебе под кожу… чтобы никто не мог меня оттуда выковырять.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Обещание, высеченное на граните

— Ты бы любил меня, будь я камнем? — спросил Юнги, смеясь. Это случилось в субботу, в четыре тринадцать пополудни, когда весенний свет резал комнату на косые золотые полосы, а на столе стыла вторая кружка кофе, которую Юнги так и не допил, потому что Чонгук отвлёк его поцелуем. Юнги лежал у него на груди, подтянув колени к животу, и казался маленьким — таким маленьким, что Чонгуку на мгновение стало страшно. Не потому что с Юнги что-то было не так. А потому что любовь иногда ощущается как падение: ты уже летишь, но пол всё не появляется. — Камнем? — переспросил Чонгук, не сразу поняв вопрос. Он провёл пальцами по шее Юнги — по той её части, где кожа тоньше всего и где бьётся пульс, будто пойманная птица. Чонгук любил это место. Он целовал его медленно, втягивая запах — молоко, мыло, что-то тёплое и глубинное, чем пахнут только спящие люди и те, кому ты позволил увидеть себя без брони. — Если бы я вдруг стал камнем, — повторил Юнги, запрокидывая голову, подставляя шею этим поцелуям, но глаза его при этом оставались открытыми и серьёзными — странная серьёзность для того, кто только что смеялся. — Просто лежал бы где-нибудь в лесу. Или на берегу. Ничего бы не говорил. Не двигался. Ты бы приходил ко мне? Чонгук отстранился ровно настолько, чтобы видеть его лицо. У Юнги была странная улыбка — та, которую Чонгук называл «улыбка-кошка-которая-знает-что-ты-её-любишь». Слишком довольная, слишком самоуверенная, но при этом хрупкая, как скорлупа сваренного всмятку яйца: надави — и треснет. «Он серьёзно», — понял Чонгук. Не в смысле «он правда думает, что может стать камнем». А в смысле «ему сейчас зачем-то жизненно важно услышать ответ». — Ты задаёшь глупые вопросы, — сказал Чонгук вместо прямого ответа, но голос его дрогнул. Не от раздражения. От нежности. От того, как пальцы Юнги бессознательно мяли край его футболки — когда-то чёрной, а теперь вылинявшей до мышиного цвета. Эта футболка была Юнги на самом деле, но Чонгук носил её чаще, потому что она пахла не стиральным порошком, а домом. — Я серьёзно, — Юнги приподнялся на локте, и их лица оказались так близко, что Чонгук мог пересчитать ресницы. На правом веке Юнги была маленькая родинка, похожая на след от карандаша. Чонгук знал все эти родинки. Он знал, что у Юнги их три на левом плече, одна на запястье (ровно под часами, которые он носил каждый день), и ещё одна — на пояснице. Он знал, какой звук издает Юнги, когда засыпает первым: тихий выдох, похожий на «а-а-а», только без голоса, просто воздух, идущий через чуть приоткрытые губы. Он знал, что Юнги ненавидит яблоки, но ест их, потому что полезно. И что у него аллергия на пыльцу берёзы, но каждую весну он всё равно открывает окна нараспашку, потому что «не могу дышать затхлым воздухом, Чонгук, я умру в этом бетонном гробу». Чонгук знал его настолько хорошо, что иногда чувствовал боль Юнги раньше, чем тот сам её замечал. Как-то раз он проснулся в три ночи с чётким ощущением, что Юнги плачет. Он позвонил — Юнги не спал, сидел на кухне с красными глазами, и сказал: «Я только хотел написать тебе. Ты… ты почувствовал?» Это было за год до того, как вопрос про камень прозвучал в их субботу. — Если бы ты был камнем, — Чонгук наконец ответил, и его голос стал тише, чем шум за окном, где весенний ветер гонял по асфальту прошлогодние листья. — Я бы приходил к тебе каждый день. Юнги замер. Даже дышать перестал. И это было так похоже на него — замирать целиком, когда что-то важное происходит внутри. Не как другие люди, которые начинают суетиться или болтать. Юнги просто выключал всё лишнее, оставляя только слух и глаза. — Я бы садился рядом, — продолжал Чонгук, и его ладонь легла Юнги на затылок, пальцы запутались в волосах на затылке — там, где они были особенно мягкими, потому что Юнги не пользовался никакими средствами для укладки. — И рассказывал бы тебе, как прошёл день. Даже если бы ты не отвечал. — Камни не отвечают, — одними губами сказал Юнги. В его глазах отражался свет из окна — жёлтый и тёплый, такой же, как осенью, когда они впервые поцеловались в парке, а Чонгук потом полчаса не мог найти ключи от квартиры, потому что всё его внимание было занято одним-единственным фактом: я только что целовал Мин Юнги. — Я знаю. — Чонгук улыбнулся — той своей улыбкой, которая делала его похожим на ребёнка, даже если он не брился три дня и под глазами залегли тени от бессонницы. — Поэтому я бы рассказывал тебе всё сам. Про погоду. Про то, что купил на завтрак. Про то, что на работе было шумно. Про кошку с соседнего двора, которая снова родила котят. Юнги моргнул. Один раз. Медленно. — А если бы я промок под дождём? — спросил он, и в его голосе не было игры. Совсем. Чонгук вдруг понял, что они не шутят. Они говорят о чём-то, что не умещается в слова, и Юнги пытается — в который раз — объяснить себе и Чонгуку, что такое любить кого-то, кто больше не может любить в ответ. Но Чонгук не думал об этом так. Он думал иначе. — Если бы ты промок под дождём, — сказал он, касаясь губами уголка рта Юнги, — я бы накрыл тебя своей курткой. — Ты не можешь накрыть камень курткой, идиот. — Могу, если очень захочу. — Камню всё равно, промок он или нет. — А мне не всё равно. Юнги попытался отвернуться — от избытка чувств, от того, как сильно стучало сердце, от того, что Чонгук сказал это так просто, будто речь шла о том, выключить ли свет перед сном. Но Чонгук не позволил. Он взял лицо Юнги в ладони — большие, тёплые, всегда чуть влажные — и заставил смотреть на себя. — Слушай меня, Мин Юнги. — Он почти никогда не называл его по имени-фамилии. Только когда хотел, чтобы каждое следующее слово вошло под кожу, осталось там, встроилось в самую глубину, где даже время не стирает. — Ты можешь быть чем угодно. Камнем. Облаком. Тенью на стене. Голосом в пустой комнате. Мне всё равно. — Это глупо, — прошептал Юнги, и его губы дрожали. — Всё, что ты говоришь — глупо. — Это любовь, — поправил Чонгук. — Она всегда глупая. Умная любовь — это просто сделка. «Я тебе — ты мне». А наша — нет. Ты можешь ничего не давать мне взамен. Можешь просто лежать камнем у дороги. Я всё равно буду тебя гладить. Он провёл большим пальцем по скуле Юнги. Кожа под пальцем была горячей — как всегда, когда Юнги волновался или злился, или любил так сильно, что не знал, куда это деть. — Я буду счищать с тебя грязь, — сказал Чонгук тихо, почти шёпотом, и каждое его слово падало в тишину, как камень в воду — круги расходились и расходились, заполняя собой всю комнату. — Я буду отогревать тебя на солнце. Я буду говорить тебе «спокойной ночи» каждый вечер, даже если ты меня не услышишь. Потому что дело не в том, слышишь ли ты. Дело в том, что я хочу сказать. Юнги закрыл глаза. По его щеке скатилась слеза — одна, быстрая, почти стыдливая. Он ненавидел плакать при ком-то. Но с Чонгуком как-то получалось, что ненависть к себе становилась меньше его любви к Чонгуку. — А если я рассыплюсь? — спросил он в пол. — Камни стареют. Трескаются. От них откалываются куски. — Тогда я соберу тебя по кусочкам. — Их может быть много. — Я найду каждый. — Ты не сможешь отличить мои куски от других камней. Чонгук замолчал. На несколько секунд. Только шум за окном — машины, голоса, чей-то смех — напоминал, что мир не остановился, что в нём всё ещё есть кто-то кроме них двоих. — Я отличу, — сказал он наконец, и голос его был твёрдым, как обещание, которое нельзя нарушить, потому что тот, кто его дал, скорее умрёт, чем сломается. — Потому что я знаю каждый твой изъян. Каждую царапину. Каждое место, где ты треснул, когда тебе было больно, и ты никому не сказал. Я знаю тебя, Юнги. Даже там, где ты сам себя не знаешь. Особенно там. Юнги открыл глаза. Они были мокрыми, красноватыми, некрасивыми — и самыми красивыми в мире, потому что это были его глаза, и Чонгук готов был смотреть в них вечность, даже если вечность была бы пустой и холодной, как космос. — Ты идиот, — сказал Юнги, и это прозвучало как «я люблю тебя больше, чем могу вынести». — Я знаю, — ответил Чонгук и улыбнулся так, будто его только что наградили самой высокой наградой на свете. Они ещё долго лежали так — сплетённые, тёплые, живые. Чонгук гладил Юнги по спине, пока тот не уснул, уткнувшись носом в его ключицу. Во сне Юнги дышал ровно и спокойно, и его рука лежала на груди Чонгука — прямо над сердцем, будто охраняла его от всего, что могло причинить боль. Чонгук не спал. Он смотрел в потолок и думал о том, что когда любишь кого-то по-настоящему, ты заранее соглашаешься на все виды его исчезновения. Ты соглашаешься, что однажды он может уйти. Или может остаться, но стать другим. Или может стать камнем, деревом, воспоминанием, голосом на автоответчике, запахом в пустой комнате, который держится три дня, а потом исчезает навсегда. Ты соглашаешься на всё это заранее. Ещё до того, как это случается. Потому что любовь — это не контракт с гарантиями. Это прыжок в неизвестность, и ты уже в полёте, а пол всё не появляется. «Я бы собирал тебя по кусочкам», — подумал Чонгук, поправляя одеяло, которое Юнги сбил ногой. — «Даже если бы этих кусочков было больше, чем звёзд на небе». Он поцеловал Юнги в макушку, пахнущую ромашкой — новый шампунь, который Юнги купил на прошлой неделе, потому что «обычный закончился, а этот был со скидкой». Чонгук закрыл глаза и позволил себе утонуть в тепле его тела, в ритме его дыхания, в том невероятном, абсурдном, невозможном счастье — быть тем, кого выбрал Мин Юнги. Они оба не знали тогда, что ровно через два года Чонгук будет стоять перед холодным камнем с выбитыми на нём датами, и всё, что он сможет делать — это смотреть в одну точку и вспоминать каждое слово из того субботнего разговора. «Ты бы любил меня, будь я камнем?» Чонгук будет стоять и молчать, потому что язык примёрз к нёбу, а в горле застрял ком, размером с целую жизнь. Он будет смотреть на гранит — тёмный, мокрый от недавнего дождя, такой же безмолвный, каким был Юнги, когда засыпал первым. И он вспомнит, как ответил тогда: «Я бы приходил к тебе каждый день». И он поймёт, что никогда ещё не давал обещаний, которые выполнил бы с такой жестокой, безжалостной точностью, как это.

***

Чонгук не помнил, как доехал до кладбища. Это была не метафора и не поэтическое преувеличение — он действительно не помнил. Последнее, что зафиксировала его память, была дверь квартиры. Их квартиры. Та самая дверь, с которой Юнги так и не содрал синюю защитную плёнку, потому что «когда-нибудь потом, Чонгук, сейчас не до этого». Плёнка висела клочьями уже два года, и каждый раз, закрывая дверь, Чонгук слышал этот звук — ш-ш-ш, будто плёнка шептала: потом, потом, потом. Потом не наступило. А потом он уже стоял здесь. Перед серым гранитом. Перед камнем, который был гладким на ощупь — Чонгук знал это, потому что провёл по нему пальцами, когда только пришёл. Сейчас он не мог пошевелиться. Стоял, как солдат в почётном карауле, только руки висели плетьми, а в груди было пусто и одновременно полно — парадокс, который не объяснишь ни одной физикой мира. На камне были выбиты буквы. Имя. Даты. Короткая строка, которую выбрала мать Юнги: «Ты был светом». Чонгук не участвовал в выборе. В те дни он не мог говорить. Вообще. Его голосовые связки отказывались работать, будто кто-то перерезал их изнутри, оставив только беззвучное открывание рта. На похоронах он стоял в первом ряду и смотрел, как гроб опускают в землю. Он не плакал. Слёзы пришли через три дня, когда он проснулся посреди ночи и понял, что больше никогда не услышит, как Юнги пьёт воду на кухне. Этот звук — глоток, пауза, ещё глоток, потом тихое «а-а-а» удовлетворения — был таким обычным, таким неважным, что Чонгук никогда не записывал его на диктофон. А теперь этот звук исчез навсегда, и только тогда Чонгук понял, что дьявол действительно кроется в деталях. Рай — тоже. Он стоял перед камнем уже, наверное, час. Дождь давно кончился, но воздух оставался тяжёлым, пропитанным влагой и запахом мокрой земли. Где-то каркала ворона. Где-то — далеко, за холмами — лаяла собака. Мир жил своей жизнью, равнодушный к тому, что Мин Юнги больше нет. — Я пришёл, — сказал Чонгук вслух. Голос прозвучал чужеродно — хриплый, неиспользуемый, будто он одолжил его у кого-то другого. — Ты говорил, что я должен приходить каждый день. Я не приходил. Он замолчал. Слова закончились. Он думал, что их будет много — ведь он столько молчал, столько копил в себе, столько не сказал за эти два года, что казалось, слова должны были выплеснуться цунами. Но вместо цунами пришёл штиль. Мёртвый, полный, абсолютный штиль, в котором даже мысль тонула, не успев родиться. Чонгук опустился на колени. Земля была холодной и сырой — пятна влаги проступили на джинсах, но он не почувствовал. Он вообще ничего не чувствовал последние два года, кроме одного: отсутствия. Огромного, всепоглощающего отсутствия, которое имело форму человека. Оно лежало рядом с ним в кровати каждую ночь. Оно сидело напротив за утренним кофе. Оно смотрело на него из каждого зеркала, потому что Чонгук больше не мог смотреть на себя без Юнги, не узнавая.

***

«Ты слишком много думаешь, Чонгук»,сказал ему однажды Юнги. Они лежали на полу гостиной, потому что Юнги решил, что диван «надо проветрить», а сам проветривать не пошёл, а лёг рядом с Чонгуком и уставился в потолок. Лампы не горели, только свет из окна — уличный фонарь с жёлтой лампой, которая мигала раз в семь секунд, будто подавала сигнал бедствия. — Я не думаю, — ответил Чонгук. — Я переживаю. — Переживание — это тоже думание. Только с эмоциональным окрасом. Чонгук повернул голову. Юнги лежал так близко, что Чонгук видел, как бьётся жилка у него на виске. У Юнги был высокий пульс — всегда, даже когда он спал. Врачи говорили, что это особенность вегетативной нервной системы. Чонгук знал, что это особенность Юнги: его тело никогда не отдыхало, потому что голова не выключалась. Даже во сне, бывало, Юнги разговаривал. Обычно о работе. Иногда о еде. Один раз он сказал во сне: «Чонгук, ты забыл купить молоко», а Чонгук не спал и заплакал, потому что даже во сне, даже в собственном подсознании, Юнги думал о них двоих. — Я боюсь, — признался тогда Чонгук. Юнги не спросил «чего». Он просто подвинулся ближе и положил голову Чонгуку на плечо. Этот жест — доверчивый, детский, совершенно не соответствующий тому, каким Юнги был с остальным миром (колючим, саркастичным, с шипами на каждом слове) — Чонгук ценил больше, чем любые слова. — Я тоже боюсь, — сказал Юнги в его футболку. — Но мы боимся вместе. Значит, это не страх. Это осторожность. — Какая разница? — Страх — это когда ты один. Осторожность — когда вы вдвоём. Ты же не ходишь на работу с мыслью «я боюсь перейти дорогу». Ты просто смотришь по сторонам. Чонгук хотел сказать, что сравнение странное. Что страх и осторожность — это разные уровни одного и того же чувства. Что он всё равно боится. Боится потерять Юнги. Боится, что однажды тот проснётся и поймёт, что ошибся, что Чонгук ему не нужен, что вся их любовь — просто долгая случайность. Он ничего этого не сказал. Потому что Юнги уже засыпал, и его дыхание становилось глубже, и рука, лежавшая на груди Чонгука, тяжелела с каждой секундой. «Я буду бояться за тебя до последнего дня своей жизни», — подумал Чонгук. «А потом, может быть, перестану». Тогда он не знал, что его последний день уже наступил.

***

Сейчас, стоя на коленях перед могилой, Чонгук наконец понял, что Юнги имел в виду, когда говорил «страх — это когда ты один». Потому что теперь он действительно боялся. Боялся всего. Боялся просыпаться, потому что утро начиналось с секундного забвения — он тянул руку туда, где должна была быть тёплая спина Юнги, и находил холодную пустоту. Боялся засыпать, потому что во сне Юнги был живым, а просыпаться в реальности каждый раз было пыткой — как выныривать из тёплого моря в ледяной воздух. Боялся есть, потому что в холодильнике до сих пор стояла банка оливок, которые Юнги любил, а Чонгук ненавидел, и он не мог их выбросить, но и съесть тоже не мог. Боялся не есть. Боялся двигаться. Боялся стоять на месте. Он боялся даже своего отражения, потому что однажды заметил, что перестал улыбаться. Просто забыл, как это делается. Мышцы лица атрофировались, как ненужные. Иногда он ловил себя на том, что сидит перед телевизором с совершенно пустым лицом, и это было страшнее любого крика. Крик — это жизнь. А это было — существование без признаков присутствия. — Помнишь, — сказал Чонгук камню, — ты спросил меня: «Ты бы любил меня, будь я камнем?» Камень молчал. Чонгук не ждал ответа. Он просто хотел говорить. Ему нужно было говорить. Два года он молчал, и это молчание разъедало его изнутри, как кислота — медленно, беззвучно, но неумолимо. — Я тогда не понял, зачем ты спрашиваешь. — Чонгук провёл пальцами по влажной траве у основания камня. Трава была холодной и острой — она резала подушечки пальцев, но Чонгук не убирал руку. Боль была единственной вещью, которая напоминала ему, что он всё ещё жив. — Я думал, это такая игра. Или проверка. «Скажи, что любишь, даже если я никчёмный камень». А ты ведь не проверял, да? Он поднял голову. Небо было серым — не тем чистым серым, какой бывает перед снегопадом, а грязно-серым, как старая простыня, которую забыли в стиральной машине. Чонгук подумал: «Юнги ненавидел такое небо. Он говорил, что оно давит». — Ты просто знал, — продолжил Чонгук, и его голос дрогнул в первый раз. Дрожь пошла откуда-то из живота, поднялась по груди и застряла в горле, превратившись в ком размером с яблоко. — Ты знал, что однажды станешь камнем. Не в переносном смысле. Буквально. Ты знал, что твоё сердце… что ты… Он не мог произнести это. «Умер». Слово было слишком маленьким и слишком большим одновременно. Маленьким — чтобы вместить всё, что произошло. Большим — чтобы его можно было выговорить не разрываясь. Сердце Юнги остановилось в среду, в 11:47 утра. Чонгук узнал об этом в 12:03, когда ему позвонили из больницы. Он был на работе, держал в руках кофе, и когда услышал голос врача — равнодушный, натренированный, отработанный на сотнях таких же звонков — он не разжал пальцы. Кофе остыл. Он всё ещё держал эту чашку, когда приехала его сестра. Он всё ещё держал её, когда она забрала ключи от его квартиры. Он всё ещё держал её, когда через три дня пришёл на похороны. Чашку вырвал у него кто-то из друзей. Чонгук не помнил кто. Он помнил только, что в тот момент ему показалось: если он выпустит эту чашку, он выпустит и Юнги окончательно. Идиотская логика скорбящего мозга: связать жизнь человека с предметом, который он никогда не трогал. Но мозгу плевать на логику. Мозгу нужно за что-то держаться.

***

В первые дни после смерти Юнги Чонгук совершал странные вещи. Он не спал трое суток, потому что боялся пропустить звонок. Какой звонок — он не знал. Юнги не мог позвонить. Но Чонгук сидел с телефоном в руке и ждал. Ждал, что раздастся рингтон — тот самый, который он поставил специально для Юнги, отрывок из песни, которую они слушали в первую поездку на море. Эту песню он больше никогда не смог слушать. Однажды она случайно заиграла в кафе, и Чонгук вышел на улицу без куртки, в минус десять, и простоял там пятнадцать минут, пока официантка не вынесла ему одежду. Она была молодой и не знала, почему у мужчины с татуировкой на шее текут слёзы. Она подумала, что у него аллергия. Аллергия на воспоминания. Самая страшная аллергия, потому что от неё нет таблеток. Только время. Но время не лечит. Время просто учит жить с болью так, чтобы она не мешала другим людям. Внутри — пожалуйста, сколько угодно. Снаружи — держи спину прямо. Чонгук выучил этот урок хорошо. Так хорошо, что его друзья начали беспокоиться: «Ты слишком спокоен. Ты в порядке?» Он кивал. Он не был в порядке. Но слово «порядок» потеряло смысл вместе с Юнги. Что значит «в порядке»? Есть крыша над головой? Есть. Еда в холодильнике? Есть. Работа, которую не уволили за прогулы? Есть. Сердце бьётся? Бьётся. Семьдесят два удара в минуту, ровно, как метроном. Но Чонгук знал, что это не его сердце. Его сердце остановилось в среду, в 11:47. То, что сейчас билось в груди — просто механизм. Насос. Деталь. Бездушный орган, которому плевать, любишь ты или нет, жив ты или уже превратился в тень.

***

— Ты знал, — повторил Чонгук. Теперь его голос звучал твёрже. Не потому что он перестал плакать — он ещё не начал. Слёзы придут позже, когда он будет ехать в автобусе и увидит человека в такой же куртке, как у Юнги. А пока он просто говорил. Говорил камню, который был единственным, что осталось от человека, научившего его любить. — Ты знал, что умрёшь. И ты готовил меня к этому. Ты задавал свои глупые вопросы про камни, про дождь, про то, буду ли я приходить. Ты хотел, чтобы я ответил правильно, но не потому, что ты сомневался во мне. А потому что ты хотел, чтобы эти слова остались во мне. Чтобы я помнил, что обещал. Чтобы я не сломался, когда ты превратишься в камень. Чонгук замолчал. Ворона каркнула снова — на этот раз ближе, будто проверяла, жив ли этот странный человек на коленях. — Я не сломался, — сказал Чонгук. — Но я не пришёл. Два года я не мог переступить порог кладбища. Я боялся, что если увижу этот камень — увижу твоё имя на нём — то сломаюсь окончательно. Я думал, что если не приду, то смогу делать вид, что ты просто уехал. Что ты в командировке. Что ты вернёшься через неделю и снова будешь ворчать на мою невыключенную лампу в ванной. Что ты будешь пить свой кофе чёрным без сахара, хотя на самом деле ты ненавидел чёрный кофе, просто тебе нравилось притворяться взрослым. Он улыбнулся. Горько, криво, но это была улыбка — первая за два года, которая затронула не только губы, но и что-то глубоко внутри, где всё ещё жила память о том, что такое радость. — Помнишь, ты купил молотый кофе, а я купил в зернах? И мы не могли договориться две недели, потому что ты говорил: «Молотый удобнее», а я: «Зерна вкуснее». В итоге мы купили кофемолку. Розовую. Самую дешёвую, которая была в магазине. И ты каждый раз смеялся, когда я молол кофе, потому что кофемолка издавала звук, похожий на умирающего хомяка. «Чонгук, — говорил ты, — если соседи вызовут полицию из-за криков о помощи, я скажу, что это ты убиваешь кофе». Слёзы пришли. Не сразу — сначала просто защипало в носу, потом глаза стали горячими и мокрыми, потом одна слеза скатилась по щеке, за ней вторая, третья, и вот уже Чонгук плакал — беззвучно, как тогда, в больнице, когда врач сказал «мы сделали всё возможное». Но тогда он плакал от шока. Сейчас — от любви. От того, что любил и продолжает любить, хотя объект любви больше не может ответить. Это было похоже на то, чтобы петь песню в пустую комнату: звук есть, но эха нет. Чонгук вытер лицо рукавом. Грязно, по-детски, некрасиво. Юнги ненавидел, когда он вытирал лицо рукавом. «Испортишь вещь, идиот, у тебя есть носовой платок». Носового платка у Чонгука никогда не было. Юнги знал это. И всё равно каждый раз говорил, потому что это был их ритуал — маленький, неважный, но свой. «Ритуалы — это то, что остаётся, когда уходит смысл», — сказал однажды Юнги. Чонгук не понял тогда. Теперь понял.

***

Чонгук провёл ладонью по граниту. Камень был холодным, как и положено камню. Шершавым. Твёрдым. Бесконечно равнодушным. И в то же время — единственным тёплым местом на всей земле, потому что под этим камнем лежал Юнги. Или не Юнги. Чонгук не был уверен, верит ли он в душу, в то, что после смерти что-то остаётся. Но ему хотелось верить, что Юнги слышит. Что где-то — в другом измерении, в другом слое реальности, в тишине между ударами сердца — Юнги сидит и слушает. — Я пришёл, — повторил Чонгук. — Не каждый день. Но я пришёл. И я приду снова. И буду рассказывать тебе про погоду. И про то, что купил на завтрак. И про кошку с соседнего двора. Она снова родила, кстати. Четверых. Один рыжий, как огонь. Я назвал его в честь тебя. Он усмехнулся. Рыжего котёнка он действительно назвал Юнги. Соседка сначала не поняла, потом привыкла. Котёнок был наглым, всё время просил есть и спал, развалившись на спине — точно так же, как спал Юнги, когда ему было особенно хорошо. — Ты был бы счастлив, — сказал Чонгук камню. — Ты всегда хотел рыжего кота. Но у нас была аллергия у обоих, помнишь? А теперь у меня нет аллергии. Странно, правда? Аллергия прошла, как только ты… как только тебя не стало. Врачи говорят, такое бывает. Иммунитет перестраивается. А я думаю, что это ты забрал мою аллергию с собой. Чтобы я мог завести кота. Чтобы я не был один. Последние слова он прошептал так тихо, что их заглушил ветер. Ветер был холодным — апрельским, злым, тем, который не жалеет ни живых, ни мёртвых. Он трепал волосы Чонгука, сушил слёзы на его щеках, шелестел в кронах кладбищенских сосен. Чонгук поднялся с колен. Ноги затекли, колени хрустнули — слишком громко в этой тишине. Он стоял, глядя на камень, и думал о том, что они с Юнги так и не дошли до того ресторана, который Юнги хотел посетить в день своего рождения. Откладывали на «потом». Потом не наступило. Он думал о том, что забыл сказать Юнги «спокойной ночи» в последний раз, потому что они поссорились из-за ерунды — Чонгук уже не помнил из-за чего. Кажется, из-за посуды. Юнги хотел мыть её сразу после еды, а Чонгук оставлял в раковине до утра. Идиотская ссора. Две фразы, сказанные раздражёнными голосами: «Ну и ладно» и «Да пошёл ты». А потом Чонгук ушёл спать на диван, и не поцеловал Юнги на ночь. Не обнял. Не сказал, что любит. Это было за три дня до того, как сердце Юнги остановилось. «Никогда не ложись спать в ссоре», — учила бабушка Чонгука. Он всегда смеялся над этим. Такие бабушкины мудрости казались ему сентиментальными и ненужными. Теперь он знал, что бабушка была права. Потому что когда человек умирает, ты вспоминаешь не только хорошее. Ты вспоминаешь каждое плохое слово, каждый холодный взгляд, каждый раз, когда мог бы сказать «я люблю тебя», но не сказал, потому что был занят, уставшим, раздражённым или просто думал, что завтра будет ещё один день. Завтра не всегда бывает.

***

Чонгук достал из кармана куртки камень. Небольшой, гладкий, серый с белыми прожилками. Он подобрал его на пляже, где они с Юнги были прошлым летом. Юнги тогда купался, несмотря на то, что вода была ледяной, и дрожал потом полчаса, пока Чонгук заворачивал его в свой свитер. «Ты идиот», — сказал тогда Чонгук. «Твой идиот», — ответил Юнги, стуча зубами. Чонгук положил этот камень на могильную плиту — рядом с выбитыми буквами, рядом с датами, рядом со строкой «Ты был светом». Свет. Юнги действительно был светом. Не тем громким, слепящим, который бьёт в глаза. А тем мягким, утренним, который пробивается сквозь шторы, когда ты ещё не проснулся, но уже чувствуешь, что день будет хорошим. — Я нашёл тебя, — сказал Чонгук. — Помнишь, ты спрашивал, как я отличу твои куски от других камней? Я отличу. Потому что твои камни будут гладкими. Ты всегда был гладким снаружи. Шершавым — внутри. Только я знал это. Только я. Он поцеловал кончики пальцев и приложил их к граниту. Губы почувствовали холод, шероховатость, вкус пыли и дождя. Ничего похожего на поцелуй живого человека. Но Чонгук закрыл глаза и представил, что целует Юнги в шею — туда, где бьётся пульс, где кожа тоньше всего, где пахнет молоком и мылом, и чем-то тёплым и глубинным, чем пахнут только спящие люди и те, кому ты позволил увидеть себя без брони. — Я люблю тебя, — сказал Чонгук. — Даже сейчас. Даже камнем. Даже мёртвым. Даже ничем. Он развернулся и пошёл к выходу с кладбища. Не оглядываясь. Потому что если он оглянется, то не сможет уйти. Он сядет на эту сырую землю и будет сидеть, пока не замёрзнет, пока не придёт смотритель и не спросит, всё ли в порядке. А потом он придёт завтра. И послезавтра. И через неделю. И через месяц. И через год. Каждый день. Как обещал. — Я бы приходил к тебе каждый день. — Даже если бы ты был камнем? — Даже тогда. Особенно тогда.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать