Описание
Однажды ночью бедная окраинная провинция Империи Зигмара оказалась не там, где засыпала. Звёзды переставлены, солнце взошло не на своём месте, и за восточными холмами больше нет ни Талабекланда, ни Альтдорфа, ни единой дороги Старого Света. Только земли, которым нет имени ни на одной имперской карте.
Часть 1
15 мая 2026, 09:50
Рассвет приходил в Штирланд медленно, как приходит ко всякой бедной земле: не вспышкой, а долгим серым просачиванием, будто небу было всё равно, светать или нет. Конрад Брандт стоял на низком валу у Восточных ворот, опершись ладонями о холодный камень парапета, и смотрел, как из тумана проступают сжатые поля. Туман лежал в низинах ровно, словно снятое молоко в плоских мисках, и над ним всплывали первые приметы дня: валки недожатого ячменя, тёмные купы вязов по межам, а ещё дальше начиналась мягкая, изжёванная веками гряда холмов. В посаде закричал петух, ему отозвался другой, потом третий, и эта ленивая перекличка была так привычна, так буднично жива, что на один долгий вдох Конрад почти поверил, будто ночью ничего не случилось. Будто можно сойти с вала, спуститься узкой улочкой в город, и всё окажется на своих местах: пекарь будет выгребать золу из остывшего за ночь устья печи, колодезный ворот будет скрипеть свою единственную ноту, а капрал Вебер опоздает на утренний развод ровно настолько, чтобы это нельзя было поставить ему в вину.
Потом он поднял глаза к холмам, и привычка сломалась. Линия горизонта была не та. Он не смог бы объяснить, чем именно, ни себе, ни кому другому: те же холмы, та же старая гряда, но стояли они теперь иначе, под другим углом, в другом порядке, точно знакомое слово, выведенное чужим почерком. Их словно бы стало больше, и тянулись они дальше к северу, чем тянулись вчера. А над ними, в прорехе светлеющего неба, всходило солнце, и всходило оно не там, где ему полагалось всходить в исходе лета, не там, где Конрад искал его каждое утро этой осени, не задумываясь, как не задумываешься о собственном дыхании.
Он стоял очень тихо. Две жизни подряд он был солдатом, и обе эти жизни сейчас замерли в нём и прислушивались. Чувство было знакомое, ровное, остывшее: так делается тихо внутри, когда одна твоя часть уже всё поняла, а другая ещё длит, бережёт последние секунды неведения, как сберегают на ладони последнее тепло догоревшего уголька. Где-то на самом дне, под спудом многих лет, шевельнулась холодная вода. Имена, которых он не смог бы назвать, если бы его спросили; очертания, которым не было названия на штирландском наречии. Он надавил на это сверху, всем весом, как надавливают на крышку, под которой что-то рвётся наружу. Та вода однажды уже сомкнулась над его головой, он хорошо знал, чего стоит дать ей подняться, и не собирался платить эту цену дважды до завтрака.
Додумав наконец до конца, он понял и ещё одно: воздух был неправильный. Дело было не в запахе. Запах Конрад втянул носом и не нашёл в нём ничего тревожного: обычная сырость скошенного поля, дым, мокрый камень. Дело было в самом воздухе, в нём недоставало чего-то, что есть всегда и чего не замечаешь, пока оно есть. Так в пустом доме недостаёт не звуков даже, а того тихого гула жизни за стенами, который и делает дом домом. Земля за Восточными воротами молчала так, как не молчала никогда, будто весь огромный, обжитой, перепаханный, измеренный вёрстами и межами мир за этими холмами просто перестал быть.
— Господин капитан.
Голос был молодой и старался не дрожать, оттого дрожал заметнее. Конрад обернулся не сразу, дал себе ещё миг, чтобы лицо стало тем лицом, которое полагается видеть солдату на стене. На вал поднялся часовой, мальчишка из новобранцев, Тиль, кажется. Конрад помнил, что у него где-то в посаде мать-вдова и младшая сестра, и тут же, привычно и мягко, отодвинул это знание подальше, туда, где оно не мешало. Мальчишка смотрел не на него, а мимо, на холмы, на чужое солнце, и лицо у него было такое, какое бывает у человека, который ещё не нашёл, как назвать то, что видит, и потому пока просто боится.
— Господин капитан, — повторил он. — Я думал, мне мерещится. Я хотел... я не знал, кого будить.
— Меня, — сказал Конрад. — Ты сделал верно. Будить надо меня.
Он сказал это ровно и негромко, тем голосом, каким говорят, что всё под рукой, всё посчитано, у этого есть имя и есть порядок действий. Голос был неправдой, но неправда эта была сейчас нужнее правды, и мальчишка, услышав её, выдохнул, и плечи у него опустились на палец ниже. Конрад всегда видел, как это работает. Он научился этому в первой своей жизни и отточил во второй, и где-то в глубине, под спудом, ему всякий раз бывало от этого немного тошно. Человеку нужно на что-то опереться, ты подставляешь спину, человек запоминает её и привыкает, а однажды, когда спины не станет, ему будет куда больнее, чем если бы он с самого начала стоял сам. Но мальчишка стоял рядом, живой и напуганный, на холодном рассвете чужого мира, и Конрад не убрал спину.
— Смотри на меня, не на холмы, — сказал он. — Холмы никуда не денутся, у нас ещё будет время на них насмотреться. Сколько вас на стене?
— Четверо. С восточной стороны четверо.
— Хорошо. Никто не уходит с поста, пока не сменят. Беги вниз, в дом, где квартирует лейтенант Альбрехт, знаешь? Скажешь ему, что капитан Брандт просит господ офицеров собраться. Не «приказывает», а «просит». Запомнил слово?
— Просит, — сказал Тиль.
— Ступай.
Мальчишка загремел вниз по сходням, и этот звук, обычный, человеческий, торопливый, на миг вернул миру немного веса. Конрад остался один. Он ещё раз обвёл глазами горизонт, медленно и по-хозяйски, как обходят новый дом, в котором придётся жить и в котором надо понять, где стены, где входы, откуда дует и докуда видно. Потом опустил взгляд ниже, на поля под валом, на тёмные валки недожатого ячменя, тускло блестевшие от росы. Что бы ни случилось ночью, чем бы ни обернулось это чужое солнце и эти лишние холмы, одна вещь не изменилась и не собиралась ждать, пока они разберутся в остальном. Хлеб был ещё в поле.
И у Конрада нехорошо, привычно засосало под ложечкой, не от страха даже, а от той арифметики, что включалась в нём сама, без спросу, всегда. Он не знал, сколько у них теперь дней до холодов; не знал, бывают ли здесь холода вообще, и каким станет это небо через неделю, и есть ли у этого неба «через неделю» в том смысле, к которому привыкла штирландская кость. Зато он знал, что зерно нужно убрать. Это он знал твёрдо, и с этого можно было начать. Конрад Брандт в последний раз посмотрел на восход, на солнце, вставшее не там, повернулся к нему спиной и пошёл вниз, будить тех, кому ещё только предстояло проснуться в новом мире.
Конрад спустился со стены не торопясь. Лестница сходила к стене двора в три марша, каждый разной длины — наследие нескольких поколений каменщиков, что подгоняли пристройки уже к стоявшему. На втором марше он обогнал утреннего вестового, мальчишку с дудкой; тот проводил его взглядом, в котором было больше старания не дрожать, чем самого дрожания. Конрад кивнул ему как обычно. Мальчишка поспешил наверх, на стену.
Двор гарнизонного дома лежал серый, ещё не прибранный после ночи; у нижней двери казармы конюшонок Бруно мёл перед порогом мокрую солому, и звук метлы по камню был сейчас самым человеческим звуком на свете. Конрад остановился возле него. «Бруно, сходи за Вебером. Скажи — нужен сейчас же». Мальчишка кивнул, отставил метлу и побежал. Конрад поднялся к себе по узкой лестнице. У двери замешкался на полвдоха, не потому, что не хотел входить, а потому, что входить в собственную комнату вот так, в это утро, значило согласиться, что утро это есть. Потом он толкнул створку и вошёл.
Комната была той же. Окно на восток, за ним то же чужое, но ещё не успевшее обнаружить себя солнце. Койка, заправленная до уголка ровно. Стол, чернильница, прижатый камнем лист. Сабля над постелью. Морион на крюке. Конрад снял плащ, повесил на спинку стула, сел к столу не в офицерскую позу, а просто, как сел бы у себя дома, если бы у него был дом. Подвинул к локтю чернильницу, проверил перо. Зачем, он бы не сказал. Так делают руки, когда голова занята другим.
Альбрехт вошёл первым, как и должен был. Он не стучал, потому что не стучал уже четвёртый год; на пороге задержался ровно настолько, чтобы Конрад успел поднять глаза. На немолодом лице лейтенанта не было ни тревоги, ни удивления, ни торопливости, то самое отсутствие выражения, которое у Альбрехта означало внимание. Он посмотрел на Конрада, потом на окно, потом снова на Конрада. Сказал негромко:
— Господин капитан.
— Лейтенант.
И больше ничего, пока они оба не отвели глаз. В этой паузе, длиннее обычной на одно дыхание, поместилось всё, что Конрад собирался сказать о вечности и стене, и Альбрехт это всё расслышал. Сел на свой стул у стены, тот, что был у Альбрехта четыре года подряд, под полкой с уставом, и положил руки на колени, как кладут солдаты, готовые слушать долго.
Хольт вошёл следующим. Низкий, плотный, в утренней рубахе под коричневым кафтаном, ещё не до конца пристёгнутым на пряжку; ворчал что-то под нос про то, как южная стена опять подаёт сегодня вестового криво. На пороге увидел лицо Альбрехта и закрыл рот, не закончив. Подошёл к столу, прижал ладонь к доске, по сержантской привычке мерить вещи руками: мол, тут я стою, тут я и стою. Поглядел на Конрада исподлобья. Конрад кивнул ему на табурет:
— Сядь, Хольт.
— Сяду, — сказал сержант и сел. Сел так, как садятся люди, у которых что-то сломалось, но они не собираются это обсуждать, пока не услышат, что именно.
Лоренц прибежал последним из офицеров. Щёки горели от утреннего ветра и спешки, под мышкой он зажал шляпу. На пороге начал было «господин капитан, я только что узнал», но осёкся, увидев Альбрехта и Хольта и те немногие слова, что лежали между ними. Сообразил, что опоздал не на разговор, а на молчание; молча же поклонился и встал у двери, как полагается младшему. Конрад посмотрел на него с короткой, привычной нежностью, которую тут же убрал. Подумал: ты, мальчик, сейчас многому научишься, и хорошо бы не слишком быстро.
Вебер пришёл, как Вебер. Не раньше, не позже. Подъём в гарнизонном доме ещё не отзвонили, и формально его в комнате быть не полагалось вовсе, но Конрад послал за ним отдельным словом, и капрал явился. Поклонился короче, чем кланяются офицеры, и точнее. Не стал садиться к столу, прошёл к сундуку у стены и сел на него с видом, с каким садятся ровно в то место, где сядут, и было это известно с самого начала.
Все были на местах. Конрад оглядел четыре лица, каждое по отдельности, и понял, что собрался не для того, чтобы что-то объявить. Объявлять было нечего. Стоило только показать.
— Окно открой, Лоренц.
Прапорщик подошёл к окну, отбросил скобу, толкнул створку. Восточный свет влился в комнату: не плохой, не злой, просто чуть-чуть не такой. Какие-то полтона желтее, чем должен был. Все четверо посмотрели; никто не сказал ни слова. Хольт поджал челюсть, как поджимают, когда не хотят выругаться при посторонних. Альбрехт чуть закрыл глаза, потом открыл. Лоренц побледнел медленно, на счёт три. Вебер посмотрел в окно так, как смотрят бухгалтеры на колонку, в которой не сходится сумма, и записал что-то на ум.
— Это с ночи, — сказал Конрад. — Не с этого утра. Ночью что-то случилось со всей землёй, не только с нашими холмами. Я не знаю что. И никто пока не знает. Узнаем. Пока будем делать то, что надо делать.
Он положил ладонь на стол, не для удара, а для уверенности.
— Альбрехт, разведку на восток к полудню: десяток верховых, не дальше дневного перехода. Хольт, ополчение в посаде поднять негромко, без барабана. Лоренц, к бургграфу с моим словом: капитан Брандт просит господина бургграфа о встрече не позже первого часа после полудня. И ещё одно, всем сразу.
Конрад чуть помолчал.
— Прежде всего хлеб. Что бы ни случилось с небом, зерно стоит в поле, и стоит оно столько, сколько мы дадим ему стоять. К полудню полусотня должна быть на жатве, и пусть посад идёт за ними. Это первая работа дня. Остальное потом.
Никто не спросил, точно ли первая. Альбрехт кивнул, не разнимая рук на коленях. Хольт уже считал в уме, кто из его людей пойдёт в поле, кто на стену. Лоренц коротко поправил шнурок на затылке: это было у него вместо «слушаюсь». Вебер на сундуке сидел тихо, и его молчание сейчас означало, что он берёт в счёт всё, что в комнате прозвучало, и всё, что не прозвучало.
Конрад встал. Совет вместе с ним.
— Идите. Альбрехт, останься.
Трое вышли. Лоренц закрыл за собой дверь аккуратнее, чем закрывают, и слышно было, как он ещё мгновение постоял за ней, прежде чем спуститься по лестнице. Шаги Хольта прозвучали тяжело и ровно; шагов Вебера слышно почти не было, это вообще была одна из его привычек.
Альбрехт остался стоять у своего стула. Молчал. Потом сказал без подъёма голоса, как говорят о погоде:
— Вы знаете больше, чем сказали.
Это не было вопросом. Конрад посмотрел на него. Лейтенант смотрел в ответ ровно, без напора, не требуя ни признания, ни оправдания. Просто отмечал. Так делает человек, что готов нести с тобой и то, что ты не сказал, лишь бы знать, что оно есть.
— Знаю, — сказал Конрад. — Не всё. Не уверен, что то, что знаю, годится. Если когда-нибудь годится, скажу.
Альбрехт коротко наклонил голову.
— Жатва?
— Жатва, — сказал Конрад.
Лейтенант вышел. Конрад остался у стола, ладонью на чернильнице. За окном чужое солнце поднялось ещё на палец.
Конрад вышел из гарнизонного дома около одиннадцати и пошёл к ратуше пешком, без сопровождения; в Шварцхафене этого было довольно. Солнце поднималось к зениту, и Конрад заставил себя не смотреть на него.
В посаде, как он и ждал, всё уже знало больше, чем говорило. Бабы у колодца под клёном замолчали, когда он прошёл мимо; одна, что повторно зачерпывала пустое ведро, опомнилась только через два удара ворота. У дверей пекарни на Длинной улице стоял Йоганн, обтирая руки о фартук, и кивнул Конраду сдержанно и серьёзно, без вчерашней свойской ухмылки. На углу, у крошечной часовни Морра, выкрашенной в тёмно-зелёный, стоял старый служка-зигмарит, низенький, седой, с медным молотком на шнурке поверх кафтана. Служка смотрел на восток. Он медленно, аккуратно, не отрывая глаз от горизонта, выводил молоточком в воздухе перед собой знак Зигмара — раз, и ещё раз, и ещё раз, как метроном, как человек, что не знает, что ещё ему делать, и потому делает то, что умеет. Конрад прошёл мимо не задерживаясь; подумал коротко, что Зигмар, если он где-то здесь есть, наверное, всё-таки слышит и медный молоток.
Перед самой ратушей, на углу, Конрад остановился на одну секунду и поднял глаза вверх. Небо стояло то же, тёплое, августовское по виду, но в ту сторону, куда он смотрел, идти было нельзя: оно было слишком высоко и слишком пустым. Он опустил взгляд. На брусчатке между его сапогами лежал лист черёмухи; вода в водостоке несла за собой соломинку. Эти мелочи, родные с ладони, успокаивали его лучше, чем что бы то ни было другое.
Ратуша Шварцхафена стояла на главной площади, узкая и высокая, с тяжёлой дубовой дверью под навесом. Внутри был длинный нижний зал, где обыкновенно вершилась рыночная справедливость, и узкая лестница наверх, в палату совета. Конрад поднялся, миновав сонного писаря у входа, и толкнул низкую дверь палаты. Бертольд фон Грюнау был уже там, один.
Он стоял у окна, спиной к двери, и при звуке шагов обернулся не сразу. Каменное лицо у него осталось каменным; только взглядом он мерил Конрада на пол-секунды дольше обычного, и потом коротко наклонил голову.
— Капитан Брандт.
— Господин бургграф.
Они сели друг против друга за длинный дубовый стол, на котором, кроме двух подсвечников и пустой чернильницы, не было ничего. Конрад вытянул из-за обшлага сложенный вчетверо лист, развернул, положил перед собой. Фон Грюнау положил перед собой свой лист, побольше, исписанный плотнее. Они не говорили ещё полминуты.
— Начинайте, — сказал фон Грюнау тем же ровным голосом, с лёгким подвыванием в гортани.
Конрад начал с того, что было у него по списку. Гарнизон: полтораста, минус трое больных, минус двое, что в карцере за вчерашнюю драку (оба уже выпущены и приставлены к ополчению, потому что времена не для карцера). На стенах четыре поста, двадцать четыре человека сменно. В разведку отправлен десяток верховых, не дальше дневного перехода, к ночи возвращение. Полусотня выведена в поле. Ополчение посада поднято; первая волна, что вышла с Хольтом, около ста двадцати, ещё двести можно собрать к закату, если потребуется. Селитра, порох, свинец на складах — столько же, сколько вчера, и ровно столько же не будет завтра, и так далее. Конрад сказал «и так далее» не вслух — это было лишнее.
Фон Грюнау слушал, не глядя на свой лист. Когда Конрад закончил, бургграф несколько секунд молчал.
— Хорошо. Теперь со мной.
Он поднёс лист ближе.
— С шести утра ко мне приходят. Сперва пришёл коробейник Гартлер, тот, что ходит между нами и Лайхебергом по южной дороге. Говорит, дороги нет. Кончается за вторым мостом. Не размыта, не завалена — кончается. Дальше поле, и поле не наше. Я ему дал водки и отпустил.
Бургграф помолчал.
— Потом приходил угольщик с восточного склона, имя ему Винтер; говорит, его кучи в овраге как стояли, так стоят, а оврага нет. Овраг другой. Сам Винтер пришёл с дороги пешком, без угля, не помня дороги домой. Я ему дал водки и приставил к Хольту.
Ещё пауза.
— Третьим был мальчишка с южной заставы, послан старостой Альтхофа. Говорит, староста просит передать господину бургграфу, что солнце не на месте. Так и просит передать. Слово в слово. Мальчишку я тоже отпустил с водкой; староста, видимо, посчитал, что и я заметил, и был прав.
Конрад положил ладонь на стол.
— Слышал я уже что-нибудь из этого?
— Нет. Я не торопился сообщать. Хотел сначала посмотреть, что услышу от вас.
Маленькая, тихая вещь между ними была сейчас сложена правильно: оба сказали друг другу то, что сказали бы только друг другу. И каждый дал понять другому, что доверие держится.
— К Альтхофу пошлите ещё одного, — сказал Конрад. — Пусть староста ничего не делает до моих людей. Жатвой пусть занимаются; больше пока ничего. Если на полях покажется что-то чужое, пусть отступают в село, и в село никого не пускают, пока не выяснится.
— Сделаю.
— Восточные ворота с заката закрываем. Дневной час оставим, но на закате не настежь, как обычно, а на одну створку. У ворот вместо двух поставлю четверых.
— Принято.
— Гонца в Вуртбад — ваш или мой?
— Ваш. С моим письмом графу. С обоими письмами вместе.
Фон Грюнау коротко посмотрел в окно, потом снова на Конрада.
— Граф должен узнать о нас не из третьих рук. У нас не худшая часть осколка, и если первое его представление об этом дне сложится со слов того, кому хуже, нам это потом аукнется.
Хорошо подумано, мог бы сказать Конрад вслух, но не стал. Бургграф знал, что хорошо подумано; от похвалы у фон Грюнау лицо становилось только тяжелее.
— Завтра к утру отправлю Лоренца, — сказал Конрад. — Прапорщика. Он молод, посадка крепкая, и для бургграфа гонец-офицер уважительнее, чем посыльный.
— Завтра рано? — переспросил фон Грюнау, и в этом «рано» уместился целый вечер раздумий.
— Завтра рано, — подтвердил Конрад. — К сегодняшнему закату не успеем собрать сведения. И час пути в темноте по нашим дорогам сейчас не стоит того, что мы выиграем по часу прибытия.
Бургграф наклонил голову.
— Тогда у нас есть полдня, — сказал он, и впервые за разговор в его голосе что-то слабо сдвинулось. Не страх, не тревога. Что-то очень старое, успевающее замерить остаток. — Полдня, чтобы собрать всё, что разумно собрать. Дальше как сложится.
— Дальше как сложится, — повторил Конрад.
Они посидели ещё несколько секунд. Никаких больше пунктов, никаких других слов. Фон Грюнау сложил свой лист, спрятал. Конрад сложил свой. Встали оба разом.
— До вечера, — сказал бургграф.
— До вечера, — сказал Конрад.
Конрад вышел из ратуши на площадь. Солнце стояло теперь высоко и по-прежнему было не на своём месте, и Конрад заставил себя не смотреть. Площадь жила обычным днём: у мясной лавки спорили хозяйки; где-то у фонтана старый шарманщик пытался убедить себя, что играть имеет смысл, и под его музыку два мальчишки на корточках крошили лепёшку голубям. Конрад прошёл через площадь не торопясь и пошёл назад, через посад, к гарнизонному дому. У восточной стены он не свернул к воротам во двор. Поднялся снова на вал.
С вала было видно поле, и в поле работала его рота. Полусотня шла валками, неровными, по-штирландски тяжёлыми; алебарды торчали из ближайшего стога, сваленные туда сразу за серпами, и блестели тускло на чужом полуденном свете. В дальнем конце поля, у самой кромки леса, стояла одинокая фигура — кто-то из ополчения, выставленный смотреть; и эта фигура смотрела не на лес, а в свою сторону, на работающих, как иногда смотрят люди, которым невыносимо подолгу глядеть туда, куда им положено глядеть.
Конрад постоял с ним немного. Потом опустил взгляд ниже, на самих солдат, на серпы в их руках, на падающие валки ячменя, на стерню, которая под этим чужим солнцем была всё та же штирландская стерня. Хлеб был ещё в поле, и хлеб уходил из поля; и пока он уходил из поля, у Конрада оставалось завтра, до которого надо было дотянуть. Он опёрся ладонями о холодный камень парапета, как опирался на рассвете, и стоял очень тихо, и смотрел.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.