Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Умирающий поэт и солнечный медбрат. Два месяца — слишком мало, чтобы умереть, и слишком много, чтобы не успеть полюбить. Жан Ив не ждёт чуда. Но чудо само входит в его палату с улыбкой и тёплыми руками.
Одно слово. Одно чувство. Одна короткая жизнь на двоих.
И это было лишь одно слово — Любовь.
Примечания
Вторая моя работа, я старалась.
P.S. Я сделаю хороший финал отдельно, но это лишь бонусом.
Посвящение
Практика доводит до писания.
Глава 2. Маленькая звезда
12 мая 2026, 11:24
Телефон зазвонил в половине восьмого утра. Жан знал, кто это, ещё до того, как протянул руку к тумбочке. Только один человек в мире мог звонить в такое время, не боясь разбудить. Только один человек вообще звонил.
— Алло, — голос прозвучал хрипло со сна.
— Жан! — в трубке что-то треснуло, зашуршало, а потом раздался звонкий, захлёбывающийся голос Элоди. — Ты жив!
— Вообще-то, я планировал ещё поспать, — он попытался изобразить ворчание, но губы сами растянулись в улыбке. — Но кто-то решил иначе.
— Прости-прости-прости! Я знаю, что рано, но у меня была контрольная по математике перед уроками, и я подумала — если я сейчас не позвоню, то потом не смогу, потому что мадам Дюбуа отбирает телефоны, ты же знаешь, она как цербер, только в юбке и с линейкой, и…
— Элоди. Дыши.
В трубке на секунду замолчали. Потом раздался судорожный вдох и смешок.
— Извини. Я опять тараторю, да?
— Как всегда.
Элоди всегда тараторила. С самого детства, с тех пор как научилась говорить. Слова сыпались из неё, как разноцветные стеклянные шарики из разорванного мешка, — быстро, хаотично, но при этом удивительно складно. Она была полной противоположностью Жана. Тот копил слова, взвешивал, выбирал. Элоди выплёскивала их сразу, все, без остатка. Может быть, поэтому родители уставали от неё быстрее, чем от него.
— Рассказывай, — сказал Жан, перекладывая телефон к другому уху. — Как контрольная?
— Ужасно! Я перепутала формулу дискриминанта. Представляешь? Дискриминанта! Это же позор.
— Это не позор. Это просто математика.
— Тебе легко говорить, ты всегда был гуманитарием. Помнишь, как ты пытался помочь мне с алгеброй и в итоге начал читать мне Верлена?
Жан помнил. Элоди было десять, у неё были две смешные косички и полное непонимание дробей. Он пришёл в её комнату с учебником, а через полчаса они уже сидели на полу, и он читал ей французских символистов, а она слушала, открыв рот, и забыла про всё на свете.
— Верлен лучше дискриминанта, — сказал Жан.
— Несомненно. Но мадам Дюбуа так не считает.
Они помолчали. В трубке было слышно, как где-то на заднем плане хлопает дверь и мадам Моро — их мать — что-то говорит холодным, отрывистым голосом. Элоди, судя по звуку, прикрыла трубку ладонью, потом отошла куда-то, и голос матери стих.
— Она знает, что ты мне звонишь? — спросил Жан.
— Нет, — голос Элоди стал тише. — Она думает, я звоню подруге. Я не говорю ей. Ты же знаешь, она сразу начинает… ну, ты знаешь.
Жан знал. «Не трать деньги на международные звонки». «Не расстраивай себя». «Твой брат сам выбрал свой путь». И коронное, самое страшное — «Мы не можем ничего изменить, так что незачем бередить рану». Мать говорила это спокойно, ровно, без тени сомнения. Словно Жан уже был в прошлом, а прошлое не заслуживает ни слёз, ни звонков.
— Она так и не передумала? — спросила Элоди. В её голосе не было детской обиды — только усталость, слишком взрослая для четырнадцати лет.
— Нет.
— А отец?
— Тоже.
В трубке снова замолчали. Потом Элоди сказала — очень тихо, почти шёпотом:
— Я накоплю. Я уже продала свои старые комиксы. И ту цепочку, что подарила тётя Клэр. И ещё я помогаю соседке выгуливать её дурацкого пуделя — он кусается, но платит она хорошо. Я приеду, Жан. Слышишь?
— Слышу.
— Ты только… ты только дождись.
Жан закрыл глаза. Где-то в глубине черепа заныло — глухо, предупреждающе. Боль всегда начиналась тихо, как дальний гром, а потом накатывала волнами, и тогда мир терял очертания, расползался, превращался в размытое белое пятно. Как-то самое, на снимке.
— Элоди, — сказал он, и голос дрогнул. — Если я…
— Замолчи, — резко перебила она. — Замолчи. Ты ничего не «если». Ты мой брат. Ты обещал научить меня водить машину, когда мне исполнится восемнадцать. Ты обещал показать мне Чикаго. Ты обещал.
— Я помню.
— Вот и помни. Я приеду. И ты мне всё покажешь. Договорились?
— Договорились, ma petite étoile.
Она фыркнула в трубку — не то плача, не то смеясь.
— Я не маленькая.
— Для меня — всегда.
В трубке раздался школьный звонок. Элоди торопливо зашептала:
— Мне пора. Я завтра позвоню снова. Или послезавтра. Я люблю тебя, Жан. Очень-очень. Ты слышишь? Очень.
— И я тебя.
Телефон пискнул, и связь оборвалась. Жан остался лежать, сжимая в руке замолчавший аппарат. В висках мерно, глухо билась боль — предвестница того, что сегодня будет плохой день. А может, и не будет. Может, пронесёт. С этой болезнью никогда нельзя было знать заранее.
Он убрал телефон и достал из-под подушки блокнот.
«Элоди продала цепочку тёти Клэр.
Я помню эту цепочку — тонкое серебро,
Старой работы, с кулоном в виде сердца.
Тётя говорила: "Настоящее серебро тускнеет от слёз".
Интересно, плакала ли Элоди, когда продавала?
Наверное, нет.
Моя маленькая звезда не плачет на людях.
Она ждёт, пока никто не видит.
Как я».
Он отложил карандаш и уставился в потолок. Тридцать семь трещин. Буква «L». «Любовь».
Страх подкрался незаметно. Он не был громким — этот страх. Не был похож на вопль или панику. Скорее, он походил на чёрную, вязкую жидкость, которая медленно заполняет лёгкие. Он поднимался откуда-то из живота, растекался по венам, просачивался в каждую мысль.
Жан боялся не смерти. Смерть была абстракцией, тёмной комнатой без выключателя — как можно бояться того, чего не можешь представить?
Он боялся другого.
Он боялся забыть. Болезнь уже отнимала куски памяти — мелкие, незначительные, но от этого не менее страшные. Вчера он пытался вспомнить имя своего преподавателя литературы из колледжа — того самого, что хвалил его эссе о Бодлере, — и не смог. Имя вертелось на языке, ускользало, дразнило, но в голове была пустота. Белая, как на снимках. Он помнил лицо, помнил голос, помнил даже запах его одеколона — а имя исчезло.
Что, если однажды он не сможет вспомнить лицо Элоди? Её смех? Её дурацкие косички и то, как она морщит нос, когда врёт? Что, если болезнь сотрёт её — не из мира, а из него? Что, если в свой последний день он посмотрит на телефон и не узнает, кому звонить?
От этой мысли становилось по-настоящему холодно. Как будто в палате разом выключили отопление.
Он боялся боли. Не той, что уже была — к ней он почти привык. А той, что придёт потом. Врачи говорили что-то о «контроле симптомов», о «комфортной терапии», но Жан умел читать между строк. Он гуглил. Глиобластома на последних стадиях. Не надо быть врачом, чтобы понять: комфортной смерти не бывает. Бывает только та, в которой ты ещё можешь держать в руках карандаш. Или уже нет.
Он боялся одиночества. Настоящего. Того самого, которое наступит, когда Элоди перестанет звонить — потому что устанет, потому что вырастет, потому что жизнь затянет её в свой водоворот, и мёртвый брат станет лишь строчкой в старом блокноте. Или когда родители наконец приедут — не к нему, а за вещами — и он увидит в их глазах облегчение. Не горе. Облегчение.
И ещё — самое стыдное, самое тёмное, о чём он не говорил никому и никогда, — он боялся, что всё было зря. Что его стихи — просто набор красивых слов, который никому не нужен. Что он прожил двадцать лет и не оставил после себя ничего. Ничего настоящего. Ничего, что стоило бы помнить.
В дверь постучали.
Жан вздрогнул, выныривая из своих мыслей, как пловец из ледяной воды. Быстро сморгнул что-то мокрое с ресниц и сунул блокнот под одеяло.
— Войдите.
Дверь открылась, и вошёл Джереми. Сегодня он был без папки, но с двумя бумажными стаканчиками в руках. От них поднимался пар, и в палате вдруг запахло не антисептиком, а кофе.
— Доброе утро, — Джереми улыбнулся, но уже не так широко, как вчера. Скорее, осторожно. — Я тут принёс контрабанду. Говорят, местный кофе — отрава, но я раздобыл приличный. Вы как, пьёте?
Жан смотрел на него несколько секунд. Вчерашняя настороженность никуда не делась, но и сил на неё сегодня не было. Слишком много ушло на разговор с Элоди.
— Пью. Спасибо.
Джереми поставил стаканчик на тумбочку, пододвинул стул и сел. Не слишком близко, но и не так далеко, как в прошлый раз. Устроился, обхватил свой стаканчик ладонями и шумно выдохнул.
— Тяжёлая ночь?
— С чего вы взяли?
— У вас глаза красные. И блокнот из-под подушки торчит. Вы писали?
Жан машинально поправил одеяло, пряча блокнот получше, но кивнул.
— Писал.
— Это хорошо, — Джереми отхлебнул кофе. — Писать — это хорошо. У меня в детстве была тетрадка, куда я записывал всякие мысли. Не стихи, конечно, так — ерунду. Но помогало.
— Почему вы пошли в медбратья? — спросил вдруг Жан. Вопрос вырвался сам, без подготовки, и он чуть не пожалел. Но Джереми, кажется, не удивился.
— Долгая история, — он помедлил, глядя в свой стаканчик. — Но если коротко — у меня была сестра. Лили.
— Была?
Джереми кивнул.
— Была. Она умерла десять лет назад. Ей было двенадцать.
Повисла тишина. Густая, плотная. Жан даже дышать стал тише.
— Мне жаль, — сказал он наконец. — Я не знал.
— Откуда бы вам знать? — Джереми слабо улыбнулся. — Лили болела. Лейкемия. Она провела в больнице почти год, и я всё это время рядом крутился — сначала просто как брат, а потом уже начал помогать медсёстрам. Принести воду, подать таблетки, просто посидеть, когда родители уезжали на работу. И я понял тогда одну вещь… — он запнулся. — Хотите честно?
— Да.
— Я понял, что быть рядом с теми, кто уходит, — это самое трудное. Но и самое важное. Потому что никто не должен уходить один. Никто.
Жан молчал. Его пальцы, лежавшие поверх одеяла, чуть сжались.
— Поэтому вы здесь? — спросил он.
— Поэтому. Лили говорила, что ей не страшно, когда я держу её за руку. И я подумал — если я смог помочь ей, может, смогу помочь кому-то ещё. Не вылечить. Просто помочь. Просто подержать за руку.
Он снова отхлебнул кофе. По лицу скользнула тень — не боли, скорее, тихой, застарелой грусти.
— Вы никому этого не рассказывали? — спросил Жан.
— Здесь — никому. Не люблю, когда на меня смотрят с жалостью. Я же всё-таки медбрат. Я должен быть сильным.
— А разве сила — это не способность говорить?
Джереми поднял на него глаза и посмотрел долгим, внимательным взглядом.
— Вы правда так думаете?
— Я думаю, — медленно произнёс Жан, — что мы все притворяемся сильными. Мои родители притворяются, что меня уже нет. Моя сестра притворяется, что не плачет. Я притворяюсь, что не боюсь. И только придурки вроде вас, — он криво усмехнулся, — приходят сюда с улыбкой и притворяются, что не видят, как всем страшно.
Джереми долго смотрел на него. Потом отставил стаканчик и наклонился чуть вперёд.
— Хотите знать правду? — сказал он тихо. — Мне тоже страшно. Каждый день. Я просыпаюсь и боюсь, что сегодня кто-то из моих пациентов не доживёт до вечера. Я боюсь, что привыкну. Боюсь, что разучусь плакать. Боюсь, что однажды мне станет всё равно. И ещё… — он помедлил, — я боюсь, что вы тоже уйдёте.
Жан смотрел на него почти не дыша. Он не ждал таких слов. Не ждал, что кто-то — чужой, в общем-то, человек — скажет ему это здесь и сейчас.
— Я пока не собираюсь, — сказал он, и собственный голос прозвучал глухо.
— Вот и не собирайтесь, — Джереми внезапно накрыл своей тёплой ладонью холодные пальцы Жана. Всего на секунду. Просто сжал — и сразу отпустил, словно спрашивая разрешения. — Я понимаю, что это глупо звучит. Но я правда этого не хочу. Вы… интересный пациент.
— Интересный? — Жан приподнял бровь.
— Да. Вы пишете стихи. У вас красивое имя. Вы картавите. И вы спросили меня, почему я здесь. Обычно пациенты не спрашивают. Им всё равно.
— Мне не всё равно, — сказал Жан, и это была, пожалуй, самая честная фраза за последние два месяца.
Джереми улыбнулся. Теперь уже не «дежурно», а как-то иначе — благодарно, что ли.
— Тогда договоримся, — сказал он. — Вы продолжаете писать стихи. А я продолжаю воровать для вас приличный кофе. Идёт?
— Идёт.
Джереми поднялся. Забрал пустые стаканчики и направился к двери, но остановился.
— Помните, вы вчера спросили — не слишком ли я?..
— Слишком?
— Да. Я всю ночь думал над этим. И знаете, что решил? — он обернулся. — Пусть я буду слишком. Слишком живой. Слишком улыбчивый. Слишком… какой угодно. Потому что, Жан, в этом отделении и так слишком много «недостаточно». Недостаточно времени. Недостаточно надежды. Может, хоть меня будет в избытке?
Он не стал ждать ответа. Просто вышел, притворив дверь.
Жан остался один. В висках всё ещё билась боль — глухо, монотонно, словно напоминая: время идёт, время идёт, время идёт. Но вместе с болью в груди появилось что-то ещё. Что-то тёплое. Как будто кто-то зажёг свечу в тёмной комнате.
Он вытащил блокнот. Открыл на последней странице и записал:
«Он боится. И я боюсь.
Может, в этом вся суть?
Быть живым — значит быть напуганным до чёртиков,
но всё равно приносить кому-то кофе».
Потом подумал и добавил ещё одну строчку — не для Элоди, не для Джереми, просто для себя:
«Кажется, у моста, который мы строим,
появился второй берег».
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.