Это было лишь одно слово – Любовь

Слэш
В процессе
PG-13
Это было лишь одно слово – Любовь
Пэйринг и персонажи
Описание
Умирающий поэт и солнечный медбрат. Два месяца — слишком мало, чтобы умереть, и слишком много, чтобы не успеть полюбить. Жан Ив не ждёт чуда. Но чудо само входит в его палату с улыбкой и тёплыми руками. Одно слово. Одно чувство. Одна короткая жизнь на двоих. И это было лишь одно слово — Любовь.
Примечания
Вторая моя работа, я старалась. P.S. Я сделаю хороший финал отдельно, но это лишь бонусом.
Посвящение
Практика доводит до писания.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Глава 1.Астроцитома

Больше всего на свете Жан ненавидел слово «паллиативный». Он впервые услышал его от врача два месяца назад, и оно прозвучало как приговор, замаскированный под медицинскую вежливость. Никто не сказал «ты умрёшь». Ему сказали: «Мы переводим вас на паллиативную терапию». И Жан, лежа на больничной койке с иглой в вене и свинцовой тяжестью в затылке, вдруг подумал: «Как будто меня перевели в другой класс. В класс для тех, кто уже не сдаёт экзамены». Диагноз звучал красиво. Астроцитома. Как название древней звезды. Как что-то из учебника астрономии, а не из медицинской карты. На самом деле это означало, что в его голове, где-то глубоко в белом веществе мозга, поселилась опухоль. Злокачественная. Четвёртая стадия. Врач, пожилой мужчина с уставшими глазами и слишком аккуратным пробором, долго показывал снимки МРТ. Жан видел на них что-то, похожее на взрыв далёкой галактики — размытое белое пятно, которое захватывало всё больше пространства, отвоёвывая его у нормальных клеток. У мыслей. У памяти. У будущего. — Это глиобластома, — сказал врач. Слово скрипнуло, как мел по доске. — Самая агрессивная форма. Операция невозможна — слишком глубоко, слишком близко к жизненно важным центрам. Химиотерапия может замедлить, но… Он не закончил. Никто никогда не заканчивал такие фразы. Жан кивнул. Вежливо, как его учили родители. Спрятал дрожащие пальцы под одеяло и сказал: — Я понял. Спасибо. Спасибо. Французская вежливость — последний бастион, который не смогла разрушить даже смертельная болезнь. Сейчас он смотрел в потолок и думал об этом «спасибо». Ему было двадцать лет. Два года назад он прилетел в Соединённые Штаты с чемоданом книг, старым плеером и твёрдой уверенностью, что станет великим поэтом. Он поступил в небольшой частный колледж, снял крошечную квартиру над булочной и по вечерам сидел у окна, глядя на чужой город и сочиняя рифмы. Он был счастлив. По-настоящему, остро счастлив — впервые в жизни, вдали от холодного родительского дома, от вечных упрёков и ожиданий, которым он никогда не соответствовал. Он вдыхал свободу, и она пахла дождём и тёплым хлебом. А потом начались головные боли. Сначала — просто мигрени. Он списывал их на усталость, на стресс, на слишком долгое чтение. Пил аспирин. Продолжал ходить на лекции. Продолжал писать стихи. Пока однажды не упал прямо на семинаре — лицом в раскрытый томик Уолта Уитмена. Скорая. Снимки. Размытое белое пятно в форме звезды. Астроцитома. Самая красивая из всех смертей. Жан закрыл глаза и прислушался к звукам. Капельница мерно капала — это был её собственный, ни на что не похожий ритм. Где-то в коридоре шуршали шаги медсестёр. За окном гудел город. Чикаго жил своей жизнью — быстрой, шумной, равнодушной, — и этой жизни не было до него никакого дела. Он взял с тумбочки блокнот. Кожаный, потёртый, с золотым тиснением. Тот самый, что подарила Элоди. Раскрыл на первой странице — там всё ещё красовалась надпись детским почерком: «Не сдавайся. Твоя Элоди». Пальцы пробежали по буквам. Элоди. Младшая сестра. Единственная, кто звонил. Единственная, кто плакала в трубку и тут же, глотая слёзы, говорила бодрым голосом: «Ничего, Жан, ничего, ты только держись, я приеду, я уже коплю, я украду мамину кредитку, если надо». Ей было четырнадцать, и её голос был единственным, что удерживало его на этом свете над тёмной, засасывающей воронкой отчаяния. Родители не звонили. Присылали деньги. Исправно, щедро. Мать написала короткое письмо — одно-единственное за два месяца: «Мы оплачиваем лечение. Возвращаться домой нет смысла». Жан прочитал это письмо три раза, а потом медленно, аккуратно порвал его на мелкие кусочки. Он открыл блокнот на чистой странице и написал: «Мне двадцать. У меня опухоль, похожая на созвездие, И жизнь, похожая на неотправленное письмо». Рука дрожала. Карандаш скрипел. Строчки ложились неровно, но это было неважно. Важно было писать. Пока ещё мог. Джереми Нокс ненавидел онкологическое отделение. Не работу. Работу он любил — странно, нелогично, вопреки всему. Ему нравилось чувствовать себя нужным, нравилось облегчать чужую боль, нравилось, когда пациенты — даже самые тяжёлые — вдруг улыбались ему в ответ. Но само отделение… Оно пахло. Не лекарствами — к запаху антисептиков он давно привык. Оно пахло страхом. И ещё — смирением. Той особенной, тихой покорностью, которую он видел в глазах умирающих. Это был запах, который не выветривался, сколько ни открывай окна. Джереми было двадцать три. Он окончил медицинский колледж всего год назад и сразу пошёл сюда. «Ты слишком мягкий для онкологии», — говорили ему преподаватели. «Ты быстро выгоришь», — говорили однокурсники. Он не слушал. Потому что внутри него жило странное, почти иррациональное убеждение: если кто-то должен заботиться об умирающих, то это должны быть люди, которые ещё не разучились улыбаться. Пусть даже эта улыбка и неуместна. В то утро у него было три новых пациента. Имя первого он прочитал в карте с лёгким любопытством: Жан Ив Моро, 20 лет, гражданин Франции. Диагноз: глиобластома IV стадии. Паллиатив. Двадцать. Всего на три года младше его самого. Джереми замер на секунду, глядя на строчку диагноза. Потом выдохнул и постучал в дверь палаты №17. Ответа не было. Он подождал и всё равно вошёл. В палате было серо. Не только от стен и постельного белья — серым был сам воздух, густой от молчания и одиночества. На кровати лежал высокий темноволосый парень. Чёрные кудри разметались по подушке, кожа была бледной, почти прозрачной. Глаза — серые, как парижское небо в ноябре, — смотрели в потолок и, казалось, ничего не видели. — Доброе утро, — сказал Джереми, стараясь, чтобы голос звучал мягко, но не жалостливо. — Я Джереми Нокс, ваш новый медбрат. Можно просто Джер. Парень медленно перевёл взгляд. В этом взгляде не было ни интереса, ни раздражения — только бесконечная, глубокая усталость. — Я не заказывал нового, — сказал он. Голос был тихим, с лёгким французским прононсом. Мягкое «р» прозвучало почти как мурлыканье. — А я сам пришёл, — Джереми улыбнулся. — Предыдущая медсестра уволилась. Сказала, не может работать с поэтами. Говорит, от них слишком много метафор и слишком мало жалоб. Парень чуть прищурился. В глазах мелькнуло что-то похожее на проблеск любопытства. — Вы читали мою карту? — Читал, — честно ответил Джереми. — И знаю, что вы француз. И что вы пишете стихи. И ещё… — он помедлил, — что вам сейчас, наверное, очень хреново. Парень хмыкнул. Это был не смех, а так — короткий выдох. — Хреново, — повторил он, пробуя слово на вкус. — Хорошее слово. Русское? — Кажется, да. У нас в колледже медбрат из Новосибирска был, научил. Они замолчали. Джереми поправил капельницу, проверил показатели монитора, записал что-то в карту. Парень снова уставился в потолок. Казалось, разговор окончен. И тут Джереми заметил блокнот. Он лежал на тумбочке, раскрытый, и на странице виднелись свежие, немного дрожащие строчки. — Это ваше? — спросил он, и кивок в сторону блокнота. — Можно? Парень вздрогнул. Быстро, почти судорожно накрыл блокнот ладонью: — Нет. Слово прозвучало резко. Как выстрел. Джереми сразу отступил на шаг: — Извините. Я не хотел лезть. Просто увидел буквы. Профессиональное любопытство. Я, знаете ли, совсем не разбираюсь в поэзии, но буквы люблю. У них форма красивая. Парень смотрел на него настороженно. Потом медленно убрал руку. Не убрал — отодвинул. Так, чтобы Джереми не видел написанного, но видел, что он не будет настаивать. — Это личное, — сказал парень. — Я понял. Извините ещё раз. Джереми отошёл к окну, поправил занавеску. Молчание повисло в палате, но оно не было враждебным. Скорее, осторожным. Как будто два человека стояли на разных берегах реки и решали, стоит ли строить мост. — Меня зовут Жан, — сказал вдруг парень. — Не «мистер Моро». Жан. Джереми обернулся. Улыбнулся — но уже не так широко. Скорее, тепло. — Приятно познакомиться, Жан. Простите, что сразу полез не в своё дело. — Вы странный, — сказал Жан. — Для медбрата. — Мне говорили. Но я решил воспринимать это как комплимент. Жан чуть покачал головой. Потом спросил: — Вы давно здесь работаете? — Год. Почти. — И как? Джереми помедлил. — По-разному. Иногда кажется, что я сам начинаю болеть — не телом, а вот здесь… — он коснулся груди. — Но потом кто-нибудь улыбается в ответ, и я думаю: нет, это всё не зря. Даже если человеку осталось два месяца, он имеет право на улыбку. Жан молчал. Долго. Очень долго. Потом сказал — тихо, почти шёпотом: — Два месяца — это… много. — В смысле? — Много времени. Чтобы дописать. И чтобы попрощаться. И чтобы… — он запнулся. — Неважно. Джереми не стал спрашивать. Вместо этого он спросил другое: — Хотите, я зайду завтра? В то же время. Мы могли бы просто поговорить. Не как медбрат и пациент. Просто… как два парня. Жан повернул голову и посмотрел на него. Пристально. Словно сканировал. — Вы всегда такой? — спросил он. — Какой? — Слишком… — Жан искал слово. Слишком живой? Слишком яркий? Слишком?.. — …слишком. Джереми улыбнулся. — Это тоже комплимент? — Не уверен. — Тогда я зайду завтра, и вы мне скажете, — он направился к двери. — И, Жан… я не читал ваши стихи. Но, судя по тому, как вы за них держались, они очень хорошие. Такие вещи чувствуются. Он вышел, тихо притворив за собой дверь. Жан остался один. В палате снова стало серо. Но теперь в этой серости было что-то новое. Как будто кто-то прочертил по ней едва заметную линию. Линию, которую ещё можно превратить в мост. Он посмотрел на блокнот. Открыл. Перечитал последние строки и вдруг — сам не зная зачем — написал ниже: «Сегодня приходил парень с веснушками. Сказал, что буквы имеют форму. Я никогда об этом не думал. Может быть, он прав. Может быть, у слова "конец" тоже есть форма. И, может быть, она не обязательно похожа на точку». Он отложил карандаш и закрыл глаза. Завтра. Завтра придёт этот странный медбрат. И, возможно, завтра серого станет чуть меньше. Если только он доживёт до завтра. Астроцитома, — подумал он, проваливаясь в сон. — Самая красивая из всех смертей. Но, может быть, самая неправильная?
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать