Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Молодая виолончелистка, сбежавшая от матери в мрачный замок к трёхметровой аристократке, ведёт дневник, где признаётся не только в страхе перед её хищными дочерьми, но и в странной, пугающей нежности, не подозревая, что однажды эти записи прочитают вслух.
Примечания
Работа была написана в стол и выложена по просьбе совести для души самого автора. Никакой «угоды», никаких натянутых драм.
Леди здесь не канонная садистка, а женщина, которая может устать от чтения в овальных очках, напевать джаз и способная на нежность, но и это не отменяет ее величественности.
Дочери же — не монстры, а обычные ревнивые подростки.
Она пела для себя. Или для меня
27 апреля 2026, 04:12
Утро пятого дня в замке — или, быть может, шестого? Вивьен уже начала сбиваться со счёта, ибо дни здесь текли не так, как в Лионе, где каждый был размечен звонками будильника, расписанием репетиций, унылым ритуалом завтрака под аккомпанемент материнских нравоучений и столь же унылым ритуалом ужина, после которого единственной отрадой было запереться в своей комнате и играть, играть, играть до онемения пальцев, — это утро наступило мягко. Свет, пробивавшийся сквозь мутное, пузырчатое стекло высокого окна, был бледным, водянистым, словно разбавленное молоко, и падал на пол длинными, косыми прямоугольниками, в которых танцевали пылинки.
Вивьен проснулась рано, как просыпалась теперь каждое утро, — не от шума, ибо шума в замке почти не было, а от какого-то внутреннего толчка, от смутного, тревожного, но и радостного ощущения, что она здесь, что это не сон, что всё это реально. Она потянулась, чувствуя, как хрустят суставы после долгой, неподвижной ночи, и несколько минут лежала, глядя вверх, на выцветший бархат занавесей, колышущихся от едва заметного сквозняка. Мысли её, ещё не оформившиеся, кружились вокруг вчерашнего прослушивания, вокруг голоса Леди, её дыхания на шее, её слов — «неплохо», «Бах тебе даётся», «ты свободна». И, как ни странно, при мысли об этом в груди разливалось что-то тёплое, что-то, чему она пока не могла подобрать названия.
Она встала, босиком прошлась по холодному полу, поёживаясь, и принялась за утренние процедуры. Вода в кувшине на умывальном столике была, как всегда, свежей и ледяной — кто-то из бесшумных служанок, верно, наполнил его ещё затемно, пока она спала. Вивьен плеснула пригоршню в лицо, и от холода перехватило дыхание, а щёки загорелись, словно после пощёчины. Она умылась тщательно, почти с наслаждением, смывая остатки сна, и, глядя в маленькое, мутноватое зеркало, висевшее над умывальным столиком, впервые за долгое время не отвела взгляда от собственного отражения. Да, она была бледна, но эта бледность уже не казалась болезненной. Да, под глазами залегли тени — но в самих глазах, в самой их глубине, появилось что-то, чего не было раньше.
Завтрак, как всегда, уже ждал её на подносе у двери: свежая, ещё тёплая булочка, на этот раз с кусочком масла и ломтем сыра, и чашка горячего чая, над которым поднимался лёгкий, душистый пар. Вивьен съела всё до крошки, запивая чаем, и поймала себя на том, что улыбается — просто так, без всякой причины. День обещал быть хорошим. Нет, не так — день обещал быть. И этого было достаточно.
После завтрака она оделась, привела волосы в порядок, заплела их в свободную косу, падавшую на плечо, и, захватив с собой телефон (экран всё так же подмигивал паутиной трещин, но работал исправно), отправилась вниз, в столовую. Леди не говорила, что завтракать надлежит вместе с ней — но и не говорила обратного. А Вивьен, повинуясь какому-то неясному, но настойчивому внутреннему импульсу, хотела увидеть её снова. Скорее. Как можно скорее. Словно каждое новое появление Леди добавляло недостающий фрагмент в картину, которую она пыталась сложить в своей душе, — картину этого замка, этой жизни, этой женщины.
Малая столовая, которую она отыскала не без труда, поплутав по коридорам и дважды спросив дорогу у одной и той же бесшумной служанки (та лишь молча указала рукой направление, не проронив ни звука), оказалась помещением куда менее мрачным, чем можно было ожидать. Высокий, заострённый кверху потолок поддерживали стройные колонны из светлого, почти белого камня, на которых кое-где ещё угадывались остатки позолоты — блёклой, осыпавшейся, но всё ещё хранящей память о былом великолепии. Окна здесь были шире и выше, чем в других частях замка, и сквозь них лился тот самый бледный, водянистый, но всё же живой свет, наполнявший комнату ощущением пространства и воздуха. Стены были задрапированы гобеленами — на этот раз не с охотничьими сценами, а с изображениями садов, фонтанов, павлинов с распущенными хвостами, и эти пасторальные, почти идиллические мотивы странно контрастировали с общей мрачностью замка, смягчали её, делали почти уютной.
Стол, длинный и массивный, из тёмного, потемневшего от времени дуба, был накрыт белоснежной, хрустящей скатертью, и на одном его конце уже стояли приборы: серебряные ножи и вилки, тонкие, изящные, с выгравированными на ручках гербами — тем самым геральдическим зверем, что Вивьен уже видела на гобеленах и доспехах, — и хрустальные бокалы, в которых свет преломлялся, рассыпаясь на крошечные, дрожащие радуги. А во главе стола, в высоком, резном кресле, похожем на трон, уже сидела Леди.
Вивьен замерла на пороге, не решаясь войти. Леди Димитреску, облачённая сегодня в платье глубокого, тёмно-зелёного цвета — цвета бутылочного стекла или старого, замшелого мха, — сидела, откинувшись на спинку кресла, и читала газету. Самую настоящую, бумажную газету, развёрнутую широко, так что Вивьен не видела её лица за разворотом. В одной руке Леди держала газету, в другой — чашку, из которой поднимался пар, и вся её поза, расслабленная и в то же время царственная, была полна той особой, небрежной грации, что свойственна лишь очень старым, очень уверенным в себе существам.
Но что поразило Вивьен — то, что заставило её замереть на пороге, вцепившись в косяк, — это звук. Леди напевала. Тихо, едва слышно, почти под нос, но всё же напевала — и это не было ни гаммой, ни церковным гимном, ни оперной арией. Это был джаз. Вивьен, проведшая всю свою сознательную жизнь в мире музыки, узнала этот стиль с первых нот. Мелодия была старой, очень старой, из тех, что звучали в прокуренных клубах пятидесятых, — что-то медленное, тягучее, полное ленивой, усталой тоски. «I'll Be Seeing You», — внезапно осознала Вивьен, и сердце её пропустило удар. Старый, довоенный стандарт, который пели все — от Билли Холидей до Фрэнка Синатры.
Голос Леди, даже сведённый до едва слышного напевания, был низким, бархатистым, с той самой лёгкой, почти неуловимой хрипотцой, которую Вивьен уже научилась узнавать. Этот голос плыл над столом, над серебром и хрусталём, над гобеленами с павлинами, и Вивьен, затаив дыхание, слушала, боясь пошевелиться, боясь спугнуть это мгновение. Ибо что есть прекрасное, как не хрупкая, мимолётная вспышка, которую так легко разрушить неосторожным движением?
Она стояла так, быть может, целую минуту, прежде чем Леди, не опуская газеты, произнесла:
— Ты собираешься стоять на пороге, как бедная родственница, которую забыли пригласить? Садись. Завтрак стынет.
Голос её прозвучал всё так же ровно и спокойно, но в нём, кажется, промелькнула тень усмешки — или это Вивьен только показалось? Она, вздрогнув, словно застигнутая за чем-то предосудительным, поспешно прошла к столу и села на дальний конец — как можно дальше, почти на противоположном краю, — чувствуя, как сердце колотится в груди, а щёки заливает горячий, предательский румянец. Она не знала, куда деть руки, и потому схватилась за приборы, принявшись рассеянно перекладывать вилку с места на место.
Леди, отложив наконец газету, окинула её взглядом, от которого у Вивьен всегда перехватывало дыхание, и, поднеся чашку к губам, сделала медленный, тягучий глоток. Запах, поплывший по комнате, был всё тем же — сладковато-металлическим, с примесью табака и дорогих духов.
— Ты смотрела на меня так, будто увидела призрака, — заметила она, ставя чашку на блюдце с тихим, мелодичным звоном. — Я чем-то тебя напугала? Или, быть может, моё пение столь ужасно, что ты потеряла дар речи?
— Нет! — выпалила Вивьен, и голос её сорвался на полуслове, предательски дрогнул, заставив её залиться краской ещё гуще. — Нет, Леди Димитреску, Ваше пение... то есть, вы пели... я не хотела подслушивать, я просто...
— Ты просто стояла и слушала, — закончила за неё Леди, и в уголках её губ промелькнуло что-то, что при большом воображении можно было бы принять за улыбку. — Это не преступление, Вивьен. Расслабься. Ешь. Не заставляй меня чувствовать себя людоедом, который заманивает детей в свой пряничный домик.
Вивьен, всё ещё дрожа, потянулась к чашке с чаем, стоявшей перед ней(когда служанка успела её поставить?) и сделала глоток. Чай был горячим, чуть терпким, с незнакомым, но приятным травяным привкусом. Он обжёг горло, но этот ожог был почти приятным, заземляющим, возвращающим в реальность. Она поставила чашку и, набравшись храбрости, снова подняла глаза на Леди.
— Вы пели... джаз, — произнесла она тихо, почти шёпотом, словно эти слова были святотатством, которое она не имела права произносить. — Я узнала мелодию. Это старая, из пятидесятых. «I'll Be Seeing You». Моя... моя бабушка любила эту песню. У неё была пластинка.
Леди замерла. Всего на мгновение, на кратчайшую долю секунды, но Вивьен, привыкшая подмечать малейшие нюансы в движениях и интонациях (навык, выработанный годами игры в оркестре, где дирижёр мог уничтожить одним взглядом), увидела это. Пальцы Леди, сжимавшие чашку, чуть дрогнули, а в золотистых глазах, за стёклами очков, промелькнуло что-то — удивление? ностальгия? тень давно забытого чувства?
— Ты знаешь эту песню, — произнесла она медленно, и в голосе её больше не было иронии. — Это... неожиданно. Для твоего возраста. Для твоего поколения, которое слушает... что они там сейчас слушают? Тик-токи и автотьюн? И песни с неразборчивым текстом?
Вивьен покачала головой, чувствуя, как напряжение медленно отпускает её, уступая место робкому, но крепнущему желанию говорить, спрашивать, узнавать.
— Моя бабушка, — повторила она, — говорила, что джаз — это единственная музыка, в которой можно жить. Не играть, не слушать — а именно жить. Она ставила мне свои старые пластинки, когда мать не слышала. Мать считала джаз... неприличным. Слишком чувственным. Слишком земным. А бабушка говорила, что именно за это она его и любит.
Леди слушала молча, и на её лице не отражалось никаких эмоций. Но Вивьен уже научилась понимать, что отсутствие выражения на лице Леди вовсе не означает отсутствия чувств. Что под этой мраморной гладью, под этой ледяной невозмутимостью, скрывается глубокая, тёмная, непостижимая жизнь, которую Леди не считала нужным демонстрировать, но которая, несомненно, была.
— Твоя бабушка была мудрой женщиной, — произнесла наконец Леди, и в голосе её прозвучала странная, почти интимная нота. — Джаз — это не просто музыка. Это... напоминание. О том, кем ты была. О том, что ты потеряла. О том, что всё проходит, но мелодия остаётся.
Она замолчала, и Вивьен, повинуясь какому-то внезапному, почти безрассудному порыву, осмелилась спросить:
— Вы... вы пели раньше? Профессионально? Я слышала ваш голос — он красивый. Очень красивый. Низкий, бархатистый. Таким голосом можно петь на сцене.
Вопрос повис в воздухе, звенящий и невыносимый, и Вивьен, едва произнеся его, тут же пожалела о сказанном. Это было слишком личное, слишком дерзкое, слишком... но Леди не рассердилась. Она подняла глаза и долго, пристально смотрела на Вивьен, словно взвешивая, решая, достойна ли эта девочка услышать ответ.
— Пятидесятые годы, — произнесла она наконец, и голос её был тих, почти задумчив. — Клуб в Новом Орлеане. Название я уже не помню — они все со временем стираются из памяти, как и лица, как и запахи, — но там был рояль, старый, расстроенный, и зал, пропахший сигаретами и алкоголем. Я пела. Каждую ночь. Выходила на сцену в платье цвета красного вина и пела для тех, кто приходил забыться. А потом...
Она оборвала себя, и лицо её, на мгновение смягчившееся, снова стало непроницаемым.
— А потом я стала тем, кем стала, — закончила она сухо. — И джаз остался лишь воспоминанием. Не более. Ешь, Вивьен. Твой тост остыл.
И она вернулась к своей газете, развернув её с тем же царственным, небрежным жестом, давая понять, что разговор окончен. Вивьен, прикусив губу, послушно потянулась к тосту, но мысли её были далеко — в прокуренном клубе Нового Орлеана, где Леди, молодая и, быть может, ещё смертная, стояла на сцене в платье цвета красного вина и пела для тех, кто приходил забыться. Сколько ей было тогда лет? Двадцать? Тридцать? И сколько ей лет сейчас? И что случилось с ней после — с той певицей, с тем клубом, с той жизнью?
Вопросы теснились в голове, но Вивьен не осмелилась задать ни одного из них. Она знала, что Леди не ответит. Не сейчас. Быть может, никогда. Но сам факт того, что она вообще ответила, что она поделилась этим крошечным, драгоценным фрагментом своей жизни, наполнил Вивьен странным, щемящим теплом.
Завтрак продолжался в молчании, но это молчание больше не было давящим. Оно было почти уютным, почти домашним — насколько вообще могло быть домашним утро в замке, населённом вампирами. Леди, перелистывая страницы газеты, время от времени делала глоток из своей чашки, и Вивьен, украдкой наблюдавшая за ней, заметила, что она снова начала напевать. Тихо, едва слышно, под нос. Мелодия была другой, незнакомой, но тоже джазовой, и голос Леди, даже сведённый до едва уловимого шёпота, звучал так, что у Вивьен мурашки бежали по коже.
— Я слышу, как ты смотришь, — произнесла вдруг Леди, не отрываясь от газеты. — У тебя очень громкий взгляд, Вивьен Дюбуа. Ты так смотришь на ноты, когда разбираешь новое произведение?
Вивьен покраснела и уткнулась в свою чашку, пробормотав что-то невразумительное. Леди хмыкнула и снова принялась напевать.
После завтрака Вивьен, всё ещё под впечатлением от услышанного, отправилась в музыкальный зал. Репетировать. Нужно было работать — Леди ясно дала понять, что ждёт от неё прогресса, что «неплохо» — это только начало, трамплин, от которого нужно оттолкнуться, чтобы прыгнуть выше. Но вместо того, чтобы сразу взяться за смычок, она долго сидела у рояля, просто глядя на пожелтевшие клавиши и думая о том, что рассказала Леди. Пятидесятые. Новый Орлеан. Клуб. И джаз — тот самый джаз, который бабушка называла единственной музыкой, в которой можно жить.
Вивьен вдруг остро, почти болезненно захотелось услышать этот голос снова, но уже не шёпот, не напевание, а настоящий, полноценный голос. Она представила себе, как Леди стоит на сцене, в свете прожекторов, в том самом платье, и поёт для неё — только для неё одной. Эта мысль была столь яркой, столь живой, что у Вивьен перехватило дыхание. Она тряхнула головой, прогоняя наваждение, и, схватив виолончель, принялась за гаммы.
Пальцы бегали по струнам, но мысли то и дело возвращались к завтраку, к голосу Леди, к этому странному, почти интимному разговору.
Она играла до самого обеда, а потом, вернувшись в свою комнату, достала телефон и открыла заметки. Нужно было записать. Зафиксировать это утро, этот разговор, этот голос, пока детали не стёрлись из памяти, не растворились в череде новых впечатлений.
«Она напевала джаз. Самый настоящий джаз, старый, из пятидесятых. Я стояла в дверях и слушала, и у меня сердце колотилось где-то в горле. Это было так странно — видеть её, такую огромную и царственную, и слышать, как она тихо, почти под нос, напевает "I'll Be Seeing You". Мне казалось, я сплю. Или что у меня галлюцинации от недосыпа. Но она правда пела. А потом я набралась смелости и спросила, пела ли она раньше. Не знаю, как я вообще решилась открыть рот. Обычно я немею в её присутствии, как кролик перед удавом. Но тут что-то дёрнуло меня за язык — наверное, любопытство. Или желание услышать её ещё. И она ответила. Не отмахнулась, не высмеяла, не сказала "это не твоё дело". Она сказала — пятидесятые, Новый Орлеан, клуб, платье цвета красного вина. Она была певицей. Настоящей певицей в джазовом клубе. Я пытаюсь представить её там — молодую, в красном платье, с этим голосом. И не могу. Потому что я не могу представить её молодой. Или смертной. Или кем-то, кроме той, кем она стала. Но она была. И она сказала "джаз остался лишь воспоминанием". В её голосе была такая тоска — на секунду, на долю секунды, — что у меня сердце сжалось. Я хочу узнать о ней больше. Я хочу, чтобы она спела мне. Не просто напевала под нос, а по-настоящему. Тем голосом, из клуба, из прошлого. Может быть, я слишком много хочу. Может быть, она никогда не будет петь для меня. Но после того, что случилось сегодня — после того, как она сказала мне всё это, — мне кажется, что всё возможно. Даже то, о чём я боюсь мечтать».
Она перечитала написанное и, поколебавшись, добавила ещё одну строчку — уже не думая, не анализируя, не взвешивая.
«Она снова начала напевать. После разговора. Тихо, под нос, но я слышала. Она пела для себя — или для меня? Я не знаю. Но я хочу думать, что для меня».
Она закрыла заметки и отложила телефон. Вечер вступал в свои права, и за окном, за мутным, пузырчатым стеклом, горы медленно тонули в сиреневой дымке сумерек. Где-то в глубине замка, далеко-далеко, слышались шаги — то ли слуги, то ли дочери, то ли сама Леди, обходящая свои владения. Вивьен закрыла глаза и попыталась представить себе, как Леди поёт. Не в клубе, не в прошлом — а здесь, сейчас, для неё. И эта мысль, странная и пугающая, была полна такой щемящей, невыносимой сладости, что она улыбнулась в темноте засыпающей комнаты.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.