Автор оригинала
daddywithmommyissues
Оригинал
https://archiveofourown.org/works/70935551/chapters/185040416#workskin
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Энид — медсестра в психиатрической больнице, где она встречает печально известную Уэнсдей Аддамс. Энид влюбляется по уши с первого взгляда, завороженная той мрачной тайной, что создала образ этой готичной девушки. Уэнсдей же видит в ней лишь способ совершить побег и использует чувства Энид против неё самой, чтобы выбраться из лечебницы.
Примечания
после завершения перевода всех глав я тщательно отредактирую все до 19.
Спирально переплетённая тетрадь.
19 апреля 2026, 05:02
Ужин в Уиллоу-Хилл закончился, если это вообще можно было назвать ужином. Подносы убрали, оставив после себя запах переваренного крахмала и чего-то, что лишь отдаленно напоминало белок. После этого общая комната наполнилась привычным гулом.
Уэнсдей сидела не у своего привычного окна, а за одним из пластиковых столиков, привинченных к полу в центре комнаты; звуки жизни начинали действовать ей на нервы. Ей не нравилось менять место, но еще больше она не любила предсказуемость. Слишком многие привыкли думать, что она – часть интерьера, прибитая к этому окну. Это было недопустимо.
Медсестра, раздающая тетради, уже прошла мимо. Стопка хрупких блокнотов на спирали — по одному на каждого пациента — сопровождалась бодрым пояснением: «Для ведения дневника, зарисовок или всего, что вам помогает». Как будто катарсис можно производить оптом.
Уэнсдей с подозрением открыла свой блокнот. Обложка была цвета выцветшей джинсы, а бумага настолько тонкой, что, казалось, порвется от одного вздоха. Оскорбление для чернил. Тем не менее, это была первая чистая страница, которую она видела перед собой за год с лишним.
Карандаш нарочно царапал поверхность.
Это место — гроб, замаскированный под терапию. Люминесцентный свет гудит, как умирающая пчела. Я не прощу ни того, ни другого.
Это еще не была поэзия. Скорее, вступление к чистому листу. Но это было письмо. Ее рука вспомнила движение, вес слов. Страница приняла их без сопротивления, и на мгновение Уэнсдей почувствовала, как едва заметный поток жизни пробудился там, где слишком долго царила тишина.
Чья-то тень упала на блокнот. — Спирали опасны, — пробормотал голос.
Уэнсдей подняла глаза. Мириам Халлоран (или Мири для всех, кто был достаточно смел, чтобы к ней обращаться) нарезала круги по общей комнате; беспокойная энергия заставляла ее двигаться по спирали. Ей было под тридцать, волосы собраны в небрежный пучок, а в руках она навязчиво тасовала колоду карт. Она остановилась у стола Уэнсдей, косясь на блокнот.
— Проволока. Можно кого-нибудь задушить или проткнуть запястья концами. Они ведь об этом не думают, верно? — Она перетасовала карты один, два раза — слишком быстро, чтобы уследить.
Уэнсдей изучала ее. — Ты собираешься меня задушить?
Мири широко улыбнулась, обнажив зубы. — Не сегодня. Слишком многолюдно. — И она побрела дальше, продолжая тасовать карты.
Уэнсдей проводила ее взглядом: Мири лавировала мимо Нолана, мимо Таши, склонившейся над скетчбуком, мимо Калеба, сверлящего взглядом пустоту. Не угроза и не друг – просто еще одно присутствие. Но, по крайней мере, она нарушила монотонность.
Уэнсдей вернулась к странице.
Наблюдение: пациенты кружат в своих клетках, как животные. Кто-то ходит взад-вперед, кто-то болтает, кто-то пускает себе кровь в мыслях. Одна тасует карты и оценивает людей по тому, выглядят ли они пригодными для удушения. Она — самая честная из всех.
Карандаш едва не прорвал бумагу от силы ее нажатия. Она закрыла блокнот, положив пальцы на обложку. Это было совсем не похоже на ее пишущую машинку дома, совсем не похоже на музыку клавиш, бьющих по бумаге. Но это было хоть что-то. Что-то живое в ее руках, пусть и облаченное в посредственность.
С другого конца комнаты она снова почувствовала на себе чей-то взгляд. Энид Синклер стояла у поста медсестер; кудри выбились из прически, а эта чертова цветочная заколка была ярким пятном в стерильном освещении. Уэнсдей отказывалась смотреть прямо на нее, но знала, что глаза Синклер задерживаются на ней дольше, чем положено.
Когда медсестра наконец подошла с подносом для лекарств, спина Уэнсдей напряглась, а блокнот был спрятан с глаз долой.
— Время таблеток, — мягко сказала Энид.
Уэнсдей встретила ее взгляд самым апатичным выражением, которое только смогла изобразить. — Безмолвное подчинение, верно?
Энид моргнула, сбитая с толку. — Я не хотела... послушай, мы все еще можем разговаривать. Просто не так, как...
Уэнсдей прервала ее, холодно приподняв бровь. — Значит, я должна вежливо попирать ваши границы.
Румянец залил щеки Энид. Она поставила стаканчик на стол. — Просто прими ее.
Уэнсдей проглотила таблетку, не разрывая зрительного контакта. — Теперь вам лучше, мисс Синклер?
Энид поежилась, явно задетая, и ушла слишком быстро. Уэнсдей снова открыла блокнот. Карандаш яростно заскрипел:
Она настаивает на стенах, но при этом просит меня открыть дверь. У лицемерия пастельный цвет медицинского халата и заколка-подсолнух.
Она захлопнула блокнот с резким звуком. В отделении стоял привычный гул. Но тишина внутри нее была громче, чем когда-либо.
Таблетка горчила на языке даже после того, как Уэнсдей ее проглотила. Меловой привкус упрямо цеплялся за горло. Сжав губы, она наблюдала, как Энид уходит к посту, — ее кудри подпрыгивали при каждом поспешном шаге, а на лице застыло раздражение: она явно заставляла себя сосредоточиться на обязанностях.
Блокнот лежал перед ней, закрытый, словно бросая вызов. Уэнсдей открыла его.
Она чертит границы, а потом смотрит так, будто хочет, чтобы я их пересекла. Мне следовало бы презирать это противоречие. Вместо этого я пишу о нем. Жажду... чего-то.
Почерк был острым, угловатым, почти нечитаемым в своей точности. Бумага сморщилась под давлением. Уэнсдей перелистнула страницу, не желая задерживаться.
Если тишина — это самосохранение, то почему она ощущается как предательство, когда исходит от нее?
На этом она остановилась. Только дойдя до последней строчки, она осознала, что все это время сжимала губы и задерживала дыхание. Она закрыла блокнот прежде, чем карандаш хрустнул бы в ее пальцах.
И тут Мириам вернулась. Карты в ее руках двигались в беспокойном ритме, пальцы мелькали между красными и черными мастями. Она подошла достаточно близко, чтобы Уэнсдей почувствовала слабый запах цитруса — вероятно, от санитайзера для рук, которым та пользовалась маниакально.
— Ты пишешь так, будто наносишь бумаге ножевые ранения, — небрежно заметила Мири, словно комментируя погоду. — Я слышу это за три стола отсюда.
Уэнсдей не подняла глаз. — Возможно, эта бумага заслуживает того, чтобы истечь кровью.
Мири замерла, наклонив голову, будто обдумывая это утверждение. Затем она зубасто улыбнулась. — Это лучше, чем библейские стихи, которые записываю я. Твое звучит веселее. — Она веером развернула колоду и с резким хлопком захлопнула ее. — Продолжай в том же духе. Страницы — единственное здесь, что не станет жаловаться.
Уэнсдей смотрела ей вслед дольше, чем собиралась. В отделении было много шума, но вторжения Мири имели другую текстуру — непредсказуемую и смещенную. Это душило меньше, чем болтовня Нолана, и в этом было меньше позерства, чем в выпадах Калеба. Она была раздражителем, да, но не тем, который Уэнсдей поспешила бы отвергнуть.
Блокнот ждал. Она сопротивлялась желанию снова его открыть.
Когда началось свободное время, пациенты разошлись по своим делам. Нолан умолял кого угодно сыграть в «Собери четыре». Калеб ссутулился в своем углу, мрачно бормоча о заговорах персонала. Мири сидела на полу у телевизора, строя и обрушивая карточные башни.
Уэнсдей оставалась за столом. Блокнот снова оказался открыт раньше, чем она осознала, что пошевелилась. В этот раз слова потекли ровнее, как вода сквозь трещину в плотине.
Блондинка-медсестра носит броню, замаскированную под жизнерадостность. Она спотыкается о собственные границы, но настаивает, чтобы я оставалась внутри них. Если я подчиняюсь — это ощущается как потеря. Если нарушаю — как кража.
В ее смехе скрыто стихотворение, хотя она об этом не знает. Стихотворение, которое пахнет мылом и столовым жиром, завернутое в розовую ткань и заколотое подсолнухом. Будь я жестокой — я бы его записала. Будь я слабой — прочла бы вслух.
Строчки поплыли перед глазами. Она захлопнула блокнот так сильно, что спираль скрипнула. Она ненавидела себя за то, что написала это. И еще больше ненавидела ту часть себя, которая хотела продолжать.
На другом конце комнаты Энид снова взглянула в ее сторону. Их глаза встретились на секунду, не дольше. Энид слишком быстро отвернулась, плотно сжав губы и прижимая планшет к груди, как щит. Уэнсдей сделала медленный, контролируемый вдох, пока воздух в легких не перестал казаться таким острым.
Уэнсдей сидела неподвижно, сложив руки на дешевом блокноте и делая вид, что тишина принадлежит ей одной. Она не писала — слова должны были настояться, прежде чем стать достойными бумаги.
В этот момент Калеб пересек комнату. Он шагал нарочито громко, впечатывая каждый шаг для пущего эффекта. Он остановился напротив нее, наклонился, и его тень накрыла блокнот.
— У тебя осанка как у расстрельной команды, — сказал он низким голосом. — Спина прямая, подбородок вверх. Вся такая собранная и красивая, но готовая к убийству.
Глаза Уэнсдей скользнули вверх, плоские и острые. — Возможно, так и есть.
Калеб ухмыльнулся. — Вот это мне и нравится. Все остальные сползают со стульев, будто они уже наполовину трупы. А ты? Ты сидишь так, словно точишь ножи, которых никто не видит.
Она ничего не ответила. Тишина была острее обычного.
Он опустился на стул напротив, развалясь так, что его локти заняли весь стол. — Я всё пытаюсь тебя раскусить. Большинство людей носят свои травмы как значки – их легко прочесть. Но ты... Я не могу понять: ты планируешь свалить отсюда или сжечь всё к чертям?
Голос Уэнсдей был ледяным. — Почему вы считаете, что эти две цели исключают друг друга?
Калеб хохотнул, привлекая любопытный взгляд Нолана, который тут же отвернулся. — Хорошо сказано. Вот поэтому я и хочу поговорить. Не об этой поверхностной чуши, которой нас пичкают на группах. Я хочу настоящих историй. Уродливых.
— Вам нужна кровь, потому что вам не хватает воображения, — сказала Уэнсдей.
Его ухмылка стала еще шире. — Может, мне и правда нравится кровь. Скажи мне, Аддамс, что самое худшее ты совершила? Не надо мне поэзии. Дай мне жесть.
Ее взгляд пронзил его насквозь. — Ваше любопытство так же грубо, как и ваш словарный запас. Вам нужно зрелище, а не суть.
Калеб наклонился ближе. — Зрелище – это то, что поддерживает во мне жизнь. И я думаю, в тебе достаточно искры, чтобы развлекать меня неделями.
Уэнсдей ответила молчанием, ее обсидиановые глаза не мигали. Он наклонил голову, изучая ее, и его ухмылка стала холоднее, расчетливее.
— Или, может, у тебя уже есть кто-то другой для развлечений?
Ее пальцы чуть сильнее сжали блокнот, хотя лицо осталось неподвижным. Глаза Калеба блеснули.
— Медсестра. Синклер. Она кружит вокруг тебя, будто попала в клейкую ловушку. Вы мало говорите, но когда ты открываешь рот, она слушает так, будто ты – единственный голос в этом дурдоме. Другие могут не замечать, но я вижу, как она на тебя смотрит. Я не идиот.
Уэнсдей не ответила. Внутри мысли метались слишком быстро, а сердцебиение ускорилось. Рука Калеба метнулась вперед, обхватив ее предплечье. Не до синяков, но достаточно сильно, чтобы жест стал заявлением о правах.
— Если персонал подумает, что между вами что-то есть... — Его большой палец надавил на ее рукав. — Всё закончится очень скверно. Медсестер за такое увольняют. Пациентов – не выпускают.
Ее взгляд упал на его руку, затем снова на его лицо. — Убери ее.
Он не убрал. Его ухмылка стала острее. — Приходи ко мне в палату сегодня в полночь. Поговорим без надзора. Если не придешь – может, я поделюсь своими наблюдениями с кем-нибудь еще.
На мгновение между ними воцарилась тишина, натянутая как лезвие ножа. Уэнсдей представила, как ломает его пальцы один за другим, вообразила, как его самоуверенная ухмылка превращается в крик. Но насилие здесь не освободило бы ее – оно лишь приковало бы ее к этому месту еще крепче.
Наконец Калеб отпустил ее, откидываясь назад с наглым изяществом. — Вот и славно. Знал, что ты поймешь.
Он поднялся и зашагал в свой угол, волоча подковы ботинок. До нее донеслось его невнятное бормотание: похвалы самому себе и список воображаемых побед.
Уэнсдей сидела неподвижно. Место, где он коснулся ее, ощущалось как пятно. Снаружи она была камнем. Но внутри его ухмылка отравляла всё вокруг, а раскрасневшееся лицо Энид пылало еще ярче – этот контраст был настолько острым, что лишал ее покоя.
Коридор пропах дезинфекцией и застоявшимся ночным воздухом. Шаги Уэнсдей едва шелестели по линолеуму, пока она шла к палате Калеба. Внешне она была спокойна, но внутри ребра словно сдавило тугой нитью.
Ночью в отделении было тише – лекарства и усталость делали свое дело. Где-то в конце коридора Нолан бормотал во сне какую-то бессмыслицу. Щелкнула дверь. Обувь медсестры скрипнула и затихла.
Она замерла у двери Калеба. Он даже не пытался скрыть свое приглашение; его голос днем звучал слишком отчетливо. Ей следовало бы проигнорировать его. Но его слова впились в нее как занозы. «Если персонал подумает, что между тобой и Синклер что-то есть...»
Она вошла внутрь.
Комната была такой же, как у нее: белые стены, кровать, привинченная к полу, маленький стол и один стул. Но Калеб умудрился превратить ее в нечто клаустрофобное. Поднос после ужина всё еще стоял на столе, вилка была согнута в грубый крюк. Он стоял, прислонившись к стене, скрестив руки. Ждал.
— Долго же ты шла, — сказал он.
Уэнсдей закрыла дверь, но садиться не стала. — У тебя две минуты. Больше я тратить не намерена.
Калеб усмехнулся. — Расслабься. Я позвал тебя не для романтики. У тебя такой вид, будто ты творила вещи, от которых остальные здешние овцы бы обделались.
— Ваша одержимость насилием – прямой путь к изучению вашей токсичной маскулинности, — произнесла Уэнсдей.
— Это не значит «нет». — Он подался вперед, его глаза горели голодом, который не имел отношения к еде. — Да ладно. Что самое худшее ты сделала? Причиняла кому-то такую боль, что они больше не могли на тебя смотреть как прежде? Угоняла что-нибудь просто чтобы проверить, сойдет ли тебе это с рук?
Уэнсдей стояла идеально ровно, сцепив руки за спиной. — Почему вы считаете, что я измеряю свою личность преступлениями?
— Потому что я так делаю. — Он оскалился. — Потому что это единственное, что стоит измерять. Когда заставляешь людей истекать кровью, забираешь то, что тебе не принадлежит – тогда ты чувствуешь, что живешь. Всё остальное – просто бумажная волокита.
На мгновение ее желудок сжался. Не из-за его слов, а из-за эха, которое они вызвали.
Хьюго.
Она не думала о нем всерьез несколько месяцев. Больше года – с тех самых пор, как всё это началось. Она быстро отсекала связные воспоминания. Но тон Калеба – это густое, требовательное любопытство – вытащило Хьюго обратно, как призрака. Хьюго когда-то кружил вокруг нее с такой же ухмылкой, требуя ее расположения, требуя доказательств ее тьмы, превращая ее в некое представление. Она подпустила его близко, один раз. Слишком близко. И когда он переступил черту того, что она предлагала, она замерла в нерешительности – и с тех пор ненавидела себя за эту слабость.
Пульс участился, предательски напоминая о себе. Калеб не был Хьюго, но то, как он стоял слишком близко, и это ожидание в его взгляде разбередило шрам, который она пыталась похоронить. Впервые за долгое время страх заполз ей под кожу.
— Я не делюсь своей правдой с вуайеристами, — сказала она голосом, похожим на битое стекло.
Он хохотнул, делая шаг вперед и сокращая и без того скудное расстояние между ними. — Называй это как хочешь. Думаешь, я не заметил? Медсестра смотрит на тебя, как мотылек на пламя. Персоналу бы это не понравилось. — Его рука поднялась, пальцы снова коснулись ее рукава, нарочито медленно. — Да ладно, Аддамс, если я не могу заставить тебя говорить, я хотя бы хочу обнять тебя.
Тело Уэнсдей одеребенело. Касание было пустяковым — едва ощутимое давление, никакого вреда — но подтекст свернулся кольцом. Хьюго когда-то касался ее так же: небрежное присвоение, будто сама близость давала ему право собственности.
Ее инстинкт требовал снова замереть, пока воспоминание вспыхивало жаром. Но затем она медленно повернула голову, позволяя своему взгляду подняться к его лицу.
— Убери руку, — тихо произнесла она.
Улыбка Калеба стала шире — он принял ее тон за слабость. — А то что?
Голос Уэнсдей был ровным и беспощадным. — Или я позабочусь о том, чтобы твое следующее групповое занятие прошло в реанимации.
Что-то мелькнуло в его выражении лица — колебание или неуверенность, но это быстро прошло. Он убрал руку, подняв обе ладони в притворном жесте капитуляции. — Ладно. Не будь такой недотрогой. Я просто к тому, что мы с тобой могли бы развлечь друг друга. Без медсестер, без правил, без игр.
Она отступила к двери, вздернув подбородок. — Я не игрушка, которую можно брать посреди ночи ради собственного удовольствия.
Он снова рассмеялся, хотя в этот раз смех прозвучал более пусто. — Как хочешь. Рано или поздно тебе станет скучно.
Уэнсдей открыла дверь, не утруждая себя взглядом назад. — Я уже достигла этой точки.
Ее комната-камера встретила ее той же стерильностью, пахнущей хлоркой, но тишина была бальзамом после дыхания Калеба. Она закрыла дверь и долго стояла неподвижно, позволяя спокойствию улечься.
Ее взгляд упал на комод. Венерина мухоловка сидела там, ее маленькие зеленые челюсти были раскрыты под слабым светом люминесцентной лампы. Подарок от Энид, пронесенный тайно, как контрабанда. Живое существо там, где всё остальное мертво.
Уэнсдей подошла ближе и опустилась на край кровати. Она изучала хрупкие ловушки растения – то, как они терпеливо ждали момента, чтобы захлопнуться. Опасно, да, но как-то тонко. Честно.
В груди странно сдавило. На этот раз не от страха или отвращения. Это было что-то другое. Она не стала давать этому имя. Эмоции в этой больнице были слишком переменчивы. Но это чувство напоминало ей смех Энид, яркую волну ее волос на фоне больничного розового цвета, то, как она краснела, когда Уэнсдей заходила слишком далеко. Это тревожило ее больше, чем ухмылка Калеба когда-либо могла.
Она наклонилась вперед, позволяя кончику пальца зависнуть прямо над открытой челюстью мухоловки. Растение не двигалось. Оно ждало.
Мягкость, подумала она, была ловушкой, которую я никогда не позволяла себе. И всё же сегодня ночью она поймала себя на том, что жаждет не тьмы Калеба и не тени Хьюго, а того самого смеха, того невозможного тепла, которое просочилось сквозь ее защиту прежде, чем она успела это осознать.
Не тоска. Она отказывалась называть это так. Но это чувство осталось с ней, пока она лежала, глядя в потолок, до тех пор, пока сон не утянул ее за собой.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.