Пэйринг и персонажи
Описание
На старом пешеходном мосту, под оранжевым закатом, парень в синей бандане опустился на колено перед коляской. В его руках — две серебряные нити, две бесконечности. А в глазах — слёзы и целый мир.
— Мин Юнги, ты выйдешь за меня?
Тот, кто десять лет не чувствовал ничего, кроме боли и тишины, вдруг ответил:
— Встань, идиот. Я не могу наклониться, чтобы тебя поцеловать.
Глава 1
06 апреля 2026, 09:43
Дождь начался внезапно, как это часто бывает в горах летом. Крупные капли разбивались о лобовое стекло, и дворники едва справлялись с потоком. Юнги тогда вёл машину — он всегда вёл сам, не доверял никому руль своей «Ауди». Рядом сидела мама, поправляла воротник его рубашки и ворчала, что он слишком быстро едет. Сзади смеялись отец и младший брат, о чем-то спорили, обсуждали маршрут и отель, где они забронировали номера на три недели.
Юнги улыбался. Он редко улыбался — серьёзное лицо, длинные каштановые волосы, собранные в низкий хвост, строгий взгляд человека, привыкшего управлять бизнесом. Но в тот момент он был счастлив. Впервые за два года он позволил себе отпуск. Компания работала стабильно, отец гордился им, мама пекла его любимый пирог с яблоками, а брат, этот вечный сорванец, наконец-то поступил в университет.
Они не доехали.
Фура вылетела на встречную полосу за секунду до того, как Юнги успел что-либо понять. Визг тормозов, крик матери, удар, переворачивающий мир, стекло, рассыпающееся миллионом осколков, и тишина.
Она наступила не сразу. Сначала была боль — нечеловеческая, всепоглощающая боль в ногах, в спине, во всем теле. Потом запах бензина и крови. Потом чей-то голос: «Парень, не двигайся, скорая едет».
Юнги лежал на мокром асфальте и смотрел в небо. Дождь закончился так же внезапно, как и начался. Из-за туч выглянуло солнце, и оно ослепляло. Он повернул голову. В десяти метрах лежала его мама. Она не двигалась. Её глаза были открыты, и в них отражалось то самое солнце.
— Мама? — прошептал Юнги, но губы не слушались. — Мама!
Ее звали Юн Хи. Она любила выращивать розы и каждое воскресенье звонила ему ровно в десять утра, даже если они виделись накануне. Она не пропустила ни одного его концерта, хотя он играл на рояле только для себя и семьи. Она знала наизусть все его стихи, которые он писал ночами, пряча в ящик письменного стола.
Отец был в машине. Брат — тоже. Юнги не видел их. Может быть, это к лучшему. Потому что последние образы, которые запечатлел его мозг, — мамины глаза и лежащую на асфальте фотографию из бардачка, где они все вместе смеялись на прошлый день рождения брата.
Операция длилась четырнадцать часов. Затем еще одна. И еще. Врачи говорили тихо, избегали смотреть в глаза, перешептывались в коридорах. Юнги не спрашивал. Он знал. Он чувствовал, что ног больше нет. Нет, они были — два мертвых груза, пришитых к телу, которые отказывались слушаться.
Когда главный хирург — усталый мужчина с сединой на висках — наконец сел напротив и начал подбирать слова, Юнги остановил его:
— Я понял. Когда меня выпишут?
Врач моргнул. Пациенты обычно плачут, кричат, впадают в истерику. А этот смотрел сухими глазами, и в них была пустота, страшнее любых слёз.
— Через три недели, но вам понадобится реабилитация, Мин Юнги. Постоянный уход.
— Уход, — повторил Юнги, и губы его скривились в подобии усмешки. — Наймите кого-нибудь. У меня есть деньги.
Он похоронил семью через десять дней. Похоронил в том же строгом чёрном костюме, который надевал на важные переговоры. Волосы он тогда не собирал — они падали на плечи, и в них запускался ветер с кладбищенского холма. Юнги сидел в инвалидной коляске, которую толкала медсестра, и смотрел на три могильных камня. Мама, папа, брат. Теперь он один.
Он не плакал. Ни тогда, ни потом.
Прошло десять лет.
Особняк Мин Юнги стоял в престижном районе Сеула, окружённый высоким забором и идеально подстриженными туями. Внутри было тихо. Всегда тихо. Даже когда дом наполнялся людьми — уборщицами, поварами, массажистами, — тишина оставалась. Она стала такой же частью Юнги, как его коляска, как парализованные ноги, как белые клавиши рояля, на котором он играл по вечерам.
Он проснулся в шесть утра, как всегда. Солнце только начинало золотить шторы. Юнги откинул одеяло — тонкое, шёлковое, потому что хлопок раздражал кожу — и переложил тело на коляску. Руки привычно сильные, плечи широкие, спина прямая. Сорок минут упражнений: подтягивания на турнике, который он установил в спальне, гантели, растяжка. Он не позволял себе расслабиться. Если ноги мертвы, тело должно жить.
Ровно в семь пришла миссис Чон. Пожилая женщина с добрыми морщинистыми глазами и вечно мокрыми от слёз платком. Она работала у него уже пять лет и знала все привычки: чай без сахара, рубашка только светло-серая или белая, завтрак — овсянка с ягодами, но без мёда. Она помогала ему с гигиеной — процесс, который Юнги ненавидел всей душой, но смирился с ним, как смирился со всем остальным.
— Юнги-сси, вы сегодня прекрасно выглядите, — сказала миссис Чон, поправляя воротник его рубашки. — К вечеру придет массажист, и повар спрашивал, не хотите ли вы рыбу на ужин.
— Стейк из тунца, — ответил Юнги, не поднимая глаз. Он читал отчёт по компании на планшете. Дела шли хорошо. Управляющий присылал цифры каждое утро, и Юнги погружался в них, как в холодную воду — отрезвляюще и привычно.
День тянулся медленно. Он поиграл два часа на рояле — Шопена, которого любила мама, потом Баха, которого уважал отец. Написал несколько строк в старый блокнот в кожаном переплёте:
«Тишина приходит в дом,
Где нет шагов.
Только скрип колес
По паркету.
Когда-то здесь смеялись.
Теперь здесь я.
И тишина».
Он не считал это стихами. Так, мысли, обрывки, которые некуда деть. Раньше он писал иначе — ярко, звонко, с мальчишеской дерзостью. Теперь слова стали серыми, как зимнее небо над Сеулом.
Вечером пришла миссис Чон с красными глазами.
— Юнги-сси, — голос её дрожал, — я должна вас попросить... Мой Мунги... мой кот... он умер сегодня утром. Я не могу... мне нужно...
Она разрыдалась. Юнги смотрел на неё без выражения. Чужая боль давно перестала его трогать. Не потому, что он был жестоким — просто внутри него образовалась пустота, которая засасывала любые эмоции, не давая им зацепиться.
— Возьмите неделю, — сказал он ровно. — Но оставьте кого-нибудь на замену. Мне нужен уход.
Миссис Чон закивала, вытирая слёзы дрожащими пальцами.
— Мой внук, Юнги-сси. Он хороший мальчик. Он присмотрит за вами. Всего неделю, я умоляю.
— Хорошо.
Юнги не думал об этом. Какая разница, кто будет приносить ему чай и пересаживать с кровати в коляску? Все они одинаковые. Приходят, улыбаются, уходят. Он даже не запоминал имён.
Он не знал, что этот внук перевернёт его мир.
Хосок появился на пороге в десять утра следующего дня. Юнги услышал его раньше, чем увидел — громкий смех, топот кроссовок по мраморному полу прихожей, звонкий голос, перекрывающий бабушкины наставления:
— Ба, да не парься! Я всё понял! Чай, не сахар, овсянка без мёда, пересаживать аккуратно. Что там ещё? Рубашки только светлые? Боже, какой принц на горошине.
Юнги замер у окна гостиной. Коляска стояла так, чтобы солнце падало на страницы книги — Бродский, старый томик, зачитанный до дыр. Он поднял глаза.
В дверях стоял парень.
Короткие тёмные волосы, торчащие в разные стороны, будто он только что снял шапку после бега. В левом ухе — серьга, маленький серебряный крестик, который покачивался при каждом движении. Широкие джинсы на три размера больше, чем нужно, белая футболка под расстёгнутой цветастой рубашкой — он носил её поверх, как какую-то безумную накидку. На голове — бандана в красную клетку, повязанная на манер пирата.
Юнги поморщился.
— Вы, должно быть, Хосок? — голос его прозвучал холоднее, чем обычно.
— Он самый! — парень расплылся в улыбке, которая осветила всю комнату. У него было живое, открытое лицо с высокими скулами и глазами-полумесяцами, которые смеялись даже тогда, когда губы были серьёзны. — А вы, значит, тот самый Мин Юнги? Бабушка сказала, что вы важная шишка. Но я думал, вы старше. И волосы... — он присвистнул, — красивые. Прямо как у той девчонки из «Ведьмака».
Юнги медленно положил книгу на подлокотник коляски.
— Миссис Чон сказала, что вы будете ухаживать за мной. Это не предполагает комментариев о моей внешности.
Хосок ничуть не смутился. Он вошёл в гостиную, огляделся с неподдельным любопытством — рояль в углу, высокие окна от пола до потолка, хрустальная люстра, антикварная мебель — и снова посмотрел на Юнги.
— У вас тут как в музее. А где телевизор? И где вообще жизнь?
— Жизнь, — медленно произнес Юнги, — находится за дверями моего кабинета. Я работаю. Я читаю. Я играю. Этого достаточно.
— Достаточно для кого? — Хосок подошёл ближе и бесцеремонно опустился на диван напротив. — Для вас? Или для тех, кто придумал правила?
Миссис Чон зашла следом, всплеснула руками:
— Хосок! Что ты говоришь! Юнги-сси, простите его, он невоспитанный, я виновата...
— Ничего, — сказал Юнги ледяным тоном. — Мы как-нибудь переживём эту неделю. Миссис Чон, покажите внуку, что нужно делать. И, Хосок, пожалуйста, не трогайте рояль.
— А что, на нём нельзя играть? — глаза парня загорелись.
— Можно. Но вы не умеете.
— Откуда вы знаете?
Юнги посмотрел на него долгим взглядом — сверху вниз, хотя Хосок был выше, он все равно смотрел так, будто оценивал провинившегося стажёра.
— У вас пальцы музыканта? Вы когда-нибудь держали в руках что-то тяжелее смартфона?
Хосок рассмеялся — громко, открыто, заливисто. Смех разнёсся по тихой гостиной, ударился о высокие потолки, и Юнги показалось, что стены слегка дрогнули.
— А вы острый, — сказал Хосок, всё ещё улыбаясь. — Мне нравится. Ладно, босс, показывайте, что делать. Я готов учиться. Но предупреждаю — я ужасный сиделка. Зато я хорошо готовлю лапшу быстрого приготовления и знаю тысячу шуток про таксистов.
Юнги закрыл глаза.
Неделя, — подумал он. — Всего семь дней. Я переживу.
Он не знал, что семь дней превратятся в нечто, что изменит его навсегда.
Хосок оказался полной катастрофой.
В первый же день он перепутал время приёма лекарств и дал Юнги утреннюю таблетку вечером, а вечернюю — утром. Он попытался пересадить Юнги с кровати в коляску и чуть не уронил его, потому что отвлёкся на звук мотоцикла за окном. Он разбил любимую кружку Юнги — ту самую, с тонким фарфором и золотым ободком, которую мама подарила на тридцатилетие. Когда Юнги увидел осколки на полу, у него дёрнулась щека — единственный признак эмоции, который он себе позволял.
— Извините, — сказал Хосок, стоя на коленях и собирая черепки. — Я куплю новую. Такую же.
— Не надо, — голос Юнги был ровным, как застывший бетон. — Просто уберите.
Но Хосок не просто убрал. Он пришёл вечером с маленьким свёртком и поставил на стол перед Юнги новую кружку — не фарфоровую, а керамическую, ручной работы, с неровной глазурью и нарисованным внутри смешным котом.
— Она не такая, — сказал Хосок, потирая затылок. — Но я подумал... ну, знаете. Может, эта будет веселее. Старая слишком грустная.
Юнги посмотрел на кружку. Потом на Хосока. Потом снова на кружку.
— Вы невыносимы, — сказал он.
— Спасибо, — улыбнулся Хосок. — Я стараюсь.
На второй день Хосок включил музыку. Не классику, которую Юнги слушал всегда, а какую-то безумную смесь хип-хопа, джаза и уличных битов. Колонки гремели на всю гостиную, и Юнги почувствовал, как в груди зарождается головная боль.
— Выключите это.
— Это Kanye West, — возразил Хосок, танцуя посреди комнаты в своих широченных джинсах. — Он гений. Вы просто не понимаете.
— Я не хочу понимать. Выключите.
Хосок выключил. Но через час включил снова, только тише. Юнги сделал вид, что читает, хотя ни слова не понимал в тексте.
В какой-то момент Хосок подошёл к роялю.
— А можно я просто посмотрю? Не буду играть. Только посмотрю.
— Валяйте.
Хосок открыл крышку, провёл пальцем по клавишам. Звук разнёсся по комнате — чистый, прозрачный. Юнги невольно вздрогнул.
— Не трогайте, — резко сказал он.
— Я же просто...
— Я сказал — не трогайте.
Хосок отдёрнул руку и посмотрел на Юнги. Впервые за два дня его улыбка исчезла. Глаза стали серьёзными, почти взрослыми.
— Это её инструмент? — тихо спросил он. — Вашей мамы?
Юнги молчал долго. Так долго, что Хосок уже пожалел о вопросе. Но потом Юнги ответил — голосом, в котором не было ничего, кроме усталости:
— Нет. Мой. Но она любила слушать. Она всегда сидела вон там, — он кивнул на кресло у окна, — и вязала. Даже когда я играл плохо, она говорила, что это прекрасно.
Хосок сел на пол рядом с коляской. Не на диван, не на стул — на пол, скрестив ноги, как ребёнок.
— Расскажите о ней, — попросил он.
— Нет.
— Почему?
— Потому что я не рассказываю о ней. Никому.
— А себе? — Хосок поднял глаза. — Вы себе рассказываете?
Юнги отвернулся к окну. Солнце садилось, окрашивая небо в густой оранжевый. Он подумал о маминых розах, которые до сих пор цвели в саду — за ними ухаживал садовник, потому что Юнги не мог выйти в сад. Не мог, а если бы и мог — не стал бы. Слишком много воспоминаний.
— Зачем вы это делаете? — спросил он, не глядя на Хосока.
— Что именно?
— Лезете туда, куда вас не просят.
Хосок пожал плечами, и серьга в ухе качнулась.
— А вы попросите. И я перестану.
Тишина повисла в воздухе, густая, как мёд. Юнги не попросил.
К четвертому дню Юнги заметил, что начал привыкать.
Это пугало его больше, чем любая опасность. Привыкать к Хосоку — значило впустить его внутрь, а внутреннее пространство было строго охраняемой территорией, куда не ступала нога постороннего уже десять лет.
Но Хосок пробирался туда, как вода сквозь трещины в дамбе — медленно, незаметно, неудержимо.
Он не умел ухаживать за больными, но умел другое. Он умел говорить. Он рассказывал истории — про свою работу (он был хореографом, преподавал уличные танцы подросткам), про свою бабушку («она лучшая, хотя врёт, что я был спокойным ребёнком»), про свою жизнь. Он не жаловался. Он рассказывал смешно, с жестами, с прыжками, иногда вскакивал и показывал движения, от которых у Юнги кружилась голова.
— Моя мать ушла, когда мне было три, — сказал Хосок однажды вечером, размешивая чай Юнги. — Я не помню её. Только фотографии. Отец работал на двух работах, я его видел раз в неделю. Но бабушка... она дала мне всё. Она научила меня не сдаваться. Сказала: «Хосок-а, в этом мире много дерьма, но ты должен улыбаться. Потому что твоя улыбка — это твоё оружие».
— Глупость, — сказал Юнги, принимая чашку.
— Может быть. Но работает.
Юнги отпил чай и поморщился — Хосок снова положил три ложки сахара, хотя он просил без сахара. Но почему-то в этот раз он не сказал ничего. Просто допил чай, чувствуя, как сладость обжигает горло.
В пятницу вечером Хосок устроил концерт.
Он притащил в гостиную свой телефон, подключил к колонкам и начал танцевать. Не для кого-то — для себя. Для воздуха. Для тишины, которая с каждым его движением отступала всё дальше.
Юнги смотрел, как его тело изгибается в ритме, как широкая футболка хлопает на ветру, как серьга блестит в свете ламп. Хосок танцевал так, будто внутри него горел огонь — яркий, живой, ненасытный. И этот огонь освещал всё вокруг.
— Ваши ноги, — вдруг сказал Хосок, останавливаясь. Он запыхался, на лбу блестели капли пота. — Они... совсем не чувствуют?
Юнги похолодел.
— Это не ваше дело.
— Я знаю. Просто... — Хосок подошёл и сел на корточки перед коляской. — Я подумал: вы играете на рояле, пишете стихи, управляете компанией. Вы делаете столько всего, что требует рук и головы. Но есть ли что-то, что вы делаете просто для удовольствия? Без цели, без смысла?
— Танец, — тихо сказал Юнги. — Я танцевал. До аварии.
Хосок замер.
— Танцевали?
— Бальные танцы. Мама настояла. Я ненавидел это сначала, а потом... потом полюбил. У меня даже был партнёр. Мы выступали на соревнованиях.
Он замолчал. Зачем он это рассказал? Он не рассказывал этого никому. Даже врачам. Даже психологу, которого наняла компания после аварии.
— Я мог бы научить вас танцевать на коляске, — сказал Хосок после паузы. Голос его звучал ровно, без обычной игривости. — Есть такой стиль. Колясочные танцы. Я видел в интернете. Это реально.
— Не надо.
— Почему?
— Потому что я не хочу танцевать в коляске. Я хочу танцевать на ногах, а это невозможно.
Хосок посмотрел на него долгим взглядом. В его глазах не было жалости — Юнги ненавидел жалость больше всего на свете. Там было что-то другое. Понимание? Принятие?
— Ладно, — сказал Хосок и улыбнулся. — Тогда я станцую для вас. А вы будете зрителем. Идёт?
— Идёт, — неожиданно для себя ответил Юнги.
И Хосок танцевал. Танцевал до тех пор, пока не стемнело за окном, пока у него не свело ноги, пока Юнги не сказал:
— Хватит. Вы устанете.
— Я никогда не устаю, — соврал Хосок, падая на диван.
Юнги хотел сказать что-то едкое, но вместо этого уголок его губ дрогнул. Не улыбка — нет, он не улыбался десять лет. Так, тень улыбки, мимолётное движение мышц, которое Хосок, конечно же, заметил.
— О, — выдохнул он. — Вы почти улыбнулись. Я стану великим сиделкой!
— Не мечтайте.
Но в голосе Юнги не было льда. Впервые за десять лет лед начал таять.
В субботу утром Хосок нашел блокнот.
Он искал пульт от телевизора — Юнги разрешил ему смотреть футбол, хотя сам не проявлял никакого интереса, — и засунул руку под диванную подушку. Вместо пульта пальцы нащупали что-то кожаное, с шершавой обложкой.
Он вытащил блокнот, открыл случайную страницу и замер.
«Они уходят в дождь,
Они уходят в снег,
Они уходят в тишину,
А я остаюсь.
Колёса скрипят по паркету,
Как неслышный плач.
Я пишу их имена на стекле,
Но дождь смывает.
Всегда дождь.
Всегда смывает».
— Это... — начал Хосок и осёкся.
Юнги въехал в гостиную в тот самый момент. Увидел блокнот в руках Хосока, и лицо его стало белым, как лист бумаги.
— Отдайте, — голос его сорвался на шёпот.
— Юнги-сси, это...
— Отдайте сейчас же!
Он рванул коляску вперёд, но колесо зацепилось за ковёр, и он чуть не опрокинулся. Хосок в два прыжка оказался рядом, подхватил его, удержал.
— Тише, тише, — сказал он, аккуратно вкладывая блокнот в дрожащие руки Юнги. — Вот. Я не должен был. Простите.
Юнги прижал блокнот к груди, как когда-то давно прижимал к груди плюшевого мишку — в другой жизни, где он был маленьким и не знал, что такое потеря.
— Это не для чужих глаз, — сказал он, глядя куда-то в сторону.
— Я понял. Простите. Я просто... — Хосок потёр затылок, не зная, куда деть руки. — Они красивые. Стихи. Очень.
— Не надо.
— Правда. Я не разбираюсь в поэзии, но... это цепляет. Прямо здесь, — он коснулся своей груди. — Сердце. Знаете?
Юнги молчал. Он сидел, сжав блокнот так, что побелели костяшки пальцев. В комнате снова стало тихо — той самой тишиной, которую Юнги так хорошо знал. Но теперь в ней было что-то ещё. Ожидание.
— Я написал это через год после аварии, — сказал Юнги, и каждое слово давалось ему с трудом. — Я не мог спать. Каждую ночь я видел их лица. И я писал, чтобы не кричать.
— А теперь?
— Что — теперь?
— Вы спите? — Хосок смотрел на него внимательно, без обычной весёлости.
— Иногда.
— А кричите?
Юнги поднял глаза. В них была такая глубина боли, что Хосок на мгновение забыл, как дышать.
— Я забыл, как это делается, — сказал Юнги. — Кричать. Плакать. Злиться. Всё ушло. Осталась только тишина.
Хосок сел на пол перед ним — как тогда, в первый вечер. Взял его руки в свои. Ладони Хосока были тёплыми, шершавыми от постоянных тренировок, с мозолями на пальцах. Ладони Юнги — холодными, гладкими, с длинными музыкальными пальцами.
— Знаете что, — сказал Хосок, глядя прямо в глаза. — Тишина — это не когда нет звуков. Тишина — это когда некому слушать. А я слушаю. Я здесь.
Юнги смотрел на их соединённые руки. Ему хотелось вырваться, оттолкнуть, сказать что-то резкое, чтобы этот невозможный мальчишка с серьгой в ухе и дурацкой банданой на голове наконец оставил его в покое.
Но он не оттолкнул.
Он не сказал ничего.
Он просто сидел, чувствуя тепло чужих ладоней, и впервые за десять лет его глаза наполнились влагой.
Он не заплакал. Но слёзы были где-то там, за толщей льда, и Хосок увидел их.
— Ничего, — мягко сказал Хосок. — Ничего, Юнги-сси. Когда-нибудь они выйдут. Я подожду.
В воскресенье вернулась миссис Чон.
Она вошла в дом с пакетом домашних булочек и улыбкой — кот, конечно, не воскрес, но горевать вечно она не умела. Жизнь продолжалась, и нужно было кормить Юнги-сси его овсянкой без мёда.
— Хосок! — позвала она, снимая пальто. — Хосок-а, я пришла!
Он вышел из гостиной — заспанный, в растянутой футболке, с всклокоченными волосами. Миссис Чон ахнула:
— Ты что, ночевал здесь?
— Ба, он попросил остаться. Сказал, что ему спокойнее, когда кто-то есть в доме.
— Юнги-сси? Попросил? — она не поверила своим ушам. Юнги никогда никого не просил. Он требовал, приказывал, молчал, но не просил.
— Да. Мы вчера до трёх ночи говорили. Он показывал мне свои стихи. Знаете, ба, он потрясающе играет на рояле. Мы даже дуэтом пытались — я на ложках, он на рояле. Ужасно получилось, но он смеялся. Я слышал, как он смеётся. Вы когда-нибудь слышали, как смеётся Юнги-сси?
Миссис Чон прижала руку к сердцу.
— Никогда, Хосок-а. За пять лет — никогда.
Она прошла в гостиную. Юнги сидел у окна в своём привычном кресле-коляске, белая рубашка, тёмные брюки, волосы собраны в низкий хвост. Но что-то изменилось. Что-то в линии плеч, в повороте головы. Он смотрел не в окно, не в книгу — он смотрел на дверь, откуда должен был появиться Хосок.
— Юнги-сси, — сказала миссис Чон, — как вы себя чувствуете?
— Хорошо, — ответил он и улыбнулся. Слабо, едва заметно, но улыбнулся. — Ваш внук... он необычный.
— Беда, а не внук, — вздохнула миссис Чон, но глаза её светились.
Хосок вошёл с двумя чашками чая. Поставил одну перед Юнги, вторую взял себе. Юнги сделал глоток, поморщился и сказал:
— Вы снова положили сахар.
— А вы снова не попросили убрать, — парировал Хосок.
Миссис Чон, постояв в дверях, тихо ушла на кухню.
— Спасибо, — сказал Юнги. — За эту неделю.
— Я приеду в следующую субботу. С нормальным чаем. Без сахара. И мы снова будем молчать. Или играть. Идёт?
— Идёт, — выдохнул Юнги.
В доме, где десять лет жила только тишина, наконец-то запахло надеждой.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.