beauty and the despot

Stray Kids
Слэш
В процессе
NC-17
beauty and the despot
Описание
Королевство Элириал разграбленно войной. Взошедший на престол ещё вчера наследный принц Чанбин вынужден принимать рискованные решения, чтобы укрепиться на троне и восстановить честь своей семьи. Одним зимним днём он получает письмо: император безграничной империи на севере хочет сочетаться с ним узами брака: ребёнок в обмен на помощь угасающему государству.
Посвящение
moonflowers.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

танаиский мост падает.

      Годы над Элириаломи его столицей Танаис пронеслись как метели, сменяя одна другую. Зима, принявшая в свои объятия Чансоля, вплела в него частицу своей души, тонкими длинными пальцами превращала сверкающие крупные хлопья снега в серебристые нити, из них завивая густые белокурые кудри, малиновыми холодными губами оцеловываяла алебастровые мягкие щёчки, придавая им спелый оттенок, в плодоносные бордовые бусины рябины окрашивала пухлые губки и припорашивала ресницы.              О его хрупкой и завораживающей красоте говорили много и часто, красочные вести неслись по городам, резиденциям, юные альфы вздыхали от одной только мысли, раз за разом перечитывая письма с малейшим упоминанием. Длинные, волнистые локоны ниспадали на плечи и спину, переливаясь при свете дня и мерцая лунным жемчугом ночью. Густые ресницы, будто инеем покрытые, оттеняли огромные, ясные глаза цвета весеннего неба после дождя, которого в Элириале давно не видели. А губы – пухлые, всегда розовые-розовые, словно от морозного поцелуя, – складывались в улыбку, способную, как говорили придворные, растопить лёд в самых суровых сердцах. Он был изящен, как ледяная скульптура, и прекрасен, как узор на замёрзшем окне.              Единственное, что омрачало его существование, – здоровье. Астма стала его верной и нежеланной спутницей, у него всегда при себе был маленький серебряный ингалятор с отваром целебных трав, холод был к нему двойствен: он не болел простудами, но резкий морозный воздух мог спровоцировать приступ удушья. Его комната всегда была прохладной, но воздух в ней увлажнялся ароматическими испарениями сосны и эвкалипта. Он был приспособлен к вечному морозу, но платил за это редкими приступами и слабостью.              Чансоль был хрупким, дышащим с трудом, но невероятно стойким. Как снежинка, которую удалось сохранить, и которая, вопреки всем законам, не растаяла, а превратилась в сверкающую, прекрасную звезду, освещающую зимнюю тьму для всех, кто дрожал от холода. Для Чанбина же он навсегда остался тем самым крошечным Чанни, чьё хрупкое дыхание он слушал, затаив своё, в ту страшную и тихую ночь, когда мир разделился на « до » и « после ».              Королевство любило своего принца. Говорили, что его дыхание, прерывистое и свистящее в приступ, похоже на песню северного ветра, а его добрые дела – на оттепель посреди самой лютой стужи. Все звали его просто Чаном, он мягко поправлял тех немногих, кто пытался использовать полное имя. И пока двор утопал в интригах, Чан проводил дни в городе.              Он сидел в дымных, тёплых кухнях простолюдинов, помогая замешивать грубый хлеб, и его белые кудри, прикрытые простым платком, покрывались мукой. Он учил детей из трущоб читать по слогам, терпеливо водя их пальцами по страницам. А в старом здании бывшего амбара на окраине, который он на свои деньги превратил в приют, почти поселился.              Именно там его и нашёл Чанбин в тот день. Старший брат, давно превратившийся из вспыльчивого мальчишки в серьёзного, замкнутого наследника с неизменной тенью тревоги в глазах, переступил порог приюта. Воздух здесь пах тёплым молоком, сушёными травами и чистым деревом. И над всем этим – сладковатый, едва уловимый запах лечебной ингаляции, который всегда витал вокруг Чана, заглушая его едва проявившийся феромон омеги.              Чанбин застыл в дверях, наблюдая. Его брат сидел на низкой скамье у огромной печи, на коленях у него, прижавшись к его тонкой грудной клетке, спала маленькая девочка лет трёх, с всклокоченными тёмными волосами. Сиротка Айлин, подобранная Чаном у городских ворот прошлой зимой. Одной рукой юноша нежно гладил её по спине, другой – помешивал что-то в большом котле, висящем над огнём. Его движения были плавными и изящными, он разговаривал с пожилой женщиной, помогавшей по кухне, и его мягкий, тихий голос звучал как журчание весеннего ручья.              Потом он попытался откашляться. Сначала тихо, сдержанно, прикрывая рот платком. Кашель усилился, стал свистящим, хриплым, вырывающимся из глубины слабых лёгких. Он согнулся, отпустил ложку, схватился одной рукой за грудь. Женщина вскрикнула, переняла у него малышку и бросилась к полке.              Чанбин возник рядом. Он выхватил у женщины маленький серебряный ингалятор с резной эмблемой – веткой лаванды, и осторожно взял брата за подбородок.              — Спокойно, Чанни, дыши. Вот так.              Чан, уже начавший синеть вокруг губ, вдохнул лечебные пары. Приступ постепенно отступил, оставив его дрожащим и смертельно бледным. Девочка проснулась и тихо заплакала.              — Всё хорошо, пчёлка, – прошептал Чан, всё ещё задыхаясь, но уже улыбаясь ей. – Просто тучка в груди рассердилась. Видишь, она уже улетела.              Он принял из рук брата ингалятор и сунул его в складки платья. Его пальцы, длинные и тонкие, были холодными, как и всегда.              — Я не надолго, – сурово сказал Чанбин, снимая с себя тёплый плащ и накидывая его на плечи брата. – Отец волнуется.              — Он всегда волнуется, – тихо ответил Чан, качая на руках Айлин. – Скажи, что я вернусь как только закончу здесь. Позволь мне хотя бы накормить детей. Им некому больше помочь, Бинни.              Чанбин сел рядом на скамью, вздохнув с очевидным раздражением. Чан, рождённый недоношенным, с лёгкими, плохо приспособленными к новому климату, вырос в очень упёртого омегу. Он никогда не перечил, не поднимал голоса, не смел даже в отличие от брата смотреть в глаза или доказывать свою правоту – лишь смущённо прикрывал глазки ресницами, алел щеками и грустно взглядом впивался в пол, но несмотря на всё это, он невероятно упрям. Он был нежен, как шёлк, но вынослив. Он не боялся холода – он, казалось, состоял из него. Боялся он только не успеть помочь, обделить кого-то.              — Ты не можешь усыновить всех сирот королевства, – сказал Чанбин, но без былого упрёка.              — Не всех, – согласился Чан, глядя на спящую девочку. Айлин в его руках прижалась к его до удивления простой рубашке, впалой щечкой прикоснулась к месту, где слышала стук столь огромного и громкого сердца. – Но её… я могу привезти во дворец. В служанки. Или… в придворные дамы. Она боится темноты, а во дворце всегда горят лампы.              Он говорил о дворце, как о чём-то чужом, холодном, полезном лишь тем, что там светло. Вместе с телом папы в начале марта из него вывезли всю возможную радость. Его домом стал этот приют, эти люди, чья боль была понятнее придворного блеска.              Снег начал падать крупными, неторопливыми хлопьями, укутывая окраины Элириала в мягкую, бесшумную вату. У старого амбара-приюта выстроилась небольшая очередь – ребятня из ближайших переулков, завербованная слухами о « принце-ангеле и его волшебных куклах ». Чан сидел на крыльце, закутанный в серебристо-серый плащ с горностаевой опушкой, его белые кудри, собранные в свободный узел, выбивались шелковистыми прядями, на которые ложились снежинки и не таяли. Перед ним стояла большая корзина, прикрытая тканью. Рядом, опершись на косяк, стоял Чанбин.              Чан откинул ткань, в корзине лежали куклы. Не роскошные фарфоровые безделушки, а тёплые, красивые в своей простоте, сшитые из мягкого льна, набитые душистой соломой и сушёной лавандой. Платья их были сшиты из лоскутков бархата, шерсти и даже шёлка, пожертвованного придворными – Чан сумел уговорить самых модных и легкомысленных дам королевства заняться благотворительным рукоделием. У каждой куклы было своё лицо, вышитое цветными нитями: одни улыбались, другие задумчиво смотрели в сторону, третьи щурились. Волосы были сделаны из шерстяной или льняной пряжи.              — Это Милли, она любит слушать сказки перед сном, – тихо пролепетал Чан, вручая куклу с рыжими нитяными волосами маленькой девочке с обмороженными щеками. – А это Бен, он храбрый, он будет охранять твои сны от монстров.              Он знал имя каждой куклы и, кажется, помнил имя каждого ребёнка, который был здесь. Его движения были медленными, плавными, будто он боялся потратить лишнюю энергию. Когда к нему подошла крошечная девочка, он не просто дал ей куклу, а посадил её к себе на колени, обнял и что-то прошептал на ухо. Та засмеялась звонко-звонко, прижимая к щеке льняную спутницу.              Раздача подходила к концу, когда Чан попытался встать, чтобы поправить одеяло на плечах у старушки-привратницы и передать ей тёплые варежки. Резкое движение, холодный воздух – и знакомый, ножевой спазм сковал грудь. Он схватился за перила, беззвучно открывая рот для глотка воздуха. Чанбин встал рядом в мгновение ока. Он прикрыл брата от любопытных взглядов своим широким плечом, помогая сделать вдох при помощи ингалятора.              — Глупый, – беззлобно выдохнул он, когда свистящее дыхание постепенно выровнялось. – Сидел бы спокойно.              — Не могу, – просто ответил Чан, вытирая слёзы, вызванные кашлем, и слабо улыбаясь. – Она ведь замерзла.              

***

             Вечером, когда они возвращались в карете, Чан прижался лбом к прохладному стеклу, наблюдая, как падает снег. Его белые кудри почти сливались с фоном. Элириал, увиденный сквозь запотевшее стекло кареты, был похож на старинную гравюру, отпечатанную в оттенках серебра, индиго и жемчужной белизны. Снег падал не спеша, большими, ватными хлопьями, которые казались невесомыми в почти безветренном воздухе. Они кружили в свете редких фонарей, зажжённых на изогнутых фонарных столбах из тёмного кованого железа, и ложились на всё вокруг мягким, глушащим звуки саваном.              Город, обычно живой и шумный, затихал, покоряясь владычеству сумерек и снегопада. Крыши домов, островерхие и черепичные, стали белыми перинами. Резные деревянные балконы, с которых когда-то свисали гирлянды цветов, теперь носили пушистые снежные шапки, от которых в синеве вечера струился едва уловимый фосфоресцирующий свет – след магии лесных эльфов, вплетённой когда-то в строительные материалы.              Величественные шпили королевского дворца, устремлённые в небо, как заостренные льдины, теряли свои чёткие границы, растворяясь в низкой, снежной пелене. Сквозь марево падающего снега окна-витражи светились тусклыми, расплывчатыми пятнами – янтарными, багровыми, изумрудными – будто далёкие, засыпанные инеем самоцветы.              Улицы опустели. Лишь изредка мелькала одинокая фигура, кутающаяся в плащ, или запряжённая пони с поклажой. Звуки доносились приглушённо, словно из-под толстого одеяла: далёкий скрип полозьев, призывный крик ночной птицы, затерявшейся в городской чаще, и глухой, мерный стук копыт их собственных лошадей по укатанной, но вновь быстро белеющей дороге.              — Знаешь, – тихо сказал Чан, – иногда мне кажется, что папа… он оставил мне часть своей теплоты не здесь, внутри, – он прижал руку к груди, – а там, снаружи. Чтобы я мог отдавать её другим. А мне оставил только снег и холод…              Чанбин сжал его холодные пальцы в своей бо́льшей тёплой ладони.              — Он оставил тебе всё самое лучшее, Чанни. Твоё сердце – самое горячее из всех, что я знаю.              Чан улыбнулся, тоскливо прикрыв веки и откинувшись на сиденье. Старший омега, задержав на него нежном и ещё детском личике взгляд, поднял ладонь и коснулся мраморной щёчки. Чан похож на маленького и хрупкого снежного ангела из белого фарфора, зима убивает его, метелицей забирая в его взоре все яркие краски. С тех пор, как на Элириал обрушились вечные заморозки, многие дети не имеют возможности узнать о горячем лете, золотистой осени и долгожданной весне – Чанни всё детство мечтал увидеть, как снег тает, уступая место первым травинкам. Он очень хотел бы взглянуть на мифические подснежники, которые доставлялись во дворец раз в несколько лет в количестве двух или трёх крошечных и слабых, как сам Чан, ростков – благородные бутоны не доживали, покрываясь корочкой толстого льда, пока ехали в столицу.              Карета медленно покатила ко дворцу. Чан, пригревшийся под меховым одеялом, проснулся и взглянул в окно. На коленях у него осталась одна кукла – самая маленькая, сшитая из бархата цвета ночной сини и с серебристыми, как его собственные, волосами из шёлка.              — Для папы, – тихо сказал он, заметив взгляд брата.              Обеденный зал в их личных покоях был не таким огромным и пугающим, как тронный. Камин потрескивал, на длинном столе, рассчитанном когда-то на большую семью, были накрыты три прибора. Третий стул слева – место Вивьена – всегда оставался пустым, но на его части неизменно лежала свежая веточка лаванды.              Август вошёл, скинув парадный камзол. Годы добавили седины в его тёмные как глубокая ночь волосы и ещё больше углубили складки у рта, вызванные печалью, которую не смягчило время. С тех пор, как в коридорах потускнел свет, а музыка перестала литься по комнатам, они редко видели отца улыбающимся – на его спокойном лице застыла маска ледяного безразличия. Но при виде сыновей, особенно когда Чан осторожно прижался щекой к его руке, в глазах короля в ту же секунду растаял лёд, доспехом покрывающий его блеклый силуэт.              — Ваше величество, – скупо поприветствовал Чанбин, следуя этикету.              — Мой прекрасный и величественный первенец, – с благоговением протянул руки для объятий Август, – и очаровательный как юркая птичка Чанни. Как ты себя чувствуешь, свет очей моих?              — Всё в порядке, папенька, – тихо ответил Чан, не смея отказываться. В отличие от брата, который лишь легко прикоснулся к отцу, тут же выпорхнув из его рук, омега полностью устроился в крепких и сильных ладонях. Король легко сжал его, прижимая к груди, и губами уткнулся в высокий лоб, спрятанный серебристой чёлкой. Альфа прошептал ему что-то нежное, прежде чем огладить ещё холодную щёчку.              Они сели. Разговор за столом был тихим, домашним. Чанбин рассказывал о делах в гарнизоне, Август – о споре с советом о новых налогах. Чан почти не говорил, но слушал внимательно, его глаза перебегали с брата на отца и обратно. Он ел мало, крошечными порциями, и пил тёплый отвар из трав, который всегда стоял рядом с его бокалом.              — Сиэль пишет с рубежей, – сказал Август, отламывая кусок хлеба. – Говорит, драконы этой зимой ведут себя беспокойно, а у фэйри из-за буранов плохо с поставками. Она прислала тебе шкуру белого волка, для твоего приюта, говорит, на пол.              — Тётя всегда думает о самом практичном, – улыбнулся Чан. Его улыбка была лучистой, но неглубокой, точно он берег силы. – А я… я приготовил кое-что.              Он кивнул служанке, фэйри средних лет, та принесла небольшую шкатулку. Чан открыл её и достал оттуда три маленькие фигурки, вырезанные из светлого дерева.              — Это мы, – пояснил он, расставляя их на столе. Круглолицый, суровый воин с мечом, величавый король со скипетром и хрупкий эльф с длинными кудрями. А потом, после паузы, он достал четвёртую фигурку. Поменьше, из дерева потемнее, с вырезанными в мягкой улыбке губами и крошечной веточкой лаванды в руках. Он поставил её во главе стола.              Август замер, глядя на маленькую резную фигурку, его горло сжалось. Он протянул руку, медленно, почти благоговейно, дотронулся до деревянной головки.              — Мастерство у тебя от него, – хрипло проговорил он. – Он любил вырезать из дерева.              — Я знаю, – прошептал Чан. – Я нашел его старые инструменты. И эскизы.              Наступила тишина. Омега достал из складок платья ту самую, бархатную куклу с серебристыми волосами и протянул отцу.              — Держи. Чтобы ты не чувствовал себя одиноким, когда мы не рядом.              Август взял куклу. Большая, сильная рука, державшая тысячи раз меч и скипетр, с невероятной осторожностью сжала льняное тельце. Он кивнул, не в силах вымолвить ни слова, и аккуратно, с не присущей себе дрожью, большим пальцем погладил глазки-бусинки.              Чанбин наблюдал за этим, и его собственное, вечно напряжённое сердце на миг сжалось от тёплого укола. От понимания, что их хрупкий, вечно больной Чансоль, удерживал их разбитый мир от окончательного распада этой тихой, настойчивой, бесконечно тёплой добротой. Омега покрутил ложку в руках, разглядывая свои немного поломанные ногти (лошадь сегодня брыкалась, никак не хотела выходить в такую погоду на улицу, но ему было необходимо развеяться верхом), и невольно перед глазами мягкой пеленой показалось, как маленький Чанни, пяти лет отроду, впервые попытался самостоятельно усесться на свой большой стульчик. Он пыхтел, личико его смешно краснело, щёчки дулись от усердия! Чанбин тогда не выдержал, хохотнул в кружевной рукав и поднял малыша под мышки, а тот заболтал ногами, вырываясь.              А теперь он совершенно взрослый, ничего общего с маленькой крошкой, которая бегала то к брату, зная, что он поругает за босые ножки по полу, то к отцу, юрко пробираясь сквозь одеяло под горячий бок.              Когда Чан, уставший после долгого дня, незаметно задремал, положив голову на стол рядом со своей деревянной фигуркой, ни Чанбин, ни Август не стали его будить. Они сидели в тишине, озарённой огнём камина, слушая его лёгкое дыхание. Тишина после ужина была тёплой, насыщенной ароматом жареной дичи, пряного соуса и дымка от камина. Король отодвинул пустую тарелку и взял в руки бокал с тёмным, терпким вином. Его взгляд, тяжёлый и задумчивый, остановился на младшем сыне, который сонно моргал, смущённо улыбаясь, и аккуратно складывал салфетку рядом с почти нетронутым десертом – запечённым яблоком с мёдом.              — Чансоль, – начал отец, и пусть он прозвучал негромко, в тишине зала это прозвучало как удар гонга. – Тебе почти пятнадцать. Пора… пора начинать обдумывать твоё будущее.              Чанбин, резавший выпечку на своей тарелке, резко поднял голову. Лезвие ножа звякнуло о фарфор.              — Отец, ему почти пятнадцать, он ещё совсем ребёнок. Что за « будущее »? Его будущее – это поправлять здоровье, рисовать, помогать в приюте, а не…              — Что именно, брат? – тихо спросил Чан. Его бледные, почти прозрачные пальцы теребили край салфетки.              Август вздохнул, поставив бокал. Он выглядел усталым. Усталым от власти, от потерь, от вечного страха за своего хрупкого сына.              — Ты омега, сынок. И принц. Рано или поздно вопрос твоего замужества… или женитьбы, если найдётся достойная альфа… он поднимется. Я бы хотел, чтобы у нас было время всё обдумать без спешки. Выбрать того, кто будет тебя ценить, а не просто использовать для союза.              — У нас и есть время, – прорычал Чанбин. – До его совершеннолетия ещё три года, это целая вечность. Позволь ему наслаждаться детством!              Но Чан покачал головой. Его белые кудри, освещённые пламенем свечей, показались ангельским нимбом.              — Я уже думал об этом. Много думал... – он сделал маленькую паузу, чтобы перевести дух, и все за столом невольно замерли, прислушиваясь к ровности его дыхания. – Я знаю, что я… не самый выгодный жених. У меня слабое здоровье, я не смогу родить много детей, не смогу часто участвовать в светских мероприятиях или пировать до рассвета. Но я принц. И я хочу принести государству благо.              Он говорил всё так же тихо, с непривычной твёрдостью.              — Если мой брак с каким-нибудь… влиятельным аристократом, пусть даже не самым молодым или самым красивым, укрепит союз, принесёт в казну доход или обеспечит мир на границе… почему нет? Мне нужно только одно: чтобы он был… добрым. Спокойным. Не требовал от меня невозможного. Чтобы вы… чтобы вы оба не волновались за меня. Чтобы знали, что я в безопасности, в тепле, и что мой брак работает на благо Элириала.              В его словах не было ни романтического идеализма, ни страха. Была холодная, почти отстранённая практичность, странно сочетавшаяся с его ангельской внешностью. Он смотрел на отца, и в его глазах читалась не детская покорность, а сознательное, взрослое решение.              — Чанни, нет, – вырвалось у Чанбина. Он отодвинул стул, словно хотел встать и физически оградить брата от этой идеи. – Ты не будешь продавать себя ради « блага », мы не допустим этого. Отец, скажи ему!              Август смотрел на младшего сына. Он видел не пятнадцатилетнего подростка, а того самого крошечного, едва дышащего младенца, которого он принял из холодных рук Вивьена. И видел в его глазах ту же решимость, что была у почившего омеги, когда тот шёпотом назвал его имя. Чансоль – яркость суровых стуж, блеск вечнопадающего снега, хрупкость покрытых инеем лепестков, и в глазах короля всегда ими будет.              — Ты уверен? – спросил отец глухо. – Ты говоришь это не потому, что чувствуешь себя обузой?              — Я чувствую себя принцем, – поправил его Чан. – С ограниченными возможностями, но с возможностью служить. И я хочу служить так, как могу, это мой выбор. Я не хочу, чтобы вы до моих восемнадцати лет ломали голову, как пристроить хрупкую вазу, которая к тому же расходится трещинами, сквозь которые воздух ходит со свистом. Давайте найдём хорошую, крепкую полку для этой вазы. Заранее, чтобы всем было спокойно.              Он говорил о себе как о предмете, и от этого в груди у Чанбина скребло дикими кошками. Молодой человек отшвырнул стул рядом с собой, который до этого сжимал крепкой хваткой, мебель упала с оглушающим стуком. Омега резко поднялся, возвышаясь, и хлопнул по столу тяжёлым кулаком. Посуда пошла дрожью, зазвенела, бокал Чана со свежевыжатым соком опрокинулся. Красная ароматная жидкость растеклась по белоснежной скатерти.              — Ты не ваза! – бросил Чанбин, голос его сорвался. – Ты… ты наш Чанни, ты не можешь просто… отдать себя первому встречному!              — Не первому встречному, – спокойно ответил Чан. – Вы же будете выбирать. Вместе со мной. Мы найдём того, кто… кто будет относиться ко мне с уважением. Кто, может быть, тоже ищет не страсть, а тихий союз, как вы с папой в последние годы, – юноша посмотрел на пустое место рядом. – В этом тоже есть своя… красота. И своя польза.              — Отец! Скажи ему!              Август закрыл глаза, помассировал висок. Чанбин смотрел на него умоляюще, сжимал пальцы в кулаки, дожидаясь ответа.              — Хорошо, – прошептал король, наконец. – Мы начнём присматриваться.              — Отец! – Чанбин был в ярости.              — Чанбин! – голос Августа прозвучал с отзвуком былой власти, заставляя старшего сына замолчать. – Чансоль не ребёнок, он предлагает взять ответственность на себя. Мы не можем это игнорировать. Но, – он снова посмотрел на Чана, – никакой спешки. Ты в любой момент можешь всё остановить. Понимаешь?              Чан кивнул. Он выглядел уставшим. Эмоциональный разговор отнял у него больше сил, чем несколько часов в приюте.              — Понимаю. Спасибо, отец.              Чанбин больше не говорил. Он сел, сжав кулаки на коленях, глядя на брата, который снова взял ложку и пытался доесть остывшее яблоко. В голове у него стучала одна мысль: он не допустит. Не допустит, чтобы его хрупкое, драгоценное чудо, растаял в холодных, расчётливых руках какого-нибудь графа или герцога, даже самого « доброго ». Он защищал его всю жизнь и будет защищать дальше. Даже если придётся защищать от него самого, его глупой уверенности и упрямства.              А Чан, чувствуя на себе тяжёлый, горячий взгляд брата, думал о другом. Он думал о маленькой Айлин в приюте, о её будущем, о будущем всех тех, кому он помогал. Возможно, его брак сможет помочь им больше, чем все его льняные куклы и тёплые одеяла вместе взятые. Это была цена, которую он готов заплатить, чтобы его любовь, которой он не мог наполнить слабые лёгкие, обрела другую форму. Чтобы наконец-то перестать быть источником вечной тревоги для двух самых дорогих ему людей в мире.              

***

             После тяжёлого разговора за ужином Чан чувствовал, как привычная, тупая усталость наваливается на него тяжелее обычного. Сну он предпочёл другое убежище. Осторожно ступая по холодному паркету тёмных коридоров, он пришёл в ту самую дверь, которую почти никогда не открывали. В покои Вивьена.              Он толкнул тяжёлое полотно, обитое бархатом. Воздух внутри был особенным – не спёртым, а замершим, как в хранилище редких ароматов. Пахло пылью, сушёной лавандой из всегда стоявшей в вазе на туалетном столике, и едва уловимо – старым деревом и чем-то сладковатым, что Чан втайне считал запахом самого папы.              Комната сохранялась неприкосновенной. Ничего не было вывезено, только тщательно укрыто белоснежными тканями, защищавшими от пыли и времени. В центре, на мольберте, стоял большой объект, тоже укутанный.              Чан подошёл и, задержав дыхание, стянул ткань. Покрывало соскользнуло на пол с лёгким шуршанием.              Перед ним предстал портрет. Вивьен стоял в полный рост в Парковом зале, залитом летним солнцем, которое выхватывало из полумрака его фигуру. На нём было свадебное платье из тяжёлого серебристого атласа, расшитое жемчугом и крошечными кристаллами, имитирующими росу. Платье с длинным шлейфом, неглубоким декольте и рукавами-фонариками – одежда консорта, подчёркивающая его статус.              Чан замер. Он был почти полной копией человека на картине: те же невероятно пышные кудри, ниспадающие водопадом, тот же овал лица, те же миндалевидные глаза цвета тёплого мёда. От Августа ему досталась лишь чуть более резкая линия скул и форма бровей – не таких мягких, как у Вивьена. И, конечно, ледяная бледность и хрупкость, которых на картине не было. Вивьен с портрета светился изнутри здоровьем и спокойной радостью, художник передал его бронзовый оттенок кожи, присущий эльфам из леса. Он смотрел куда-то в сторону, за край холста, и лёгкая улыбка трогала его пухлые малиновые губы.              Это была последняя прижизненная картина. Последняя, где он был изображён один, после началась череда семейных портретов: с Августом, с крошечным Чанбином на руках.              Чан медленно опустился на низкий бархатный табурет перед мольбертом, не сводя глаз с изображения. На нём самом было платье – вечернее, но простое, из нежнейшего зелёного шёлка, с высоким горлом и длинными рукавами, скрывавшими худобу рук. В нём он был ещё больше похож на тоненький стебель или веточку, готовую переломиться от ветра.              — Привет, папа, – прошептал он в тишину комнаты. Его голос, тихий и слегка хриплый от вечного напряжения в груди, казался непрошеным гостем в этой застывшей тишине. – У меня был… сложный день. Я сказал отцу и Бинни, что готов выйти замуж.              Он сделал паузу, будто ожидая ответа. В комнате было тихо.              — Бинни очень зол, но я его понимаю. Он всю жизнь видел меня слабым, а теперь я предлагаю сознательно отдать себя в чужие руки. Но я не слабый, правда? Я просто… немного другой. У меня нет твоего здоровья, папа, нет твоей безграничной теплоты, которая, как говорят, согревала весь дворец. У меня только эта, – он прикоснулся пальцами к своей груди, к тому месту, где дышалось со свистом. – И я хочу использовать её с умом.              Чан рассказывал картине о приюте, о куклах, о маленькой Айлин. О том, как отец смотрел на него за ужином – с такой любовью и такой болью одновременно.              — Он до сих пор не может зайти сюда, знаешь? Боится. А Бинни… Бинни злится на всех: на отца, на меня, на судьбу. Но больше всего – на себя. Потому что он дал тебе обещание и ему кажется, что мой брак – это его поражение, – внезапно его голос дрогнул. – А мне иногда кажется, что я… что я украл твою жизнь. Твоё лицо, твою любовь к рукоделию, твою доброту, но получил её в сломанной упаковке. И теперь все смотрят на меня и видят тебя, но недоделанного, хрупкого, и им от этого ещё больнее.              Омега замолчал, чувствуя, как подступает ком к горлу – опасный предвестник кашля. Он сглотнул, стараясь успокоить дыхание.              Внезапно дверь приоткрылась без стука. В проёме возникла фигура леди Ланис, за её плечами тускло поблескивали сложенные крылья, напоминающие стрекозиные. Она не была придворной дамой в обычном понимании – пожилая, дородная, с руками, знавшими как выпекать хлеб и пеленать младенцев, она вошла в их семью в ту самую мартовскую ночь как кормилица и осталась навсегда, только уже няней и сиделкой, а для Чана – в виде живой связи с тем, кого он не знал. Именно её молоком его выходили, когда он был слишком слаб.              — Ваше высочество, я везде вас искала.              Она вошла в помещение, неся в руках мягкий шерстяной плед, пахнущий сенной трухой и чем-то домашним, и маленький флакон с тёмной настойкой.              — Вам нельзя сидеть в такой сырости, даже под пледом. И пора принимать вечернюю микстуру, – она не спрашивала, что он тут делает – знала заранее.              Она набросила плед на его плечи, и её пальцы, грубые и нежные одновременно, на мгновение прикоснулись к его щеке, проверяя температуру.              — С картиной разговариваете? – спросила женщина просто, протягивая флакон.              Чан кивнул, приняв лекарство. Горький вкус заставил его поморщиться.              — Он бы вас понял, – сказала Ланис, глядя поверх его головы на портрет. – Его светлость тоже… многое делал не для себя. Вы не украли его жизнь, принц, вы – его продолжение.              Она помолчала, а потом добавила, уже совсем тихо:       — И не торопитесь с этим замужеством. Жертва – это благородно, но сердце… оно должно иметь право хотя бы на тихую привязанность.              Фэйри взяла пустой флакон, поправила плед на его плечах.              — Не засиживайтесь. Картина подождёт, а вам нужен сон.              Когда она ушла, Чан снова посмотрел на Вивьена, на его свадебное платье, на лицо, полное надежд.              — Тихая привязанность… – повторил он шёпотом.              Может быть, на это он и мог надеяться. Не на любовь, как в балладах, а на спокойное уважение. На тёплый плед, наставленный вовремя, и на микстуру, поданную без упрёков. Это было больше, чем он порой позволял себе желать. Юноша накинул плед поверх бархатного платья, встал и, перед тем как накрыть картину тканью, коснулся холста кончиками пальцев в том месте, где была изображена рука Вивьена.              — Спокойной ночи, папа. Прости, что беспокою.              Ткань упала, скрывая улыбку. Комната снова погрузилась в застывшее молчание, нарушаемое только его собственным, осторожным дыханием и запахом лаванды, который теперь казался чуть менее горьким. Рядом с картиной Чан оставил одну из маленьких куколок, что вёз в карете.              

***

             Вечерний ритуал подготовки ко сну был для Чана своеобразной медитацией, способом упорядочить день, успокоить дыхание и мысли. В его личных покоях, смежных с когда-то родительскими, царил мягкий полумрак. Горели только свечи в массивном канделябре у туалетного столика и камин, куда только что подбросили полено.              Чан сидел на табурете перед овальным зеркалом в резной раме. Он уже снял вечернее платье, и теперь на нём была лишь длинная, до пят, тончайшая сорочка из отбеленного льна. Его белые, почти светящиеся в полумраке кудри рассыпались по плечам и спине хаотичным, прекрасным водопадом. В руках он держал тяжелую серебряную щётку с ручкой из слоновой кости – подарок отца на последние именины. Он медленно, методично расчёсывал прядь за прядью. Каждое движение было плавным, бережным, будто он боялся повредить не столько волосы, сколько хрупкое спокойствие этого мгновения. В зеркале отражалось его лицо – бледное, с синевой под глазами, оттенённое белизной волос и льна. Лицо Вивьена, но отражённое в заиндевевшем, треснувшем зеркале.              За его спиной двигалась служанка, Элси, тихая и старательная девушка-фэйри, её крылышки, в противовес Ланис, ярко сияли и издавали мелодичный звон при похлопывании. С тех пор, как Элириал установил с их графством мирный союз, многие разлетелись по столице, разыскивая работу. Королевская семья без проблем приняла нескольких омег в качестве служанок, и альф на должности министров и целителей. Элси готовила на постели ночную рубашку – ещё одну, более плотную, и тёплый халат. Потом подошла к Чану, дождавшись, когда он отложит щётку.              — Позвольте, ваше высочество, – тихо сказала она, беря в руки длинные шнурки, идущие от ворота сорочки сзади.              Чан молча слегка наклонил голову вперёд, давая ей доступ. Элси ловко собрала тонкую ткань на его спине, подчеркнув болезненную худобу плеч и лопаток, и начала затягивать шнуровку. Не туго, конечно, лишь чтобы сорочка не спадала и не колыхалась. Это был привычный, почти бытовой звук – шорох ткани и лёгкое потягивание шнурков.              В этот самый момент, когда шнурок был затянут ровно наполовину, снаружи, из коридора, донёсся странный звук.              Сначала – один сдавленный крик, потом – другой, переходящий в вопль, затем – гул бегущих ног, тяжёлых, беспорядочных, и звон упавшего на каменные плиты подноса. Медного, судя по звуку.              Чан замер. Его взгляд в зеркале встретился с широко раскрытыми глазами Элси. Руки служанки остановились, шнурок замер, полузатянутый.              Что-то холодное, острое, как игла зимнего ветра, прошлось по позвоночнику Чана. Это был не звук обычной дворцовой суеты, в этом хаосе слышалась паника. Та самая, которая разносилась по этим же коридорам много лет назад, в ночь его рождения.              Дверь в его покои с грохотом распахнулась, даже не постучав. На пороге стояла леди Ланис. Её лицо, обычно румяное и спокойное, было цвета пепла. На щеках блестели слезы, которые она даже не пыталась смахнуть, её губы дрожали.              — Чанни… – выдохнула она. Не « ваше высочество », а то самое, детское ласковое имя. Так его могли звать только члены семьи и она. – Мой мальчик…              Чан медленно, очень медленно поднялся с табурета. Недошнурованная сорочка съехала с одного плеча, обнажив кость ключицы, такую хрупкую, как у птицы.              — Отец? – его собственный голос прозвучал странно отстранённо, будто доносился из другого конца длинного ледяного туннеля.              Ланис не смогла говорить. Она лишь кивнула, раз, резко, и закрыла ладонью рот, подавляя рыдание.              И тогда внутри Чана что-то рухнуло.              Спазм, стальной и безжалостный, сдавил его грудь с такой силой, будто её раздавила каменная плита. Чан схватился за горло.              Он рвал его ногтями, царапал кожу, пытаясь расширить проход, впустить хоть глоток, хоть каплю кислорода, но горло сомкнулось, захлопнулось, как дверца мышеловки. В ушах зашумело, засвистело, завыло ледяным ветром, и сквозь этот вой он смутно видел в зеркале своё лицо. Оно синело на глазах. Губы, всегда бледные, стали цвета старого пергамента. Глаза выкатились, наливаясь кровью, и оттуда, из зазеркалья, на него смотрело не лицо принца, не лицо взрослого человека – оттуда смотрела маска утопленника.              Омега рухнул, Ланис подхватила его, сильная, тёплая, пахнущая травами и страхом, и этот запах – кислый, резкий, исходящий от неё – только усугубил приступ.              — Лекарство! Немедленно!              Голос Ланис прорывался сквозь вой, но казался таким далёким, будто она кричала с другого берега огромной реки. Чан бился в её руках. Он не контролировал это – тело выгибалось само, ноги судорожно скребли по полу в поисках опоры, пальцы вцепились в её рукав, комкая дорогую ткань, сжимая её с силой утопающего.              Элси, дрожащими руками, уронив шнурок, бросилась к прикроватному столику. Мир сузился до жуткого свиста в собственной груди, до темнеющих краёв зрения, до лиц, искажённых уже новой, свежей паникой. Пока Элси искала ингалятор, Чан захлёбывался собственной слюной, которая скапливалась в горле, потому что глотать он тоже не мог. Изо рта потянулась тонкая ниточка слюны, смешанной с сукровицей – он прокусил губу, пытаясь вдохнуть. Лицо Ланис, склонившееся над ним, расплывалось, превращалось в цветное пятно, и сквозь это пятно, сквозь мутную пелену слёз (когда он успел заплакать?), он увидел зеркало.              Там, в глубине, в проклятой стеклянной глади, стоял маленький мальчик.              Ему было лет пять. На нём была ночная рубашка, слишком большая, съехавшая с одного плеча. Тонкие ручки, худые ключицы, глаза огромные, чёрные от ужаса. И косички, недоплетённые, растрёпанные, которые он плёл сам, потому что папы не было, братик не умел, а нянька куда-то ушла.              Мальчик просыпался в холодной постели. Каждую ночь, от одного и того же кошмара. Ему снилось, что он один. Совсем один в огромном пустом зале, и эхо его шагов уходит в бесконечность, и никто не отзывается. Он звал отца, звал Ланис, звал хоть кого-нибудь, но голос тонул в темноте.              И вот этот кошмар стал явью.              — Чан! Чан, смотри на меня! Дыши!              Ингалятор ткнулся в губы – холодный, металлический. Чан даже не понял, что схватил его ртом, что пальцы Ланис сжимают баллончик, что в горло ударила первая струя лекарства. Прохлада, мятная, резкая, прорвала спазм ровно настолько, чтобы впустить в лёгкие самую малость воздуха.              Он вдохнул. И этот вдох был похож на всхлип, на предсмертный хрип, на первый крик новорождённого – такой же мучительный и такой же необходимый, чтобы жить.              Вторая струя. Третья.              Он сидел на полу, привалившись к ногам Ланис, и крупно, неудержимо дрожал. Дрожь эта шла откуда-то из позвоночника, колотила всем телом, зубами, так, что они выбивали мелкую дробь. Элси, плача, накинула ему на плечи халат, но он не чувствовал тепла.              Проревели трубы.              Они прорезали тишину, повисшую в комнате, – страшные, торжественные, неотвратимые. Низкий, надрывный вой медных труб, который слышен во всём королевстве. Глашатаи уже кричали на площади, их голоса, многократно усиленные магией, врывались даже сюда, в спальню, сквозь закрытые ставни.              — Тринадцатый король королевства Великий Элириал, Август Эредин Аларион о'Бан, скончался!              Отца больше нет.              Чан сидел на полу, сжимая в мокрой от пота ладони серебряный ингалятор, и смотрел перед собой остановившимися глазами. Слёзы текли по щекам, но он их не замечал. Он смотрел на длинный белый шнурок от своей ночной сорочки, который волочился по тёмному дереву пола, теряясь в складках халата, как перерезанная пуповина.              Он вдруг отчётливо, до рези в глазах, до тошноты, понял: этой пуповиной он был привязан к отцу. Всю свою жизнь, с того момента, как Август впервые взял его на руки, прислонил к широкой горячей груди, как отказался от услуг нянечек, первые два года занимаясь только им и Чанбином. Даже когда они ссорились, даже когда отец был холоден и занят государством, она была крепко между ними протянута. Тонкая, незримая, она давала силы, защищала от окончательного, абсолютного холода.              Теперь её нет.              Чансоль Эредин Аларион о'Бан остался совершенно один, даже не успев получить своё второе имя. На краю ледяной пропасти, с короной ответственности, которая вдруг обрушилась на него. И дышать было нечем.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать