like if you hold me without hurting me, you'll be the first who ever did

ENHYPEN
Слэш
В процессе
NC-17
like if you hold me without hurting me, you'll be the first who ever did
nxi
автор
Описание
Их мир сузился до размеров коридора, где каждый шаг – провокация. Один – неразрешимая теорема за стёклами очков. Другой – ядовитый сонет, заученный наизусть. Они отмеряют расстояние в единицах агрессии, не замечая, что шкала давно показывает обратные значения. Близость, вывернутая наизнанку, всё ещё остается близостью.
Примечания
главный саундтрек: The Neighbourhood — Holy Ghost https://pin.it/3KTj8We9A — визуализация я не смогла справиться с пустотой после окончания своей последней работы, так что я снова здесь :( и опять слоуберн………
Посвящение
Виви, Ники и Шеве — моим драгоценным девочкам
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

vol.3 c3

      Возвращение Сону, а затем и Чонвона вернуло в жизнь Шима Джеюна недостающие части пазла, те самые, без которых картина, пусть и прекрасная в своей меланхоличной неполноте, оставалась лишь наброском, лишенным завершающих, жизненно важных штрихов. С возвращением друзей комната сто семьдесят семь обрела не просто обитателей, а свой истинный, многоголосый тембр, ту самую сложную симфонию запахов, звуков и ритмов, что составляла саундтрек его первого, бурного года в Сеуле, и в этой симфонии смолкшие было инструменты вновь зазвучали, наполняя пространство знакомым хаотичным гармоничным беспорядком.       Сону ворвался вечером следующего дня после того вечера кино с Рики и Хисыном. Он влетел в комнату не просто с шумом, а с настоящим грохотом, словно ураган, облечённый в человеческое подобие и приправленный безудержным энтузиазмом: с огромной, перекошенной от тяжести сумкой за плечом, солнцезащитными очками, съехавшими на кончик носа, и сияющей до ушей улыбкой, которая, казалось, освещала собой всю полутьму прихожей. — Я дома! – возвестил он, сбрасывая сумку посреди комнаты с таким грохотом, что соседи снизу наверняка подпрыгнули на своих стульях.       Джеюн, дремавший на своей кровати с раскрытым учебником по матанализу, прикрывавшим ему лицо, вздрогнул и сел, сбивая очки и мгновенно протерев кулаками заспанные глаза. — Ты не представляешь! Бабушка начинает всерьез подумывать о женитьбе меня на дочери соседа, – провозгласил Ким, скидывая кроссовки и раскидывая их в разные стороны. — А та дочь, между прочим, учится на ветеринара и все каникулы говорила исключительно о желудочно-кишечных трактах коров и методах лечения копытной гнили. Представляешь? Я выдержал три дня. На четвертый мой мозг начал подавать сигналы бедствия, а воображение рисовало мрачное будущее, где все наши разговоры будут вращаться вокруг правильного рациона для овец. Я сбежал. Соврал, что у меня срочная, внезапно назначенная летняя практика по психологии. Бабушка, кажется, не поверила, но зато нагрузила меня десятью банками домашнего кимчи. Они там, в сумке. Привет, кстати.       Его болтовня, быстрая и неудержимая как горный поток, наполнила комнату знакомой, стремительной энергией, вытесняя тишину и тяжелые мысли. Джеюн, всё ещё не веря своему счастью, поднялся и позволил другу заключить себя в объятия, от которых у него хрустнули рёбра и перехватило дыхание. Под ладонями он ощущал тонкую хлопковую ткань яркой гавайской рубашки и тот самый, ни с чем не сравнимый запах – сладковатые верхние ноты цитрусовых духов, смешанные с дорожной пылью, запахом поезда и чем-то неуловимо домашним, уютным. — Рад тебя видеть, – выдавил наконец Джеюн, и это было колоссальным преуменьшением. Он был не просто рад. Он чувствовал, как с плеч спадает невидимая тяжесть, как комната, бывшая последние дни лишь убежищем для его смятенных мыслей, снова становилась живым пространством, наполненным светом и шумом. Он был спасён от самого себя. Присутствие Сону было как открытое настежь окно в душной, наглухо запертой комнате – свежий, бодрящий поток, смывающий остатки тяжёлой, интимной напряжённости последних дней, наполнявший легкие не воздухом, а самой жизнью. — Ну конечно рад, не прикидывайся, – отозвался Сону, наконец отпуская его и окидывая комнату оценивающим взглядом хозяина. – Я вижу, тут без меня полный бардак воцарился. Книги не на полках, кружка на столе без блюдца… А где Чонвон? Не могу же я один отбиваться от твоей австралийской тоски и спасать тебя от превращения в угрюмого математического отшельника. — Он приедет через пару дней, – сказал Джеюн, поправляя сползшие очки и невольно улыбаясь. — Говорил, что нужно помочь родителям с переездом тёти на новую квартиру. Но обещал не задерживаться. — Значит, пока мы вдвоём против скуки и уныния! – воскликнул Сону, и уже через десять минут комната погрузилась в тот самый, милый сердцу творческий хаос его распаковки. На спинке стула повисла пёстрая гора футболок, на в холодильнике полке уютно выстроились банки с кимчи, а на тумбочке у кровати Сону появилась новая, фотография его бабушки в огромной соломенной шляпе, с двумя поднятыми в знак победы кулаками. Хаос этот был не беспорядком, а знаком жизни, и Джеюн вдыхал его полной грудью.

***

      Два дня спустя, ранним утром, когда серый предрассветный свет только начинал размывать очертания комнаты, а Джеюн ворочался в полусне, убаюканный мерным храпом Сону, дверь приоткрылась с едва слышным щелчком и так же тихо закрылась. Послышались мягкие, невероятно аккуратные шаги – не крадущиеся, но бережные, как будто вошедший боялся нарушить хрупкую утреннюю тишину. Джеюн приподнялся на локте, сонно протирая глаза, и сквозь дымку сна увидел знакомый силуэт. Ян Чонвон, бесшумный как тень, ставил у двери чемодан, а в руках держал картонную коробку, от которой уже начинал струиться по комнате нежный, чуть терпкий, холодный аромат. — Чонвон? – прошептал Джеюн, снимая очки и снова надевая их, чтобы убедиться, что это не мираж, порожденный тишиной и тоской по завершенности. — Привет, Джеюн, – голос Чонвона был тихим, бархатистым, как всегда, но в нём слышалась тёплая, искренняя нота, та самая, что отличала его простую вежливость от настоящей дружбы. — Разбудил? Прости. — Нет, нет, я уже почти проснулся, – поспешно сказал Джеюн, садясь на кровати.       Чонвон кивнул, его тёмные, внимательные глаза, всегда казавшиеся видящими гораздо больше, чем показывали окружающие, медленно обошли комнату, задержавшись на спящем, по-детски беззащитном Сону, закутанном в одеяло с головой, словно в гигантский кокон. На его тонких, обычно сжатых губах дрогнула почти незаметная улыбка – крошечная, но от того не менее яркая вспышка нежности. — Я привёз чай, – сказал он, подходя к своему столу, который и в его отсутствие оставался безупречно чистым и готовым к работе. — Новый сорт, жасминовый, но с лепестками лотоса. Мама настояла, когда узнала, что я возвращаюсь раньше. Говорит, для умственного равновесия перед началом семестра и чтобы «нейтрализовать бардак, который неизбежно привносит Сону». Её слова, не мои, – он бережно поставил коробку на стол и повернулся к Джеюну. — А ты как? Как Австралия? Успел отдохнуть от наших сеульских сумасшествий?       Разговор тек легко и естественно, как вода по давно проложенному руслу. Они говорили о пустяках – о погоде в Брисбене, о новых магазинах, открывшихся рядом с кампусом, о предстоящих курсах. Чонвон не задавал лишних, острых вопросов, не тыкал в болевые точки, но его тихое, сосредоточенное внимание, его кивки и короткие, меткие реплики были красноречивее любых расспросов. Он слушал, и в самой манере его слушания было принятие, было понимание того, что Джеюн вернулся не таким, каким уехал, и что это – нормально. Он вставлял свои сухие, слегка ироничные замечания, от которых Джеюну становилось и смешно, и спокойно одновременно, будто кто-то навел резкость на размытую картину мира.       И вот комната 177 ожила полностью, обрела свою законченную форму, свою душу. Она наполнилась не просто вещами, а ещё и плотной, осязаемой атмосферой. Громкий, заразительный, взрывной смех Сону, разрывавший тишину в самые неожиданные моменты, когда он вспоминал какую-нибудь нелепую историю или просто радовался чему-то без видимой причины. Спокойные, размеренные, глубокие разговоры с Чонвоном за вечерним чаем, когда пар от фарфоровой чашки вился в луче настольной лампы, рисуя в воздухе призрачные, быстро тающие узоры, и слова обретали вес и значение. Музыка – пёстрая, эклектичная смесь из поп-плейлистов Сону, сложных классических композиций, которые ставил Чонвон для фона, и меланхоличных инди-групп, которые добавлял в общую копилку Джеюн. И запахи – сладковатые, чуть навязчивые духи Сону, нежный, холодный аромат жасминового чая Чонвона, запах свежей выпечки, которую они по очереди пытались готовить на маленькой, полулегальной переносной конфорке, и вездесущий, уютный запах старых книг, свежей бумаги и чернил.

***

      Утро четверга было на редкость ясным, тихим и исполненным того особого, лимонного света, который бывает только в самом конце лета, когда жара уже не яростная, а томная, а солнце светит ярко, но без злобы. За окном, в котором отражалось безупречно голубое, без единого облачка небо, играли лучи раннего солнца, ещё не жаркие, а ласковые, золотистые, словно растопленное мёдом стекло. Они ложились на сочную, почти изумрудную зелень кленов в сквере напротив общежития, обещая день такой же чистый, прозрачный и безмятежный. Мягкий, почти невесомый ветерок, рождённый где-то далеко над рекой, проникал в приоткрытую настежь форточку. Он был игривым и нежным, как прикосновение шёлка, ерошил спутанные от сна каштановые волосы Сону, перелистывал с лёгким шелестом страницы открытого учебника по матанализу, заставляя бумагу вздыхать и открывая взгляду то сложные графики, то лаконичные доказательства теорем, касался открытых участков кожи – босых, изящных ступней Чонвона, сидевшего в позе лотоса с закрытыми глазами, предплечья Джеюна, оставшегося в одной старой футболке, – принося мимолётную, освежающую прохладу, мгновенно тающую под следующим лучом солнца.       В центре комнаты, на уютном ворсистом ковре сидели уже четверо. Они образовали неровный, слегка вытянутый круг, подобный созвездию, где каждый был своей звездой. В центре этого круга, на самом тёмном участке ковра, лежали четыре клочка бумаги, аккуратно оторванные от старого конспекта Чонвона, и небольшая деревянная шкатулка тёмного, почти чёрного цвета – подарок его бабушки, обычно хранившая старые монеты и выцветшие фотографии.       Атмосфера была лениво-расслабленной, пропитанной утренней истомой, но при этом заряженной скрытым электричеством потенциального спора. Только что отгремела, казалось бы, незначительная, но жаркая битва между Сону и Рики. Повод был до смешного пустяковый – куда пойти сегодня, чтобы убить время и насладиться последними днями свободы, – но страсти кипели нешуточные, как будто решалась судьба вселенной. — Я голосую за парк! – заявил Рики, размахивая руками так, что едва не опрокинул стоящую рядом чашку с остатками чая. — Солнце! Свежий воздух! Природа, черт возьми! — Мы только вчера весь день гуляли по набережной, – возразил Сону, скрестив руки на груди. — Я предлагаю цивилизацию и комфорт. Новый крытый фуд-корт в том торговом центре на станции. Там кондиционер, десяток новых заведений с азиатской кухней, и, что самое главное, мороженое от того итальянского бренда. Настоящий пломбир, а не эта сладкая пена. Мы можем устроить дегустацию. — Мороженое можно купить и в парке, в киоске! – воскликнул Рики, вскакивая на колени. — И съесть его, сидя на траве, под пение птиц, а не под рёв вентиляции и визг детей на игровой площадке! — Но в парке оно растает за две секунды, пока ты донесёшь его до этой самой травы! – не сдавался Сону, его голос начинал звучать всё более высоко и пронзительно. — Ты хочешь пить сладкую, липкую лужу из вафельного стаканчика? Это же противоестественно! Мороженое нужно есть в правильной обстановке, медленно, наслаждаясь! — Я хочу дышать, а не сидеть в душной стеклянной коробке, как экспонат! – почти кричал Рики, и его глаза сверкали. — Ты хочешь превратить наше возможно последнее свободное воскресенье в поход по торговым рядам? Мы и так будем делать это весь семестр, когда понадобятся лапша и энергетики! Парк – это свобода! Это стихия! — Я не хочу превращаться в потный, красный комок под палящим солнцем! – огрызнулся Сону.       Их голоса нарастали, грозя перерасти в настоящую, полномасштабную перепалку, которая могла разбудить даже самых стойких любителей поспать в соседних комнатах. Чонвон, сидевший с закрытыми глазами и видом буддийского монаха, практикующего невозмутимость где-нибудь в гималайской пещере, наконец, не выдержал. Он не открыл глаза сразу – сначала он медленно, с невероятным достоинством выдохнул, и этот выдох был красноречивее любого окрика. Затем его веки приподнялись, обнажив тёмные, спокойные, но сейчас излучающие тихую ярость глаза. Он обвёл взглядом спорщиков, и этот взгляд был подобен ледяному ведру воды, вылитому на разгорячённые головы. — Хватит, – произнес он тихо, но так, что слово прозвучало как удар гонга в тишине, Рики и Сону замерли, уставившись на него, словно школьники, застигнутые за дракой строгим учителем. — Вы напишете каждый свой вариант на бумажке, – продолжил Чонвон, его голос был ровным, холодным и не допускающим возражений. — Потом кто-нибудь один вытянет один листок, не глядя. И так, методом слепой жеребьёвки, мы решим, куда сегодня пойдём, не переругаемся и сохраним остатки наших шатких дружеских отношений, – он злобно, по-кошачьи сузив глаза, посмотрел по очереди на Сону и Рики, которые под его взглядом съёжились и выглядели теперь не воинственными спорщиками, а виноватыми детьми.       Никто не осмелился спорить. Чонвон в такие моменты был непререкаем, как закон природы. Он молча раздал клочки бумаги и одну общую ручку, и в комнате воцарилась тишина, нарушаемая только скрипом стержня по бумаге, задумчивым сопением Рики и лёгким вздохом Джеюна, который уже смирился с любым исходом этой лотереи, лишь бы воцарился мир.       Чонвон собрал бумажки, аккуратно сложил их пополам, следя, чтобы надписи не были видны, и поместил в шкатулку с мягким, бархатистым щелчком закрывающейся крышки. Затем он взял её в обе руки, поднёс к уху и несколько раз энергично потряс. Звук, похожий на отдалённый шум морской гальки, перекатываемой волной, или на шелест сухих листьев в осеннем лесу, наполнил комнату. — Тяни, Джеюн, – провозгласил Чонвон, протягивая открытую шкатулку прямо перед носом у Шима. Его взгляд был непроницаемым, словно у карточного шулера, знающего все расклады заранее.       Джеюн кивнул, почувствовав нелепую, но вполне реальную серьёзность момента. Он сделал вид, что раздумывает, затем запустил руку в тёмную глубину шкатулки, позволив пальцам нащупать шершавую поверхность бумаги. Не глядя, почти наугад, он выхватил первый попавшийся листок, словно боясь, что любое промедление, любая тень сомнения сделают выбор мучительным и невыносимым.       Развернув бумажку, он привычно пробежался глазами по аккуратным, чуть угловатым, каллиграфическим буквам. Его брови медленно поползли вверх, к линии волос, выражая немое изумление. — «Выставка уличного искусства на центральной аллее», – прочёл он вслух, медленно, вкладывая в каждое слово недоумение. Затем он повернулся к Рики, и в его голосе зазвучало лёгкое обвинение. — Рики, мы только позавчера ходили в картинную галерею! Зачем опять-то? Ты что, решил, что мы недополучили эстетического образования? Или хочешь сделать из нас инсталляцию под названием «Измученные искусством друзья»?       Рики, чьё лицо сначала выражало ожидание, выхватил листок из его рук, прищурился и присмотрелся к надписи. На его лице сначала отразилось искреннее, неподдельное недоумение, затем – лёгкая, почти детская обида. — Это не я писал, – заявил он твёрдо, тыча указательным пальцем в бумагу. — У меня стрёмный почерк. А это… почерк человека, который тренировался выводить иероглифы тушью. Я так не умею. Я пачкаю бумагу, а не украшаю её. — И не я, – мягко, но не менее убедительно добавил Чонвон, наклоняясь, чтобы заглянуть через плечо Рики. — Я написал «Архив университета, отдел редких рукописей». Мне там действительно нужно кое-что проверить для задуманной статьи о ранних корейских переводах китайской поэзии. Совсем иной эстетический опыт, согласитесь.       Три пары глаз – Джеюна, полного недоумения, Рики, с горящей обидой, и Чонвона, с вежливым любопытством, – медленно, как в замедленной съёмке, синхронно повернулись к четвёртому участнику круга. Сону сидел, уставившись в какую-то невидимую точку на узоре ковра между своими коленями, и был настолько красным, что мог бы с лёгкостью посоревноваться в цвете с самым спелым, только что сорванным помидором черри. Алое пылающее зарево покрывало не только его щёки, но и уши, и шею, и даже, казалось, кожу под воротником его свободной белой майки.       Под тяжестью этого тройного, немого, вопрошающего взгляда Сону не выдержал. Он резко, почти подпрыгивая, как будто его ударило током, поднялся на ноги, с невероятной тщательностью отряхивая невидимые пылинки со своих новых, бежевых, исключительно модных льняных брюк – широких, воздушных, явно купленных не без усилий и определённых жертв. — Ну парк, так парк! – выпалил он, и голос его звучал на октаву выше обычного, срываясь на фальцет. — Чего бубнить-то. Погода отличная, Рики, в общем-то, прав – свежий воздух никому не повредит. А искусство… Искусство – это важно. Для расширения кругозора. Для… для вдохновения. Да, – он говорил быстро, тараторя, не глядя ни на кого, а его пальцы нервно перебирали край майки. Затем он, словно спасаясь, подхватил свой телефон со стола, как будто это был единственный якорь в бушующем море смущения, и практически выбежал из комнаты, хлопнув дверью с такой силой, что задребезжали стаканы на полке и вздрогнул даже невозмутимый Чонвон.       В комнате повисла тишина – многозначительная, наполненная немым диалогом удивлённых взглядов. Затем её нарушил Чонвон. Он медленно, с грацией крупной кошки, поднялся с пола, отряхнул несуществующую пыль со своих чёрных хлопковых брюк. — Интересно, – произнёс он задумчиво, глядя на закрытую дверь. — Очень интересно. — Это… Это что-то значит, да? – неверяще прошептал Рики, не отрывая широко раскрытых глаз от той точки, где только что стоял Сону. Его лицо выражало полный, абсолютный шок, смешанный с зарождающейся, почти болезненной, опасливой надеждой. — Это не просто так. Он написал «парк». И «искусство». Добровольно. Это что-то… хорошее? Правда? — Аккуратнее с ним, – бросил Чонвон через плечо, уже направляясь к двери, чтобы последовать за сбежавшим товарищем. В его голосе не было ни осуждения, ни одобрения – лишь плоская констатация факта и, возможно, тень предостережения, тонкая как лезвие. — И не вздумай сейчас бежать за ним с криками восторга или, что ещё хуже, с вопросами. Дай ему прийти в себя. Одно неловкое движение – и он снова закроется, и надолго.       Рики, всё ещё сидя на полу, кивнул, словно загипнотизированный. Он не спорил. Он, казалось, потерял дар речи. Затем он медленно, с видимым усилием, словно его конечности вдруг стали ватными, поднялся. Его движения были неловкими, будто он забыл, как управлять собственным телом. Нишимура машинально протянул руку Джеюну, помогая ему подняться. Шим ободряюще, но с полным пониманием происходящего похлопал его по плечу. В этом прикосновении была вся поддержка, на какую он был способен в этой странной, неожиданной ситуации, которая касалась не его, но была ему глубоко небезразлична.       Они вышли из прохладной, затенённой части общежития на улицу, залитую ярким, почти ослепительным, режущим глаза солнечным светом. Сону стоял в полосе тени от огромного старого клёна, упорно, с преувеличенным интересом изучая что-то на экране своего телефона, хотя по его абсолютно неподвижному взгляду было видно, что он не видит там ровным счётом ничего. Щёки его всё ещё пылали тем же алым румянцем, но уже не так яростно, будто пожар понемногу начинал стихать, оставляя после себя тлеющие угли. Чонвон прислонился к шершавому стволу дерева рядом с ним, тоже делал вид, будто поглощён перепиской с кем-то, его лицо было бесстрастным, но самые уголки его плотно сжатых губ были чуть приподняты – единственный признак скрытой, глубоко запрятанной улыбки.       Рики, выйдя на свет, словно ослеп. Он зажмурился, заморгал, затем его взгляд, будто намагниченный, прилип к фигуре Сону. Всё его существо, обычно такое экспансивное, шумное, занимающее собой всё пространство, вдруг съёжилось, сжалось в комок нервного напряжения и робости. Нишимура инстинктивно придвинулся ближе к Джеюну, стараясь сделать из друга живой, подвижный щит между собой и объектом своей давней, мучительной, безнадёжной и теперь внезапно получившей призрачный шанс привязанности. — Не смотри на него так, – тихо, сквозь зубы прошипел Джеюн, толкая Рики локтем в бок. — Ты выглядишь не как влюблённый, а как серийный убийца, высматривающий жертву. Расслабься. Дыши. — Я не могу, – простонал Рики в ответ, насильно отводя глаза и уставившись на свои кроссовки. — Он предложил это. Добровольно. Осознанно. Это же… Это меняет всё. Или ничего не меняет. Я не знаю. Я сейчас взорвусь.       Они тронулись в путь, нестройной, растянутой группой, напоминающей маленький, неорганизованный караван. Сону и Чонвон шли чуть впереди, погружённые в своё тихое, размеренное общение, которое, впрочем, сегодня казалось лишь ширмой, прикрытием. Иногда до задних доносились обрывки их разговора: «…мама опять просит привезти тот особый чай с женьшенем, говорит, у соседки давление упало…», «…а ты видел новые, совершенно абсурдные требования к курсовой?». Это был обычный, бытовой, безопасный поток слов, но сегодня он звучал как искусный камуфляж, как нейтральный фон для чего-то более важного, более хрупкого, что витало в воздухе между ними, невидимое, но ощутимое, как статическое электричество перед грозой.       Рики и Джеюн плелись сзади, сохраняя почтительную, но не чрезмерную дистанцию. Узкие, извилистые улочки жилого квартала, примыкавшего к кампусу, были залиты слепящим светом и кипели неторопливой воскресной жизнью. Продавцы расставляли лотки с горками свежих, сочных персиков и темно-синих слив, от которых исходил тяжёлый, сладкий аромат. Студенты с сумками через плечо или просто с бутылками воды в руках спешили куда-то или, наоборот, неспешно бродили, наслаждаясь свободой. Пожилые женщины в широкополых шляпах несли сетки с овощами с рынка. Воздух был густым, тёплым, почти влажным, он пах нагретым асфальтом, цветущей где-то поблизости жимолостью, сладкой ватой и далёким, едва уловимым дымком от уличных жаровен, на которых уже начинали готовить обед.       Чтобы спастись от нарастающей, томной жары, они, по единогласному молчаливому решению, свернули в небольшую, стильную кофейню с открытой террасой. Внутри царил приятный полумрак, пахло свежесмолотыми зернами, корицей и холодным молоком. Стены были выложены кирпичом, а на полках стояли ряды книг в потрёпанных переплётах, которые можно было брать почитать. Заказ был быстрым: четыре айс латте, но каждый со своим сиропом – ванильным у Чонвона, карамельным у Сону, лесным орехом у Рики и классический, без всего, у Джеюна. Холодные, высокие стаканы, мгновенно запотевшие снаружи, стали приятной, почти живой тяжестью в руках, оставляя на ладонях влажные следы. С первым же глотком ледяного, горьковато-сливочного напитка испепеляющая жара отступила, превратившись в терпимый, даже приятный фон, в который можно было погрузиться, как в тёплую ванну.       С ледяными напитками в руках они снова вышли на улицу, и группировка невольно сохранилась: Сону и Чонвон впереди, ведя неторопливую беседу, Рики и Джеюн сзади, погружённые в свои мысли. Но теперь тишина между двумя последними стала более плотной, более осознанной. Рики был полностью поглощён внутренней бурей, его взгляд, обычно такой прямой и наглый, теперь то и дело украдкой, краем глаза скользил по спине Сону, замирал на его затылке, на линии напряжённых плеч под тонкой тканью рубашки, на том, как тот жестикулировал одной рукой, рассказывая что-то Чонвону, а другой придерживал стакан.       Джеюн наблюдал за этим скрытым, трогательным и немного комичным спектаклем с лёгкой грустью и полным пониманием. Он видел, как мучительно пытается совладать с собой его обычно неудержимый друг, и в этом была какая-то особая, хрупкая красота. Его собственные мысли, однако, начали постепенно, но неуклонно отплывать в другое, более тёмное и тревожное русло. В эту почти идиллическую картину солнечного дня с друзьями, в это теплое братство, начала закрадываться длинная, холодная тень, которая незримо присутствовала в каждой паузе, в каждом взгляде, украдкой брошенном на молчащий телефон, в каждом уголке сознания, который не был занят происходящим здесь и сейчас.       Именно в одну из таких пауз, когда Рики, уставившись в почти пустой стакан, вращал в нём соломинку, казалось, полностью ушедший в созерцание узоров из остатков пены, Джеюн не выдержал. Вопрос, который крутился у него на языке с самого утра, вертелся в голове, как назойливая мелодия, вырвался нарушу почти против его воли, подстегнутый тишиной и собственным нарастающим беспокойством. Голос его прозвучал тише, чем он планировал, и чуть хрипло от невысказанного напряжения. — А где Хисын?       Рики вздрогнул, словно его выдернули из глубокой медитации или лёгкого сна. Он медленно, как будто через силу, повернул голову, и на его лице, вместо ожидаемой озабоченности или простого ответа, расцвела широкая, откровенно злорадная ухмылка. Его глаза, обычно такие живые и открытые, сейчас сверкнули мстительным, почти бесовским весельем. — О, – протянул он, растягивая этот единственный звук, вкладывая в него целую гамму эмоций. — А что, снова хотите устроить исторический повтор на моей несчастной, многострадальной кровати? Потому что я должен тебя предупредить, дружище: мои нервы, да и мебель, не переживут второго акта этой… драмы в жанре «пылающие страсти в студенческом общежитии».       Джеюн вспыхнул так, что, казалось, мог растопить весь лёд в своём латте одним лишь жаром пылающих щёк. Он больно, со всего размаха, ударил Рики по спине открытой ладонью, причём сделал это почти рефлекторно. — Заткнись, – прошипел он, автоматически оглядываясь по сторонам, не услышали ли впереди идущие этот похабный намёк. — Я извинился! Искренне и не один раз! Ты сам это знаешь! — Так а он-то – нет, – фыркнул Рики, потирая спину, но сатанинская ухмылка не сходила с его лица, а в глазах читалось чистейшее наслаждение от смущения друга. — Он не проронил ни слова раскаяния за моральный ущерб, нанесённый невинному зрителю. То есть мне. — Я и за него могу извиниться, если тебе так нужно, – нахмурился Джеюн, чувствуя, как привычная, почти инстинктивная защитная стена – готовность брать на себя ответственность за чужие проступки, за чужую боль, за последствия чужих решений – начинает возводиться в его сознании сама собой, по накатанной годами колее. — Ты и так постоянно это делаешь, – Рики внезапно стал серьёзен. Его голос потерял насмешливый, дразнящий оттенок, в нём появилась лёгкая, но отчётливая усталость, даже горечь, и что-то похожее на жалость. — Ещё с прошлого года. За его грубость, за его колкости, за его выходки, за его… за его всё, Джеюн. Ты уже стал, прости за выражение, профессиональным адвокатом Ли Хисына. Его карманный щит от последствий. И знаешь что? Иногда это выглядит… грустно.       Джеюн не нашёл, что ответить. Слова Рики, сказанные без злобы, но с убийственной прямотой, попали точно в цель, в самое уязвимое место. Это было слишком близко к правде, к той роли, в которую он сам себя загнал своим упрямством, своей верностью, своей непоколебимой, глупой надеждой. Шим отвернулся, делая вид, что с интересом рассматривает витрину соседнего магазина со старыми пластинками.       Рики, видя его реакцию, вздохнул. Молчание повисло между ними, на этот раз некомфортное, тяжёлое, наполненное невысказанными мыслями. — Он к отцу сегодня, – наконец сказал Рики, глядя куда-то в сторону, на играющих в классики детей. Его голос был приглушённым, отстранённым, будто он говорил о погоде. — Рано утром уехал. А потом, когда я спросил, вернётся ли к вечеру, сказал, что, возможно, в квартиру поедет. И останется там на ночь. Может, и не на одну. — В квартиру? – переспросил Джеюн, хотя прекрасно расслышал. Он знал, что у Хисына есть своё, отдельное от общежития жильё, но тот почти не упоминал о нём в разговорах, тем более – не использовал, предпочитая казённую комнату с Рики, несмотря на все её недостатки. – Ага. Подарок отца на совершеннолетие. Недалеко от универа, в одном из тех новых, стеклянных небоскрёбов, которые похожи на хрустальные гробы. Я был там один раз, когда помогал занести коробки после ремонта. Он её ненавидит. Говорил, что она похожа на стерильную витрину для идеальной жизни, которой не существует. И что воздух там мёртвый. Кондиционированный и безжизненный.       Слова Рики упали в звенящую тишину между ними, как тяжёлые, холодные камни в глубокий колодец. Джеюн медленно перевёл взгляд с земли на ясное, безмятежно голубое, без единого облачка небо, по которому, словно по бескрайнему океану, плыло ослепительное солнце. Контраст между этой внешней, солнечной идиллией и мрачным, леденящим описанием «стеклянной гробницы» был настолько разительным, что вызвал физический дискомфорт, лёгкую тошноту. — А зачем ему к отцу? Он не говорил? – спросил Джеюн, уже почти не надеясь на внятный ответ. — Не-а, – Рики помотал головой, допивая последние, уже тёплые остатки кофе со льдом. — Ни слова. Но выглядел он… не так, как обычно. Не злым или намеренно закрытым. А именно… встревоженным. Будто собирался не на деловую встречу или семейный ужин, а на что-то глубоко неприятное, неизбежное. На операцию без анестезии. На суд. Такое у него было лицо.       Джеюн глубоко, с усилием вздохнул, словно воздух внезапно стал густым и тяжёлым. В его груди что-то сжалось, превратилось в холодный, тревожный комок, который мешал дышать. Неужели Хисын снова закроется? Схватится за старые, проверенные привычки, убежит в свою роскошную, но абсолютно пустую раковину из денег, высоких стен и ледяного, абсолютного одиночества? Вспомнит все свои суровые уроки о том, что близость – это всегда боль, доверие – глупость, а любовь – опасная иллюзия, ведущая к предательству?       Они наконец дошли до парка. Это был не огромный, помпезный центральный парк, а маленький затерянный сквер, скрытый в лабиринте старых, невысоких кварталов. Их цель – небольшая, деревянная, слегка покосившаяся от времени беседка в самой его глубине – была надежно укрыта от посторонних глаз и городского шума раскидистыми, густыми кронами вековых клёнов, чьи листья шелестели на ветру, словно перешёптываясь. Воздух здесь был на несколько градусов прохладнее, влажнее, он отдавал прелой листвой, сырой, плодородной землёй, цветущим где-то в зарослях жасмином и старой, нагретой на солнце древесиной.       Джеюн опустился на прохладную, отполированную временем и тысячами прикосновений деревянную лавку внутри беседки, откинул голову назад и подставил лицо тёплым лучам солнца, которые, пробиваясь сквозь густую листву, рисовали на полу, на его одежде, на коже движущиеся, дрожащие золотые пятна и узоры, похожие на кружево. Погода и правда была на редкость хороша. Идиллическая. Совершенная. Такая, о которой мечтают, планируя пикник.       Но та тревога, что зародилась в груди при словах Рики о встрече с отцом и «стеклянной гробнице», не унималась, а только росла, пуская всё более глубокие корни, сбивая ровный ритм дыхания, окрашивая даже этот прекрасный день в оттенки беспокойства. Он сидел, физически ощущая тепло солнца на лице, слыша обрывки оживлённого разговора друзей, но его сознание было разделено: одна часть здесь, в парке, другая – где-то далеко, в кабинете богатого, холодного человека, или в пустой, сверкающей чистотой квартире, где, возможно, сейчас стояла гробовая тишина.       Диалог в основном вёлся между Сону и Рики, который, казалось, обрёл второе дыхание, оправившись от шока, и теперь пытался блистать остроумием и эрудицией, рассказывая забавные и драматичные истории из своей недавней поездки в Пусан с Хисыном. Чонвон изредка, с убийственной точностью, вставлял меткие, ироничные комментарии, от которых все смеялись, включая, порой, даже самого Рики.       Джеюн же участвовал в этом действе чисто механически, кивая в нужных местах, улыбаясь, когда слышал смех, издавая короткие согласные звуки. Его пальцы нервно барабанили по шершавому дереву лавки, то сжимаясь в кулак, то расслабляясь. Наконец он не выдержал. Он достал телефон из кармана своих длинных, поношенных, мягких джинсовых шорт. Экран был чёрным, бездонным, без единого нового уведомления. Та самая цифровая тишина, что иногда бывает громче любого звука.       Он разблокировал телефон, его большой палец привычным, почти бессознательным движением вызвал телефонную книжку. Прокрутил список вниз, к букве «Л». Контакт был записан по-дурацки, нелепо, будто в спешке или в состоянии полной растерянности: «Ли (Х.)». И всё. Как будто в его жизни, в его сердце могло быть много таких «Ли», к которым он испытывал бы такую же душераздирающую смесь отчаяния, ярости, непонимания и всепоглощающей, болезненной нежности. Он почти нажал на зелёный значок вызова. Палец завис в миллиметре от холодного стекла, дрогнул. И тут же, как удар хлыста: Отец. Встреча. Нельзя. Не время. Нельзя мешать. Он отдернул руку, словно обжёгшись.       С раздражённым, фыркающим вздохом он отшвырнул телефон на лавочку рядом, как будто это была раскалённая картошка или живая змея. Снова попытался вслушаться в разговор, заставить себя присутствовать здесь и сейчас. Рики что-то с пафосом говорил о цвете моря в Пусане в час перед закатом, сравнивая его с размытой акварелью в работе какого-то японского мастера эпохи Эдо. Сону слушал, подперев щёку рукой, его взгляд был направлен на Рики, и на его лице не было обычного скепсиса или иронии – было внимание. Настоящее, заинтересованное, даже слегка завороженное внимание.       Джеюн видел это краем глаза, но его мозг отказывался обрабатывать информацию, придавать ей эмоциональную окраску. Его рука, будто живая, независимая от воли существо, снова потянулась к телефону. На этот раз он открыл мессенджер. Прокрутил список диалогов. Верхним был общий чат комнаты 177, ниже – активный диалог с Рики, ниже – семейный чат, заваленный фотографиями Лейлы от мамы… И ещё ниже, почти в конце, но не в самом – потому что самые старые, неактивные чаты с одноклассниками или бывшими преподавателями были ниже, – диалог с s1lenz.       Он открыл его, прокрутил вверх, не читая, просто чтобы увидеть хронологию. Последние сообщения были теми самыми, из Австралии. «Не исчезай только.» «Как колено? Сильно больно?» «Спокойной ночи, Джеюн.» А до этого – долгое, мучительное молчание, прерванное этим взрывом откровенности, этой хрупкой нитью, протянутой через океан. Он помнил каждое слово. Каждую паузу между ними.       Его пальцы, холодные и чуть дрожащие, начали быстро, почти судорожно стучать по стеклянной клавиатуре. Мысль была простой, примитивной, лишённой всяких намёков, игр, сарказма или притворства. Просто животная потребность знать. Просто констатация факта своего существования здесь, в солнечном парке, и вопросительный знак о существовании другого, там, в неизвестности.

@whats.the.jake: ты где?

      Он отправил, не задумываясь. И в этот самый момент, когда сообщение улетело, он с абсолютной, кристальной ясностью понял: после всего, что между ними произошло – после первого удара о стену, после сломанных очков, после беззвучных слёз в тёмной комнате, после поцелуя в холодном сквере и того вечера, после которого у Рики, вероятно, навсегда осталась психологическая травма, – он имел право написать такое. Он купил это право сполна – своей кровью, своей болью, своими собственными сломанными очками, своим упрямым, глупым, неотступным, как тень, присутствием. Он прошёл через огонь и вышел с другой стороны, и теперь у него в руках была эта горькая привилегия – право на прямой вопрос.       Он поправил сползшие по переносице очки, ожидая, не дыша. Ответ быстрее, чем он осмеливался надеяться. Быстрее, чем билось его сердце. @s1lenz: соскучился?       Джеюн фыркнул, и этот звук вырвался сам собой, смесь облегчения и раздражения. Старые привычки, старые роли умирали с трудом. Сарказм, защитная ирония, этот вечный танец-поединок – это был их родной язык, их первая азбука общения. Но теперь в этом языке появились новые, незнакомые, тревожащие диалекты, слова, которые означали совсем другое.

@whats.the.jake: нет

      Он отправил это почти машинально, по инерции. Пауза. Несколько секунд, которые растянулись в субъективной вечности. Он видел три точки, означающие, что Хисын печатает. Они возникали и исчезали. Затем: @s1lenz: жаль @s1lenz: а я соскучился       Это признание словно было вырвано силой, выдавлено из самого нутра, из того тёмного места, где обычно пряталось всё настоящее, и теперь оно лежало на экране голым и беззащитным, и от этого было ещё более шокирующим, более реальным. Эти два коротких сообщения ударили по Джеюну не метафорически, а с почти физической силой. Сердце ёкнуло – резко, болезненно-приятно, заставив его вздрогнуть всем телом. Он почувствовал, как по спине, по рукам пробежали мурашки, а дыхание перехватило. Он оставил сообщения без ответа. Не из вредности или желания помучить. А потому что не знал, что сказать. «Я тоже»? Это было бы слишком просто, слишком мало, слишком несоразмерно тому вихрю, что поднялся в его груди. А любое другое слово, любой более длинный текст мог всё испортить, мог быть неверно истолкован, мог спугнуть эту редкую, дикую птицу откровенности.       Он заблокировал экран, положил телефон на колени и с усилием попытался вернуться в реальность парка, в круг друзей. Сону и Рики теперь с жаром, но уже без прежней вражды, спорили о достоинствах абстрактного экспрессионизма против гиперреализма. Чонвон, кажется, уже окончательно сдался и просто наблюдал за ними с видом учёного-натуралиста, изучающего два редких, крикливых и ярко окрашенных вида птиц, устроивших брачные танцы. — Но в гиперреализме нет души! – восклицал Рики, размахивая руками. — Это просто технический фокус, цирковой трюк! «О, смотрите, я могу нарисовать каплю воды так, что вам захочется вытереть её с холста!» И что? Где здесь боль, где восторг, где хаос жизни? — А в твоём «хаосе жизни», – парировал Сону, — Часто невозможно понять, где верх, где низ, и не пытался ли художник просто скрыть за кляксами отсутствие таланта? Гиперреализм – это дисциплина! Это честный, колоссальный труд! Это попытка понять мир через его бесконечную, безумную детализацию! — Детализация – это для бухгалтеров! Искусство – это про эмоции, которые бьют тебя между глаз! — А по-моему, – вставил Чонвон своим тихим, ровным голосом, — Спор беспредметный. Это как сравнивать поэзию и техническую инструкцию. И то, и другое имеет право на существование, просто удовлетворяет разные потребности. Одним нужно, чтобы их трясло от восторга или ужаса, другим – чтобы восхищались их кропотливым мастерством и узнавали в идеально выписанной детали что-то своё. Рики – это стихийное бедствие в виде художника, а гиперреализм – это высокоточная хирургия. Нельзя требовать от урагана аккуратности, а от хирурга – разрушительной мощи.       Его слова повисли в воздухе, и на мгновение все замолчали, обдумывая эту неожиданно точную аналогию. Даже Рики выглядел озадаченно, как будто его только что похвалили и раскритиковали одновременно.       Прошло полчаса, может, больше – время в парке текло иначе, медленнее, тяжелее. Джеюн практически медитировал, подставив лицо солнцу, позволяя теплу и свету проникать в него, выжигать изнутри остатки тревоги, заполнять пустоту после полученных сообщений. Он почти достиг состояния какого-то отстранённого, сонного покоя. Почти.       И тогда телефон, лежавший у него на коленях, снова завибрировал. Коротко, настойчиво, назойливо, как щелчок по нервам. Он взглянул на экран, и сердце его сделало сальто в груди. @s1lenz: эй, щеночек       Старая кличка. Унизительная, злая, оскорбительная когда-то. Но теперь… теперь в ней не было ни капли прежнего презрения, никакого желания укусить или унизить. Была какая-то странная, грубоватая, почти неуклюжая нежность. Как поглаживание против шерсти, когда не знаешь, как иначе проявить ласку. Как признание того, что старые роли никуда не делись, но наполнились новым смыслом.

@whats.the.jake: ?

      Он отправил один лишь знак вопроса. Играть в угадайки у него не было ни сил, ни желания. Ответ пришёл мгновенно, будто Хисын ждал этого. @s1lenz: как насчёт свидания?       Воздух вырвался из лёгких Джеюна одним стремительным, неуправляемым выдохом, похожим на стон. Он покраснел так, что, казалось, вот-вот задымится, и тепло, разлитое по телу от солнца, сменилось резким, обжигающим жаром стыда и смущения. В горле пересохло, он выхватил бутылку из рук Чонвона. Вода пошла не в то горло, вызывая приступ судорожного, захлёбывающегося кашля, от которого у него потемнело в глазах и выступили слёзы.       Рики, сидевший рядом и только что что-то доказывавшее Сону про эмоциональную насыщенность мазка, тут же с рефлекторной принялся стучать ему по спине ладонью. — Эй, эй, осторожнее! Ты чего? Дыши, идиот! – затем его взгляд, полный беспокойства, упал на всё ещё светящийся экран телефона в дрожащей, судорожно сжимающей гаджет руке Джеюна. Рики замер. Его лицо исказилось. Это была целая палитра быстро сменяющих друг друга эмоций: изумление, брезгливость, театральное отвращение, а потом – мгновенное понимание и сардоническое, торжествующее веселье. Быстрым, как бросок кобры, движением он выхватил телефон у Джеюна, пока тот был беспомощен перед приступом кашля. — Да что там такое интересного, что ты аж… О, Господи, – прошептал он, и его голос сорвался на фальцет от притворного ужаса. Нишимура закатил глаза. — Только не опять! Пожалуйста, скажите мне, что это не приглашение на приватный просмотр в сто семнадцатую! Я этот кошмар не переживу второй раз! Мне потом отмывать всё, представляешь? Травма на всю жизнь! У меня теперь Павловский рефлекс: я вижу ваши лица близко – и мне сразу плохо! — Вы о чём? – спросил Сону, отвлекаясь от созерцания узора коры на ближайшем дереве. Его любопытство было искренним, неподдельным. Он наклонился, пытаясь заглянуть Рики за плечо, чтобы увидеть предательский экран. — Что там? Опять мемы с собачками? Покажи!       Джеюн, давясь кашлем и пылая от стыда так, что ему казалось, он вот-вот самовоспламенится и превратится в столп огня и позора прямо здесь, на парковой лавке, вырвал телефон обратно. Его движения были резкими, почти агрессивными, в них читалась паника загнанного в угол зверя. — Ни о чём! – выпалил он, пряча телефон за спину, как маленький ребёнок, пойманный за рисованием на стене. — Это личное! Тебя, Нишимура Рики, не учили с детства не читать чужие переписки? Это же базовые правила приличия! – злобно, но уже без реальной агрессии, а от бессилия, прошипел он в сторону друга.       Рики откинулся на спинку лавки, скрестил руки на груди и закинул ногу на ногу. На его лице расцвела триумфальная, откровенно издевательская, довольная улыбка. В его глазах читалось чистейшее превосходство – превосходство того, кто видел всё, кто знал самые сокровенные, нелепые и постыдные детали жизни другого, и кто теперь наслаждался своей властью, своей осведомлённостью, своим правом дразнить. — Да брось ты, – протянул он сладким, медовым голосом. — Какие могут быть секреты после того, что я видел? Я видел. Слишком. Много, – он сделал драматическую паузу, наслаждаясь эффектом. – Мне теперь, наверное, к психологу. И не к первому попавшемуся, студенческому. А к самому дорогому, именитому, с кушеткой из кожи крокодила. И всё благодаря вашим… художественным изыскам. — Заткнись, – простонал Джеюн почти умоляюще, закрывая глаза ладонью. Теперь горело не только его лицо, а, казалось, каждый сантиметр кожи. Он чувствовал себя раздетым догола, выставленным на всеобщее обозрение посреди этого солнечного, безмятежного парка, под пение птиц и смех детей. — А ты тогда не затыкался, знаешь ли, – невозмутимо парировал Рики, и в его глазах, под слоем насмешки, мелькнуло что-то тёплое, почти братское, понимающее. — В самом буквальном смысле этого слова. У меня до сих пор в ушах стоит.       Джеюн поднял глаза к небу, как бы моля небесные силы о мгновенной, милосердной смерти или хотя бы о том, чтобы земля разверзлась и поглотила его прямо здесь, вместе с лавкой и телефоном. Ни то, ни другое, увы, не произошло. Он поднялся с лавки, отходя на несколько шагов от шумной, теперь слишком осведомлённой и потому невыносимой компании. Ему нужен был воздух. Ему нужно было пространство, чтобы прийти в себя, чтобы стряхнуть с себя этот жгучий стыд и разобраться в клубке эмоций, которые вызвало это простое, прямое предложение.       Он прислонился спиной к прохладному, шершавому деревянному столбу беседки, снова открывая злополучный диалог. Его сердце всё ещё билось где-то в горле, пульсируя в висках тяжёлыми, отчётливыми ударами. Он перечитал последние сообщения, уже не видя букв, а ощущая их смысл всем нутром. @s1lenz: как насчёт свидания?       Глубокий, дрожащий вдох. Медленный, сдавленный выдох.

@whats.the.jake: смотря с кем

@s1lenz: не смешно @s1lenz: со мной       Прямота. Никаких намёков, никаких «может быть», никаких условий. Просто факт. Джеюн почувствовал, как вопреки всему, помимо его воли, уголки его губ сами собой, предательски, поползли вверх, рисуя на лице глупую, счастливую улыбку, которую он тут же попытался скрыть, прикусив губу.

@whats.the.jake: ну, если с тобой, я тогда подумаю

      Небольшая пауза. Он представлял себе, как Хисын на другом конце провода, в какой бы мрачной обстановке он ни находился, читает это, возможно, хмурится, возможно, проводит рукой по лицу, а возможно, тоже улыбается той своей редкой, едва заметной, больше ощущаемой, чем видимой улыбкой, которая меняла всё его лицо, делая его моложе, беззащитнее. @s1lenz: сегодня в семь @s1lenz: адрес скину позже. дресс-код – удобная одежда @s1lenz: я буду тебя ждать       И последняя фраза ударила сильнее всех предыдущих, сильнее, чем прямое приглашение. Не «приходи», не «будь там», не «давай встретимся». «Я буду тебя ждать». Это было больше, чем приглашение. Это было обещание, признание в важности, в ценности его присутствия. Это было молчаливое, но оттого не менее громкое признание в том, что его ожидание чего-то стоит, что оно значимо.       Джеюн заблокировал телефон, сунул его в глубокий карман шорт, как будто пряча улику, и, сделав ещё один глубокий, дрожащий, но уже более уверенный вдох, вернулся к друзьям. Он пытался придать своему лицу безмятежное, отстранённое выражение, но, судя по быстрому, оценивающему взгляду Чонвона, который скользнул по нему, остроумному и всё понимающему, ему это не удалось. Ян лишь слегка приподнял одну бровь, но ничего не сказал.       Рики теперь сидел на лавке значительно ближе к Сону, на почтительном, но заметно уменьшенном расстоянии. На щеках Кима всё ещё играл едва заметный, но упрямый, не желающий сходить румянец, как отблеск далёкого заката. Чонвон с упорством, достойным лучшего применения, продолжал свою тихую, но неумолимую атаку, доказывая Сону, что лингвистика, с её диахроническими исследованиями, теорией универсальной грамматики и анализом праязыков, объективно, с точки зрения сложности систем и абстрактности понятий, сложнее психологии, которая, по его словам, «часто опирается на довольно шаткие эмпирические данные, статистику, которую можно интерпретировать десятком способов, и теории, многие из которых так и остаются красивыми, но непроверяемыми гипотезами». Сону, конечно, был не согласен, а Рики, к всеобщему удивлению, встал на сторону Сону, аргументируя это тем, что «разбираться в хитросплетениях человеческого мозга и мотивах – это как пытаться починить самый сложный компьютер во вселенной, не имея ни схемы, ни инструментов, и даже не зная, где у него, чёрт возьми, кнопка включения».       Джеюн опустился на свободное место на лавке и больше не пытался вклиниться в спор, что-то доказать или добавить, а просто наблюдал. Смотрел, как спорят его друзья, как солнце, пробиваясь сквозь листву, рисует движущиеся, живые узоры на их лицах, как обычный, прекрасный, ничем не примечательный летний день течёт своим неторопливым, вечным чередом, не подозревая о бурях, бушующих в сердцах тех, кто наслаждается его теплом.       Но где-то на задворках сознания, тихо, но неумолимо, как тиканье часов в ночной тишине, уже начинал отсчитывать время новый, внутренний метроном. Семь часов. Удобная одежда. Неизвестный адрес. «Я буду тебя ждать».       И среди этого солнечного безобразия, среди смеха, споров и простого человеческого общения, Шим Джеюн, впервые за долгое, очень долгое время, почувствовал не тягостную тревогу ожидания катастрофы, а тихое, почти невыносимо сладкое, щемящее предвкушение. Ожидание не конца, а встречи. В его груди, рядом с холодным комком тревоги за Хисына, расцвел и стал набирать силу тёплый, живой росток надежды.

***

      Хисын так и не прислал адрес.       Этот факт, незначительный на первый взгляд, к шести часам вечера превратился для Джеюна в источник тихой, но настойчивой тревоги, которая, словно мелкий песок, забивалась в каждую щель его спокойствия. Он лежал на узкой, чуть жёстковатой кровати Ли в комнате 117, уставившись в потолок, где свет от настольной лампы Рики отбрасывал причудливые, танцующие тени от развешанных на стене эскизов и постеров с выцветшими от времени красками. Время, отмеряемое неторопливым, слегка хриплым тиканьем старых настенных часов, текло с вязкой, почти осязаемой медлительностью, и каждая минута растягивалась, наполняясь тягучими, липкими сомнениями. А что, если Хисын передумал? Что, если утренняя встреча с отцом, о которой с таким беспокойством говорил Рики, снова запустила в нём тот самый, хорошо отлаженный разрушительный механизм отстранения и ледяного цинизма, против которого Джеюн так отчаянно и, казалось бы, бесполезно боролся все эти месяцы? Что, если всё, что произошло между ними в последние месяцы – взгляды, прикосновения, поцелуи и последующие, неуклюжие сообщения – было лишь мимолётной слабостью, которую Хисын, придя в себя, решил похоронить под привычными слоями равнодушия?       Рядом, на своей собственной кровати, заваленной разномастными подушками и скомканным пледом с принтом космических кораблей, ворочался Нишимура Рики. Он сидел, поджав под себя ноги в позе лотоса, которая у него никогда не получалась по-настоящему, и его лицо, обычно такое подвижное и выразительное, сейчас было искажено подлинной мукой творческих – или, скорее, романтических – поисков. Он то набирал на своём телефоне длинное сообщение, то яростно стирал его одним движением большого пальца, то закатывал глаза к небу, испуская нарочито драматические, громкие вздохи, которые должны были, по его замыслу, привлечь внимание Джеюна и, возможно, вызвать у того слова поддержки или хотя бы саркастическое замечание. — Нет, это совершенно не то, – пробормотал Рики наконец, отбрасывая телефон на одеяло, как будто тот внезапно стал раскалённым углём. — Звучит так, будто я приглашаю его на обязательный семинар по повышению квалификации. «Привет, Сону, я слышал, завтра в культурном центре открывается новая экспозиция, посвящённая подсознательным образам в современном искусстве. Не хотел бы составить мне компанию?» Боже, да я сам усну на втором экспонате.       Джеюн лишь покосился на него из-под своей руки, которой он прикрыл глаза, не в силах отвлечься от собственных, куда более мрачных мыслей, сфокусированных на молчащем, тёмном прямоугольнике его телефона, лежавшем на подушке рядом. Он уже дважды – нет, трижды – перепроверял, не отключились ли уведомления, не села ли батарея, не перешёл ли мессенджер в автономный режим. Телефон был жив, сеть ловила на все пять палочек, но чат с s1lenz оставался немым, застывшим на последних сообщениях о свидании, которые теперь казались какими-то нереальными, почти издевательскими в своей краткости. — Может, стоит предложить что-то активное? – продолжал свой монолог Рики, уже больше для себя, чем для потенциального собеседника. Он подобрал телефон снова и принялся лихорадочно листать что-то в интернете. — Поехать за город, в тот самый лесопарк, где, говорят, водятся белки-летяги? Но это же целая экспедиция, нужно планировать путь туда, еду, обратный путь… А если он откажется? Это будет полный, абсолютный крах всех моих надежд. Или… или можно солгать? Сказать, что я случайно купил два билета на тот ограниченный показ японского арт-хауса про депрессию самурая, а друг внезапно заболел? Но он же знает, что у меня нет друзей, кроме вас. И Хисына. И то не факт. — Рики, – тихо, почти беззвучно прервал его Джеюн, не отрывая взгляда от потолка, где трепетала тень от абажура. — Ты слишком усложняешь. Просто спроси его, не хочет ли он завтра позавтракать в том самом кафе с вафлями и взбитыми сливками, которое он вчера упоминал. Просто, прямо, без подтекстов и давления. — Просто?! – воскликнул Рики, как будто Шим предложил ему прыгнуть с парашютом без подготовки и страховки. Он даже подпрыгнул на месте, отчего плед сполз на пол. — В этом-то и вся проблема, Дже-Дже! Всё должно быть не «просто»! Должен быть элемент… элемент судьбы! Непредсказуемости! Магии! Иначе как он поймёт, что это не просто дружеский завтрак, а начало чего-то большего? Он же психолог, чёрт возьми, он видит подтексты за километр! Мне нужно что-то такое, что обойдёт его аналитический радар! — Ты и есть тот самый элемент непредсказуемости, – фыркнул Джеюн, наконец опуская руку с лица и поворачивая голову на подушке, чтобы посмотреть на друга. В полумраке комнаты лицо Ники казалось бледным и уставшим. — Твоё естественное состояние – это ходячая неожиданность. Просто будь собой. Немного менее навязчивым, возможно. Но собой. Если ему интересно, он откликнется на тебя самого, а не на какую-то выдуманную версию.       Рики хотел что-то ответить, развести руками, начать новую тираду о сложностях человеческих отношений, но в этот самый момент телефон на подушке Джеюна наконец-то ожил. Он издал короткий, отчётливый, пронзительный в этой тишине звук, специально выбранный для уведомлений от одного-единственного контакта. Джеюн вздрогнул всем телом, словно его ударили током, и мгновенно приподнялся на локте, почти выхватывая устройство из складок простыни, пахнущей чужим стиральным порошком. Сердце бешено заколотилось где-то в горле, перекрывая дыхание, а в ушах поднялся лёгкий шум. Он большим пальцем, который вдруг стал неповоротливым, разблокировал экран, и свет ударил ему в глаза, заставив на секунду зажмуриться. @s1lenz: я сам заеду за тобой @s1lenz: ровно в семь выходи к главным воротам       Приказ, облечённый в форму короткого цифрового послания. И от этого оно стало ещё более весомым, ещё более реальным. Хисын не просто назначал встречу где-то в городе – он брал на себя полную ответственность, он заявлял о своём твёрдом намерении, о контроле над ситуацией. «Я сам заеду». Эти три слова разом растворили песчаную трясину сомнений, и на её месте возникла новая, более острая, дрожащая форма волнения – чистое, неразбавленное предвкушение.       Джеюн выдохнул, и напряжение последнего часа ушло вместе с этим выдохом, оставив после себя лёгкую, приятную слабость в коленях. Он перечитал сообщения ещё раз, затем ещё, как будто проверяя, не показалось ли, не приснилось ли. — Ну что? Жив ещё твой загадочный поклонник, или мы уже начинаем носить траур по нашим разбитым надеждам? – поинтересовался Рики, наблюдая за ним с неподдельным, острым интересом, забыв на мгновение о своих собственных душевных терзаниях. Он даже привстал на колени на кровати, чтобы лучше видеть выражение лица Джеюна. — Он заедет за мной, – сказал Джеюн, и его голос прозвучал глубже, спокойнее, чем он ожидал. Он опустил телефон на колени, но пальцы продолжали сжимать прохладный корпус. — К главным воротам. Ровно в семь. Сам. — А, значит, покататься решил, – кивнул Рики, как будто это было самым очевидным и логичным развитием событий. Он плюхнулся обратно на подушки, скрестив руки на груди. — Ну что ж, тогда хотя бы не придётся тебе трястись в метро в час пик. Маленькие радости.       Джеюн перевёл взгляд с светящегося экрана на друга, и его брови слегка приподнялись в немом удивлении, смешанном с лёгким недоверием. — У Хисына есть машина? – переспросил он, как будто Рики только что сообщил ему, что у Ли есть личный вертолёт или подводная лодка. — Конечно есть, – Рики фыркнул, откладывая наконец свой телефон в сторону и принимаясь задирать носок своего кроссовка, на котором красовалось выцветшее изображение какого-то аниме-персонажа. — Серая «Хонда». Не новая, но ухоженная, быстрая такая, спортивного вида, с низкой посадкой. Он же вообще, в принципе, не любит пешком ходить, если можно проехать. Лентяй по натуре, наш принц. Заявляет, что ходьба – это неэффективная трата времени и калорий, которые можно было бы потратить с большей пользой. Цитирую почти дословно. — Разве? – Шим задумался, и его лоб покрыла лёгкая морщинка концентрации. Он лихорадочно, с почти математической тщательностью начал перебирать в памяти все их случайные встречи, пересечения, даже те редкие, вымученные походы, когда они куда-то направлялись в одно время или оказывались в одном месте по воле обстоятельств. Он вспоминал их долгий, молчаливый, напряжённый путь от бара обратно в общежитие, ту ночную прогулку к набережной Хангана, когда они делили наушник… Хисын всегда шёл пешком. Неспешно, иногда отстранённо, иногда с такой сосредоточенной решимостью, будто преодолевал не расстояние, а какую-то внутреннюю преграду. Ни разу, ни в одном из этих воспоминаний не мелькал образ автомобиля, не слышался шум двигателя. Картинка, которую так легко рисовал Рики – Хисын, непринуждённо развалившийся за рулём стремительной, дорогой машины, – решительно не хотела складываться с тем Хисыном, которого знал Джеюн: тем, кто мог молча идти рядом в ночи, чьи шаги отмеряли ритм его собственного беспокойного сердца, чьё присутствие ощущалось как плотная тень, а не как удобное средство передвижения. — Я ни разу не видел, – наконец произнёс он вслух, больше для себя, пожимая плечами. — Ни разу за весь год. — Ну, он её редко использует в пределах кампуса и ближайших кварталов, – пояснил Рики, пожимая плечами в ответ, как будто это было само собой разумеющимся. — Говорит, что искать парковку в этих переулках – дело унизительное и пустая трата времени, которого и так вечно не хватает. А вот если куда-то за пределы, куда на общественном транспорте добираться час, а на машине – двадцать минут… О, тогда да. За рулём он… специфический. Сосредоточенный. Молчаливый. И едет всегда чётко по правилам, но так, будто каждое из них он лично придумал и одобрил. Никаких лишних движений.       Джеюн фыркнул, не в силах совладать с лёгкой, непроизвольной улыбкой, которая тронула уголки его губ, и снова откинулся назад на подушку, которая теперь казалась ему удивительно удобной и пахла так знакомо. Он закрыл глаза, пытаясь представить это: Хисын за рулём. Сосредоточенный, собранный, его спина ровная, руки расслабленно лежат на руле, профиль, обычно скрытый прядями волос, чётко вырисовывается на фоне мелькающих за тонированным стеклом огней ночного города. Картинка была притягательной, странной и почему-то невероятно возбуждающей. — И куда вы направляетесь в этот прекрасный, тёплый, полный романтических возможностей вечер? – осторожно, с наигранной, преувеличенной небрежностью спросил Рики, снова берясь за свой телефон, но уже явно следя за реакцией друга краем глаза. Он сделал вид, что изучает что-то на экране, но его поза была напряжённой, ожидающей. — Без понятия, – честно ответил Джеюн, не открывая глаз. Он провёл рукой по лицу, чувствуя, как подушечки пальцев скользят по коже, по-прежнему горячей от смущения после дневных событий в парке. — Он не сказал.       Ники кивнул медленно, многозначительно, как будто это было вполне ожидаемо и укладывалось в некую внутреннюю логику поведения Хисына, известную только ему. — Ну, с ним всегда так. Сюрпризы, непредсказуемость – это его основные средства самовыражения. Прямые ответы – для слабаков. Но ты уже должен был привыкнуть. Только, ради всего святого и не очень, – он поднял указательный палец, и в его голосе зазвучала театральная, но от этого не менее искренняя, почти умоляющая нота, — Если вы снова, по зову сердца и прочих частей тела, захотите уединиться для углубленного изучения анатомии и психологии друг друга, помните, пожалуйста: моя комната, моя кровать и, что гораздо важнее, моя неокрепшая, творческая психика – вход воспрещён. Я устанавливаю границы. Здоровые, чёткие, нерушимые границы. — Тебе не надоело? – рыкнул Джеюн, наконец открывая глаза и поднимаясь с кровати. В его голосе прозвучало раздражение, но оно было поверхностным, без настоящей, глубокой злости, скорее усталой реакцией на заезженную пластинку. — Весь день, с самого утра, ты только об этом и твердишь. Можешь сменить тему? Хотя бы на пять минут? — Психологи, между прочим, в один голос утверждают, что травматические переживания нужно проговаривать, – с напускным достоинством заявил Рики, складывая руки на груди. — Прорабатывать. Выводить на свет божий. Я прорабатываю. Методом повторения, здорового сарказма и профилактического запугивания потенциальных нарушителей. Это терапевтично. — Вот я тебе предложу здоровую, практическую альтернативу для проработки твоих комплексов, – Джеюн шагнул к зеркалу в прихожей, маленькому, в потёртой деревянной раме, и попытался разглядеть своё отражение в полумраке, который царил в этой части комнаты. — Переспи с Сону на моей кровати. В комнате сто семьдесят семь. Я официально, в устной форме, даю тебе разрешение. Бери мои простыни, бери подушки, устраивай себе травму по собственному, индивидуальному вкусу. Можешь даже мои очки одолжить для антуража. Только, ради всего святого, оставь меня в покое с твоими комментариями. — Ну, это уже что-то из разряда несбыточных мечтаний и сладких, но горьких фантазий, – вздохнул Рики, и в его голосе вдруг, непреднамеренно, прозвучала неподдельная, глубокая, щемящая грусть. Он отвернулся, уставившись в стену, украшенную его собственными эскизами. — Вот поэтому и заткнись, – бросил Джеюн, уже не обращая на него внимания, полностью поглощённый своим отражением.       Он вглядывался в знакомые черты, пытаясь оценить себя критически, беспристрастно, чужими глазами. Глазами Хисына. Получалось откровенно плохо. Он видел то же самое лицо, что видел каждое утро в зеркале над раковиной: тёмные, чуть растрёпанные, непокорные волосы, прядь которых, несмотря на все усилия, всё равно падала на лоб, квадратные очки в чёрной оправе, за которыми скрывались глаза, слишком выразительные, по его мнению, и потому всегда немного смущённые, прямой нос, щёки, на которых после сеульской весны снова проступили бледные, едва заметные веснушки… Он видел простую серую футболку с выцветшим, потрескавшимся логотипом какой-то австралийской инди-рок-группы, которую он купил на концерте лет пять назад, поношенные джинсовые шорты, слегка болтающиеся на бёдрах, которые сейчас были последним писком моды, как уверял его Сону. Он выглядел… как он сам. Шим Джеюн. Не более того. И он не знал, достаточно ли этого. Что Хисын, с его изощрённым, выверенным вкусом, с его циничным, перенасыщенным взглядом на мир, с его жизнью, обёрнутой в папиросную бумагу из денег, статуса и ледяной отстранённости, мог найти в таком простом, неуклюжем, прямолинейном «щенке»? Что могло заставить того смотреть на него тем пристальным, жгучим, лишённым насмешки взглядом, который Джеюн ловил на себе всё чаще? — Ты отлично выглядишь, не парься, – как будто прочитав его мысли сквозь затылок, произнёс Рики, не отрываясь от созерцания стены, но голос его звучал ободряюще, почти нежно. — Серьёзно, Джеюн. Не пытайся выглядеть как-то иначе, не втискивай себя в какие-то рамки. С ним это не работает, он такие фокусы видит насквозь и презирает. Он тебя и таким принял. Со всеми твоими дурацкими очками, футболками, прямыми вопросами и этой… этой твоей раздражающей искренностью. Она, кстати, и есть твоё главное оружие. Так что расслабься.       Джеюн промолчал, продолжая разглядывать себя, но слова друга, кажется, немного успокоили бурлящий внутри хаос. Потом его взгляд, скользнув по комнате, упал на полуоткрытый шкаф Хисына. Дверца была приоткрыта, и внутри, ровными, аккуратными рядами висели рубашки – белые, голубые, чёрные, – свитера из тонкой шерсти, тёмные брюки, пара пиджаков. Всё дорогое, качественное, выдержанное в сдержанной цветовой гамме, без ярких акцентов, без кричащих логотипов. Чистая, функциональная эстетика. — Если хочешь, поройся у него в шкафу, стащи какую-нибудь его чёрную водолазку или эту серую рубашку, что он иногда носит, – продолжил Рики, уже с лёгкой, знакомой усмешкой в голосе. Он повернулся, опершись спиной о стену, и наблюдал за Джеюном. — Будешь выглядеть как его мини-версия. Немного пошло, но мило. Держу пари, он даже обрадуется. Своего рода метка собственности. Примитивный, но эффективный способ сказать «это моё» без лишних слов.       Джеюн задумался, снова рассматривая свою старую, мятую футболку. Надеть что-то Хисына… Это было бы слишком. Слишком интимно, слишком по-хозяйски, слишком… наглядно. Это был бы жест, который переводил их хрупкие, ещё не до конца оформленные отношения на какой-то иной, более серьёзный уровень. И Джеюн не был уверен, что готов к этому. Нет, он решительно покачал головой, отвергая саму мысоль. Он пойдёт таким, какой есть. В своих вещах, со своей историей, написанной на его коже веснушками и в его глазах за очками. Это был его принципиальный выбор. Он не будет притворяться, не будет играть в чужие игры.       Он вернулся к кровати и сел на самый край, наблюдая, как Рики, внезапно вдохновлённый или, скорее, движимый внезапным приступом отчаяния, с невероятным энтузиазмом принялся наводить порядок на своей половине комнаты. Книги по искусству, разбросанные веером на полу, одна за другой полетели на полку, не всегда попадая в нужный ряд. Разбросанные карандаши, кисти, тюбики с засохшей краской были собраны в старую, помятую жестяную банку из-под печенья. Смятые футболки с абстрактными принтами, свитера с дырами на локтях исчезли в тёмной глубине шкафа. Даже пол под его кроватью был подметан старым, потрёпанным веником.       Причина этой внезапной, почти лихорадочной активности была проста и болезненна, как порез бумагой: днём Сону, заглянув в комнату 117 за Джеюном, чтобы позвать того на обед, небрежно, даже не глядя по сторонам, бросил, оглядев хаос, царивший вокруг кровати Рики: «У тебя тут, как и в мыслях, похоже, полная свалка. Как ты в этом находишь что-то нужное? Не говоря уже о вдохновении». Он не хотел обидеть, это была просто констатация факта в свойственной Сону прямой, бесхитростной манере, но у него это отлично получилось. Даже Джеюн, наблюдавший со стороны, затаив дыхание, почувствовал, как эти слова, словно острые, отравленные осколки стекла, впились в Рики. Тот тогда лишь натянуто, неестественно засмеялся, отмахнулся и сказал что-то про творческий беспорядок, но сейчас, спустя долгие часы, пытался залатать невидимую, но кровоточащую рану, наводя бесполезный, потому что запоздалый и очевидно вымученный, порядок.       Джеюн вздохнул, чувствуя тяжесть в груди, и проверил время на телефоне: без пяти семь. Сердце снова, предательски, участило ритм, застучав где-то в основании горла. Он поднялся с кровати, провёл обеими руками по волосам, пытаясь хоть как-то, хотя бы на время, привести их в состояние, отдалённо напоминающее порядок, но непокорная прядь снова, с упрямством, достойным лучшего применения, упала на лоб. Он сдался, махнув рукой. — Слушай, – сказал он, поворачиваясь к Рики, который теперь с ожесточением, граничащим с фанатизмом, вытирал пыль с тумбочки, заваленной пустыми банками из-под газировки и засохшими тюбиками от краски. — Не принимай его слова близко к сердцу, ладно? Он не со зла. Он просто… видит мир через призму своего предмета. Для него порядок – это способ контролировать хаос. А твой творческий беспорядок – это воплощение хаоса, который он, как психолог, пытается понять и структурировать. Это не осуждение. Это… профессиональный интерес, доведённый до абсурда.       Рики остановился, тряпка в его руке замерла. Он обернулся, и на его лице, обычно таком оживлённом, на мгновение мелькнуло что-то уязвимое, детское, почти беззащитное, но тут же скрылось за привычной, натренированной маской шутовства и напускного безразличия. — Да кто здесь что-то принимает? — фыркнул он, но голос его дрогнул. — Я просто навожу порядок. Внезапно осознал, что живу в свинарнике. У меня целый вечер впереди для творческих мук, планирования мирового господства и переосмысления своего места во вселенной. Иди уже, а то опоздаешь на свой тайный, загадочный съезд двух заблудших сердец. И передай Хисыну, что если он снова тебя вернёт в три часа ночи с видом оленя, сбитого фурой, я лично прибью его кроссовками к потолку.       Джеюн кивнул, не в силах сдержать лёгкую улыбку, и вышел из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь и оставив Рики наедине с его внезапно очищенным, но оттого не менее пустым пространством и неочищенными, жгучими, как свежая рана, чувствами.

***

      Вечерний воздух, встретивший его на улице, был уже не таким удушающе жарким, каким он был днём. В нём чувствовалась лёгкая, почти невесомая, но отчётливая прохлада, пришедшая откуда-то с реки и предвещавшая скорый, стремительный закат. Джеюн медленно, почти неспеша, шёл по знакомой, вытоптанной поколениями студентов дорожке, мимо того самого, уже ставшего почти мифическим сквера, где всё и началось в прошлом году, где росли их первые, ядовитые шипы взаимной неприязни и где, вопреки всему, проросли первые, невероятные, хрупкие ростки чего-то другого, непонятного и пугающего. Его кроссовки мягко шуршали по мелкому гравию, и этот звук был единственным, что нарушало вечернюю тишину кампуса, погружавшегося в предсумеречную дремоту. В груди, вместе с нарастающим, сладким волнением, поселилось странное, тихое, почти умиротворяющее спокойствие. Решение было принято. Путь, каким бы запутанным он ни был, – ясен. Он шёл на встречу. На свидание. С Ли Хисыном. Эта мысль уже не вызывала паники, лишь лёгкую, приятную дрожь где-то глубоко внутри.       Главные ворота кампуса, монументальные и немного помпезные в своём неоклассическом стиле, были уже видны впереди, залитые последними, косыми лучами заходящего солнца, которые окрашивали песчаник в тёплый, медовый цвет. И тут он её увидел. Припаркованную чуть в стороне, в полосе глубокой тени от высокого, строгого здания факультета права, чьи стены были увиты плющом. Серая «Хонда». Именно такая, как описывал Рики. Низкая, стремительная, с чистыми, почти скульптурными линиями, лишёнными каких-либо излишеств. Она выглядела дорого, мощно, сдержанно агрессивно и совершенно не в стиле того Хисына, который жил в комнате общежития с Рики, пил кофе из автомата в лобби и носил простые футболки. Это была машина человека из другого мира, того самого, закрытого и холодного, откуда был родом Ли Хисын – мира больших денег, безупречного статуса, семейных ожиданий и холодного, безэмоционального расчёта.       Джеюн замедлил шаг, почти остановился, внезапно осознав всю сюрреалистичность, всю нелепость ситуации. Он, Шим Джеюн, сын школьной учительницы и инженера из тихого пригорода Брисбена, человек, чьей самой большой ценностью была семья и собака, шёл на свидание, к спортивной, дорогой машине к… кому? К наследнику состояния, студенту престижнейшего литературного факультета, человеку, чья жизнь состояла из слухов, отстранённости и высокомерия. Нервы снова дали о себе знать, холодными, цепкими иглами пробежав по спине, заставив ладони стать чуть влажными.       Он заставил себя сделать последние несколько шагов, медленно, словно подходя к краю обрыва. Шим подошёл к машине, остановившись у пассажирской двери. Через тонированное, почти чёрное стекло можно было разглядеть лишь смутный, неясный силуэт человека в водительском кресле. Джеюн нерешительно положил руку на холодную, отполированную до зеркального блеска металлическую ручку, сделал глубокий, дрожащий вдох, наполнил лёгкие вечерним воздухом, пахнущим асфальтом и цветущими где-то вдалеке липами, и потянул на себя. Дверь открылась беззвучно, с мягким, бархатистым щелчком высококачественного механизма.       В салоне на него обрушилась сложная, многослойная композиция ароматов. Новая кожа сидений, отдающая лёгкой горчинкой, дорогой, ненавязчивый ароматизатор с нотами сандала, ветивера и чего-то холодного, можжевелового, чистота, почти стерильность, и лёгкий холодок от работающего на низких оборотах кондиционера. И, конечно, поверх всего этого – тот самый, неуловимый и мгновенно узнаваемый запах, что оставался на подушке в комнате 117, на простынях, на свитере, который Хисын иногда забывал на стуле.       Джеюн сел на безупречно чистое, тёплое от солнца, но прохладное на ощупь пассажирское сиденье, которое мягко, но уверенно притянуло его к себе, обволакивая со всех сторон. Он осмотрелся, стараясь делать это незаметно: приглушённая, неяркая подсветка приборной панели, окрашенная в мягкий синий цвет, минималистичный дизайн передней панели, никаких лишних кнопок, украшений, безделушек. Всё функционально, выверено, строго. Всё как у него самого.       И только тогда, устроившись и прикрыв дверь, он повернул голову к водителю. Хисын сидел, откинувшись на спинку кресла, положив одну расслабленную руку на верхнюю часть руля, другую — на рычаг коробки передач, обтянутый той же кожей, что и сиденья. Он был одет в простые, но безупречно сидящие на нём чёрные хлопковые брюки и тёмно-синюю, почти чёрную футболку из тонкого, качественного хлопка, которая идеально облегала его широкие плечи, узкую талию, подчёркивая атлетическое, но не грубое телосложение. Его профиль, освещённый призрачным голубоватым светом приборов, казался вырезанным из тёмного, полированного камня – чёткий, резкий, скульптурный, совершенно непроницаемый. Когда дверь открылась и Джеюн сел, Хисын слегка, почти незаметно вздрогнул, как будто его выдернули из глубокой, поглощающей задумчивости, и медленно, с видимым усилием, повернул к нему голову.       Их взгляды встретились в полумраке салона, нарушаемом лишь слабым светом с улицы и приборной панели. На лице Хисына не было ни улыбки, ни привычной, насмешливой или холодной маски. Не было и напряжения, которое Джеюн видел в парке. Было лишь сосредоточенное, почти болезненное, поглощающее внимание. Он смотрел на Джеюна так, словно пытался запечатлеть, впитать в себя каждую деталь, каждый оттенок в этом скудном, обманчивом освещении, проверить, что он реальный, что он здесь, что он пришёл.       Несколько секунд они просто молча смотрели друг на друга. Тишина в салоне была густой, плотной, словно её можно было потрогать. — Привет, – наконец сказал Хисын. Его голос прозвучал тихо, немного хрипло, с лёгкой хрипотцой, как будто он долго не говорил или говорил много, на повышенных тонах. В этом одном слове была странная смесь простоты и невероятной сложности.       Прежде чем Джеюн успел открыть рот, чтобы ответить, Хисын, не отрывая от него взгляда, свободной рукой протянул ему пластиковый стакан с прозрачной крышкой, из торчащей из которой чёрной соломинки доносился знакомый, сладковатый, шоколадно-кофейный аромат, мгновенно узнаваемый. — Твой любимый, – просто добавил он, как будто комментируя погоду. Его пальцы слегка коснулись пальцев Джеюна, когда тот автоматически принял стакан. Прикосновение было мимолётным, сухим и тёплым, но от него по всей руке Джеюна пробежала короткая, острая волна электричества, заставившая сердце ёкнуть.       Джеюн замер, глядя на стакан в своей руке. Конденсат уже выступил на его прохладных стенках. Это была та самая, до смешного приторная, неполезная, но невероятно утешительная смесь, которую он всегда заказывал в самые тяжёлые дни, когда тоска по дому или неудачи в учёбе накрывали с головой. Как Хисын это помнил? Когда он вообще успел это заметить, запомнить, проанализировать? Они же почти никогда не ходили в кафе вместе. Разве что случайно, в компании. Или… или Хисын наблюдал. Всегда наблюдал. Даже когда делал вид, что игнорирует. — Спасибо, – пробормотал Джеюн, чувствуя, как глупо, как неадекватно звучат эти простые слова в такой ситуации, наполненной невысказанным напряжением. Но других слов не находилось. — Пристегнись, – сказал Хисын, всё ещё не отрывая взгляда от его лица. В его тоне не было приказа, не было раздражения. Забота, облечённая в самую утилитарную, бытовую форму. Как будто это было самым важным, что нужно было сделать в первую очередь.       Джеюн послушно, почти механически потянул за ремень безопасности, вставил металлическую пряжку до щелчка, который прозвучал неожиданно громко в тишине салона. Хисын, наконец отведя глаза, повернул ключ зажигания. Двигатель завёлся не с рёвом, а с низким, мощным, почти кошачьим, глубоким ворчанием, которое скорее ощущалось телом, вибрацией через сиденье и руль, чем слышалось ушами. Машина плавно, без малейшего рывка, тронулась с места и так же плавно, бесшумно нырнула в вечерний поток машин, струившийся широкой, светящейся рекой по проспекту за воротами кампуса.       Наступила тишина. Но не неловкая, не тягостная. Она была насыщенной, наполненной почти неслышным гулом мощного двигателя, тихой, меланхоличной, инструментальной композицией в стиле инди, что лилась из скрытых, но качественных динамиков с идеально выверенным, объёмным звуком, и гулким, отчётливым биением собственного сердца Джеюна, которое теперь стучало где-то в висках, заглушая всё остальное. Он молчал, уставившись в боковое окно, наблюдая, как знакомые, исхоженные вдоль и поперёк улицы студенческого квартала с их неоновыми вывесками дешёвых забегаловок, круглосуточных магазинов и хостелов, с шумными толпами таких же, как он, студентов, постепенно, плавно сменялись другими, более широкими, более «взрослыми», серьёзными. Они миновали шумный, яркий центр, где стеклянные небоскрёбы делового района сверкали тысячами немых огней, отражаясь в тёмной, маслянистой воде Чхонгечхона, и свернули в район, где высотные жилые башни из стекла и бетона постепенно уступали место более низким, но не менее стильным, даже богемным зданиям из старого красного кирпича и зелёного стекла – бывшим фабрикам, заводам, складам, превращённым руками дизайнеров в модные лофты, арт-пространства, галереи и дорогие, но не пафосные рестораны. Здесь было тише, темнее, но в этой темноте чувствовалась скрытая, творческая энергия.       Музыка в машине сменилась на другую композицию – более мрачную, атмосферную, с навязчивым ритмом и тягучими гитарными партиями. Джеюн украдкой посмотрел на Хисына. Тот смотрел на дорогу, его лицо было спокойным, сосредоточенным, но в уголках губ таилась едва заметная напряжённость. Он вёл машину уверенно, плавно, почти медитативно, его движения за рулём были точными, выверенными. — Как день? – спросил наконец Джеюн, не в силах больше выносить эту насыщенную, но тяжёлую тишину. Его голос прозвучал громче, чем он планировал, слегка хрипло от долгого молчания. Он смотрел не на Хисына, а на закат, пылавший на западе багрянцем, золотом и сиреневыми полосами между силуэтами зданий, но его всё внимание было приковано к человеку рядом.       Хисын помолчал пару секунд, его пальцы слегка постукивали по рулю в такт музыке, которая теперь звучала тише. — Теперь хорошо, – ответил он, и в его голосе, впервые за вечер, прозвучала лёгкая, едва уловимая, но несомненная улыбка. Она не отразилась на его лице, но была слышна в интонации, в том, как растянулся последний слог. — А было не так? – Джеюн повернулся, отрываясь от гипнотизирующего пейзажа за окном. Он видел, как челюсть Хисына слегка напряглась.       Хисын помолчал ещё, как будто взвешивал, стоит ли говорить, какую версию выбрать. — Было паршиво, – честно, без прикрас, без попыток смягчить, выдохнул он наконец. Слово повисло в воздухе, грубое и реальное. — Рики говорил, что ты встречался с отцом, – осторожно продолжил Джеюн. Он знал, что ступает на опасную территорию, но не мог не спросить. Ему нужно было знать. Даже если ответ будет болезненным. — Рики слишком много говорит, – отрезал Хисын, и в его тоне снова, на мгновение, зазвучал знакомый, холодный металл. Но это была не злость на Джеюна. Это было мгновенное, рефлекторное раздражение на ситуацию, на факт обсуждения его личной жизни, пусть даже с его же лучшим и, пожалуй, единственным другом. Он на мгновение оторвался от дороги, мельком, но очень пристально взглянув на Шима. Его глаза в полумраке казались совсем тёмными, бездонными, как ночное небо без звёзд. — Отец снова захотел обсудить мои «перспективы» после выпуска. Очередную настойчивую, методичную попытку впихнуть меня, как квадратный колышек, в свою идеальную, выверенную до миллиметра, предопределённую схему. Корпоративная юриспруденция. Слияния и поглощения. Сидеть в стерильном стеклянном кабинете на сороковом этаже небоскрёба с видом на чужой успех и разбирать бумажки, от которых пахнет тоской, деньгами, которые мне не нужны, и пустотой, которая меня душит, – Ли произнёс последние слова с таким леденящим, абсолютным, почти физическим презрением, что Джеюну, несмотря на тёплый, комфортный воздух в салоне, стало холодно, и по спине пробежали мурашки. Хисын резко, с силой выдохнул, словно пытаясь вытолкнуть из себя не только слова, но и сам этот разговор, этот груз. — Но не бери в голову. Это не твоя проблема. И… и сегодня, – он сделал паузу, и его голос смягчился, стал тише, — Сегодня не об этом. Я не для того тебя сюда позвал, чтобы жаловаться на свою золотую клетку.       Машина замедлила ход, плавно, без рывков свернула с широкого проспекта на узкую, вымощенную старой, неровной брусчаткой улочку, где фонари встречались реже, а тени – длиннее. Высокие здания здесь действительно походили на переоборудованные заводские корпуса начала прошлого века: грубая, местами осыпающаяся кирпичная кладка, огромные, теперь закопчённые и пыльные окна, массивные чугунные ворота, ведущие куда-то во внутренние, тёмные дворы. Воздух здесь пах иначе – старым камнем, пылью, влажным деревом и далёким, едва уловимым запахом реки.       «Хонда» плавно остановилась у одного такого здания, больше похожего на заброшенную электростанцию: массивные, глухие стены, высокие, узкие окна, затянутые пылью и паутиной. Хисын заглушил двигатель. Тишина, нахлынувшая после выключения мотора, стала внезапной и оглушительной. Было слышно лишь тихое потрескивание остывающего металла где-то под капотом и далёкий гул города, доносящийся словно из-под толщи воды. — Выходи, – мягко, почти шёпотом, сказал Хисын, разблокировав двери. В его голосе не было команды, было приглашение. И что-то ещё – лёгкая, едва уловимая нотка неуверенности, будто он всё ещё сомневался, правильный ли это выбор.       Джеюн послушно открыл дверь и вышел на прохладный, пропитанный вечерней сыростью воздух узкой улочки. Хисын обошёл машину и встал рядом, его присутствие было ощутимым, как магнитное поле, которое Джеюн чувствовал кожей. Ли не взял Джеюна за руку, не коснулся его плеча, не сделал никакого жеста, который можно было бы истолковать как нечто большее, чем просто сопровождение. Но жестом головы, почти незаметным кивком, указал направление – не к парадному, освещённому входу, которого, впрочем, здесь и не было видно, а вдоль стены, вглубь тени.       Хисын повёл его не к широкой двери какого-нибудь модного заведения с вывеской и приглушённой музыкой, а к неприметной, узкой, покрашенной в матовый чёрный цвет металлической двери, затерявшейся между витриной тёмного, казалось, неработающего букинистического магазина, где в запылённом окне грудились стопки старых книг в потрёпанных переплётах, и глухой, слепой стеной, за которой, судя по едва читаемой, выцветшей вывеске, когда-то была кофейня, а теперь висел лишь ржавый амбарный замок. На двери не было ни вывески, ни номера, ни звонка, ни глазка. Лишь небольшая, почти невидимая царапина на краске, похожая на знак.       Ли без лишних слов, без объяснений, достал из кармана брюк простой тяжёлый ключ на кольце с двумя другими, вставил его в замочную скважину, почти скрытую в тени, повернул с глухим, уверенным щелчком, отпер дверь. Он потянул её на себя и пропустил Джеюна вперёд, в полную, слепую темноту, из которой пахнуло волной спёртого, старого воздуха, пахнущего пылью, бумагой, древесиной, металлом и чем-то ещё – воском, олифой, временем.       Джеюн шагнул внутрь, и тьма поглотила его. Он замер, пытаясь хоть что-то разглядеть, но не видел ничего. Слышал лишь шаги Хисына, который вошёл следом, и мягкий звук закрывающейся двери. Затем где-то впереди, сбоку, раздался щелчок выключателя, и зажглись несколько ламп под потёртыми абажурами, разливая по пространству тёплый, приглушённый, янтарный свет, который не столько освещал, сколько подчёркивал тени.       Джеюн замер, медленно осматриваясь. Они стояли в небольшом, узком холле, больше похожем на коридор. Стены от пола до самого высокого потолка, терявшегося в полумраке, были заставлены стеллажами из тёмного, некрашеного дерева. Но на этих стеллажах, вопреки ожиданиям, лежали не книги. Они были плотно, рядами, уставлены виниловыми пластинками в бумажных, часто потрёпанных конвертах. Тысячи, десятки тысяч. Их запах – пыль десятилетий, старая, желтеющая бумага, специфический запах пластика и краски – и был тем самым запахом, что встретил их на пороге. Дальше, в конце этого коридора-хранилища, виднелся арочный проход в более просторное, высокое помещение. Джеюн медленно, почти на цыпочках, пошёл вперед, ведомый острым, неподдельным любопытством, которое заглушило на мгновение все остальные чувства.       Он оказался в студии. Настоящей, профессиональной, и, судя по всему, застывшей в каком-то временном сдвиге, где-то в середине девяностых или даже раньше. Большая комната с высокими потолками, поддерживаемыми открытыми металлическими балками, стены из грубого, неоштукатуренного красного кирпича, покрытые местами звукопоглощающими панелями из пробки и чёрного войлока. В центре, под потолком, висели несколько микрофонов на длинных, гибких стойках. Вдоль одной из стен стояли гитарные усилители, дребезжащий старый синтезатор, акустическая и бас-гитары на подставках. В углу, у стены, затянутой чёрным бархатом, скромно ждала своего часа ударная установка. В другом углу, у стены, тянулся длинный, потрёпанный временем и использованием, но явно дорогой, глубокий кожаный диван тёмно-бордового, почти шоколадного цвета. Повсюду на стенах, приколотые кнопками или приклеенные скотчем, висели плакаты с концертов давно забытых групп, чёрно-белые фотографии музыкантов, какие-то схемы, графики, тексты песен, испещрённые пометками. Воздух был спёртым, почти осязаемым, но в этой спёртости была своя, особенная магия, атмосфера места, где творили, где рождалось что-то важное, где время текло по-другому.       Джеюн видел нечто похожее однажды, у своего друга-музыканта в Брисбене, в его гараже, переделанном под репетиционную базу. Только та студия была любительской, заваленной пустыми банками из-под пива, смятыми нотами, пропахшей потом и молодостью. Эта же дышала историей, серьёзным, почти священным, уважительным отношением к делу, к инструментам, к самому процессу. Здесь царил не хаос, а организованный творческий беспорядок, где каждая вещь знала своё место.       Хисын прошёл мимо него, его шаги отдавались глухим, приглушённым эхом по голому, покрытому слоем пыли бетонному полу. Он подошёл к дивану, смахнул с него невидимую пылинку и опустился на него, откинувшись на спинку, закинув одну ногу на колено другой. Затем он похлопал открытой ладонью по потёртой коже сиденья рядом с собой, не глядя на Джеюна. Молчаливое, но безошибочное, почти повелительное приглашение.       Джеюн неспешно последовал за ним. Он шёл медленно, обводя взглядом каждую деталь, стараясь запечатлеть всё: старый, огромный пульт с кучей ручек, слайдеров и мигающих разноцветных лампочек, коллекцию гитар в стояках у стены, даже потолок, где были проложены какие-то провода в металлических коробах, и виднелись остатки старой системы вентиляции. Он чувствовал себя попавшим в капсулу времени, в святилище, куда посторонних не пускают, в тайную комнату, о существовании которой не подозревает никто из того мира, что остался за чёрной дверью.       Он опустился на диван, оставив между собой и Хисыном расстояние в пару десятков сантиметров – почтительное, но не чрезмерное. Кожа сиденья была прохладной, слегка липковатой от старости и влажного воздуха, но приятной на ощупь.       Несколько минут они молчали. Джеюн слушал тишину, которая здесь была особенной – наполненной отзвуками, будто стены помнили каждый сыгранный здесь аккорд, каждую спетую ноту. Он ждал. Ждал, что скажет Хисын, что объяснит, зачем привёл его сюда. — Это твоя студия? – спросил он наконец, разрывая тишину, которая начала становиться тягостной. Его голос прозвучал громко, почти резко в этом акустически подготовленном, поглощающем лишние звуки пространстве. — Нет, – Ли покачал головой, уставившись куда-то в пространство перед собой, где на стене висел постер группы «Radiohead» с альбома «OK Computer», пожелтевший по краям. — Знакомого. Он звукорежиссёр, работает в основном с инди-группами, которых никто не знает, но которые, по его словам, «делают настоящую музыку». Уехал на полгода в Китай, на какой-то совместный проект с местными музыкантами. Попросил присмотреть, чтобы не разграбили и не затопили соседи сверху. Иногда прихожу, проветриваю, проверяю, чтобы не отключили свет за неуплату, протираю пыль с аппаратуры, – он сделал паузу, и угол его губ дрогнул в чём-то, похожем на улыбку. — Хотя пыль, кажется, здесь – часть интерьера. Неотъемлемая.       Джеюн переваривал эту информацию. Всё было не так, как он, в глубине души, возможно, представлял. Никакого романтического ужина при свечах, никакого пафосного ресторана с видом на город, где они сидели бы за столиком у окна и мучительно искали темы для разговора. Заброшенная, пыльная студия на окраине, в районе, куда, кажется, даже таксисты заезжают неохотно. — Тебе скучно присматривать одному, поэтому ты притащил сюда и меня? – в его голосе, помимо воли, прозвучала обида, тонкая, как лезвие бритвы, острая и неожиданная даже для него самого. Он не так представлял себе свидание. Честно говоря, он вообще его не представлял, боялся строить какие-либо ожидания, чтобы не разочароваться. Но это… Это было слишком. Слишком странно, слишком «по-хисыновски» – сложно, с подтекстом, с недомолвками, с налётом какой-то грустной, одинокой эстетики. Это было похоже на побег. Но побег от чего? И зачем ему, Джеюну, быть частью этого побега?       Хисын медленно, как будто через силу, повернул к нему голову. Его глаза в тусклом, тёплом свете лампы под абажуром казались бездонными, тёмными колодцами, в которых тонул всякий свет. — Нет, – сказал он просто, чётко, без колебаний. Его взгляд был пристальным, пронзительным. — Я пригласил тебя на свидание. — Свидание… – Джеюн снял очки, протёр пальцами переносицу, чувствуя, как нарастающее раздражение смешивается с глубокой, щемящей растерянностью. Он положил очки на колено. — Свидание – это что-то про свечи, про ужин при мягком свете ламп, про лёгкую, ненавязчивую музыку и разговоры ни о чём и обо всём сразу. А не про пыль, плакаты тридцатилетней давности, про виниловые пластинки, которые уже никто не слушает, и про эту… гробовую тишину. — Ну, прости, – Хисын фыркнул, но в его фырканье не было насмешки, не было злости. Была усталость. И что-то ещё, более глубокое, более уязвимое. — На свидания, в традиционном, общепринятом понимании этого слова, я не хожу. Опыта не имею. Никогда не интересовало. Казалось пустой тратой времени и эмоций. — Не ври, – резко, почти выпалил Джеюн, надевая очки обратно и прямо, без страха глядя на него. Щёки его горели, сердце колотилось. — У тебя, по всем слухам, которые ползут по университету, было немало девушек. Или парней. Мне не важно. Ты не мог… Ты не мог ни разу ни с кем никуда не сходить, если хотел. Ты привлекателен, у тебя есть деньги, статус. Это было бы слишком просто. — Ты водишь на свидание каждую встречную, которая тебе улыбнётся или покажется симпатичной? – перебил его Хисын, и в его голосе впервые за вечер прозвучала знакомая, колючая, холодная ирония, но сейчас в ней не было желания уколоть. Было что-то другое – вызов, может быть. Или попытка объяснить. — У меня нет «каждых встречных», – возразил Джеюн, чувствуя, как спор накаляется, уводя их куда-то не туда, в сторону взаимных упрёков и старых обид, которых он так хотел избежать сегодня. — А у меня – свиданий, – закончил Хисын, и его взгляд стал не просто пристальным – он стал пронизывающим, обнажающим, словно рентгеновский луч. — Были встречи. Было взаимное, удобное времяпрепровождение. Было то, что по ошибке или из вежливости можно было бы принять за взаимный интерес. Но свидания… – он сделал паузу, губы его сжались, он подбирал слова, и Джеюн видел, как трудно, почти мучительно тяжело ему это даётся. — Свидания, в моём понимании этого слова, бывают только с теми, с кем всё… серьёзно. С кем не хочется играть в привычные, заезженные игры. С кем не страшно показать вот это, – он жестом, медленным и широким, обвёл студию вокруг – пыль, инструменты, старые плакаты, этот диван. — Не приукрашенную версию. А вот это. Заброшенное. Настоящее. Тишину.       Фраза повисла в воздухе между ними, тяжёлая и звонкая, как удар молотка по клавише старого рояля. Джеюн замер на полувздохе, воздух застрял у него в груди. Раздражение, обида, недоумение – всё это испарилось, смытое внезапной, мощной волной чего-то более глубокого, более пугающего и более прекрасного одновременно. Он понял. Не умом, а всем существом. — Со мной… всё серьёзно? – прошептал он, и его собственный голос показался ему чужим, тонким, дрожащим от невероятного напряжения. Он боялся этих слов. Боялся той бездонной, обнажённой уязвимости, что стояла за ними. Боялся того, что они могут означать, и того, что они могут разрушить, если окажутся неискренними.       Хисын выдохнул. Долгим, дрожащим, сдавленным выдохом, словно сбрасывая с плеч невидимый, давивший на него годами груз. Он откинулся на спинку дивана, скрестил руки на груди – классический, универсальный защитный жест, – и уставился в потолок, где в темноте угадывались балки, провода и паутина. — Всегда, – сказал он тихо, но так отчётливо, что каждое слово, казалось, отпечатывалось в тишине студии, в самой пыли на полу. — С тобой всегда было серьёзно, Джеюн. С первой же, дурацкой секунды, когда ты вломился в мою комнату со своими нелепыми извинениями и глазами, полными чего-то такого… Настоящего. Я просто не знал, как с этим быть. Не знал, как назвать. Как обращаться. Поэтому называл тебя «щенком». И пытался отогнать.       Хисын замолчал, и в тишине студии было слышно лишь его неровное дыхание и далёкий, приглушённый гул мегаполиса за толстыми кирпичными стенами, словно биение другого, огромного сердца. — Я не знаю, как это делать, Джеюн, – наконец выговорил Ли, и голос его сорвался, стал хриплым, надтреснутым, обнажая ту самую, глубокую трещину в граните его характера, которую Шим давно подозревал, но редко видел воочию. — Не знаю, как быть… этим. С тобой. После всего, что было между нами – после грубости, после оскорблений, после той ночи, после… После всего. Я знаю, как драться. Знаю, как отталкивать, чтобы защитить то, что осталось внутри. Знаю, как причинять боль словами и жестами, чтобы потом, когда человек уйдёт, было не так больно самому. Знаю, как хотеть, не называя вещи своими именами, не давая им права на существование, чтобы потом было легче отступить, сделать вид, что ничего не было, если что-то пойдёт не так, – он снова, медленно, повернул к нему голову, и в его глазах, тех самых, что могли быть ледяными, насмешливыми, презрительными, сейчас была настоящая, почти детская растерянность. Растерянность сильного, привыкшего всё контролировать человека, который вдруг с ужасом обнаружил, что его сила, его цинизм, его защитные стены бессильны против чего-то простого, хрупкого и невероятно цепкого.       Джеюн не стал ничего говорить. Любые слова в этот момент были бы лишними, слишком громкими, они могли разрушить этот хрупкий, прозрачный, как первый лёд, момент. Вместо этого он медленно, давая Хисыну время отстраниться, отпрянуть, если тот захочет, закрыл оставшееся между ними на диване расстояние. Он поднял руку и осторожно, почти невесомо, как бы боясь спугнуть дикую, пугливую птицу, прикоснулся кончиками пальцев к тыльной стороне ладони Хисына, лежавшей на его собственном колене. Кожа под его пальцами была горячей, сухой, немного шершавой, и под ней чувствовалась твёрдая, рельефная структура костяшек и сухожилий.       Хисын замер. Всё его тело, от плеч до пальцев ног, мгновенно напряглось, будто от удара электрическим током. Он перестал дышать. Его глаза, широко раскрытые, с расширенными зрачками, были прикованы к точке соприкосновения, к этим четырём точкам тепла на его коже. Джеюн видел, как по лицу Хисына пробежала быстрая, почти судорожная гримаса, как сжались его челюсти, задвигались скулы. Но он не отдернул руку. Не оттолкнул. — Я тоже, – тихо, едва слышно, выдохнул Джеюн, почти шепотом. — Не знаю. Ничего не знаю. Но ты пригласил меня на свидание. Так что, возможно, ты знаешь, как это делать, больше, чем думаешь.       Хисын медленно, будто каждое движение давалось ему с огромным трудом, сквозь сопротивление плоти и духа, перевернул ладонь. Его длинные, сильные пальцы не сомкнулись вокруг руки Джеюна, не сжали её. Они просто легли под неё, позволив тому касаться теперь уже внутренней, более уязвимой, тонкой стороны запястья, где под тонкой кожей отчётливо, часто и неровно пульсировала жила, выдавая то самое внутреннее бешенство, которое Хисын так тщательно скрывал. — Пригласил, — так же тихо, почти беззвучно, повторил он, как будто проверяя на вкус, на вес это слово, это действие, этот поступок. — И ты здесь. Снова сводишь меня с ума, Джеюн. Ты не представляешь…       Он не договорил. Шим, не отрывая взгляда от их соединённых, но не сцепленных рук, инстинктивно, по привычке, склонил голову набок, как делал иногда, когда был чем-то глубоко озадачен, тронут или пытался что-то понять. Хисын, увидев этот простой, бессознательный жест, с усилием, словно разрывая невидимые, но прочные путы, отвернулся, уставившись снова в пыльное пространство перед собой, где на стене висела гитара. Но его рука под рукой Джеюна осталась неподвижной, горячей, живой точкой контакта, якорем в бушующем море его эмоций. — С тобой всё по-настоящему, – сказал он в пустоту, голос его был низким, глухим, будто слова рождались где-то глубоко в груди, в самой сердцевине, и с трудом пробивались наружу, преодолевая сопротивление привычек, страхов и лет выстроенной защиты. — Я никогда в жизни не испытывал ничего подобного. Ни к кому. Я думал, думал, что такие чувства – выдумка поэтов, романтиков и слабаков, которые не могут принять жестокость мира. Но стоило появиться тебе, с твоими дурацкими, вечно сползающими на кончик носа очками, с этими веснушками, которые появляются и исчезают, как твоё настроение… О, Джеюн, ты не представляешь, что они со мной делают. Ты вообще себя когда-нибудь видел со стороны? Ты был самым большим, самым непредсказуемым и самым раздражающим «фактором риска» в моей отлаженной, безопасной, пустой, как этот зал, жизни. И я ненавидел тебя за это. Лютой, безумной, всепоглощающей ненавистью. Потому что ты заставил меня чувствовать. А чувства – это непрофессионально. Это нерационально. Это убыточно.       Джеюн слушал, затаив дыхание, не шевелясь, боясь спугнуть поток слов, который, казалось, лился из Хисына против его воли, прорывая плотину. Каждое слово падало в тишину студии, как тяжёлый, отполированный камень в гладкую воду, и расходилось кругами по его собственному существу, пробуждая в ответ что-то глубинное, тёплое и болезненное. — А теперь? – выдохнул он, и его сердце колотилось так громко, так отчаянно, что, казалось, эхо от его ударов должно отражаться от звукопоглощающих панелей на стенах, заполняя всё пространство этим ритмом.       Хисын долго смотрел на него, и его взгляд был уже не растерянным, а пронзительным, изучающим, почти хирургическим. Это был физический прикосновение, которое водило по контурам его лица, останавливалось на губах, чуть приоткрытых от волнения, скользило по линии напряжённой шеи, открытой воротником футболки. Этот взгляд был настолько откровенным, настолько голодным и в то же время боязливым, полным немого вопроса и ещё более немого страха, что Джеюн почувствовал, как по его коже, под одеждой, бегут мурашки, а в животе распространяется что-то тёплое и тяжёлое. — А теперь… – Хисын произнёс это с трудом, словно слова были шершавыми, как наждачная бумага, и рвали горло изнутри. — Теперь я начинаю понимать, что, возможно, единственная прибыль, которая имеет в этой жизни какой-то настоящий, не бухгалтерский смысл, – это не та, что отражена в квартальном отчёте или в банковской выписке. Она – здесь, – он прижал свою свободную руку к собственной груди, прямо над сердцем, так сильно, что ткань футболки смялась. — В этом… бесконечном, выматывающем беспокойстве. В этой постоянной тревоге за тебя, в этой слепой ярости, когда кто-то причиняет тебе боль или смотрит на тебя не так, в этой немой, животной панике, когда ты исчезаешь из поля зрения даже на час. Оно мучительное. Оно выматывающее до предела. Джеюн, – его голос сорвался на хрип, — Я не хочу, чтобы оно прекращалось. Потому что если оно прекратится, значит, тебя не станет. А этого я… Я не переживу. Теперь уже нет.       Он развернулся всем телом к Джеюну, и пространство между ними на широком диване исчезло, сведённое на нет этим резким, решительным движением. Их колени соприкоснулись, бёдра почти коснулись друг друга. Джеюн почувствовал исходящее от него почти обжигающее тепло. — Я не смогу сейчас говорить красиво, как в тех книгах, что я изучаю, как в тех стихах, что знаю наизусть, – продолжал Хисын, его глаза не мигали, они были прикованы к глазам Джеюна, и в них не было ничего, кроме этой обнажённой, страшной правды. — Я не романтик. Я реалист. Я умею только брать то, что хочу. Силой, деньгами, манипуляциями – не важно. Или уничтожать то, что не могу получить, чтобы оно не досталось другим, чтобы не напоминало о моей слабости. С тобой… – он сделал паузу, и Джеюн видел, как тяжело, как мучительно тяжело ему даётся эта исповедь, этот акт саморазоблачения. — С тобой я не знаю, что делать. Потому что я не хочу тебя уничтожать. Ты… Ты нечто, что нельзя уничтожить, не уничтожив заодно что-то очень важное в себе. Что-то, что, может быть, только начало прорастать. Но и просто взять… Боюсь, что сломаю. Своими руками. Своим характером. Своим прошлым, которое тянется за мной, как шлейф из грязи и холода. Ты слишком… Слишком светлый для моих тёмных уголков. Ты в них не помещаешься. Ты их освещаешь. И от этого мне… страшно.       Джеюн снял очки. Медленно, давая себе время, чтобы руки не дрожали, он аккуратно сложил дужки и отложил их на свободное место на диване рядом, на потёртую кожу. Мир вокруг мгновенно превратился в мягкое, размытое пятно света и тени, где лишь лицо Хисына перед ним оставалось кристально чётким, высеченным из тёмного, полированного мрамора этим странным, падающим сверху светом лампы. Каждая черта, каждое напряжение лицевых мышц, каждый отблеск в глазах, каждая мелкая морщинка у глаз – всё было видно с пугающей, почти болезненной, гиперреалистичной ясностью. — Я не так хрупок, как ты думаешь, – сказал Джеюн. Его голос звучал ровно, спокойно, хотя внутри всё дрожало, как лист на ветру. — Я уже пережил тебя, Хисын. Пережил твою грубость, которая резала, как стекло. Пережил твои слова, которые были хуже любого физического удара. Пережил твоё молчание, которое было громче любых криков и причиняло больше боли. Пережил твои отчаянные, яростные попытки оттолкнуть, причинить боль, заставить меня отступить, чтобы ты мог остаться один. И я всё ещё здесь. Я не сломался. Не убежал с поджатым хвостом. Может, я просто глупый или невероятно упрямый. Но я здесь. И я не боюсь твоих шипов. Потому что я видел, что под ними. Видел того, кто плачет в темноте, вцепившись в простыни так, что пальцы белеют. И того, кто говорит «не исчезай» шёпотом, когда сам больше всего на свете боится исчезновения и близости одновременно. Видел тебя настоящего. Не Ли Хисына, сонбэ с третьего курса литературного факультета. А того, другого. И этого человека я не боюсь.       Хисын издал сдавленный, хриплый звук, нечто среднее между рычанием раненого зверя, глухим стоном и сбившимся, прерывистым дыханием. Его руки поднялись – большие, сильные, с длинными, изящными пальцами пианиста или поэта, которые могли быть невероятно нежными или безжалостно жестокими, – и обхватили лицо Джеюна. Он держал его нежно, но с такой абсолютной, не оставляющей выбора, почти первобытной силой, что Джеюн на мгновение почувствовал лёгкий, инстинктивный страх, смешанный с острым, почти головокружительным, всепоглощающим желанием. Ладони Хисына лежали на его скулах, большие пальцы провели по линии бровей, потом опустились, едва касаясь, поглаживая уголки его губ, которые слегка дрожали. — Перестань, – прошептал он, и его дыхание, тёплое, неровное, с лёгким запахом кофе, коснулось кожи Джеюна, смешавшись с его собственным. — Перестань быть таким. Говорить такие вещи. Это невыносимо. Ты заходишь слишком далеко. Туда, куда никто и никогда не должен был заходить. Туда, откуда нет возврата. — Заставь меня замолчать, – так же тихо, почти беззвучно, на грани шепота, ответил Джеюн, уже чувствуя горячее дыхание Хисына на своих губах, видя, как темнеют, расширяются его зрачки, поглощая остатки света, как в них растворяется последняя тень сопротивления, остатки страха, и остаётся только это – жгучее, неотложное, всепоглощающее желание.       И Хисын заставил.       Это был не стремительный, отчаянный, полный паники поцелуй, как в холодном сквере после пьяного вечера. Не жадный, испытующий, полный немого вопроса, как в дверном проёме его комнаты. Этот поцелуй, первый в этом вечере, в этой тихой студии, был медленным, исследующим. Невероятно сосредоточенным, как будто Хисын ставил тончайший научный эксперимент или разучивал сложнейшую, виртуозную музыкальную партию, где важна каждая нота, каждая пауза, каждый оттенок. Его губы коснулись губ Джеюна сначала легко, почти неуверенно, как первое прикосновение к чему-то хрупкому и драгоценному. Затем они прижались увереннее, но без спешки, не пытаясь углубиться сразу. Они двигались, скользили, изучая форму, текстуру, вкус – сладковатый от остатков фраппе, с лёгкой горчинкой кофе. Его язык коснулся линии сомкнутых губ, мягко, почти робко попросил входа, и Джеюн приоткрыл рот, позволив ему войти. Но и здесь не было натиска, не было агрессии. Была осторожная, почти неуверенная ласка, касание, проверка реакции, как будто Хисын боялся сделать что-то не так, причинить боль, спугнуть. Одна его рука осталась на щеке Джеюна, большой палец водил по скуле, по кости под тонкой кожей, другая опустилась на его шею, пальцы вжались в кожу у основания черепа, в мышцы, ощущая пульс, бьющийся там бешеным, нестройным, захлёбывающимся ритмом.       Джеюн ответил. Он откинул голову назад, отдавая контроль, позволяя вести себя, но не пассивно – активно отдаваясь. Он приоткрыл губы шире, позволил языку Хисына глубже, ответил собственным, неуверенным, но настойчивым движением, касаясь, исследуя в ответ. Он издал тихий, прерывистый, почти стонущий звук, глубоко в горле, когда пальцы Хисына вцепились в его волосы у затылка, слегка оттягивая голову назад, открывая шею для большего доступа, и этот звук, казалось, разорвал последние нити сомнений в Хисыне.       Они оторвались, когда у них у обоих перехватило дыхание, когда лёгкие взмолились о воздухе. Их лбы соприкоснулись, дыхание смешалось – горячее, прерывистое, неровное, влажное. Джеюн, щурясь в своей близорукой, размытой мгле, видел, как зрачки Хисына расширены до предела, почти чёрные, поглотившие всю радужную оболочку, оставив лишь тонкий ободок тёмного цвета. Его губы были влажными, покусанными, слегка припухшими от поцелуя, и он облизнул их быстрым движением языка. — Вот видишь, – выдохнул Джеюн, и его голос дрогнул, сорвался на хрипоту. — Не сломал.       Хисын ответил не словами. Он снова поцеловал его, на этот раз с меньшей осторожностью, с большей жадностью, с нарастающей уверенностью. Он сместил фокус, его губы скользнули по линии челюсти Джеюна, опустились на шею, на то особенно чувствительное, уязвимое место под ухом, где кожа была тоньше, а пульс ощущался ярче. Он прикоснулся к нему сначала губами, затем кончиком языка, и Джеюн вздрогнул всем телом, как от удара током, и схватился за его плечи, вцепившись пальцами в плотную ткань футболки, чувствуя под ней жар кожи и твёрдость мышц. — Это… – Джеюн с трудом выговорил, когда Хисын добрался до особенно уязвимого места у соединения шеи и ключицы, и по его спине пробежала судорога, а в животе закрутилось тёплое, тягучее пламя. — Свидание предполагает, что мы просто… целуемся? Всё так и должно быть? — Свидание предполагает, что я делаю то, что хочу, – пробормотал Хисын в его кожу, его губы и язык были жгучими, влажными, настойчивыми. Он говорил, и его слова вибрировали прямо на коже, вызывая мурашки. — А я хочу чувствовать, что ты реален. Что это не сон, не мираж, который развеется, когда я открою глаза. Что ты не исчезнешь в дыму, как все остальные, когда я перестану тебя касаться, когда ослаблю хватку. Я хочу доказательств. Осязаемых.       Он отодвинулся, его дыхание было тяжёлым, прерывистым, губы блестели в полумраке. Его взгляд, тёмный, полный немого, мучительного вопроса и такой же немой мольбы, снова был прикован к лицу Джеюна. Он взял его руку, сжал её в своей, поднёс к своим губам и поцеловал костяшки пальцев – не нежно, а жёстко, почти болезненно, с лёгким давлением зубов, оставляя на коже влажный, горячий след. Затем он развернул его ладонь вверх и прижал её к своей собственной груди, прямо к тому месту, где под тонкой тканью футболки отчаянно, с бешеной, неровной частотой билось сердце. Сквозь материал Джеюн чувствовал каждый удар – быстрый, сильный, словно птица, бьющаяся о стекло, пытаясь вырваться на свободу. — Вот, – хрипло, с усилием, сквозь стиснутые зубы выговорил Хисын. — Это ты делаешь. Всё время. С тех самых пор, как впервые появился в моей двери, со своим нелепым «извините» и глазами, полными ничего не понимающей, но от этого ещё более раздражающей искренности. И я не знаю, как это исправить или остановить. И не хочу.       Джеюн не стал отнимать руку. Он позволил ей лежать там, на этой горячей, трепещущей под его ладонью, живой груди, чувствуя эту дикую, неконтролируемую, первобытную жизнь, которую он вызывал в этом человеке своим простым присутствием. Это было одновременно пугающе – ответственность была колоссальной, – и невыразимо, до слёз прекрасно. Он чувствовал силу своей власти над тем, кто всегда стремился владеть другими. — Что мы будем делать, Хисын? – спросил он прямо, глядя ему в глаза, не отводя взгляда. — После сегодня. После этого. После… всех этих слов, которые ты сказал. После того, как ты впустил меня сюда, – он жестом обвёл студию.       Хисын закрыл глаза, как будто вопрос причинял физическую боль, слишком резкий, слепящий свет. Его веки дрожали, на них легли длинные, тёмные ресницы. — Не знаю, – честно, без утайки, признался он. Голос его был тихим, уставшим. — Я ненавижу неопределённость. Я привык всё контролировать, просчитывать на пять, на десять шагов вперёд, иметь план Б, план В, план на случай полного краха. Но с тобой… – он открыл глаза, и в них была та самая, знакомая теперь растерянность, смешанная с новой, железной решимостью. — С тобой я, кажется, должен научиться её терпеть. Принять как данность. Я не могу обещать тебе лёгких путей, Джеюн. Не могу обещать, что не накосячу, не сорвусь в самый неподходящий момент, не скажу чего-то ужасного в пылу гнева или от страха. Не могу обещать, что всегда буду знать, как поступить правильно, как быть… хорошим. Для тебя. Я не… я не создан для этого. Я создан для одиночества. Это моя естественная среда. А ты… ты как кислород для того, кто привык дышать углекислым газом. Сначала – эйфория. Потом – боль. И неизвестно, что будет дальше. — Нет никакой неопределённости, Хисын, – тихо, но очень чётко, не оставляя места для двусмысленностей, сказал Джеюн. Его пальцы слегка сжали ткань футболки под ладонью, чувствуя жар тела. — В таких вещах, в самом главном, её не бывает. Ты либо… любишь человека, либо нет. Всё остальное – детали. Неудобства, ссоры, непонимание, боль – это всё детали, которые можно пережить, преодолеть, если есть это главное. Если есть это чувство. Без него – никакие детали не имеют смысла. А с ним – любые детали стоят того.       Слово «любишь» повисло в воздухе между ними, огромное, пугающее, абсолютное, как приговор. Хисын замер, его лицо исказила гримаса, будто он проглотил что-то невероятно горькое, обжигающее и сладкое одновременно. Он сжал губы так, что они побелели, потом резко, с силой выдохнул, и слово сорвалось с его губ, вырвалось наружу, как сорвавшийся с цепи, загнанный в угол зверь, которого больше невозможно было удерживать, который больше не хотел скрываться. — Люблю.       Оно прозвучало резко, отрывисто, почти сердито, с вызовом. И от этого было ещё более настоящим, ещё более шокирующим, ещё более непреложным. Хисын сам, кажется, испугался произнесённого, силы, которую оно в себе несло. Его глаза расширились, в них мелькнула та самая, чистая, животная паника, как у человека, нечаянно нажавшего на спусковой крючок и не знающего, куда полетит пуля. — Мои намерения… серьёзные, – продолжил Ли, уже тише, но с той же неумолимой, стальной прямотой, глядя куда-то мимо Джеюна, в стену с гитарами, как будто не в силах выдержать его взгляд после такого признания, такого саморазоблачения. — По отношению к тебе. Я не играю. Не экспериментирую. Я бы хотел… чтобы мы были, – он остановился, его глаза плотно сжались, веки задрожали, словно слова, которые он пытался выговорить дальше, причиняли непереносимую, физическую боль, рвали что-то внутри. — Вместе. По-настоящему. Как те, кто выбрал друг друга. Со всеми последствиями.       «Вместе».       Сердце Джеюна, и так колотившееся неистово, остановилось, перехватив дыхание и заставив на мгновение потемнеть в глазах. Щёки запылали жарким, стыдливым огнём, который разлился по всему лицу, по шее, по ушам. Он видел, с каким невероятным, мучительным трудом давались Хисыну эти слова. Видел, как страшно, как больно ему было их произносить, как он буквально заставлял себя, преодолевая годы выстроенных, бетонных защит, привычку к одиночеству как к единственной безопасной гавани, страх быть отвергнутым, страх причинить боль, страх оказаться недостаточно хорошим. И в этом было больше искренности, больше настоящей, чистой любви, чем в любых красивых, заученных клятвах из романов, которые Хисын, наверное, знал наизусть.       Джеюн медленно обвёл комнату взглядом, ища в размытых, неясных очертаниях студии, в этих тенях и пятнах света, какую-то точку опоры, чтобы не утонуть, не захлебнуться в этом водовороте чувств, который поднялся в нём в ответ. «Быть вместе». Всего несколько месяцев назад эти слова в контексте с Ли Хисыном звучали бы как чистый абсурд, как нечто невозможное, страшное, даже кошмарное, чего следует избегать любой ценой, бежать без оглядки. А сейчас они звучали как самый логичный, единственно верный, неизбежный исход всей этой долгой, болезненной, запутанной истории. Как острая, насущная необходимость, без которой картина мира была бы неполной, разбитой. Как единственный вариант, при котором всё – их встречи, ссоры, боль, редкие моменты близости, – обретало смысл, складывалось в единое, пусть и не идеальное, полотно.       Он протянул руку, нащупал в полумраке свои очки, надел их. Мир снова обрёл чёткие границы, резкие тени, ясные формы. И в этом мире, чётком и ясном, сидел Ли Хисын, смотревший в пустоту с испуганным, почти детским ожиданием, с каким, наверное, ждут приговора, который определит всю оставшуюся жизнь. — Хорошо, – сказал Джеюн. Просто. Тихо. Но так твёрдо, так недвусмысленно, что в воздухе, казалось, прозвенел хрустальный звон.       Хисын резко повернулся к нему, весь его вид, всё его тело выражало полное, абсолютное, оглушённое неверие. Как будто он внутренне приготовился к отказу, к сомнениям, к долгим, мучительным разговорам и объяснениям, но только не к этому простому, безоговорочному, чистому согласию. Его глаза расширились ещё больше, губы приоткрылись. — Хорошо? – переспросил он, и в его голосе прозвучала хриплая, сдавленная, надтреснутая нота. Он, казалось, проверял, не ослышался ли, не спит ли. — Да, – кивнул Джеюн, и на его губах, помимо воли, дрогнула улыбка – маленькая, неуверенная, но самая искренняя, самая светлая за весь этот долгий, эмоционально выматывающий вечер. — Я хочу быть с тобой, Хисын. Тоже хочу. Тоже… люблю. И тоже не знаю, как это делать. Но научимся. Вместе.       Едва последнее слово покинуло его губы, как Хисын набросился на него. Этот поцелуй не был похож ни на один предыдущий в этот вечер. Он был почти таким же отчаянным, жадным, всепоглощающим и нуждающимся, как их первый поцелуй в холодном, тёмном сквере. Но в нём не было паники, не было страха потерять что-то хрупкое и недоговорённое. В нём было дикое, всесокрушающее облегчение. Огромное, всепоглощающее, почти болезненное облегчение, смешанное со вспышкой такой интенсивной, такой жгучей, такой болезненной нежности и благодарности, что у Джеюна потемнело в глазах, и мир поплыл. Руки Хисына сомкнулись на его спине, прижимая так сильно, что было больно, что перехватывало дыхание, впиваясь пальцами в лопатки, в мышцы, стирая любое, малейшее расстояние между их телами, вжимая Джеюна в кожу дивана. — Я буду стараться, Джеюн, – шептал он прямо в его губы, между жадными, влажными, почти яростными поцелуями, которые уже не были исследованием, а утверждением, заявлением прав. Его дыхание было горячим, неровным, прерывистым. — Я обещаю. Буду стараться быть… тем, кто тебе нужен. Не сорвусь. Не убегу. Не…       Джеюну эти слова, эти клятвы, эти обещания были не нужны. Он и так всё видел. Видел эту внутреннюю борьбу, это жгучее желание быть лучше, этот глубинный, парализующий страх всё испортить. Видел настоящего Хисына, того, что стоял за всеми масками, за всей броней, за всем цинизмом. И этого человека – ранимого, запутавшегося, жестокого и нежного одновременно – он принимал. Без условий. Со всем его тяжёлым багажом, с его ядом и его болью, с его неумелой, грубоватой, но оттого не менее искренней нежностью.       Когда Хисын, оторвавшись на секунду, чтобы перевести дух, снова потянулся за поцелуем, уже более медленным, но не менее жадным, глубоким, Джеюн мягко, но настойчиво накрыл его губы ладонью, создавая тонкую, но ощутимую преграду. Брови старшего резко нахмурились, в глазах вспыхнуло мгновенное недоумение, а за ним – тень раздражения, будто его лишили чего-то жизненно важного. — Нам пора, – тихо, но твёрдо сказал Джеюн, не убирая руки. Он чувствовал на своей ладони тепло его дыхания, влажность его губ. — Сегодня дежурит та карга, которая смотрит на всех студентов, как на потенциальных диверсантов и нарушителей спокойствия. Она не пустит нас после комендантского часа, если мы опоздаем хоть на минуту. А я не хочу ночевать на улице или, что ещё хуже, объясняться с ней и потом иметь проблемы с администрацией. — Поехали со мной, – дыхание Хисына было тяжёлым, горячим на его ладони. Его глаза, тёмные, полные немой мольбы и непогасшего желания, умоляли, в них горел тот самый, неутолённый, дикий голод, смешанный с нежеланием отпускать, с боязнью, что этот хрупкий, только что установившийся мир, эта новая реальность разрушится, как карточный домик, как только они выйдут из этого волшебного, пыльного, вневременного убежища. — В квартиру. Она пустая. Никто не помешает. Никто не будет стучать в дверь. Мы можем просто… быть. Никуда не торопиться. — Сону и Чонвон ждут, – напомнил Джеюн, хотя это была лишь половина правды, и, возможно, не самая важная. Вторая, более значимая половина заключалась в том, что ему самому нужно было время, пространство, тишина, чтобы переварить, осмыслить всё, что произошло за этот вечер. Чтобы это не превратилось в очередной, стремительный побег от реальности в какой-то другой, изолированный, искусственный мир Хисына, в его «стеклянную гробницу». Чтобы их отношения с самого начала имели корни в той самой реальности, где есть друзья, учёба, обязанности. Чтобы они не стали ещё одной тайной, которую нужно скрывать. — Я тоже жду, – хрипло, почти обиженно сказал Хисын, и в его голосе прозвучала та самая, редкая, почти детская, неотёсанная обида, которую он никогда никому не показывал. — Я устал делиться тобой, Джеюн. С твоими друзьями. С твоими соседями. С этим проклятым городом, с этим университетом. Хочу, чтобы ты был только моим. Хотя бы на одну ночь. Чтобы никто не мог тебя забрать. Чтобы я мог проснуться и знать, что ты рядом.       Джеюн засмеялся. Тихо, сдавленно, но искренне. Этот смех сорвался с его губ сам собой, прорвав плотное кольцо напряжения, которое сжимало горло. В нём было и удивление, и нежность, и лёгкое головокружение от такой простой, такой эгоистичной и такой понятной просьбы. — Жадный, – прошептал он, убирая ладонь с его губ и касаясь вместо этого кончиками пальцев его нахмуренного, напряжённого лба, пытаясь разгладить морщину. — Совсем жадный. Неисправимый. — Только когда дело касается тебя, – без тени смущения, с какой-то даже гордостью заявил Хисын, но в его глазах, поймавших отблеск света от лампы, мелькнула чистая, незамутнённая надежда, смешанная с мольбой. — Так что? Будешь жадничать со мной?       Джеюн вздохнул, поймав себя на том, что самому не хочется, чтобы этот вечер, эта новая, только что родившаяся между ними реальность заканчивалась. Чтобы они снова разошлись по разным комнатам, по разным мирам, оставив всё сказанное и сделанное здесь, в этой студии, как сон. Ему тоже хотелось продлить этот момент, эту близость, это чувство, что они наконец-то на одной волне, без шипов, без масок. — Ладно, – сдался он, чувствуя, как уступает не только Хисыну, но и собственному желанию. — Но это единоразовая акция. Только потому, что я не хочу иметь дело с той гарпией на вахте, и потому что… потому что я тоже не хочу отпускать тебя сегодня. Но только на одну ночь. Завтра – возвращаемся к нормальной жизни. С расписанием, с парами, с друзьями.       Хисын посмотрел на него широко раскрытыми глазами, как будто не веря своему счастью, своей маленькой победе. В них отразилось такое обнажённое, такое незащищённое облегчение и радость, что у Джеюна сжалось сердце от нежности и какой-то щемящей боли за этого сильного, такого одинокого человека. — Правда? – переспросил он, и в этом одном слове было столько надежды, столько сомнения и столько благодарности, что Джеюн мог только кивнуть. — Да, – кивнул Джеюн, уже поднимаясь с дивана. Он чувствовал, как дрожат его ноги, как всё тело отзывается сладкой, разлитой теплом усталостью, будто после долгой, изматывающей тренировки. — Только давай поскорее. И… по дороге купи мне что-нибудь поесть. А то я уже начинаю задыхаться не только от этого запаха старого пластика и пыли, но и от голода. Свидание-свиданием, но ужин никто не отменял.       Хисын, всё ещё сидя, смотрел на него снизу вверх, и на его лице, впервые за весь вечер, расцвела настоящая, полная, ничем не омрачённая, почти счастливая улыбка. Она преобразила его полностью, сгладив все резкие, холодные черты, сделав моложе, светлее, человечнее. Он протянул руку.       Джеюн принял её, и сильные, тёплые пальцы Хисына сомкнулись вокруг его ладони, крепко, уверенно, но не сдавливая. Он потянул, помогая старшему подняться, и они на мгновение замерли, стоя рядом в тишине студии, их руки всё ещё соединённые, их взгляды встретившиеся в полумраке. В этом взгляде было всё: и только что произнесённые слова, и обещания, и страх, и надежда, и та огромная, неизведанная территория, которая лежала перед ними.       Хисын потушилгасил свет, и они вышли в тёмный, пахнущий старыми пластинками холл, снова погрузившись во тьму, нарушаемую лишь слабым, жёлтым светом из окна букинистического магазина через улицу. Дверь закрылась за ними с глухим, окончательным щелчком тяжёлого замка. Они сели в машину, и серая «Хонда», с тихим, мощным урчанием двигателя, отъехала от тёмного, безмолвного кирпичного здания, растворяясь в бесконечном, мерцающем потоке ночных огней, которые тянулись бесконечной, гирляндой надежд и страхов куда-то в самое сердце огромного, никогда по-настоящему не засыпающего Сеула, унося с собой две души, которые только что нашли друг друга в пыльной тишине между тактами старой, забытой музыки.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать