like if you hold me without hurting me, you'll be the first who ever did

ENHYPEN
Слэш
В процессе
NC-17
like if you hold me without hurting me, you'll be the first who ever did
nxi
автор
Описание
Их мир сузился до размеров коридора, где каждый шаг – провокация. Один – неразрешимая теорема за стёклами очков. Другой – ядовитый сонет, заученный наизусть. Они отмеряют расстояние в единицах агрессии, не замечая, что шкала давно показывает обратные значения. Близость, вывернутая наизнанку, всё ещё остается близостью.
Примечания
главный саундтрек: The Neighbourhood — Holy Ghost https://pin.it/3KTj8We9A — визуализация я не смогла справиться с пустотой после окончания своей последней работы, так что я снова здесь :( и опять слоуберн………
Посвящение
Виви, Ники и Шеве — моим драгоценным девочкам
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

vol.2 c1

      Мир Брисбена, который за три месяца вынужденного отъезда начал подергиваться в воспоминаниях Джеюна дымкой нереальной, почти идиллической сказки, обрушился на него всей сокрушительной, осязаемой полнотой бытия в тот самый миг, когда шасси самолета коснулись раскаленного асфальта. Это не был сон – это была реальность, настолько плотная и насыщенная, что ее можно было вдохнуть полной грудью, ощутив знакомый, ни с чем не сравнимый коктейль из запахов: эвкалиптовой горечи, разогретой за день земли, далекого, но явственного дыхания океана, смешанного со сладковатым ароматом цветущей жакаранды. Воздух здесь не просто существовал – он обладал весом, вкусом и температурой, обволакивая кожу теплым, влажным одеялом, столь отличным от колючего, сухого холода сеульских улиц. Джеюн, стоя на террасе своего дома и наблюдая, как последние лучи декабрьского солнца золотят крону старого фикуса, чувствовал, как каждая клетка его тела, замороженная тоской и напряжением, начинает медленно, лениво оттаивать, наполняясь почти забытым ощущением органической, глубокой принадлежности этому месту.       Перед ним, растянувшись на теплых половицах и подставив брюхо под вечернее солнце, дремала Лейла – его преданная, седая у морды девочка, чье дыхание было размеренным и довольным. Чуть поодаль, у массивного каменного гриля, возился отец, его широкая спина, загорелая и привычная к физическому труду, выразительно склонилась над шипящими стейками, от которых к небу тянулись соблазнительные струйки ароматного дыма. А мать, облаченная в поношенную соломенную шляпу и старые садовые перчатки, с сосредоточенным видом настоящего стратега обходила свои владения – пышные, буйные цветочные клумбы, где розы спорили за место под солнцем с фиолетовыми агератумами и оранжевыми каннами, – время от времени издавая недовольные клики и выпалывая с корнем какую-нибудь неугодную сорную траву.       Рождественское утро, наступившее через день после его возвращения, казалось выхваченным из самой яркой, отретушированной памяти детства – оно сияло и пахло так интенсивно, что граничило с сюрреализмом. И это осознание наполняло Джеюна странной, горьковато-сладкой ностальгией уже по настоящему моменту. Его кожа, отвыкшая за месяцы в полумраке сеульской осени и искусственном свете библиотек от настоящего ультрафиолета, теперь воспринимала солнечные лучи не как данность, а как роскошный, целебный бальзам. Они ласкали его лицо, заставляя бледные, едва заметные после семестра веснушки вновь проступать на переносице и скулах, подобные рассыпанной золотой пыли; они жгли плечи, выступавшие из простой хлопковой майки, оставляли теплое пятно на ключицах, и даже сквозь ткань шортов чувствовалась их живительная сила. Этот дом, этот сад с его кричаще-яркой зеленью, это бескрайнее, безоблачное небо цвета кобальта – всё это слагалось в идеальную, законченную картину рая, созданного, казалось, исключительно для того, чтобы он, Шим Джеюн, наконец смог выдохнуть.       Он вдыхал полной, дрожащей от избытка чувств грудью, стараясь уловить и запечатать в глубинах памяти каждый мимолетный, драгоценный фрагмент этого возвращения: низкий, басовитый смех отца, что-то кричавшего соседу через забор о температуре углей; тонкий, мелодичный голос матери, спорившей с бугенвиллией, чьи ветви слишком смело лезли на водосточную трубу; тяжелое, счастливое сопение Лейлы, переходящее в легкий храп. Каждый звук, каждый запах был гвоздем, вбиваемым в стену его реальности, возвращающим ему ощущение почвы под ногами. Вот он. Дом. Твой дом, – настойчиво звучало внутри, и Джеюн хотелось верить этому безоговорочно.       Желая материализовать это хрупкое счастье, сделать его хоть немного осязаемым для других, а главное – для себя будущего, он потянулся к телефону, валявшемуся на столике рядом с недопитым стаканом лимонада. Камера объективно зафиксировала моменты: Лейла, уткнувшаяся влажным черным носом в его поношенный кроссовок; отец, героически отмахивающийся от дыма фартуком, с комично-серьезным выражением лица; его собственная босая нога, загорелая, с прилипшими между пальцев песчинками – немые свидетельства недавнего долгого променада по пустынному в утренние часы пляжу. Он выложил все это в историю, без тени сомнения, без фильтров и пафосных подписей – просто сырые, незамысловатые куски жизни, которыми больше не надо было ни с кем делить власть и пространство.       Поток уведомлений обрушился на экран почти сию секунду, будто кто-то на другом конце земного шара специально караулил это обновление. И, как он и предполагал, первым в списке стоял неутомимый Нишимура. @sunchaser: ЭТО НЕ ЧЕСТНО       Сообщение, набранное капслоком, что лишь усиливало впечатление детской обиды. @sunchaser: ПОЧЕМУ Я ДОЛЖЕН ТОРЧАТЬ С ХИСЫНОМ В ЭТОЙ ЛЕДЯНОЙ КОРОБКЕ @sunchaser: А ТЫ – ГРЕТЬСЯ НА СОЛНЫШКЕ С СОБАКОЙ? @sunchaser: ЭТО НАРУШЕНИЕ ВСЕХ ПРАВИЛ ДРУЖБЫ!       Следом прилетело селфи: крупный план грустного, надутого, театрально-скорбного лица Рики, уложенного в изящную, художественную скорбь. Но главное было не в переднем плане, а в размытом фоне, где у большого панорамного окна, за которым угадывались огни ночного Сеула, сидел силуэт. Спина была пряма, даже неестественно пряма, голова опущена, а прядь темных, почти черных после недавнего перекрашивания волос, падала на высокий лоб, скрывая взгляд. Профиль, угол скулы, линия плеча – все было узнаваемо с первого, с тревожного взгляда. Хисын.       Джеюн невольно фыркнул, и звук этот, такой легкий и беззаботный, прозвучал здесь, в солнечном саду, как-то особенно громко. Он ответил эмодзи с высунутым языком, стараясь сохранить тон легкой, братской перепалки. Затем, будто движимый не любопытством, а простой необходимостью проверить функционал приложения, скользнул пальцем по экрану, открывая список просмотров своей мимолетной летописи счастья. В груди что-то коротко и глухо ёкнуло – предвосхищение, тут же накрытое волной досадливого, почти злого разочарования. @s1lenz – не смотрел.       Он швырнул телефон обратно на столик, отчего стакан с лимонадом звякнул, но не опрокинулся. Он старался не анализировать этот ничтожный, идиотский факт, но он уже впился в сознание, как заноза. За те три дня, что он провел в Австралии, аккаунт Ли Хисына был призрачным, но неотступным спутником его цифрового следа: лайки под фотографиями двухлетней давности, где он загорал с друзьями на Голд-Косте; мгновенные просмотры каждой новой сторис, будто тот сидел, уставившись в экран в ожидании. Это было навязчиво, странно, нездорово – часть той самой извращенной, грязной игры, правила которой Джеюн поклялся не признавать, пока находился под защитным куполом родного пространства, где главными ценностями были честность и прямота.       Но нынешняя тишина, это внезапное отсутствие слежки, ощущалось не как освобождение, а как… зияющая пустота. Как выключенный фон, отчего внезапно слышишь собственное неровное дыхание. Это был немой вопрос, брошенный через океаны и материки, и он звучал громче любого оскорбления.       Телефон, однако, не умолкал, и это спасало от тягостных размышлений. С Рики они общались ежедневно, и их переписка стала для Джеюна своеобразным мостиком, живой нитью, связывавшей его со сложным, но уже своим миром. Ники забрасывал его смешными, абсурдными мемами, найденными в глубинах корейского сегмента интернета; жаловался на смертельную скуку зимних каникул, когда все разъехались; с эпическим размахом, достойным пера какого-нибудь романтического поэта, описывал свои тщетные попытки привлечь внимание Сону через целую сеть общих знакомых, которые заканчивались полным фиаско. @sunchaser: скучаю по парню с этими лисьими, хитрющими глазками       Писал он как-то вечером. @sunchaser: по тебе тоже, конечно, дружище @sunchaser: ты хоть как-то разбавлял этот концентрат высокомерного цинизма вокруг       Шим верил в искренность обоих пунктов, и эта простая, не требующая расшифровки теплота была бальзамом.       И Джеюн, если вглядеться в самую суть своих чувств без прикрас, тоже скучал. Это осознание приходило не громко, а тихими, настойчивыми волнами в те самые промежутки, что разделяли семейный обед с громкими спорами о политике и вечерний заплыв в бассейне, вода в котором была парным молоком. Он листал ленту и видел фотографию Чонвона – тот стоял в полумраке читального зала редких манускриптов, держа в руках старый фолиант, и выражение его спокойного лица было таким глубоким, таким поглощенным, что Джеюн чувствовал почти физическую тоску по их тихим, умным беседам за чаем. Он видел яркие, шумные сторис Сону из переполненного родственниками дома в Сувоне – смех, суета, горы еды, всеобщее тепло, прорывающееся сквозь пиксели экрана. Он скучал по их общей комнате сто семьдесят семь с её странным, но уютным смешением хаоса и порядка, по ритуалу вечернего чаепития, когда они делились впечатлениями дня, по самому ритму сеульской жизни – быстрому, нервному, но ставшему уже своим, понятным. Он, сам того не желая, пустил корни в ту каменистую, недружелюбную на первый взгляд почву. И теперь это щедрое, беззаботное австралийское солнце, лившееся с небес неиссякаемым потоком, начало казаться ему почти оскорбительным в своей безупречной, невежественной яркости. Оно не знало о существовании пустых взглядов в окнах многоэтажек, о ледяной тишине, наступающей после ссоры, о том, как боль может выстуживать помещения до температуры склепа.       Время в Брисбене текло по иным, допотопным законам – густо, тягуче, медовой рекой, вязнущей в берегах из бесконечных, ни к чему не обязывающих дней. Джеюн искренне, почти с жадностью, наслаждался этой медлительностью, пытаясь впитать ее в себя про запас. Были встречи со старыми школьными друзьями в шумных пабах на набережной, где разговоры теперь крутились не вокруг экзаменов и сплетен, а вокруг первых шагов в карьере, неподъемной аренды жилья в Сиднее и Мельбурне и абстрактных, но уже маячивших на горизонте планов на ипотеку – разговоры, от которых Джеюн чувствовал себя одновременно взрослеющим и странно отстающим. Были долгие, медитативные прогулки с Лейлой по знакомым с детства холмистым тропам на окраине города, когда собака с радостным визгом носилась по кустам, распугивая попугаев лорикетов, а он останавливался на вершине и просто смотрел, как багровое солнце тонет в полосе эвкалиптового леса, и думал о том, как это небо, бесконечное и безразличное, было тем же самым, что и над Сеулом, и эта мысль почему-то вызывала не покой, а тревогу. Были вылазки с отцом на серфах на их «семейный» пляж, где прибой был предсказуем, а волны – старыми друзьями; там Джеюн ловил их уже не расчетливым умом, анализирующим угол и скорость, а телом, помнившим каждое движение с мышечной памятью детства, и на несколько блаженных часов его сознание полностью освобождалось от всех формул, страхов и нерешенных вопросов.       Он старательно документировал каждый значимый и незначимый момент этой параллельной жизни, но движущей силой была не жажда похвастаться, а глубокая, почти инстинктивная потребность создать архив, твердое доказательство для себя самого: смотри, вот оно, твое основание. Ты – не интернатная травинка, сорванная ветром и заброшенная на чужую землю. Твоё место здесь. Это – не иллюзия.       Но даже самый прочный фундамент может дать трещину от удара, пришедшего издалека. Это случилось одним из тех тихих, душных вечеров, когда воздух был так насыщен ароматом ночного жасмина, что его почти можно было пить, а за окном, в черной бархатной толще ночи, неумолчно стрекотали цикады, заглушая даже далекий шум прибоя. Джеюн уже лежал в своей старой кровати, уткнувшись лицом в знакомую, пахнущую свежевыстиранным бельем и солнцем подушку, и балансировал на самой грани сна, где реальность начинает растворяться в причудливых образах.       Тихое, но настойчивое жужжание телефона на тумбочке вырвало его из этого пограничного состояния. Экран осветил темноту холодным синим сиянием. Сообщение от Ники.       Они обменялись парой ничего не значащих фото: Джеюн отправил закат над океаном, где небо пылало огненными полосами, а море стало жидким золотом; Рики в ответ прислал снимок с какой-то камерной, но явно дорогой тусовки – он дурачился перед камерой на фоне минималистичной, выдержанной в серых тонах гостиной с панорамным окном, которое Джеюн с первого взгляда узнал как квартиру Пак Чонсона.       Идиллия треснула со следующим сообщением, пришедшим после небольшой, но ощутимой паузы. @sunchaser: даже выйти из дома не могу       Гласили слова на экране, лишенные теперь привычной театральности, звучащие устало и плоско.

@whats.the.jake: почему?

      Ответил Джеюн, еще не понимая, в какую бездну заглядывает. @sunchaser: мы по очереди с Джеем дежурим у Хисына.       Предложение повисло в цифровом пространстве, тяжелое и многословное само по себе. Джеюн приподнялся на локте, щурясь от света экрана. @sunchaser: он поругался с отцом @sunchaser: очень сильно. пришел пьяный, растрепанный, сам не свой. и взгляд у него был… @sunchaser: дикий, знаешь? но при этом совершенно пустой, будто там никого нет. @sunchaser: мы не можем его сейчас оставить одного       Текст, холодные черные буквы на белом фоне, превратился в визуальную бомбу, медленную и беззвучную. Джеюн замер, и внезапно тишина комнаты стала гнетущей, а сладкий запах жасмина – тошнотворным. Его воображение, всегда отзывчивое и яркое, с мучительной четкостью нарисовало картину: высокую, всегда безупречно собранную фигуру Ли Хисына – сгорбленную, с расстегнутой рубашкой на которой беспорядочно болтался галстук, с прядями темных волос, падающими на лицо, скрывающее… что? Боль? Ярость? То самое пустое, ледяное ничто? Этот образ, столь контрастирующий с тем надменным, контролирующим существом, которого он знал, не вызывал ни капли злорадства или облегчения. Вместо этого из глубины поднялась холодная, тошнотворная волна чего-то похожего на тревогу, но более личной, более ответственной. Такого не должно было происходить. Ни с кем. Даже с ним.       Пальцы, ставшие вдруг неуклюжими и холодными, зависли над клавиатурой.       

@whats.the.jake: а из-за чего?

@sunchaser: я не могу знать наверняка @sunchaser: он не рассказывает @sunchaser: у них всегда были ужасные отношения постоянные ссоры, но в таком состоянии он от отца впервые приходит @sunchaser: произошло что-то серьезное.       Пауза, отмеченная тремя точками набираемого сообщения. @sunchaser: в общем, всё, что он сейчас делает @sunchaser: это пьет. @sunchaser: я Джею говорил, что надо его как-то ограничить, остановить @sunchaser: но тот только отмахнулся, сказал «отвали» @sunchaser: и, наверное, ему и правда виднее. я не лезу       Джеюн представил эту сцену: Рики, беспокойный и эмоциональный, мечущийся вокруг; Джей, спокойный и аналитичный, наблюдающий со стороны, но не вмешивающийся; и в центре этого молчаливого урагана – Хисын, методично, бутылка за бутылкой, пытающийся затопить в алкоголе что-то настолько чудовищное, что даже его железная воля не в силах с этим справиться.       Затем, словно Нишимура, собрав остатки решимости и доверия, выдавил из себя самое главное, самое тяжелое: @sunchaser: возвращайся скорее, Джейк @sunchaser: пожалуйста @sunchaser: тут совсем тяжко       Джеюн откинулся на подушки, уставившись в темный потолок, где свет от экрана отбрасывал причудливые, дрожащие тени. «Возвращайся». То самое слово, которое он сам, глядя в полные бездонной, немой мольбы глаза Хисына на выставке, произнес тогда как обет, как констатацию неизбежного. Теперь его снова бросали ему, и оно звучало уже не как обещание, а как призыв на поле боя, где главный противник оказался тяжело ранен, загнан в угол собственных демонов и оттого стал в тысячу раз опаснее и непредсказуемее.       О возвращении он думал каждый день, с момента, когда самолет оторвался от взлетной полосы в Инчхоне. Сначала – с тоской, граничащей с физической болью, с желанием развернуть лайнер назад. Потом – с нарастающей тревогой, похожей на предчувствие бури. Теперь же, после сообщений Рики, к этому клубку чувств добавился тяжелый, неоформленный, давящий на плечи груз долга. Возвращение означало снова вдохнуть тот разреженный, колючий воздух сеульской зимы, снова ощутить на себе оценивающие взгляды, снова натянуть на себя кожу «щенка» или «бездомной собаки», которую ему так старательно пытались примерить. Оно означало призрачную, но не исчезнувшую угрозу в лице Пак Сонхуна, всю сложную, давящую машину университетской иерархии, вечное, подспудное чувство, что ты балансируешь на краю, не принадлежа до конца ни «своим», ни «чужим».       Но теперь, поверх всех этих слоев страха и дискомфорта, возвращение означало и этого Хисына. Не того высокомерного сонбэ, что преследовал его язвительными насмешками, а того, кто сидел у панорамного окна в дорогой, но пустой квартире, с пустым взглядом, устремленным в ночное никуда. Того, кто в момент полного крушения своей брони задал один-единственный вопрос: «Вернешься?» – с такой нагой, обнаженной отчаянностью, будто от этого зависела не абстрактная гордость, а сама возможность сделать следующий вдох.       И именно этот, сломленный, уязвимый Хисын пугал Джеюна больше всего. Потому что со старым, враждебным можно было бороться, его можно было ненавидеть, бояться, ему можно было противостоять с прямотой, унаследованной от австралийских равнин. А этот… Этот новый, открывший свои раны, требовал чего-то совершенно иного. Какой-то взрослой, ответственной, непосильно сложной реакции – сострадания? Понимания? Терпения? – к которым Джеюн не чувствовал себя готовым ни на йоту. Он сам, едва оправившись после того душераздирающего семестра, только-только начинал зализывать свои царапины под ласковым солнцем родины. Как он, с его простой, прямолинейной душевной экономией, может быть чьей-то опорой? Или даже просто безмолвным, понимающим свидетелем чьего-то падения?       Он потянулся к тумбочке, где в простой деревянной рамке стояла фотография: он, лет десяти, обнимает щенка Лейлу, оба залиты солнечным светом и безудержно смеются. Он поставил телефон рядом с ней, экраном вниз. Мерцающий огонек уведомления погас, похоронив под собой крик о помощи с другого конца света. В доме воцарилась полная, глубокая тишина, нарушаемая лишь отдаленным, размеренным храпом отца из соседней спальни.       Джеюн закрыл глаза, но картинки, пришедшие на смену теплой темноте, были иными: не солнечные пляжи, а отражение неоновых огней в черном стекле сеульских небоскребов; не улыбка Лейлы, а резкая линия скулы, освещенная мерцающим светом экрана телефона; не безбрежное голубое небо, а силуэт у окна, одинокий и неразрушимый, как утес, о который с ревом разбиваются невидимые, но оттого не менее яростные волны.       «Возвращайся скорее».       Он повернулся на бок, подтянул колени к груди и прижал ладонь к солнечному сплетению, где под ребрами, вместо умиротворения, медленно, неумолимо разгорался знакомый, тревожный жар. Не солнечное, ласковое тепло. Совсем другое. То самое, что осталось от искр, проскочивших в холодном осеннем сквере между их взглядами; от мимолетного, но жгучего прикосновения помятых очков, возвращенных в его ладонь; от того вселенского, беззвучного грохота, который прозвучал в его душе, когда в глазах Ли Хисына, всего на миг, рухнула и рассыпалась в прах вся его тщательно выстроенная, ледяная вселенная.       Да, он вернется. Он обещал. Но теперь в его багаже, рядом с тоской по дому и фотографией Лейлы, лежал новый, неизмеримо более тяжкий груз – знание. Знание о том, что в Сеуле его ждет не просто враждебная среда, к которой можно приспособиться, а чья-то личная, тихая катастрофа, в эпицентр которой он, сам не понимая как, когда и почему, уже оказался втянут силой невидимого, но непреодолимого притяжения. И от этого знания, холодного и четкого, уже не было спасения под даже самым жарким, самым беззаботным солнцем.

***

      Переход из одного мира в другой всегда ощущался Джеюном как физическое давление на барабанные перепонки, но на этот раз разница между реальностями была столь оглушительна, что казалось, будто его не просто переместили географически, а вырвали из одной телесной оболочки и втиснули в другую, тесную и неуютную. Австралия, его недолгое солнечное укрытие, отступила, оставив после себя лишь фантомные ощущения: тепло на коже, вкус морской соли на губах, безграничную линию горизонта, размывающуюся в мареве жары. Сеул же впивался в него всеми своими острыми углами и холодными поверхностями с первой же секунды, как дверь такси захлопнулась, оставив его один на один с безликой громадой университетского кампуса.       Небо, затянутое сплошным полотном тяжелых, свинцово-серых облаков, не просто скрывало солнце – оно отрицало само его существование, создавая иллюзию бесконечного, промозглого сумеречного дня. Воздух, насыщенный влагой и городской пылью, был прохладен не освежающе, а угнетающе, он обволакивал легкие густой, вязкой субстанцией, от которой хотелось откашляться. Ветер, вечный спутник сеульской зимы, не просто дул – он рыскал между бетонными корпусами, находил малейшие щели в одежде и безжалостно проникал внутрь, цепкими ледяными щупальцами касаясь кожи, еще помнившей ласковое прикосновение австралийского утра. Он забирался под полы не застегнутой куртки, заставляя Джеюна сутулиться и втягивать голову в плечи, а затем, с наглой настойчивостью, просачивался сквозь ткань тонкой хлопковой футболки, вызывая мурашки и заставляя сердце биться чаще – не от волнения, а от инстинктивного желания согреться.       Позади него, послушный и унылый, тащился чемодан, его колесики отбивали по неровным плитам тротуара монотонный, назойливый марш, звучавший похоронным маршем по тем беззаботным дням, что остались по ту сторону океана. Внутри, среди аккуратно свернутых свитеров и джинсов, лежали небольшие, но тщательно подобранные дары – материальные мостики, перекинутые через пропасть расстояния и опыта, крошечные амулеты памяти и привязанности, которые он надеялся вручить тем, кто, против всех ожиданий, стал для него опорой в этом чужом мире.       Корпус общежития возвышался перед ним, знакомый до мельчайших трещин в штукатурке возле пожарного гидранта, и оттого казавшийся еще более гнетущим. Если в тот самый первый день, полный наивного предвкушения и смутных надежд, эта бетонная коробка представлялась вратами в захватывающую авантюру взросления, то теперь она была лишь напоминанием о битве, в которой он уже потерпел несколько болезненных поражений. Предвкушение, ожидавшее его за этой дверью, было лишено сладкого привкуса новизны; оно отдавало на языке знакомой горечью вынужденного возвращения, нерешенных противоречий и непроизнесенных слов, висящих в воздухе гуще сеульского смога.       Он медленно, преодолевая невидимое сопротивление, словно вода в плотном сиропе, поднялся по лестнице на свой этаж, где в нос ударил тот самый неповторимый коктейль запахов: старый линолеум, отдающий пылью и слабым химическим блеском, едва уловимая сладость готовящейся где-то лапши, запах дешевого стирального порошка и подгнивающей в мусорном ведре кожуры мандарина – аромат коллективного быта, жизни в тесноте, который за неделю успел стать и чужим, и своим одновременно. Ключ, холодный и неуклюжий, щелкнул в замке с сухим, решающим звуком, похожим на щелчок предохранителя.       Переступив порог, он замер, давая глазам привыкнуть к полумраку. Комната сто семьдесят семь, залитая серым светом с улицы, казалась меньше, чем в воспоминаниях. Она пахла нежилым помещением – пылью, остывшим чаем в кружке на столе Сону и чем-то неуловимо знакомым, уютным, что он с трудом мог определить: возможно, запахом его собственного шампуня, оставшегося в душевой, или бумаги с полок Чонвона. Сону, восседающий на своем вращающемся стуле спиной к двери, представлял собой картину полной поглощенности: его спина, обычно расслабленная, была напряжена в дуге сосредоточенного внимания, а с огромных, полностью закрывающих уши наушников доносилось глухое, ритмичное ти-ти-ти-та-та, выбивающее дробь какого-то энергичного хип-хоп трека.       В груди Джеюна, еще сжатой от холода и тягостных мыслей, неожиданно вспыхнуло острое, почти детское желание – нарушить эту серьезность, взорвать тишину комнаты громким, дурацким смехом, вернуть все на круги своя, в то состояние простого, бесхитростного товарищества, которого ему так не хватало все эти дни. Оно было сильнее голоса разума, шептавшего о вежливости и уважении к личному пространству. На цыпочках, прижимая палец к губам в комично-бесполезном жесте «тсс», он подкрался к другу, его тень легла на монитор, но Сону ничего не замечал, увлеченный либо учебником, либо перепиской. Легкий, дружеский хлопок по плечу должен был стать началом шутки, глупой и милой.       Реакция, однако, оказалась сокрушительно быстрой и полностью лишенной какого-либо юмора. Сону, вздрогнув всем телом от неожиданности, инстинктивно рванулся, и тяжеленный учебник «Введение в клиническую психологию», мирно лежавший у него на коленях, превратился в импровизированное оружие: он взлетел по дуге и со всей силой, которую могло придать испуганное тело, обрушился на лицо Джеюна. Удар был на удивление точным: твердый корешок книги пришелся точно по переносице, а угол жесткой обложки врезался в скулу, чуть ниже левого глаза. Мир на мгновение погрузился в немое кино, где единственными ощущениями были глухой, костный хруст, вспышка белой боли и странный, приглушенный гул в ушах.       Джеюн отшатнулся, издав не стон, а скорее удивленный, захлебнувшийся звук, нечто среднее между кашлем и смешком. Теплая, солоноватая жидкость мгновенно залила ему верхнюю губу, потекла струйками в уголки рта, и металлический привкус крови заполнил все вкусовые рецепторы. Он инстинктивно прижал ладонь к носу, чувствуя, как сквозь пальцы сочится что-то теплое и липкое. — А-а-а! Джеюн! Ты законченный, бестолковый, кретинский идиот! Ты чего вытворяешь?! – взревел Сону, вскакивая так резко, что стул отъехал назад и с грохотом врезался в металлический шкаф. Его лицо, обычно такое добродушное и открытое, было искажено неподдельной паникой, глаза округлились от ужаса. Он сыпал ругательствами, но в каждой его инвективе, в каждом взволнованном жесте сквозила не злоба, а отчаянная, суетливая, почти материнская забота. — Я же мог тебе нос сломать! Или глаз выбить, дурак! Не двигайся! Сиди! Дыши ртом!       Метнувшись к своему шкафчику, Ким начал лихорадочно рыться на полках, сбрасывая на пол стопки конспектов, несколько ручек и пачку жевательной резинки. Через мгновение он вынырнул, торжествующе сжимая в кулаке целую охапку ватных дисков и новенькую упаковку влажных салфеток с запахом алоэ. Он сунул все это Джеюну, чьи глаза, слезящиеся от резкой боли, уже начали щуриться от накатывающей волны нелепого, истеричного смеха. Абсурдность ситуации обрушилась на него всей своей сюрреалистичной тяжестью: он, только что преодолевший полмира, встречается со своим лучшим другом на чужой земле не объятиями и радостными возгласами, а ударом академического фолианта по лицу. Из его носа текла кровь, на скуле пульсировало начало будущего великолепного синяка, а он, сидя на полу, начал смеяться – сначала тихо, сдавленно, затем все громче, сотрясаясь от конвульсивных приступов смеха, который вырывался хриплыми рыданиями и смешивался с кровавыми пузырями у ноздрей. — Перестань смеяться, ненормальный! Ты только усугубляешь кровотечение! Сосуды там лопнут совсем, – причитал Сону, пытаясь прилепить к носу Джеюна пропитанный водой ватный диск, который моментально превращался в ярко-алый комочек. Его руки дрожали. — Голову назад запрокинь! Нет, погоди, вроде бы нельзя… Черт, как там правильно?       Джеюн, окончательно сдавленный нелепостью происходящего, просто повалился набок, на аккуратно застеленную одеялом кровать Сону, и продолжал хохотать, зажмурившись, в то время как друг метался вокруг него, как ужаленный, пытаясь одновременно и оказать первую помощь, и высказать всё, что он думает о людях, которые подкрадываются сзади к погруженным в учебу товарищам. Становилось очевидно, что след этой дурацкой встречи – в виде фиолетово-желтого пятна на скуле – будет красоваться на его лице еще как минимум неделю, безмолвно повествуя о странных обычаях дружбы в 177 комнате.       Из-за этого хаоса – взрывов смеха, отчаянной ругани, общего ажиотажа вокруг кровавого носа – они оба совершенно не услышали, как дверь снова открылась, как кто-то вошел, поставил на пол чемодан и несколько секунд стоял в нерешительности, наблюдая за представлением. Ян Чонвон, вернувшийся из семейной поездки в Пусан с лицом, отдохнувшим и посвежевшим, замер на пороге, медленно снимая очки и протирая их краем свитера, чтобы лучше рассмотреть происходящее. На его обычно невозмутимых, выразительных чертах появилось сложное выражение – смесь легкого, игривого отвращения, глубочайшего недоумения и зарождающейся улыбки. — Позвольте поинтересоваться, – раздался наконец его спокойный, бархатистый, идеально модулированный голос, заглушая и смех, и ругань, — Это новый, экспериментальный метод адаптационной терапии?       На этот раз вздрогнули оба. Сону так и подпрыгнул на месте, чуть не опрокинув стоящую на тумбочке чашку с кисточками. — А-а-а! И ты тоже! Бесшумный как кот! Все ходите тут, пугаете нормальных людей! – обрушился он на новоприбывшего, но в его голосе, сквозь наигранное негодование, уже явственно проскальзывало облегчение. Появление Чонвона, этого олицетворения здравого смысла и спокойствия, автоматически возвращало ситуацию из плоскости абсурдной комедии в русло управляемой бытовой реальности.       Да, Брисбен был его родиной, землей, что взрастила его, дала ему язык, манеры и это упрямое, прямое солнце в душе. Но там, в том просторном доме с террасой, не было этого. Не было этой хаотичной, живой, непредсказуемой и такой искренней теплоты, которая рождалась вот из таких нелепых, болезненных столкновений, из панической суеты вокруг кровоточащего носа, из смеха, прорывающегося сквозь слезы и боль. Это тепло было другого рода – грубее, сложнее, лишенное пасторальной идиллии, но оно било ключом из этих двух людей, случайно ставших его семьей на чужой, холодной земле, и оно было столь же настоящим, как и шрам, который теперь будет заживать на его скуле.       Они привели Джеюна в более-менее человеческий вид с присущей им слаженностью: Чонвон усадил его на стул, заставил запрокинуть голову, – оказалось, что при носовом кровотечении это все-таки можно, – аккуратно промыл ему лицо прохладной влажной салфеткой, а затем, достав из мини-холодильника кубики льда, завернул их в чистое полотенце и приложил импровизированный компресс к наливающейся скуле. Сону, наконец успокоившись, но все еще ворча про себя, засуетился вокруг электрического чайника, доставая заветные пакетики с чаем, который они коллективно считали своим, «комнатным» сортом. — Так, – начал Чонвон, усаживаясь на свою кровать и снимая дорожную куртку, — Пока лед совершает свою благородную миссию, предлагаю обменяться отчетами. Уверен, за время отсутствия у каждого накопилось достаточно впечатлений, чтобы заткнуть даже этот фонтан, – он кивнул в сторону Джеюна, который сидел, закинув голову, с ледяным свертком на щеке, похожий на жертву неудачной пластической операции. — О, у меня полно всего! – оживился Сону, разнося три steaming кружки и усаживаясь на пол, скрестив ноги. — Сначала мы с ребятами из школы съездили в Тэгу, на горячие источники. Представляешь, Джеюн, там целый комплекс, горы вокруг, снег на вершинах, а ты сидишь в воде сорок градусов и пар идет столбом! Потом, конечно, были семейные ужины. Бабушка, как всегда, пыталась накормить меня до состояния комы. А потом… – он понизил голос, делая драматическую паузу, — Потом была попытка испечь торт для маминого дня рождения. Закончилась она, скажем так, небольшим возгоранием на кухне и визитом пожарных. Папа до сих пор шутит, что я пытался не торт испечь, а вызвать потоп. — Пожарные? Серьезно? – ухмыльнулся Джеюн из-под своего компресса, его голос звучал гнусаво из-за зажатого носа. — Ага. Приехали с мигалками. Соседи, наверное, думали, что мы лабораторию по изготовлению наркотиков в ванной открыли. Но торт, между прочим, в итоге получился! Правда, пахло немного гарью.       Чонвон покачал головой, но в уголках его губ играла улыбка. — Мои каникулы были куда менее экстремальными, но от того не менее насыщенными. Поездка в Пусан – это всегда погружение в иной ритм. Рыбный рынок Чагальчи – это отдельная вселенная, где крики продавцов, хлопающие по мрамору хвосты тунцов и запах моря и жареных гребешков создают такой плотный сенсорный коктейль, что голова идет кругом. А вечера… Вечера были тихими. Много читал, много разговаривал с дядей, он увлекается историей корейского языка. Мы сидели в его кабинете, потрескивал камин, и он показывал мне старые документы, письмена эпохи Чосон. Было… умиротворяюще. — Звучит идеально, – вздохнул Джеюн, наконец убирая лед и осторожно ощупывая опухшую скулу. — У меня же был один большой, непрерывный «день сурка» под солнцем. Просыпаться под крики какаду, завтракать с видом на океан, идти с Лейлой на пляж, где песок такой горячий, что по нему босиком не пробежишь, потом ловить волны с отцом до изнеможения, а вечером жарить барбекю на заднем дворе и слушать, как родители спорят о том, правильно ли папа посадил новое дерево манго. Никакой суеты, никаких дедлайнов, никаких… сложных людей. Просто море, солнце и семья.       В его голосе прозвучала та самая ностальгическая грусть, которую он сам не до конца понимал. Он потянулся к своему чемодану, еще стоявшему у двери, и, кряхтя, достал оттуда два аккуратно завернутых пакета. — Это тебе, – он протянул Сону сверток. — Увидел в торговом центре и сразу подумал: «Это стопроцентный Сону».       Тот с любопытством развернул бумагу. Внутри лежала мягкая, темно-синяя футболка из тонкого хлопка, а на ней был напечатан крупный, задумчивый Снупи, лежащий на своей будке и смотрящий в звездное небо. Под картинкой было выведено: «The sky’s the limit… but what’s beyond the sky?» — О-о-о! – воскликнул Сону, и его лицо озарилось такой искренней, детской радостью, что Джеюн почувствовал, как что-то теплое и мягкое разливается у него внутри. — Это потрясающе! Я его обожаю! Спасибо, Джейк! — А это тебе, – Джеюн повернулся к Чонвону, вручая ему плоскую, тщательно упакованную коробку и тканевый мешочек. — Я помнил, что ты говорил про современную лингвистическую философию. И чай… Ну, я просто не мог пройти мимо этой лавки.       Чонвон, всегда сдержанный в проявлении эмоций, аккуратно открыл коробку. В ней лежала книга в твердом переплете: «Language, Thought, and Reality: Selected Writings of Benjamin Lee Whorf». Он провел пальцем по корешку, и его глаза, обычно такие внимательные и спокойные, блеснули настоящим, глубоким интересом. Затем он развязал шнурок на мешочке, и в комнате поплыл сложный, пряный аромат – смесь сушеных цитрусовых корок, лепестков роз и чего-то древесного. — Эрл Грэй с бергамотом и лепестками роз, – пояснил Джеюн. — Продавец сказал, что это редкая смесь. — Это… невероятно щедро и очень тонко, Джеюн, – проговорил Чонвон, и в его голосе звучало неподдельное уважение. — Спасибо. Я буду наслаждаться и тем, и другим.       Они просидели так еще долго, пока за окном серые сумерки не сменились густой, непроглядной ночью, а электрический чайник не потребовал четвертой, уже почти ритуальной заварки. В комнате, наполненной запахом чая, смехом и перебивающими друг друга историями, стало по-настоящему тесно, уютно и безопасно. Это был их микрокосм, их крепость.       Но даже в самой надежной крепости есть невыполненные долги, которые гложут изнутри. В груди у Джеюна, под этой приятной тяжестью общения, лежал маленький, но очень конкретный камешек – обещание. Наконец, он поднялся, пошатываясь от долгого сидения, прошел к своему чемодану и вытащил оттуда еще один бумажный пакет, на этот раз потрепанный и слегка помятый с дороги. Из него доносился сладковатый, сдобный запах австралийского имбирного печенья «Anzac biscuits». И там же, на самом дне, лежала та самая банка – темная, с желто-красной этикеткой, таинственная и пугающая для непосвященных. Веджимайт. Обет, данный в шутку, но который он намеревался исполнить со всей серьезностью.       Наскоро натянув кроссовки на босые ноги, он вышел в коридор, и ощущение теплого, замкнутого мира комнаты 177 начало таять с каждым шагом, как мороженое на солнце. Прохлада общежитийного коридора, пахнущего старым половым покрытием и отбеливателем, обдала его, вернув к реальности. Он спустился на этаж ниже, и только оказавшись перед знакомой дверью с номером сто семнадцать, его взгляд машинально, по старой, почти трагикомической привычке, скользнул вправо – к акриловой табличке, где четкими литерами были выведены имена: «Ли Хисын. Нишимура Рики».       Сердце сделало в груди непроизвольную, болезненную кульбитку, замерло на вершине и рухнуло вниз. Он на мгновение забыл. Забыл, что его друг живет не в стерильном, изолированном пространстве, а в самой сердцевине того самого шторма, о котором он знал лишь по отрывочным, тревожным сообщениям. Тишина за дверью казалась неестественной, густой, вязкой.       Джеюн замер, рука, занесенная для стука, повисла в воздухе, словно отлитая из свинца. Глубокий вдох, который не принес облегчения. Выдох, вырвавшийся облачком пара в холодном воздухе коридора. Ты не перепутал комнаты. Ты не ошибся дверью. Ты пришел к другу, – сурово напомнил он себе, ощущая, как по спине пробегает знакомый, леденящий холодок, не имеющий ничего общего с сеульским ветром. И он постучал. Три раза. Громко, четко, чтобы звук был ясным и недвусмысленным, чтобы его не спутали со случайным шумом.       Дверь открылась не сразу. Прошло несколько томительных секунд, в течение которых Джеюн слышал лишь собственное дыхание и отдаленный гул воды в трубах. Потом щелчок замка, скрип петли, и створка отъехала, открыв проем, в котором стоял Ли Хисын.       Он был… не просто не таким. Он был отрицанием того Хисына, которого знал Джеюн. Не в смысле физических черт – те же резкие, красивые линии лица, тот же высокий лоб, те же темные, теперь почти черные волосы. Но он был словно опустошен изнутри, лишен того стержня надменной уверенности, что всегда держал его прямо, как стальной прут. Волосы, обычно уложенные с небрежной, но тщательной точностью, были всклокочены, будто он постоянно проводил по ним нервной рукой. На нем была серая футболка с выцветшим логотипом какой-то неизвестной пост-рок группы, сидевшая на нем мешком, подчеркивая худобу плеч, и простые черные тренировочные штаны. Но суть была не в одежде. Суть была в глазах: они смотрели прямо на Джеюна, были открыты, но в них не было ни привычной насмешки, ни ледяного презрения, ни даже того бездонного, шокирующего отчаяния, что он видел на выставке. Они были просто… пусты. Как стекла выбитого окна, за которыми – темнота и ветер.       Не произнеся ни единого слова, не кивнув, не выразив ни малейшего признака узнавания или эмоции, Хисын отступил на шаг, пропуская его внутрь, и механически, почти бесшумно, закрыл дверь прямо за его спиной. Жест был настолько лишен какого-либо социального ритуала, настолько автоматичен, что становилось страшно. Джеюн замер в крошечном прихожем пространстве, не зная, как действовать дальше: снять обувь? Пройти в комнату? Его простой, ясный план – вручить подарок, поболтать с Ники, посмеяться над реакцией на веджимайт – рассыпался в прах, наткнувшись на эту немую, давящую стену отчуждения. — Опять дверью ошибся? – голос Хисына прозвучал тихо, с легкой, хрипловатой усмешкой, которая, однако, не несла в себе ни капли настоящего издевательства. Она была плоской, безжизненной, как заезженная пластинка, проигрывающая фразу по инерции.       Холодок на спине Джеюна превратился в ледяную струю, пробежавшую по позвоночнику. Он сглотнул, но не ответил. Не стал ни оправдываться, ни огрызаться. Он просто стоял, ощущая всю нелепость и тяжесть своего присутствия в этом пространстве, пропитанном чужим горем.       Тогда Хисын, не дожидаясь ответа, протянул руку и щелкнул выключателем. Резкий, холодный свет люстры залил комнату, безжалостно выхватывая из полумрака все детали беспорядка: куртку, сброшенную на пол, пустые банки от энергетиков, выстроившиеся на столе как памятник бессонным ночам, смятую, неубранную постель, на которой, казалось, никто не спал, а лишь метались в беспокойстве. Сам Хисын, оказавшись в этом ярком свете, выглядел еще более хрупким и неприкаянным, тенью самого себя. Он сделал два нерешительных шага, сократив дистанцию, и остановился прямо перед Джеюном, нарушая все мыслимые и немыслимые границы личного пространства, так близко, что Джеюн мог разглядеть мельчайшие детали: тонкую сетку капилляров на слегка покрасневших веках, легкую шелушащуюся сухость на губах, едва заметный тремор в кончиках пальцев, сжатых в расслабленные кулаки.       И запах. От него исходил сложный, противоречивый, отталкивающе-притягательный букет. Резкая, едкая горчинка дешевых сигарет, въевшаяся в ткань футболки, в волосы, в саму кожу, как клеймо. И поверх – странным, диссонирующим слоем – тонкий, сладковатый, почти удушающий аромат цветочных духов, явно дорогих, но нанесенных с избытком, с отчаянием, чтобы перебить что-то другое. Запах чужого, женского присутствия, которое уже ушло, но оставило после себя этот тяжелый, конфетный шлейф, висящий в воздухе, как призрак недавней попытки забытья, еще больше запутывая и без того сюрреалистичную картину.       Джеюн поднял взгляд, готовый встретить вызов, найти в этих пустых, темных глазах хоть искру знакомой жестокости, хоть тень того высокомерного сонбэ, чтобы понять, как реагировать, на каком языке с ним говорить. Но там не было ничего. Только глубокая, выжженная пустота, в которой тонуло все.       И тогда Хисын совершил нечто, от чего у Джеюна перехватило дыхание и кровь застучала в висках. Он медленно, почти с невесомой осторожностью, приподнял правую руку и взял его за подбородок большим и указательным пальцами. Его прикосновение было не грубым, не властным, а удивительно аккуратным, почти нерешительным, как у реставратора, боящегося повредить хрупкий артефакт. Он слегка, едва заметно, наклонил голову Джеюна вбок, подставив под беспощадный свет люстры синевато-багровый след от удара книгой, уже начавший расплываться на скуле. Палец Хисына, холодный и удивительно сухой, осторожно, почти невесомо, провел по самому краю начинающейся гематомы, едва касаясь воспаленной кожи.       Он не смотрел на синяк. Он вглядывался в само лицо. Так пристально, так безжалостно сосредоточенно, с такой напряженной интенсивностью, словно на этой бледной, загорелой в австралийском солнце коже, под этим свежим следом случайного насилия, была нанесена тайнопись, шифр, ключ к чему-то очень важному, что он отчаянно пытался прочитать и понять. Его взгляд, лишенный всякой эмоции, скользил по линиям скул, по контуру пухлой нижней губы, задерживался на переносице, блуждал по щекам, ища что-то, чего там не было, или, наоборот, проверяя, не стерлось ли, не исчезло ли то, что должно было быть. — Щеночек уже успел подраться с дворовыми псами? – слова сорвались с его слегка потрескавшихся гул тихо, хрипло, на выдохе, почти непроизвольно. Они прозвучали как эхо из другого измерения, автоматическая, заученная реакция, глупая и жестокая по форме, но полностью лишенная привычной ядовитой энергии, того огня, что раньше прожигал каждую его колкость. Будто он и не хотел их говорить вслух, будто они вырвались сами, по инерции, из того сценария вражды, который он когда-то написал для них обоих и теперь не знал, как остановить.       Джеюн глубоко, устало вздохнул. Этот вздох, полный не столько раздражения, сколько тяжелого, почти физического понимания, был красноречивее любой отповеди, любого крика. За ту неделю в Австралии, листая в тишине ночи соцсети, наблюдая за тем, как аккаунт @s1lenz методично лайкает его старые, солнечные фотографии, он невольно, тайно, выстраивал в голове образ другого человека – возможно, раненого, сложного, запутавшегося, но не этого пустого манекена в грязной футболке. Теперь же, стоя перед ним, чувствуя на своей коже холод его пальцев и вдыхая этот дисгармоничный, тошнотворный запах отчаяния, замешанного на чужих духах, он снова видел ту же самую, казалось бы, жестокую маску. Но теперь он видел и то, что пряталось за ней. И это было страшнее.       Ли отпустил его подбородок, и его рука упала вдоль тела, безжизненно, как плеть. Он отвернулся, отступил, прошел к своей кровати, единственным движением, полным нечеловеческой усталости, и опустился на нее, уставившись в белую, пустую стену перед собой. Его спина, увиденная Джеюном, была прямой, но какой-то неестественной, будто выточенной из одного монолитного куска апатии и истощения.       Джеюн так и остался стоять в крошечном пространстве прихожей, парализованный этой немой, давящей сценой, не решаясь ни сделать шаг вперед в комнату, где царил беспорядок, ни развернуться и уйти, что было бы самым простым и логичным. Он застрял в лимбе, и его спасло лишь появление другого обитателя этой комнаты.       Дверь ванной комнаты, расположенной справа, с легким шипением распахнулась, оттуда повалило облако пара, пахнущего мужским гелем для душа с ароматом кедра и мяты, и на пороге появился Рики. Его темные, обычно уложенные с небрежным шиком волосы были мокрыми и беспорядочно падали на лоб, на плечах болталось полотенце, с которого капала вода. Увидев Джеюна, его лицо, еще секунду назад отрешенное и задумчивое, претерпело мгновенную, волшебную трансформацию. Оно буквально расцвело улыбкой такой ослепительной, искренней и широкой, что, казалось, вот-вот разорвется пополам. В его карих глазах вспыхнул чистый, неподдельный, почти детский восторг, сметающий всю усталость и напряжение последних дней. — Джеюн! Боже, неужели это ты! – воскликнул он, и его голос, громкий и радостный, разорвал гнетущую тишину комнаты, как хлопок пробки от шампанского. Не обращая ни малейшего внимания ни на свою влажность, ни на хозяина комнаты, сидящего на кровати с видом приговоренного, он двумя длинными шагами преодолел расстояние и обнял Джеюна так крепко, так самозабвенно, словно не видел его годы, а не неделю. Сильные руки обхватили его, влажные волосы коснулись щеки, и Джеюн почувствовал, как лед внутри него, тот самый, что сковал его с момента входа, понемногу начинает таять под этим простым, человеческим теплом. — Ты вернулся! Наконец-то! Здесь без тебя было так скучно и тоскливо, ты даже не представляешь!       Это объятие, лишенное всякого подтекста, двойного дна или скрытой агрессии, было глотком чистого воздуха после удушья. Джеюн обнял его в ответ, похлопал по мокрой спине, чувствуя, как уголки его губ сами собой тянутся вверх. — Привет, Ники. Я тоже скучал, – сказал он, и это была чистая, беспримесная правда, которую не надо было анализировать или переводить.       Он высвободился из объятий и протянул ему помятый бумажный пакет. Рики, все еще сияя, как новогодняя елка, с любопытством заглянул внутрь. Его брови взлетели к линии волос от восторга при виде знакомых упаковок австралийского печенья и шоколадных батончиков, но затем, когда его взгляд упал на ту самую темную банку с характерной этикеткой, его лицо скривилось в самой комичной, преувеличенной, театральной гримасе отвращения, какую только можно представить. Он отпрянул, держа пакет на вытянутой руке, будто в нем была гремучая змея. — О нет. Ты не посмел. Ты действительно привез это. Ты же обещал, что это была шутка! — Я и сказал, что шучу, когда обещал не привозить, – усмехнулся Джеюн, и это был первый по-настоящему легкий, естественный звук, прозвучавший в этой комнате с тех пор, как он переступил порог. — Но на самом деле я сказал: «Обязательно привезу, чтобы ты попробовал настоящую австралийскую кухню». Ты просто не расслышал. — Это не кухня, а самое настоящее преступление! – заявил Рики, но его глаза смеялись. Он снова залез в пакет, доставая упаковку за упаковкой. — О, «Tim Tams»! А это что? «Violet Crumble»? Никогда не пробовал. А печенье… пахнет имбирем и медом, да? – он поднес пакет с печеньем к носу и глубоко вдохнул, закрыв глаза. — Пахнет… солнцем. Настоящим, не таким, как наше, а густым, горячим. Спасибо, Джейк. Правда. — Не за что, – Джеюн почувствовал, как тепло разливается у него внутри, на этот раз не от смущения или страха, а от простой человеческой благодарности. — Наслаждайся. А веджимайт… Ну, это вызов. Принять его или нет – решать тебе.       Пока Нишимура, оживленно хихикая и комментируя каждый найденный в пакете сюрприз, продолжал копаться в своих сладких трофеях, Джеюн позволил своему взгляду скользнуть за его плечо. На кровати, в той же самой замершей позе, сидел Ли Хисын. Но теперь его пустой, отсутствующий взгляд был прикован уже не к стене, а к спине Рики. К спине своего друга, который так легко, так естественно и открыто обнял Джеюна, который смеялся, радовался и благодарил за простые подарки. В этом взгляде, устремленном в пространство между лопатками Ники, не было ни злобы, ни той ревности, что пылала в нем в кафе при виде их дружбы. Это было нечто иное. Глубокое, нечитаемое, но невероятно интенсивное наблюдение. Как будто Хисын видел через Рики, через этот простой акт радостного приветствия, что-то абсолютно недоступное ему самому – ту самую чистую, незамутненную легкость человеческого контакта, ту самую искреннюю связь, которую он, судя по всему, был не в состоянии ни дать, ни принять, ни даже полностью осознать.       И в этот момент, стоя в комнате, пахнущей сигаретами, чужими духами и свежим имбирным печеньем, глядя на спину смеющегося Рики и на застывшую фигуру Хисына, до Джеюна, наконец, дошло. Озарение, тихое и беззвучное, но от того не менее сокрушительное, пронзило его, как луч холодного лазера, рассекая всю накопившуюся путаницу чувств.       Нет. Этот Хисын, сидящий на кровати в грязной, безразмерной футболке, с пустым, выжженным взглядом и запахом отчаяния, замешанного на сладком призраке чужого присутствия, – он не был жестоким. Жестокость – это активное начало. Она требует энергии, намерения, некой извращенной страсти к причинению боли, чтобы утвердить свое превосходство или скрыть собственную рану. Здесь же, в этой комнате, не было ничего похожего на энергию. Была только колоссальная, всепоглощающая пустота, усталость, прошедшая все возможные границы, и какая-то детская, беспомощная, трагическая неспособность выразить что-либо иначе, кроме как через эти автоматические, зазубренные, колкие фразы, вылетающие, как испорченный механизм. Он вообще не был в привычном смысле этого слова. Он просто существовал здесь, в этом бардаке, застряв где-то между собственной невыносимой болью и полной, абсолютной невозможностью попросить о помощи, протянуть руку или хотя бы признаться в том, что ему плохо.       И это понимание, это холодное, ясное осознание было в тысячу раз страшнее, чем любая жестокость. Потому что жестокость можно ненавидеть. А на эту пустоту, на это немое страдание, не было ответа. Только тихий, леденящий ужас и странное, непрошенное чувство ответственности, которое Джеюн совсем не знал, куда ему деть.

***

      Пятница в Сеульском Национальном Университете всегда обладала особой, почти осязаемой текстурой – это было не просто окончание учебной недели, а сложный процесс декомпрессии, когда давление лекций, семинаров, невыполненных заданий и нависающих дедлайнов медленно, с болезненным шипением, начинало спадать, оставляя после себя выжатую, опустошенную оболочку студента, жаждущую хоть какого-то забвения. Для Шим Джеюна этот конкретный пятничный день выдался особенно насыщенным и изматывающим: утром, в аудитории математического корпуса, соседствующего с факультетом искусств, он провел три часа в напряженной схватке с абстрактными концепциями математического анализа, где каждая теорема, каждый предел и интеграл требовали от его мозга полной, безраздельной отдачи, выжимая из извилин последние капли концентрации, пока за окном медленно проплывали облака, напоминая о свободе, которой не было. А следом, после короткой, неубедительной передышки в переполненной столовой, где он пытался проглотить безвкусный сэндвич под аккомпанемент грохота посуды и гулкого говора сотен голосов, его ждал новый вызов – внезапно всплывшая в электронном расписании пара по «Основам безопасности жизнедеятельности» в главном, самом помпезном и безликом корпусе университета, предмет, который казался насмешкой над всей интеллектуальной сложностью его основной учебы, грубой и примитивной попыткой вбить в головы элементарные правила выживания в мире, который сам по себе уже чувствовался зоной постоянного бедствия.       Но сейчас, в этот конкретный момент, сидя в полумраке просторной, пахнущей пылью и старым деревом аудитории, где на экране проектора сменяли друг друга слайды со статистикой производственного травматизма и схемами эвакуации при пожаре, Джеюн не ощущал того острого, режущего одиночества и тотальной чужеродности, что преследовали его в первые холодные месяцы в Сеуле. Вместо этого он был окружен, защищен небольшим, но прочным островком спокойствия, который образовали вокруг него люди, неожиданно ставшие его опорой. Слева от него, безупречно прямой и сосредоточенный, сидел Ян Чонвон, его тонкие, изящные пальцы выводили в блокноте с серой тканьювой обложкой аккуратные, почти каллиграфические строки конспекта, даже несмотря на то, что материал лекции был примитивен для его острого, аналитического ума – он делал это из врожденной дисциплины и уважения к любому процессу получения знаний. Справа, уткнувшись носом в яркий экран своего телефона, Ким Сону с сосредоточенным видом листал страницы модного маркетплейса, время от времени издавая тихие, выразительные звуки – фырканье при виде заоблачной цены на кроссовки, одобрительное мычание при обнаружении стильной, но дешевой худи, легкий вздох разочарования, когда нужный размер оказывался распродан.       А в самой сердцевине этого маленького бастиона, между Чонвоном и Сону, располагались Джеюн и Нишимура Рики, представлявшие собой живую скульптуру братского единения в борьбе с всепоглощающей скукой и физическим истощением. Они сидели так близко, что линии их тел сливались в единый, слегка поникший силуэт: от плеча к плечу, от бедра к бедру не оставалось и миллиметра свободного пространства, оба наклонившись вперед, опираясь локтями о прохладную поверхность парты, создавая впечатление двух путников, заснувших в пути, но вынужденных сохранять видимость бодрствования. Джеюн подпирал скулу костяшками пальцев, и под этим давлением желтовато-зеленый синяк, подаренный ему Сону в день возвращения, отдавал тупой, ноющей болью, напоминая о нелепости жизни; его веки были тяжелыми, как свинцовая заслонка, и они предательски опускались, угрожая полностью перекрыть обзор, и только жесткий пластик дужек очков, впивающийся в переносицу, служил последним бастионом против полного провала в объятия беспробудного сна.       Рики, в свою очередь, совершал не менее героические усилия, чтобы остаться в сознании. Его левая рука, согнутая в локте, цепко держалась за толстый шерстяной свитер Джеюна на уровне его талии – не просто так, а с конкретной, почти инстинктивной целью: будто он боялся, что друг рухнет на пол, если он ослабит хватку. Правая же рука, с телефоном, совершала медленные, плавные, почти сомнамбулические движения: большой палец порхал над сияющим экраном с ленивой, но настойчивой грацией, набирая сообщения, листая ленту, автоматически реагируя на уведомления. Джеюн, не в силах противостоять искушению, которое было бесконечно интереснее, чем графики частоты несчастных случаев на строительных площадках, краем затуманенного сознанием глаза следил за этим гипнотизирующим процессом. Это было окно в другой мир, куда более живой и непосредственный, чем сухие инструкции лектора.       На экране, в каком-то групповом чате, мелькали знакомые имена, похожие на маячки в тумане: @j.aded – Джей, чей ум и прагматизм Джеюн успел оценить, @s1lenz – Хисын, чей никнейм теперь казался зловеще пророческим, и… @mercyless. Последний никнейм заставил Джеюна внутренне съежиться, вызвав в памяти не образ, а скорее ощущение – ледяной ожог высокомерного взгляда, тонкие, изогнутые в усмешке губы, произносящие слово «щенок» с такой ядовитой нежностью, что от этого становилось физически тошно. Любопытство, острое и мгновенное, как укол булавки, перевесил все условности. Он ткнул указательным пальцем в сияющий прямоугольник экрана, задев при этом теплую ладонь Рики. — Кто это? – прошептал он, наклоняясь еще ближе, так что его губы почти касались уха друга, а слова потонули в монотонном, гудящем голосе лектора, говорившего о правилах тушения электропроводки.       Ники вздрогнул, но не отпрянул – их плечи остались сцепленными. Вместо этого он одним плавным движением открыл профиль и повернул устройство под таким углом, чтобы Джеюн мог видеть все в деталях. Фотография аватара была постановочной, но от этого не менее выразительной: Пак Сонхун, запечатленный в полупрофиль, сидел у столика в какой-то минималистичной, стильной кофейне с бетонными стенами и медными трубами; его взгляд, направленный прямо в объектив, выражал не столько эмоцию, сколько состояние – холодную, снисходительную уверенность в своем превосходстве. Подпись под фото гласила: «Memento mori». Джеюн фыркнул, на этот раз уже громко и с такой неподдельной брезгливостью, что Чонвон, не отрываясь от конспекта, бросил на него короткий, но весьма красноречивый взгляд, полный тихого укора. — Он зовет всех в бар сегодня, – так же тихо, вполголоса, сообщил Рики, быстро закрывая чат, будто боясь, что само присутствие этого диалога на экране может как-то осквернить их уединенный уголок. — В тот новый, что открылся около Хондэ. «Oblivion» называется. Забвение. Иронично, да?       Джеюн помедлил. В его сознании, еще затуманенном усталостью, всплыли обрывки памяти, острые, как осколки стекла: ледяной взгляд Сонхуна в тесном переулке за «Haven», его тонкие, бледные пальцы, вырывающие очки, ощущение собственной унизительной беспомощности, смешанное с яростью. И все же, неоспоримый факт оставался фактом: Рики, Джей и, как ни парадоксально, сам Хисын – все они каким-то непостижимым образом все еще поддерживали контакт с Сонхуном, были втянуты в одну с ним социальную орбиту. Это была та самая сложная, запутанная паутина негласных правил, условностей и долговременных связей, которую Джеюн, со своим прямым, воспитанным на австралийском просторе мировоззрением, до сих пор не мог до конца расшифровать и принять. — Джей уже отписался, сказал, что занят – готовится к какому-то дебату с международниками, – продолжил Ники, его пальцы снова заскользили по экрану, набирая ответ. Его голос звучал ровно, но в нем угадывалось легкое напряжение. — Я тоже собираюсь написать что-то вроде «не смогу, сорри». Хисын… – Рики сделал паузу, его взгляд на миг задержался на имени в чате. — Хисын пока молчит. Вообще не отвечает ни на что уже несколько часов.       Он замолчал, его обычно оживленное, экспрессивное лицо стало серьезным, брови слегка сдвинулись, образуя вертикальную морщинку на переносице, что выдавало не столько раздражение, сколько глубокое, неподдельное недоумение. — Честно говоря, – признался он, наклоняясь так близко, что его шепот стал едва различимым даже для Джеюна, — Я до сих пор не очень-то понимаю, зачем мы вообще поддерживаем с ним эту… эту видимость общения. Даже когда просто видишь его имя в чате или получаешь от него сухое сообщение. Ни тепло, ни холодно – просто пустота, которая почему-то давит.       Эта неожиданная, проницательная и откровенная оценка, исходящая от Рики, заставила Джеюна взглянуть на него с новым, пристальным интересом. Он медленно кивнул, чувствуя, как его собственная, тихая и постоянная неприязнь к Сонхуну находит неожиданный, но твердый отклик.       Рики что-то быстро, почти яростно напечатал в чате, заблокировал телефон с решительным щелчком и откинулся на спинку стула, но его взгляд не вернулся к скучным схемам на проекторе. Вместо этого он скользнул через Джеюна, зацепившись за профиль Сону, погруженного в созерцание какой-то яркой куртки на экране. Взгляд был быстрым, крадущимся, полным той сложной, безответной тоски и нежной, почти болезненной заботы, которые Джеюн уже научился в нем распознавать.       И тут, прорвавшись сквозь толщу сонной апатии, в Джеюне вспыхнуло острое, почти физическое желание, простое и понятное, как жажда. — Знаете что, – произнес он тихо, но с такой четкой артикуляцией, что его слова, негромкие, были адресованы всем троим и в то же время не выходили за пределы их маленького, сплоченного круга. — Мне бы чертовски хотелось куда-нибудь выбраться сегодня. Не просто в столовую или в комнату, а именно выбраться. Выпить чего-нибудь настоящего, чтобы смыть с себя этот… этот липкий осадок от всей недели. От этой лекции особенно.       Сону, не отрываясь от телефона, лишь печально, почти апатично покачал головой. Его молчаливый, но абсолютно однозначный отказ был красноречивее любых пространных объяснений. Он все еще не был готов к длительным, неформальным сборищам, особенно в компании, где будет присутствовать Рики – невидимая, но прочная дистанция, которую он установил, уважалась и Джеюном, и самим Нишимурой, дававшим ему необходимое пространство и время.       Чонвон, аккуратно отложив ручку, задумчиво потер кончиками пальцев переносицу под очками. — У меня на завтра назначен ранний, очень важный семинар по синтаксису древнекорейского языка, — сказал он, и в его бархатистом, размеренном голосе звучало искреннее, почти аристократическое сожаление. — Преподаватель – большой педант, и мне действительно нужно как следует подготовиться, перечитать несколько источников. Я боюсь, что сегодня мне не избежать долгой ночи с книгами. Но в следующий раз – обязательно. Я бы с удовольствием присоединился.       Джеюн кивнул, принимая их отказы без тени обиды или разочарования – он понимал причины каждого, – но в глубине груди, под слоем усталости, оставалось легкое, щемящее чувство нереализованности, желания простого человеческого общения вне стен общежития и учебных аудиторий. Он повернулся к Рики, ожидая, что тот, по обыкновению, тоже найдет какую-нибудь причину – неотложную работу по искусству, встречу с одногруппниками, простую усталость. Но вместо этого глаза Нишимуры вспыхнули тем самым живым, азартным, почти хищным огоньком, который мгновенно преображал все его лицо, сметая следы утомления. Он буквально отлип от Джеюна, выпрямив спину с такой энергией, что стул слегка скрипнул. — Я знаю одно место, – сказал он, понизив голос до конспиративного, заговорщицкого шепота, и его глаза сузились, словно он делился великой тайной. — Совсем недалеко отсюда, в одном тихом переулке за главным корпусом. Там всегда тихо, полумрак, как в старых детективах, и музыка… – он сделал выразительную, театральную паузу, — Музыка там не та попсовая дрянь, что льется отовсюду, а что-то настоящее. Джаз, блюз, иногда инди-фолк. И коктейли у них, Джеюн, – он прищурился, — Не просто коктейли. Это маленькие произведения искусства. И довольно крепкие, что немаловажно.       Предложение повисло в прохладном, спертом воздухе аудитории. Джеюн почувствовал, как его усталость, эта тяжелая, свинцовая накипь на душе, внезапно дала трещину, уступая место живому, щекочущему нервы любопытству и тому самому базовому желанию «выпить чего-нибудь», которое теперь обретало соблазнительные, конкретные очертания. Он встретился взглядом с Рики и увидел в его темных, оживленных глазах не только азарт и энтузиазм, но и что-то еще, более глубокое – легкую, почти незаметную тень той же грусти, которая тут же была мастерски скрыта широкой, открытой, понимающей улыбкой. Рики, казалось, без слов читал его легкое разочарование по поводу остальных и предлагал альтернативу, приватный выход из ситуации, возможность провести время без лишних глаз и условностей. — Похоже, это и есть тот самый план, – наконец сказал Джеюн, и его собственные губы, помимо воли, дрогнули, растягиваясь в ответную, облегченную улыбку.       Когда долгожданный, благословенный звонок, наконец, возвестил конец двухчасовой пытки, они попрощались с Чонвоном и Сону, выйдя в прохладные, вечерние объятия сеульских сумерек. Небо над кампусом медленно переливалось из цвета мокрого асфальта в глубокую, бархатистую синеву, усеянную первыми, робкими точками звезд, а в высоких окнах университетских корпусов, словно в гигантском адвент-календаре, зажигались желтые, уютные квадраты огней, обещая тепло и покой, которых внутри, вероятно, не было. Джеюн, засунув руки в карманы джинсов, поплелся за энергично шагающим Рики, который, казалось, сбросил с себя всю дневную вялость, как старую кожу, и теперь жестикулировал широко и выразительно, рассказывая какую-то захватывающую историю, его голос звенел в тихом воздухе. — …и представь себе только, они были тогда еще первокурсниками, зелеными, как первая трава после дождя, – Рики махнул рукой в сторону аккуратно подстриженного газона, серевшего в сгущающихся сумерках, — А я, несчастный, в это время еще корпел в старшей школе над учебниками по истории искусства, мечтая сжечь их все. И вот, в один прекрасный день, Хисын и Джей, они просто синхронно встают посреди точно такой же смертельно скучной пары по ОБЖ, вежливо кланяются этому лектору – помнишь, того, что с усами, как у моржа? – и говорят что-то вроде: «Простите великодушно, в деканате срочное дело государственной важности». И выходят! А потом, через пару дней, выясняется, что они вломились на премьеру какого-то безумного артхаусного фильма норвежского режиссера на другом конце города, который шел всего два дня! Лектор, конечно, потом устроил настоящую охоту, пытался вывести их на чистую воду, но у них, оказывается, были заранее подготовлены железные алиби и даже подделанные, очень убедительные записки от того самого декана! Джей потом говорил мне, смеясь, что самое важное умение в университете – это не зубрежка формул, а искусство правильно расставлять приоритеты и всегда выходить сухим из воды, желательно с достоинством.       Джеюн слушал, улыбаясь в темноте, и ему вдруг страшно захотелось увидеть, каким был Хисын тогда – наверное, менее изломанным, менее отстраненным, возможно, даже способным на такую авантюрную, почти мальчишескую выходку. В его воображении возник образ: два юных, самоуверенных гения, бросающих вызов системе просто потому, что могут. В этом образе было что-то притягательное и в то же время бесконечно далекое от того человека, которого он знал сейчас.       Бар действительно оказался спрятан в тихом, почти безлюдном переулке, в пятнадцати минутах неспешной прогулки от их общежития. Вывеска была настолько скромной и ненавязчивой, что ее можно было легко пройти мимо: просто стилизованное, изящное изображение лебедя с элегантно изогнутой шеей и закрытым клювом, выгравированное на матовом стекле, которое лишь слегка подсвечивалось изнутри мягким, золотистым светом. Переступив порог, они попали в мир, кардинально отличающийся от шумного, переполненного выпивающими студентами «Haven». Здесь царила атмосфера нарочитой уединенности: пространство было просторным и высоким, пахло вековым деревом, дорогой кожей диванов, дымом выдержанного виски, сладковатой ванилью и свежемолотыми кофейными зернами. Стены, обитые темным дубом, были украшены рядами черно-белых фотографий в тонких рамках – запечатленные моменты из жизни джазовых легенд: закулисные моменты, концерты в полутемных клубах, уставшие, одухотворенные лица музыкантов. Из скрытых в потолке колонок негромко, как фоновая река, лилась меланхоличная, сложная композиция – томный, протяжный саксофон вел диалог с глухими, размеренными ударами контрабаса, создавая звуковой ландшафт, располагающий к откровенности и покою. Для пятничного вечера народу было на удивление мало: несколько пар, тихо беседующих в глубоких, уютных кабинках; пара мужчин в безупречных костюмах, оживленно обсуждающих что-то у стойки бара, опираясь на нее локтями; одинокий посетитель с серебряным ноутбуком в дальнем углу, чье лицо освещал лишь холодный свет экрана. — Ники! Добро пожаловать, давно не виделись! – окликнул их бармен, молодой человек с ирокезом, выкрашенным в серебристый цвет, и целым созвездием серебряных колец в ухе. Он улыбался широко и искренне, явно узнав Рики. — Ого, как дела? – весело отозвался Нишимура, помахав рукой в его сторону. — Два места в моём любимом углу, если свободно, пожалуйста!       Их провели через зал к дальнему, самому уединенному столику, утопленному в глубокой нише, затянутой темно-бордовым, почти черным бархатом с легким потрепанным блеском. Это было камерное, уединённое пространство, отделенное от остального зала не только физически, но и акустически – сюда почти не долетали обрывки чужих разговоров. Они устроились напротив друг друга на мягком, проваливающемся диване. Рики, не заглядывая в меню, сразу сделал заказ: — Мне, как обычно, твой фирменный «токийский дрифт», только можешь сделать его покрепче сегодня? А для моего друга… – он повернулся к Джеюну, — Что предпочитаешь? Что-то сладкое, горькое, кислое?       Джеюн, пробежавшись глазами по списку коктейлей, написанному мелом на небольшой грифельной доске, выбрал тот, что сразу привлек его внимание названием. — «Southern Cross», пожалуйста, – сказал он, и в его голосе прозвучала нота легкой ностальгии. Южный Крест – созвездие, которое он так часто видел в чистом небе над Брисбеном.       Пока они ждали заказ, разговор между ними завязался легко и естественно, как будто они не расставались всего на пару часов, а были старыми приятелями, которым есть что обсудить после долгой разлуки. Они сравнивали школьные системы своих стран, и это превратилось в увлекательное, полное ярких деталей путешествие: австралийская расслабленность, где школьный день часто заканчивался в два часа, а после уроков все неслись к океану с серфами под мышкой; японская железная дисциплина, где форма, поклоны и экзамены, решающие всю дальнейшую жизнь, создавали давление, под которым, по словам Рики, можно было сломаться, как хрупкая ветка; корейская всепоглощающая гонка за поступлением в престижный вуз, которая начиналась чуть ли не с детского сада и превращала детство в бесконечную череду репетиторов и ночных занятий. Рики, оживляясь все больше, рассказывал забавные и одновременно грустные истории из своей жизни в Токио – о том, как он с друзьями тайком расписывал стены заброшенной фабрики, о строгом учителе искусства, который однажды увидел его работы и вместо наказания отвел его в свою мастерскую, о первом чувстве к однокласснице, закончившемся горьким разочарованием. Джеюн, в свою очередь, делился воспоминаниями о том, как они всем классом сбегали с последних уроков на пляж, как его учитель математики, пожилой эксцентричный австралиец, разрешал ему решать сложные задачи на доске под акустический аккомпанемент одноклассника на гитаре, и о том, как его собака Лейла однажды принесла на порог дома ядовитую змею, устроив настоящий переполох.       Но их беседу, эту неспешную, приятную реку слов, постоянно прерывали тихие, но настойчивые вибрации телефона Рики, лежавшего на столе экраном вверх. Он то и дело отвлекался, бросая быстрый, скользящий взгляд на загорающийся экран, его лицо на миг становилось сосредоточенным, пальцы с рефлекторной скоростью взлетали над клавиатурой, набирая короткие ответы. Джеюн вначале лишь наблюдал за этим с легким, снисходительным любопытством, потягивая свой «Южный Крест», в котором, к его удовольствию, угадывались сложные нотки выдержанного рома, свежего сока лайма и какой-то тропической, цветочной сладости, напоминавшей о далеких берегах. Но потом, в один из таких моментов, он заметил, как Рики замер на полуслове, не договорив очередную историю о том, как он в школьные годы организовал подпольный кружок по изучению стрит-арта. Его палец завис над экраном, а взгляд, полный внезапной, острой внутренней борьбы, медленно, почти с неохотой, поднялся и устремился на Джеюна.       Рики мялся, его пальцы нервно постукивали по стеклянной поверхности стола, он жевал нижнюю губу, а его обычно открытое, экспрессивное лицо выражало редкую, почти детскую нерешительность. Он положил телефон на стол экраном вниз с таким видом, будто отстранялся от чего-то опасного или неприятного, и обхватил руками свой стакан с почти допитым «токийским дрифтом», в котором плавали кусочки льда и тонкая спираль лимонной цедры. — Джеюн… – начал он, и его голос прозвучал тише, серьезнее, потеряв всю свою предыдущую беззаботность. — У меня к тебе вопрос. И ты должен знать, что ты можешь, без всяких обид, сказать «нет». Я пойму. Ты абсолютно, на сто процентов имеешь на это право. И я не буду настаивать. Ни капли.       Джеюн, почувствовав легкое, похолодевшее напряжение в воздухе между ними, инстинктивно поправил очки, собираясь с мыслями. Он уже смутно догадывался, о чем может идти речь, и эта догадка оседала в желудке холодным, тяжелым комком. — Ты не будешь против, если… Если Хисын присоединится к нам? – вопрос прозвучал негромко, почти вполголоса, но в тишине их уютного, бархатного угла он отозвался неожиданно гулким, многократным эхом, будто его повторили несколько раз.       Против. Первая, мгновенная, животная реакция была именно такой – яростной, безоговорочной, основанной на всех накопленных обидах, унижениях, на том леденящем взгляде пустоты, который он видел в его глазах всего пару дней назад в комнате общежития, на всей той сложной, мучительной истории, что связывала их. Его пальцы непроизвольно сжали тонкую, прохладную ручку бокала так сильно, что костяшки побелели.       Но он заставил себя посмотреть в глаза Рики. И увидел там не просто вопрос или неловкую просьбу. Он увидел настоящую, немую, отчаянную мольбу. Мольбу, смешанную с глубоким, искренним беспокойством, с грузом ответственности, который тот взвалил на себя, и с той братской, безусловной заботой, которую он, вопреки всему, испытывал к Хисыну. — Джей сказал… – Рики понизил голос еще больше, почти до шепота, и наклонился вперед, как будто опасаясь, что их подслушают даже в этой уединенной нише. — В общем, он считает, и я, по правде, с ним согласен, что за ним сейчас нужно… присматривать. Не оставлять одного. Особенно в таких ситуациях, как этот чат с Сонхуном. Я не могу вдаваться во все детали, это не совсем моя история, чтобы рассказывать, но… Он не в себе, Джеюн. Совсем. Ты видел его. И если он сейчас решит куда-то пойти один, или, что хуже, с кем-то вроде… ну, ты понимаешь. Последствия могут быть… непредсказуемыми. И нехорошими.       Рики не договорил, но смысл висел в воздухе между ними, тяжелый и неоспоримый. Джеюн громко, сдавленно выдохнул, откинувшись на спинку дивана и уставившись в бархатный полумрак над головой. Он чувствовал себя загнанным в угол, в ловушку, из которой не было чистого, достойного выхода. Он мог встать прямо сейчас, извиниться, сказать, что внезапно плохо себя чувствует, и уйти – это было бы логично, разумно, правильно с точки зрения защиты своего собственного, еще не до конца зажившего душевного спокойствия. Но… он не хотел уходить. Ему было хорошо здесь, в этой теплой, темной, защищающей пещере, с Рики, под эту убаюкивающую музыку, где они могли говорить обо всем на свете. И он видел – не мог не видеть – ту искреннюю, почти отчаянную тревогу в глазах друга, который просил его не о простой услуге, а о помощи в чем-то важном и трудном. — Ладно, – наконец выдавил он из себя, и слово прозвучало хрипло, сдавленно, как будто его вытащили из горла против его воли. — Пусть приходит. Но только если он не начнет… ну, ты сам знаешь. Вести себя как обычно. — Он не начнет, — быстро, почти с надеждой сказал Рики, и его лицо мгновенно просветлело, напряжение в плечах спало. — Я не дам. Спасибо, Джейк. Правда, огромное спасибо. Ты… Ты хороший друг.       Он схватил телефон и начал активно, с лихорадочной скоростью что-то печатать, его пальцы двигались по экрану, как у виртуозного пианиста, исполняющего сложную партию.       Вскоре к их столику подошла та же улыбчивая официантка и забрала их опустошенные стаканы, а через несколько минут принесла новые: для Рики — небольшой, но внушительный напиток темно-янтарной, почти медной жидкости в тяжелом стакане из толстого стекла, а для Джеюна – еще один, свежий «Южный Крест», украшенный теперь тонким ломтиком сушеного ананаса. Они снова попытались погрузиться в разговор, нашли новую тему – обсуждение последней выставки современного искусства, которую Рики посетил на прошлых выходных, – но теперь в атмосфере между ними витала легкая, едва уловимая, но постоянная напряженность, томительное ожидание, похожее на тишину перед грозой. Прошло около двадцати минут, за которые они успели обсудить новый, скандальный альбом любимой инди-группы Рики и плачевное, безнадежное состояние наушников Джеюна, сломанных пополам в жестокой давке при выходе из самолета в Инчхоне.       Ли Хисын вошел в бар не как посетитель, пришедший расслабиться и отдохнуть, а как призрак, бесшумно материализовавшийся из полумрака у стены. Он был одет в простые, но качественные черные джинсы и темный, почти черный свитер с высоким, плотно облегающим шею воротником, который делал его и без того бледное, резко очерченное лицо похожим на маску из холодного фарфора, подсвеченную мягким светом бра. Но дело, конечно, было не в одежде. Он выглядел… хуже. Хуже, чем на выставке, где в его глазах было хоть какое-то осмысленное, пусть и разрушительное, отчаяние. Хуже, чем в комнате общежития, где была просто выжженная, безжизненная пустота. Сейчас в нем, в самой его позе, в замедленности движений, была какая-то серая, всепоглощающая, изматывающая усталость, которая, казалось, сочилась из пор его кожи, делая каждый шаг, каждый поворот головы тяжелым, требующим усилия. Темные, глубокие круги под глазами были похожи на синяки, нанесенные не кулаком, а бессонными ночами, а губы были плотно сжаты в тонкую, белую, безжизненную линию, будто он забыл, как их разжимать.       Он без единого слова, без кивка, без взгляда, нашел их столик в нише и опустился на свободное место рядом с Рики, прямо напротив Джеюна, так что теперь они сидели лицом к лицу через узкую столешницу из темного дерева. Почти сразу же, как по сигналу, к их столику подлетела та самая улыбчивая, стремительная официантка. Ее взгляд, профессионально-оценивающий, сразу же зацепился за Хисына, скользнув по его высокой, худощавой фигуре, красивым, хоть и измученным чертам лица, задержавшись на его руках с длинными, тонкими пальцами, лежащими на столе. — Добрый вечер! Рада Вас видеть. Что будете заказывать? – спросила она, наклоняясь к нему чуть ближе, чем это диктовала простая вежливость, и её голос приобрел те сладковатые, флиртующие, чуть приглушенные нотки, которые женщины часто используют, когда хотят показать заинтересованность.       Хисын медленно, преодолевая какую-то внутреннюю инерцию, поднял на нее взгляд. И в его взгляде не было ни проблеска интереса, ни даже обычной, автоматической вежливости – только плоское, утомленное равнодушие, взгляд человека, смотрящего сквозь предмет, не видя его сути. Он что-то коротко, неразборчиво пробормотал, даже не удостоив взглядом меню, лежавшее на столе, – видимо, назвал свой обычный, заученный заказ.       Джеюн, наблюдавший за этой маленькой сценой из-за своего бокала, неожиданно для самого себя фыркнул. Звук вышел громче и куда более презрительным, чем он планировал – короткий, резкий, почти саркастичный выдох носом, полный не столько ревности или досады, сколько глубокого, накопившегося раздражения на всю эту бессмысленную, утомительную пантомиму, когда мир продолжал вертеться вокруг Ли Хисына, подносил ему свои улыбки и внимание, абсолютно не замечая, что тот сам уже почти полностью выпал из его орбиты, превратившись в холодный, безжизненный спутник.       Хисын услышал. Он медленно, как бы преодолевая огромное расстояние, перевел свой пустой, темный взгляд с улыбающегося лица официантки на Джеюна. Его глаза, глубокие и совершенно нечитаемые, остановились на нем, и в них на миг, как молния в ночном небе, промелькнуло что-то – не гнев, не ярость, а скорее удивленное, болезненное осознание чужого присутствия, чужой оценки, того, что за ним наблюдают и выносят суждение.       Рики, с рефлекторной скоростью опытного миротворца и дипломата, привыкшего гасить возможные конфликты в зародыше, тут же вклинился, создавая шумовую завесу. — О, я как раз рассказывал Джейку о своем эпичном, совершенно дурацком провале на прошлой неделе! – воскликнул он, слишком громко и весело, хлопая Хисына по плечу так, что тот слегка вздрогнул. — Помнишь, я взялся нарисовать для Сону тот самый постер с лисой? Тот, что ему был нужен для презентации по когнитивной психологии? Так вот, я перепутал синюю фталоцианиновую краску с фиолетовой диоксазиновой, и лиса у меня получилась не рыжей и хитрой, а похожей на мутантную, перезрелую сливу! А когда я в панике попытался это закрасить белилами, я порвал холст в самом центре! Он до сих пор на меня в обиде, представляешь? Говорит, я разрушил его концепцию «хитрости как адаптивного механизма»!       Он втянул Хисына в разговор, обращаясь к нему напрямую, затем ловко переключился на Джеюна, спрашивая его мнение о символике лисы в разных культурах, потом снова вернулся к Хисыну, искусно подкидывая тему, связанную с их общим прошлым – какую-то историю про совместный побег с уроков в школе. Он делал все возможное и невозможное, чтобы создать иллюзию нормального, непринужденного, почти веселого общения, не давая Хисыну уйти в себя, замкнуться в той тихой, но страшной камере пыток, которую тот, казалось, носил с собой повсюду, как панцирь. Джеюн всё это замечал. И замечал другое: как взгляд Хисына, даже когда тот механически кивал в ответ на слова Рики или делал короткие, односложные реплики, неизменно, с магнетическим притяжением, возвращался к его, Джеюна, лицу. Он не смотрел ему прямо в глаза, избегая прямого контакта, его взгляд скользил, как тот самый холодный, исследующий палец несколько дней назад, по переносице, задерживался на желтеющем, но все еще заметном синяке на скуле, блуждал по линии губ, задерживался на стеклах очков, словно пытаясь разглядеть что-то за ними. Это было пристальное, почти гипнотическое, лишенное всякой насмешки изучение, но от этого оно не становилось менее интенсивным или менее неудобным.       Раздражение в Джеюне сначала клокотало, как кипящая вода, но потом, под воздействием алкоголя и этой немой, странной игры, начало медленно трансформироваться в нечто иное – холодное, острое, почти клиническое любопытство. Он перестал отводить взгляд, прятаться за бокалом или притворяться, что слушает только Рики. Вместо этого он склонил голову на бок, позволяя теплому свету от бра в нише упасть на свое лицо под другим, более выигрышным углом, и с легким прищуром, через стекла очков, принялся изучать Хисына в ответ, с той же методичной, безжалостной внимательностью. Тот медленно моргал, его длинные, темные ресницы опускались и поднимались, как занавес, но взгляд не отрывался, не уходил в сторону. Казалось, в полуметре воздуха между ними протянулась невидимая, наэлектризованная, звенящая от напряжения нить, по которой бежали невысказанные слова, вопросы, обвинения и что-то еще, не поддающееся определению. — …так что я в итоге сказал ему, что лучше мы просто купим готовый, приличный постер в художественном магазине, а я нарисую ему что-то отдельно, персонально, в качестве искупительной жертвы, – доносился голос Рики, который старательно поддерживал поток речи. — Джеюн, как ты думаешь, что могло бы сработать лучше в качестве такого «жеста доброй воли» – традиционная акварель, что-то легкое и воздушное, или, может, цифровая графика, более современная и четкая?       Джеюн отвечал, подбирая слова почти автоматически, его сознание было разделено надвое: одна часть следила за разговором, другая – была целиком поглощена этим немым диалогом взглядов с Хисыном. Его пальцы, лежавшие на столе рядом с бокалом, начали отстукивать ритм играющей сейчас джазовой композиции – тихий, но четкий, почти механический такт указательным и средним пальцами. Почти сразу же, как по команде, взгляд Хисына опустился, устремившись на его двигающиеся пальцы, следил за их размеренным, настойчивым движением. Напряжение, висевшее в воздухе густым, тягучим сиропом, чуть ослабло, перетекая в другое, менее враждебное, более… наблюдательное, почти созерцательное русло.       Рики, заметив эту странную, немую дуэль, с рельефным облегчением вздохнул и решил действовать. Он протянул руку через стол и взял бокал Джеюна. — Дай-ка попробую твоё, а то «токийский» сегодня оказался каким-то приторно-сладким, – сказал он и отхлебнул из бокала Джеюна. Его лицо тут же прояснилось, глаза расширились от удивления и удовольствия. — О, а это действительно очень вкусно! Сложно, сбалансированно, и не так приторно. Гораздо лучше моего джинового пойла. Давай поменяемся? Я тебе свой, а ты мне – этот «Южный Крест».       Он уже протягивал свой тяжелый стакан Джеюну, предлагая символический обмен, но в этот момент рука Хисына, быстрая, точная и совершенно неожиданная, перехватила стакан Рики прямо в воздухе, его длинные пальцы сомкнулись вокруг толстого стекла. Второй своей рукой он взял свой собственный, только что принесенный и еще нетронутый стакан – тёмное, почти черное пиво с плотной, кремовой шапкой пены, судя по виду, – и поставил его на стол перед Джеюном с таким видом, будто совершает не подлежащий обсуждению обмен. Жест был молчаливым, но предельно ясным и не допускающим возражений.       Джеюн нахмурился, чувствуя, как знакомое, едкое раздражение возвращается, подогретое алкоголем и всей этой абсурдной ситуацией. — Мне и тот сойдет, – сказал он, делая попытку взять стакан обратно из руки Хисына. Его голос прозвучал ровно, но в нем явно чувствовалось напряжение. — Мы с ним и не такое вместе пили. Ничего страшного.       Но Хисын, не сводя с него своего темного, неотрывного взгляда, демонстративно, медленно, поднес перехваченный напиток Рики к своим собственным губам и отпил большой, размеренный глоток. Его выражение лица при этом оставалось абсолютно неизменным, каменным, но в самом жесте, в этой нарочитой демонстрации, была заложена четкая, жестокая претензия на границу: после меня ты это пить не захочешь. Не потому что я болен, а потому что я – это я, и мое прикосновение оскверняет. Это была граница, проведенная с грубой, почти животной, инстинктивной прямотой.       Джеюн фыркнул снова, на этот раз уже со злостью, которая окрасила его щеки легким румянцем. Но вместо того чтобы вступать в словесную перепалку, он, сделав над собой усилие, взял стакан с пивом, который Хисын поставил перед ним, и сделал из него большой, решительный глоток. Напиток оказался горьковатым, с глубокими нотами жженого карамельного солода и хмеля, но вполне терпимым, даже приятным в своей строгости. Он поставил стакан обратно на деревянную столешницу со звучным, подчеркнутым стуком.       Хисын же, все еще держа стакан Рики, сделал ещё один глоток из него и наконец выразил какую-то эмоцию – его лицо исказила гримаса искреннего, брезгливого отвращения, будто он проглотил нечто отвратительное. — Такую дрянь только ты мог взять, – бросил он Рики, его голос был низким, хрипловатым от неиспользования и лишенным привычной, отточенной энергии, но в нем, как жало сквозь вату, пробилась знакомая, ядовитая колкость. — Он мне предложил, — четко, холодно возразил за друга Джеюн, его голос прозвучал как удар хлыста в тишине их ниши. — Ты сам его у меня отобрал.       Хисын нахмурился сильнее, его темные брови сдвинулись, образуя глубокую, резкую вертикальную складку на переносице. Он пристально, не мигая, посмотрел на Джеюна, словно пытался расшифровать этот прямой, открытый вызов, эту готовность встать на защиту не только себя, но и выбора своего друга. Затем, не сказав ни слова в ответ, не найдя, видимо, подходящей колкости, он снова поднес напиток к губам и допил до самого дна, одним долгим, будто нарочито-мучительным глотком, словно совершая акт самонаказания. Поставив пустое стекло на стол с глухим стуком, он отвернулся, уставившись куда-то в пространство за спиной Джеюна, в бархатную тьму ниши, его профиль в полумраке казался высеченным из камня.       Джеюн почувствовал странное, мимолетное, почти горькое удовлетворение, смешанное с глубокой, копившейся неделями усталостью от всей этой немой, изнурительной игры в кошки-мышки. Он намеренно, с видимым усилием, отвернулся от Хисына и всем телом повернулся к Рики, разрывая зрительный контакт, создавая физический барьер. — Так о чем мы говорили до того, как нас прервали? – сказал он, наливая в свой голос нарочитую легкость и делая вид, что Хисына вообще не существует в этом пространстве. — Ах да, о планах на завтра. Может, мы опять сходим в тот музыкальный магазин? Мне реально, в срочном порядке нужны новые наушники, мои уже никак не склеить даже суперклеем. Давай завтра днем? Выберем что-нибудь приличное, и заодно послушаем винилы, ты же говорил, у них есть отдельная комната с проигрывателем для прослушки. Я давно хотел послушать, как звучит классический джаз на настоящей пластинке.       Рики, мгновенно поймав его настроение и поняв стратегию, с удвоенным энтузиазмом подхватил тему. Он начал подробно, с любовью рассказывать о своем знакомом продавце, старом хиппи по имени Минхо, который знал о музыке все, о том, какие редкие, коллекционные пластинки ему удалось там откопать за последний год. Джеюн слушал, кивал, задавал уточняющие вопросы, полностью погрузившись в этот разговор, создавая между собой и Рики плотный, непроницаемый, теплый барьер из общих планов, шуток и взаимных интересов, за которым не было места ни для кого третьего.       Но он физически чувствовал взгляд – тяжелый, пристальный, неотрывный, как луч лазера, прожигающий спину. Хисын молчал. Не пытался вклиниться, не делал язвительных комментариев по поводу их выбора музыки или наушников. Он просто сидел и смотрел. Слушал, как они договариваются о совместном времяпрепровождении, как строят планы на следующий день, из которых он, по умолчанию, был исключен. Его лицо оставалось каменной маской, но в уголках его глаз, в легком, едва уловимом напряжении челюсти, в том, как его пальцы медленно сжимались и разжимались на коленях, читалось что-то – не злость и не ярость, а скорее… сосредоточенное, почти болезненное, поглощающее внимание. Как будто он, лишенный голоса и права голоса, пытался понять сам язык, на котором они говорили, уловить секретный код, разгадать тайну той простой, непринужденной легкости, что существовала между Джеюном и Рики, – легкости, которая была для него такой же недоступной и чуждой, как язык древних манускриптов для неграмотного.       Наконец, Хисын тяжело, сдавленно выдохнул, звук вышел похожим на стон, заглушенный где-то глубоко в груди. Он провел длинной, бледной рукой по своим темным, растрепанным, потерявшим всякую форму волосам, откидывая непослушную прядь со лба, и на мгновение закрыл глаза, плотно сжав веки, будто пытаясь стереть с внутренней сетчатки навязчивый, причиняющий боль образ или просто собрать в кулак рассеивающиеся остатки сил.       Джеюн же, почувствовав внезапную, тотальную усталость уже от самого этого непрекращающегося, немого противостояния, откинулся на спинку дивана, позволив мягкому, прохладному бархату принять на себя весь его вес. Он продолжал слушать Рики, кивать, даже улыбаться в ответ на какие-то шутки, но его взгляд, уже без вызова, без гнева, просто скользнул по сидящему напротив Хисыну. Он видел его опущенные, будто несущие невидимую тяжесть плечи, тень, падающую от длинных, темных ресниц на болезненно-бледные, впалые щеки, плотно сжатые, бескровные губы. И в этот момент, в этом тихом баре под меланхоличные переливы саксофона, Джеюн снова, как и в той злосчастной комнате общежития, с холодной, беспощадной ясностью понял одну простую и от этого невероятно сложную вещь: они сидят здесь, втроем, не как враги, затаившие обиды, и даже не как случайные знакомые, столкнувшиеся в одном месте. Они сидели как участники одной и той же непонятной, мучительной, незавершенной драмы, где у каждого была своя, предписанная и добровольно выбранная роль, свои незаживающие раны и своя, неумолимая часть ответственности за то, что происходило и еще должно было произойти между ними. И от этой роли, как он начинал смутно, но неотвратимо осознавать, было уже не так просто отказаться, просто встать, развернуться и уйти, оставив все как есть. Что-то – какая-то невидимая нить, сила притяжения или долг – уже связало их вместе в этот сложный, болезненный узел, распутать который было выше его сил и понимания.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать