like if you hold me without hurting me, you'll be the first who ever did

ENHYPEN
Слэш
В процессе
NC-17
like if you hold me without hurting me, you'll be the first who ever did
nxi
автор
Описание
Их мир сузился до размеров коридора, где каждый шаг – провокация. Один – неразрешимая теорема за стёклами очков. Другой – ядовитый сонет, заученный наизусть. Они отмеряют расстояние в единицах агрессии, не замечая, что шкала давно показывает обратные значения. Близость, вывернутая наизнанку, всё ещё остается близостью.
Примечания
главный саундтрек: The Neighbourhood — Holy Ghost https://pin.it/3KTj8We9A — визуализация я не смогла справиться с пустотой после окончания своей последней работы, так что я снова здесь :( и опять слоуберн………
Посвящение
Виви, Ники и Шеве — моим драгоценным девочкам
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

vol.1 c6

      Финал ноября, тот самый момент, когда осень окончательно сдаётся под натиском зимы, принёс в душу Шим Джеюна не только леденящий ветер с улицы, но и холодное, кристально ясное решение, выкристаллизовавшееся из долгих недель сомнений, страха и боли. Оно созрело в нём не внезапно, а как медленно вызревающий плод на иссохшем дереве, и в один из тех серых предрассветных часов, когда за окном общежития лишь тускло мерцали фонари, отбрасывая длинные, дрожащие тени на асфальт, он просто понял: с пути его уже не свернуть. Этот путь, вымощенный формулами и теоремами, ведущий к той версии будущего, которую он так ясно видел перед собой ещё в Австралии, был слишком важен, чтобы позволить каким-то местным выскочкам, чьё представление о значимости ограничивалось унижением тех, кто слабее, его разрушить. Математика была не просто предметом в расписании; она была строгой, прекрасной вселенной, где царил порядок, где у каждой задачи было решение, а хаос человеческих эмоций и социальных игр не имел над ним власти. Именно ради права погрузиться в эту вселенную он преодолел океаны, пережил разлуку с семьёй и тоску по дому, которая иногда накатывала такой острой, физической болью, что хотелось свернуться калачиком и не двигаться. И теперь он должен был отступить из-за нападок тех, чьи амбиции не простирались дальше примитивного самоутверждения за счёт других? Из-за того, что его, как непослушного щенка, тыкали мордой в грязь? Нет. Он выстоит. Он перетерпит. Ради мечты, ради того самого будущего, которое он выстраивал в своём воображении с детской, но непоколебимой верой, можно было перенести и не такое. Его мать, добрая и мудрая женщина, чей образ теперь был для него как далёкая, тёплая звезда, всегда учила его решать конфликты словами, сохранять достоинство и вежливость даже перед лицом откровенной грубости, никогда не опускаться до драк. Но здесь, в этом замкнутом, сложно устроенном мире сеульского университета, где каждый жест, каждое слово имело свой незримый вес, такая философия, видимо, воспринималась не как сила характера, а как слабость, как приглашение к дальнейшим посягательством. Значит, пришло время адаптироваться. Не меняя своей сути, но изменив тактику, научившись не подставлять незащищённое место под удар.       Бесчисленные вечера, проведённые в тишине комнаты 177 в общежитии, где Чонвон, устроившись в своём кресле с книгой или ноутбуком, комментировал университетские перипетии с проницательностью, казавшейся не по годам мудрой, стали для Джеюна своеобразной отдушиной и школой выживания. Спокойный, аналитический ум Яна помогал ему разложить по полочкам хаос переживаний, отделить реальные угрозы от надуманных, увидеть структуру в кажущемся беспорядке. А последовавшие за этим пара недель, в течение которых он, волей-неволей, оказывался в орбите Нишимуры Рики – на невыносимо скучных общих лекциях по философии, в случайных пересечениях в коридорах их корпуса, а однажды даже на той самой, первой выставке студенческих работ, – незаметно, но неотвратимо сдвинули внутренние пласты его восприятия. Тяжёлый камень страха и тотального недоверия, лежавший у него на душе, не испарился, но дал глубокие трещины, сквозь которые стал пробиваться слабый, но упрямый росток чего-то нового – осторожного принятия, любопытства, а затем и странной, нежной благодарности. Ники перестал быть в его сознании просто красной меткой опасности, неразрывно связанной с именами Хисына и Сонхуна. Он стал… Личностью. Со своими причудами, своей искренностью, своей болью. Неудобным, эмоциональным, порой нелепо непосредственным, но от этого не менее реальным.       Одним утром, когда солнце, пробивающееся сквозь низкую облачность, окрашивало мир в бледные, выцветшие тона, Джеюн, выходя из общежития, осознал, что его походка изменилась. Он не крался, не прижимался к стенам, не опускал взгляд при виде групп студентов, громко обсуждающих что-то на ходу. Он шёл прямо, спокойно, с поднятой головой, его плечи были расправлены, а руки свободно лежали в карманах куртки. Страх никуда не исчез, он превратился в фоновый шум, в лёгкий, постоянный звон в ушах, к которому можно было привыкнуть, с которым можно было жить. Джеюн много времени посвятил размышлениям о природе той враждебности, что встретила его здесь. С Пак Сонхуном, казалось, всё было относительно просто, почти примитивно в своей отвратительной ясности, даже Ники как-то обмолвился, бурча себе под нос после очередной стычки в коридоре, где высокомерный медик отпустил очередную ядовитую шутку в адрес кого-то из младшекурсников: — Конченный мудак, этот Сонхун. Ему просто нравится, когда другим больно. Он как… как наркоман, которому нужна доза чужих слёз. Сам пустой внутри, вот и тянется к тому, что хоть как-то напоминает жизнь.       Эти слова, вырвавшиеся с искренней, усталой досадой прояснили картину. Это был самый обычный абьюзер с пустотой в душе, и его мотивы были низки, предсказуемы и оттого чуть менее страшны.       Но с Ли Хисыном… с Ли Хисыном всё обстояло иначе. Глубоко, мучительно иначе. Его агрессия никогда не была прямой, грубой, как у Сонхуна – она была завуалированной, интеллектуальной, изощрённой, и в ней всегда, даже в самые жестокие моменты, сквозила какая-то странная, болезненная надломленность, словно он причинял боль не потому, что получал от этого удовольствие, а потому, что не знал другого способа коммуникации. А после того проишествия в главном корпусе, когда он стоял в стороне, с каменным, абсолютно бесстрастным лицом, наблюдая, как Сонхун методично, со сладкой жестокостью в голосе, втаптывает Джеюна в грязь, как будто выполнял некую их общую, невысказанную миссию, поведение Хисына начало меняться. Он стал появляться в поле зрения всё реже и реже, словно намеренно создавая дистанцию, сводя к минимуму саму возможность даже случайных пересечений. А если и появлялся – то почти исключительно с одной, чёткой целью: изъять Ники из пространства. Подойти, молча взять за предплечье или просто бросить тяжёлый, безмолвный взгляд – и Рики, с лёгким вздохом или закатыванием глаз, но безропотно следовал за ним. И в эти редкие, мимолётные моменты, когда их взгляды всё же встречались, Джеюн ловил на себе нечитаемый, пристальный взгляд Хисына. Ли смотрел не сквозь него, как на неодушевлённый предмет, а на него. Внимательно, изучающе, с какой-то почти болезненной интенсивностью, словно пытался разглядеть на его лице следы внутренних разрушений, новообразованную броню стоицизма. Постепенно, день за днём, Джеюн приучил себя не отводить глаз. Сначала это было невероятно трудно – заставить веки не опускаться, заставить зрачки не метаться, заставить себя встречать темноту глаз Хисына прямо, без дрожи. Он научился смотреть в ответ – не с вызовом агрессивным, ищущим драки, а с холодным, спокойным вызовом человека, принявшего правила игры и больше не намеренного бежать. Иногда он даже позволял уголку своих губ дрогнуть в чём-то, отдалённо напоминающем улыбку – наигранную, безжизненную, маску вежливости, за которой могло скрываться всё что угодно: от презрения до усталого безразличия. И тогда, он стал замечать, взгляд Хисына становился ещё тяжелее, ещё непроницаемее, в его глубине словно пробегала тень какого-то внутреннего, сдавленного раздражения, смешанного с недоумением. А потом, с наступлением декабря, Хисын и вовсе словно испарился. Джеюн не видел его ни разу за первую неделю месяца. Эта внезапная, зияющая пустота на горизонте была почти тревожнее, чем его гнетущее присутствие.       Теперь же, в один из таких тихих декабрьских вечеров, когда ранние сумерки уже плотно окутали город, окрасив его в глубокие, сине-фиолетовые тона, Шим Джеюн сидел в своём любимом, маленьком кафе неподалёку от университета. Заведение было его тихой гаванью: здесь негромко играл джаз, пахло свежемолотым кофе, ванилью и тёплой выпечкой, а мягкий свет абажуров создавал уютные островки приватности за каждым столиком. Перед ним на столе лежало свидетельство интеллектуальной битвы – хаос из исписанных листов, испещрённых формулами, графиками, каракулями на полях и отчаянными пометками на смеси корейского и английского. Он бился над одной особенно коварной задачей по математическому анализу, которая упорно не желала раскрывать свои секреты, сопротивляясь всем его попыткам найти элегантное, изящное решение. Почерк, обычно такой аккуратный и разборчивый, становился всё более нервным, отрывистым; интегралы и производные сплетались в неразрывные узлы, корейские термины соседствовали с английскими восклицаниями отчаяния, греческие символы выглядели насмешливыми каракулями. В конце концов, он с глухим стоном отложил ручку, чувствуя, как усталость и разочарование тяжёлым грузом ложатся на плечи. Он провёл свободной, затекшей от напряжения ладонью по лицу, а затем запустил пальцы в собственные, слегка отросшие и растрёпанные от привычки теребить их во время раздумий, волосы.       Именно в этот момент перед ним на стол, прямо поверх самого сложного, запутанного участка вычислений, где клубился хаос из нерешённых пределов, мягко, с лёгким шуршанием, опустился небольшой бумажный пакет с невзрачным логотипом какой-то кондитерской, которую Джеюн никогда раньше не видел. Он вздрогнул, оторвавшись от цифр, и медленно поднял взгляд. — Сону сказал, что ты здесь обычно прячешься от всего мира, – раздался знакомый, чуть хрипловатый от холода голос, и Нишимура Рики, не дожидаясь приглашения, устроился на стуле напротив, с ловкостью скинув с плеч свою яркую, объёмную куртку и бросив её на соседний пустой стул. — Ну, действительно, идеальное место, чтобы сойти с ума в одиночестве над этими… чертежами. Или что это у тебя?       С недавних пор Джеюн не просто не противился его спонтанным появлениям – он начал находить в них неожиданное утешение, сбивающее с толку своей простотой. После тех первых, настороженных шагов на территорию факультета искусств, куда Ники его тогда, с опаской и надеждой в глазах, пригласил, мир не обрушился. Напротив, он неловко, но неуклонно расширил свои границы. Там, в аудитории, превращённой в импровизированную галерею с запахом краски и свежей грунтовки, не было ни тени Сонхуна, ни ледяного присутствия Хисына. Были лишь одногруппники Рики – ребята с задумчивыми или горящими глазами, поглощённые своими внутренними мирами; пара их друзей; и Джей, который, заметив Джеюна на пороге, лишь уважительно, без тени фальши или снисхождения кивнул и даже жестом подозвал поближе, чтобы показать одну из самых абстрактных работ, сдержанно, но точно прокомментировав её возможные интерпретации. Это стало откровением: вселенная не заканчивалась на оси Хисын-Сонхун. Она была населена и другими людьми – разными, сложными, не обязательно несущими в себе злой умысел или желание причинить боль. Джеюн заставлял себя принимать этот неудобный факт, хотя глубоко внутри, в самом тёмном, охраняемом уголке сознания, всё ещё жил и ждал своего часа тот изначальный, животный страх – что всё это лишь долгая, изощрённая инсценировка, многоходовая игра, и в любой, самый неожиданный момент Ники может обнажить до поры скрытый нож, оказавшись верным солдатом в чужой войне.       Сейчас Нишимура смотрел на него с каким-то слишком довольным, загадочным выражением, пододвигая пакет ближе по столу, так что уголки исписанных листов подмялись под его весом. Джеюн прищурился, пытаясь прочесть его лицо. — Это тебе, – сказал Рики, и в его голосе прозвучала нотка торжества. — Мы с… – он запнулся, махнул рукой, словно отмахиваясь от ненужных подробностей или имён. — В общем, нашли. Один парень с нашего факультета, его девушка работает в кондитерской, которая специализируется на… ну, на всяком редком. Говорит, только они тут такое делают по-настоящему, не из порошка, – он кивнул на пакет, и в его тёмных, обычно таких беспокойных глазах, танцевали искорки детского, почти жадного предвкушения.       Любопытство, смешанное с лёгкой досадой за испорченный лист, пересилило. Джеюн осторожно, почти с благоговением, как археолог, прикасающийся к древнему артефакту, развернул верх пакета и заглянул внутрь. Его губы, сжатые в тонкую, усталую линию от долгой концентрации, сначала дрогнули, затем медленно, неохотно, а после – всё шире и шире, растянулись в настоящую, солнечную, беззаботную улыбку, которую он не видел на своём лице уже несколько месяцев. Глаза, покрасневшие от напряжения и недосыпа, засияли таким чистым, немедленным, детским восторгом, что, казалось, могли бы осветить весь уютный полумрак кафе.       В пакете, аккуратно упакованное, лежало то самое мороженое. Ванильное. Не белое, а кремово-желтоватого оттенка, какое бывает у настоящего, на сливках. И сверху, щедрой горкой, были рассыпаны хрустящие, золотисто-коричневые орехи пекан. Точь-в-точь, до мельчайшей детали, как то, что он ел дома, в Брисбене, сидя на деревянной веранде под палящим, почти звенящим от жары солнцем, пока Лейла валялась у его ног, посапывая. Он даже не предполагал, что здесь, в Сеуле, в самом сердце зимы, можно найти что-то настолько… безупречно родное.       Не теряя ни секунды, словно боясь, что видение рассыплется, он достал картонный стаканчик, ощущая его прохладную, слегка влажную поверхность. Осматривал его со всех сторон, как драгоценную, хрупкую реликвию, словно не веря, что оно материализовалось здесь, в этом холодном, чужом декабре, на другом конце земли, в месте, где он так часто чувствовал себя потерянным. Пальцы его слегка дрожали, когда он снял картонную крышку, обнаружив под ней аккуратную, простую пластиковую ложку. И тогда, движимый внезапным, иррациональным, но невероятно сильным порывом, он протянул эту ложку, первую ложку, Нишимуре. Ему захотелось, чтобы именно Рики, нашедший, принёсший это маленькое чудо, первым его попробовал. Это был жест благодарности, который был куда красноречивее любых слов, жест доверия, пробивающий последние остатки стены.       Ники на мгновение замер, его глаза широко распахнулись от неожиданности, а затем его лицо озарилось мягкой, без тени обычной крикливости, улыбкой. Он взял ложку из чуть дрожащих пальцев Джеюна и, не раздумывая, зачерпнул едва начавшую таять, кремовую сладость, захватив несколько орехов. Джеюн затаил дыхание, наблюдая за его лицом, ожидая вердикта, шутки, чего угодно. Рики сделал пробу. Потом другую. Его лицо оставалось сосредоточенным, непроницаемым. Затем он, не говоря ни слова, потянулся за ещё одной порцией. И ещё. Он ел с таким сосредоточенным, почти жадным удовольствием, тщательно пережёвывая орехи, что Джеюн вдруг понял. Понял, что это не вежливость, не попытка угодить. Ему действительно, искренне понравилось.       И тогда по тихому кафе, нарушая негромкие джазовые аккорды, раскатился звонкий, чистый, ничем не сдерживаемый смех Джеюна. Это был смех облегчения, смешанный с радостью открытия и простым, почти забытым счастьем от разделённого маленького чуда. Звук был настолько неожиданным, таким естественным и заразительным, что Ники сначала застыл с полной ложкой у рта, моргая, а потом его собственное лицо осветилось широкой, беззубой от мороженого улыбкой, и он рассмеялся в ответ – тише, смущённее, но так же искренне, его плечи слегка тряслись. — Я теперь понял, – пробормотал Ники, уже снова нацеливаясь ложкой в стаканчик, — Почему оно тебе так нравится. Оно как лето в середине зимы. Даже не вкус, а… ощущение. Тепло какое-то от него внутри. Даже когда оно холодное. — Да, – просто сказал Джеюн, и его голос звучал мягко, почти нежно. — Именно так.       Он, всё ещё улыбаясь, разрешил Ники брать ещё и ещё, пока сам с новыми, свежими силами вернулся к своим бумагам, чувствуя, как внутри тает не только мороженое, но и последние, оставшиеся льдинки недоверия и страха. Они ели по очереди, одной ложкой, что в любой другой ситуации могло бы показаться ему странным, неестественным, но здесь, сейчас, было просто правильно. Пока Джеюн с обновлённой ясностью ума атаковал задачу, а Рики, устроившись поудобнее, что-то быстро печатал в телефоне, изредка бросая задумчивые взгляды на исписанные формулы, в которых, очевидно, не понимал ни символа, но которые почему-то, судя по его выражению, казались ему красивыми, как абстрактная картина. — И что, – спросил Рики через некоторое время, отрываясь от экрана, — Эта вся куча значков, она на что-то влияет? В смысле, в реальном мире? Или это просто такая умственная гимнастика?       Джеюн отложил ручку, почувствовав, что может объяснить. Ему захотелось объяснить. — Влияет, – сказал он серьёзно. — Прямо сейчас я пытаюсь смоделировать поведение очень сложной системы. Типа… как тепло распространяется в материале со странными свойствами. Если решу – это может помочь создать новые изоляторы. Или наоборот, сверхпроводники. В общем, вещи, которые потом становятся частью твоего телефона, или машины, или чего угодно. — Вау, – протянул Рики, его глаза округлились от искреннего изумления. — То есть ты прямо сейчас, вот этими каракулями, можешь придумать что-то, что изменит мир? — Не я один. И не прямо сейчас. И не изменит, а чуть-чуть подвинет, – улыбнулся Джеюн, но в его голосе звучала гордость. — Но да. В каком-то смысле. Математика – это язык, на котором мир говорит о своих законах. Мы просто пытаемся его выучить и что-то сказать в ответ. — Здорово, – прошептал Ники, и в его взгляде было неподдельное, почти завистливое восхищение. — У нас на факультете всё иначе. Мы пытаемся выразить то, для чего нет языка. Чувства, которые нельзя описать словами… или формулами. Боль, радость, хаос внутри. Выплеснуть это наружу, чтобы другие почувствовали. Но это никогда не бывает точно. Всегда остаётся место для… Ну, для неправильного понимания, – он помолчал, ковыряя ложкой остатки мороженого на дне стаканчика. — Иногда я завидую твоей точности. — Но в искусстве варианты – это и есть жизнь, – неожиданно для себя возразил Джеюн, вспоминая что-то из разговоров с Чонвоном. — Если бы всё было предсказуемо – не было бы ни музыки, ни картин. Ни вот этого мороженого, которое кто-то однажды придумал, смешав не те ингредиенты.       Рики посмотрел на него, и в его глазах что-то дрогнуло — удивление, признательность. — Ты странный, Джеюн-а. В хорошем смысле. Большинство технарей смотрят на нас, художников, как на бездельников, которые просто мажут краской холст. А ты видишь суть. — Я просто пытаюсь понять, – честно сказал Джеюн, и это была правда. Он снова погрузился в формулы, но атмосфера между ними стала ещё теплее, ещё доверительнее.       Через некоторое время Ники снова оторвался от экрана и посмотрел прямо на Джеюна. Его лицо было непривычно серьёзным, все привычные маски и защитные гримасы с него спали. Шим уже начал замечать эту закономерность: в моменты, подобные этому, когда они оставались наедине, Ники становился другим – спокойнее, тише, уязвимее, настоящим. Но в этой подлинности всегда сквозила какая-то предельная, болезненная осторожность, будто он сам боялся переступить невидимую черту, сказать или сделать что-то, что разрушит этот хрупкий мост. Джеюн так и не понимал, чем было продиктовано его стремление к этому общению. Была ли это лишь сложная стратегия, чтобы быть ближе к Сону, использовать его как проводника? Или часть какого-то многоходового, изощрённого плана Сонхуна и Хисына, где он играл роль «доброго полицейского», заманивая доверие, чтобы потом больнее ударить? А может, всё было проще, человечнее и оттого трагичнее: они оба, Джеюн и Рики, были здесь, в этой системе, на равных – два чужака, две «бездомные собаки», каждая по-своему не вписавшаяся в жёсткие, негласные правила этого мира, и в этом одиночестве они инстинктивно тянулись к тому, кто мог понять. Джеюн боялся строить догадки, боялся давать волю надежде. Ему и так было слишком больно от предыдущих ран, и новая, нанесённая тем, кому он начал доверять, могла оказаться смертельной.       Но сейчас, глядя в тёмные, внимательные глаза Рики, он не видел там ни злобы, ни расчёта, ни той ледяной, всепоглощающей пустоты, что была во взгляде Хисына, ни садистического, жаждущего боли блеска, как у Сонхуна. Он видел лишь сложную, подвижную смесь эмоций: искреннюю благодарность за этот момент, смущение от собственной откровенности, глубокую усталость и что-то ещё, глубоко запрятанное, похожее на старую, никогда по-настоящему не заживавшую рану.       Джеюн опустил взгляд обратно на бумаги, снова пытаясь погрузиться в мир символов и цифр, поймать ускользающую нить финального решения. Он был близок, чувствовал это кожей. Оставалось лишь правильно интерпретировать последнее условие, расставить финальные знаки.       Колокольчик над дверью кафе звякнул, возвещая о новом посетителе, впуская внутрь порцию холодного ночного воздуха. Ники в этот момент потянулся за последними каплями мороженого на дне стаканчика, вынув ложку из расслабленных, уставших пальцев Джеюна.       Рядом раздался резкий, грубый скрип отодвигаемого стула, но Джеюн, поглощённый финальным, решающим рывком мысли, не обратил на это никакого внимания. Буквы и цифры наконец-то складывались в стройную, безупречную, красивую последовательность. Он почти у цели, ещё немного…       И вот, сделав последнюю, решительную запись, он оторвался от листа, поднял взгляд, чтобы перевести дух, ощущая сладкий вкус победы над задачей, и… его взгляд столкнулся с другим.       Хисын сидел за соседним столиком, вполоборота к ним, положив локти на столешницу. Первое, что с поразительной, почти физической силой ударило Джеюна, – это изменение во внешности. Волосы. Они больше не были светлыми – они были тёмными, глубокого, насыщенного, почти черного с каштановым отливом оттенка, практически идентичного его собственным. Это преображение было настолько радикальным, таким разрывающим шаблон, что на секунду Джеюн усомнился в адекватности своего восприятия. Но нет, это был он. Ли Хисын. И он смотрел прямо на Джеюна. Не скользя взглядом, не оценивая с высоты, а пристально, неотрывно, с той самой нечитаемой, но теперь невероятно интенсивной концентрацией, в которой, однако, проскальзывало что-то новое – острая, почти болезненная настороженность, смешанная с неким глубоким, внутренним напряжением.       Джеюн ощутил, как по спине, под тёплой футболкой, пробежала холодная, знакомая волна старого страха, но тут же, сознательным усилием, подавил её. Он не отвёл глаз. Он выдержал этот взгляд, не мигая, позволяя секундам растягиваться в вечность. А потом, медленно, нарочито демонстративно, потянулся к Ники, взял у него из пальцев ту самую, общую, ещё влажную от мороженого ложку. Подцепил ею последний, почти растаявший, кремовый остаток с кусочком ореха и отправил его в рот, не прерывая зрительного контакта с Хисыном. Он делал это медленно, с преувеличенным, почти театральным наслаждением, а в его глазах горел тихий, холодный, абсолютно осознанный вызов.       Лицо Хисына оставалось нечитаемым, лишь тонкие, почти идеальные брови чуть-чуть сблизились, образовав едва заметную вертикальную складку между ними. Он сдавленно, почти беззвучно хмыкнул – короткий, резкий выдох, полный такого глухого, сдержанного, клокочущего под поверхностью раздражения, что оно стало почти физически ощутимым в пространстве между столиками.       Ники в этот момент что-то заговорил, указывая пальцем на особенно закрученную формулу на листе Джеюна, пытаясь, видимо, разрядить нарастающее напряжение, переключить внимание. — А это что, типа сердце твоего уравнения? – спросил он с наивным любопытством.       Джеюн, не отрывая взгляда от Хисына на пару секунд дольше, чем того требовала простая вежливость, чтобы подчеркнуть свою позицию, затем перевёл его на Рики. И когда он смотрел на Нишимуру, его лицо преображалось магическим образом: на губах расцветала та самая, тёплая, живая, искренняя улыбка, что появлялась там от смеха и вкуса мороженого, а глаза теряли стальной блеск противостояния, становясь мягче, светлее. Контраст был намеренным, почти художественным.       Краем глаза, не теряя основной фокус на Рики, Джеюн видел, как брови Хисына сдвинулись ещё сильнее, складка между ними углубилась. Руки Ли, лежавшие на столе, медленно поднялись и скрестились на груди в жёсткой, защитной, абсолютно закрытой позе, пальцы впились в собственные предплечья так, что костяшки побелели от напряжения.       Джеюн продолжил диалог с Ники, отвечая на его вопросы, простыми словами объясняя суть задачи. Он говорил спокойно, размеренно, с лёгкостью, словно угрозы в виде Ли Хисына, замершего в метре от него, и вовсе не существовало. Словно тот был просто немым элементом декора, случайным прохожим, чьё присутствие или отсутствие не имело ровно никакого значения для хода их беседы и для его внутреннего состояния.       И вот, когда Ники, посмеявшись над каким-то своим же глупым сравнением интеграла с запутанным клубком ниток, снова потянулся за ложкой, чтобы выскрести самые последние капли сладости со дна стаканчика, рука Хисына метнулась вперёд быстрым, резким, почти рефлекторным движением, похожим на удар змеи. Он вырвал ложку из расслабленных пальцев Рики так грубо и неожиданно, что пластик со звонким стуком упал на кафельный пол и откатился под соседний столик. Движение было настолько внезапным, агрессивным и лишённым видимой логики, что, казалось, удивило даже его самого. На лице Хисына на долю секунды мелькнуло что-то вроде чистой, животной растерянности, мгновенно сменившейся привычной, ледяной маской сдержанного, но всепоглощающего гнева. — Вставай. Пошли уже, – прозвучала команда. Его голос был низким, напряжённым до хрипоты, в нём не осталось и следа прежней, ленивой, насмешливой интонации. Это был голос приказа, не терпящего обсуждения.       Он резко поднялся, так что его стул с громким, пронзительным скрежетом отъехал назад и с глухим ударом врезался в стену. Несколько секунд он стоял, смотря на Джеюна. Взгляд его был тяжёлым, сложным, в нём бушевала целая буря невысказанных, противоречивых эмоций – ярость, глубокая досада, что-то похожее на растерянность от собственной несдержанности и, возможно, самая тёмная, самая неожиданная тень – что-то вроде щемящей, непонятной даже ему самому, ревности, от которой становилось ещё горше. Потом он резко, почти по-военному, развернулся на каблуке и, не оглядываясь, не удостоив Рики даже взгляда, направился к выходу, откинув дверь так сильно, что стекло задрожало, а колокольчик зазвенел истерично, пронзительно и громко, нарушая всю уютную атмосферу кафе.       Ники следил за всей этой внезапной, абсурдной сценой со сложным, нечитаемым выражением лица – смесью смущения, глубокой досады, усталости и какой-то горькой резиньяции, будто он видел подобное уже не раз и знал, что сопротивляться бесполезно. Он медленно поднялся, наклонился, подобрал с пола ложку, положил её на стол рядом с пустым стаканчиком и, уже направляясь к выходу, обернулся к Джеюну. В его глазах светилось что-то вроде извинения и той самой, странной, нежной заботы. — Напиши, если… если ещё захочешь, ладно? – сказал он тихо, и в его голосе сквозила какая-то виноватая нежность. — Мы… я найду. В любую погоду.       Джеюн сидел один за столом, заваленным победными вычислениями и пустым стаканчиком из-под мороженого. На его лице всё ещё играла лёгкая, почти неуловимая, но оттого ещё более значимая улыбка, пока он смотрел, как Ники, накинув куртку, скрывается за захлопнувшейся дверью. Его сердце билось часто и громко, но не от страха. От чего-то другого. От осознания маленькой, но невероятно важной личной победы. От странного, щемящего чувства, что он только что прошёл какой-то незримый, но критически важный рубеж в этой странной, извращённой войне, которую ему объявили.       Похоже, Ли Хисыну, этому холодному, непроницаемому, самопровозглашённому владельцу ситуации, не особо нравилось, когда его взбунтовавшийся, отбившийся от стаи «щенок» не только начинал показывать зубы, но и находил себе другую компанию, другую миску, другую руку, которая гладила по голове без желания причинить боль. И что ещё важнее – начинала чувствовать себя счастливой, пусть даже на время, за пределами отведённой ей будки. А это, как выяснилось, было для Хисына самой невыносимой формой неповиновения.

***

      Собака Ли Хисына, та самая, которую некогда приучали к послушанию ударами и презрением, научилась кусаться – и кусалась не как загнанный в угол зверёк, а с холодной, выверенной, неожиданной резкостью, словно усвоила не только боль, но и сам принцип нанесения ран.       Джеюн позволил себе эту роскошь – право на ответный удар, на отражение агрессии её же собственным оружием. В этом новообретённом умении крылась не только жажда отплатить той же монетой, но и простая, фундаментальная справедливость: если дозволено Хисыну, если подобное поведение считается нормой в его извращённой вселенной, то по какому праву он, Шим Джеюн, должен оставаться безоружной мишенью? Он обладал тем же правом на защиту, на демонстрацию несломленности своего духа. Как язвительно заметил когда-то Сонхун, растолковывая иерархию с циничной откровенностью палача, Ли – его хозяин. Что ж, выходило, хозяин оказался слишком талантливым дрессировщиком и теперь его пёс, впитав уроки жестокости, поворачивал оскал против самого учителя. Эту метаморфозу в нём замечали все: и Сону, чей задумчивый, слегка тревожный взгляд скользил по его новоприобретённой уверенности, смешивая удивление с беспокойством; и Чонвон, чей аналитический ум видел в этой враждебности не слепую ярость, а стратегию выживания, тактический ход, и в редкие моменты в уголках его глаз появлялось что-то, отдалённо напоминающее одобрение.       Но наиболее ярко, наиболее шумно на эту перемену реагировал Ники. Он буквально расцветал, сиял внутренним светом всякий раз, когда Хисын, возникая в поле зрения, натыкался на новую, отточенную как лезвие враждебность в глазах Джеюна. Рики заливисто смеялся, не скрывая злорадного торжества и какой-то глубокой, личной сатисфакции, словно наблюдал не просто за защитой друга, а за подрывом самих основ того жёсткого, незыблемого контроля, под гнётом которого и сам часто существовал.       Дни текли один за другим, наслаиваясь, как полупрозрачные листы кальки, и с каждым новым слоем связь между Джеюном и Нишимурой становилась прочнее, обрастала плотью и кровью. Она росла не из необходимости или выгоды, а как нечто органичное, живое, пробивающееся сквозь асфальт их общего, мучительного одиночества в этом чужом месте. Ники теперь даже позволял себе заглядывать в комнату 177, что каждый раз вызывало у Сону немую, почти комичную панику. Ким замирал на своей кровати, широко раскрыв тёмные глаза, всем своим существом готовясь либо к очередному взрыву эксцентричных эмоций, либо к навязчивому, неудобному вниманию, но Нишимура лишь учтиво кивал в его сторону, смотрел на него тем самым обожающим, тоскливым взглядом, полным немого вопроса, но близко не подходил, снова ограничиваясь парой сдержанных, почти шёпотом произнесённых комплиментов: «Привет, Сону-я. Ты… хорошо выглядишь сегодня». И этого было достаточно, чтобы не спровоцировать бегство, но достаточно и для того, чтобы его присутствие было замечено, чтобы его образ начал медленно, исподволь менять окраску с «угрозы» на «непонятную, но навязчивую постоянную».       Джеюн и Ники составляли удивительный, парадоксальный дуэт – схожие в своей фундаментальной чуждости этому миру, в ощущении, что они не до конца вписываются в его строгие, негласные протоколы, но при этом абсолютно различные, как два противоположных полюса одного магнита. Джеюн с его структурированным, логичным, ищущим чётких ответов умом, и Ники с его хаотичным, взрывным, творческим темпераментом, ищущим способ выплеснуть наружу то, для чего слов не существует. И странным образом, с ним Джеюну порой было даже проще, чем с Сону или Чонвоном. С ними была дружба, глубокая, важная, спасительная, но она требовала определённой осторожности, понимания их собственных, невидимых глазу сложностей и трещин. С Ники же не существовало этого барьера, этой невидимой стены. Ники раскрывался перед ним полностью, без остатка, вываливая свои страхи, детские обиды, нелепые, грандиозные мечты и простые, сиюминутные радости, и Джеюн, к собственному изумлению, отвечал ему тем же, обнаруживая в себе способность к такой же бесхитростной откровенности. Между ними не осталось и тени прежней неловкости, той натянутой, звенящей тишиной, что была полна невысказанных подозрений. Если Джеюн теперь, наткнувшись на абсурдный мем в телефоне или наконец-то найдя элегантное решение заевшей задачи, громко, от всей души смеялся, оглашая звуком смеха тишину коридора их учебного корпуса, он был абсолютно уверен, что через мгновение услышит такой же громкий, заразительный, беззастенчивый хохот Нишимуры, откликающийся ему эхом из-за ближайшего поворота.       С ним не нужно было подбирать слова, взвешивать каждую интонацию, бояться грамматической ошибки или неверного ударения. Он мог говорить неправильно, коверкая конструкции, мог в пылу объяснения переходить на английский, когда корейские эквиваленты упрямо ускользали из памяти, – и Ники делал то же самое, не моргнув глазом, не видя в этом ни малейшего повода для насмешки или снисхождения. Эта лёгкость, эта невероятная, почти физически ощутимая лёгкость бытия после долгих, изматывающих недель чистого ужаса и постоянного, подспудного напряжения, была такой хрупкой, такой драгоценной, что Джеюн порой ловил себя на суеверном страхе: а что, если это лишь мираж? Что, если всё это рассыплется в прах от одного неверного слова?       В коридорах главного корпуса он по-прежнему изредка видел Хисына, а гораздо чаще – Сонхуна. Колкие, отточенные как бритва фразы последнего всё ещё достигали цели, ранили, оставляли синяки на душе. Но теперь эту боль было переносить чуть легче, когда рядом оказывался Нишимура. Рики мог просто материализоваться между ними, своим молчаливым, но внушительным присутствием создавая живой щит; или отпустить в ответ какую-нибудь настолько абсурдную, сюрреалистичную реплику, что ядовитый дротик Сонхуна терял свою силу, застревая в вате этого абсурда. Однако удары, пусть и приглушённые, всё равно били. Они достигали своей цели, напоминая о том, что перемирие не заключено, война не окончена – она просто перешла в другую, более изощрённую, психологическую фазу.

***

      Однажды вечером, когда за высокими окнами университетской библиотеки уже сгустились густые, сине-лиловые зимние сумерки, а внутри царила торжественная, почти церковная тишина, нарушаемая лишь почтительным шелестом переворачиваемых страниц, скрипом старых деревянных стульев и сдержанным покашливанием, Джеюн вновь укрылся за своим привычным столом, словно капитаном за штурвалом, плывущим по бурному морю исписанных формулами листов. Напротив, в своём собственном, выверенном ритме, трудились Сону и Чонвон. Ян, погружённый в мир звуков из своих массивных наушников, слушал аудиолекцию по лингвистике, время от времени делая точные, каллиграфически чёткие пометки в тетради с тёмно-синей обложкой. Ким же, уткнувшись носом в увесистый том по клинической психологии, был полностью поглощён чтением, его брови были сдвинуты в сосредоточенной гримасе, а палец медленно водил по строке, будто выстукивая ритм сложной мысли.       Тишину, давившую на уши, нарушила приглушённая, но настойчивая вибрация в кармане Джеюна. Он, не отрываясь от особенно каверзного дифференциального уравнения, нащупал телефон и вытащил его. На экране, разрывая мрак заблокированного дисплея, горело сообщение: @sunchaser: тыыы гдееее?       Уголок его губ, сухих от сосредоточенности, непроизвольно дрогнул. Он быстро, почти рефлекторно, ответил, не глядя на клавиатуру:

@whats.the.jake: в библиотеке :(

      Он не ожидал, что Ники придёт. Библиотека, этот храм тишины и систематизированного знания, была полной противоположностью его стихии – мира хаотичного творчества, громких звуков и ярких красок. Но через двадцать минут знакомый, не вписывающийся в интерьер силуэт мелькнул между высокими, тёмными стеллажами с философскими трактатами. Рики, крадучись с преувеличенной осторожностью, словно индеец на тропе войны в священной для врагов роще, подобрался к их столу и бесшумно, с грацией большого кота, опустился на свободный стул рядом с Джеюном. Его глаза, тёмные и живые, сразу же нашли и прилипли, как магнитом, к фигуре Сону, сидевшего ссутулившись над книгой.       Джеюн почувствовал локоть, упёршийся в его ребро, и толкнул Ники в ответ, приподняв одну бровь в немом, но красноречивом вопросе. Его взгляд, устремлённый в лицо Рики, ясно говорил: ты чего тут забыл, идиот?       Ники, не отрывая гипнотизированного взгляда от Сону, наклонился к нему так близко, что Джеюн почувствовал лёгкое дуновение его дыхания, пахнущего мятной жвачкой. Он прошептал настолько тихо, что это было скорее движение губ и шипящий выдох, чем членораздельные звуки: — Хисын-хён сегодня вообще невменяемый. Сидит в комнате, на стену смотрит, будто пытается её взглядом растворить. Молчит. Атмосфера жуткая просто. А Джей, – он кивнул в сторону, подразумевая Пак Чонсона, — Опять занят курсовой. Одному скучно до одури. Тут хоть, – Рики снова, красноречиво кивнул в сторону Сону, который в этот момент, почувствовав на себе двойной вес взглядов, слегка, почти незаметно ёрзнул на своём стуле, но не поднял глаз от книги, лишь чуть сильнее сжал её пальцами. — Ну, знаешь. Тихо. И… присутствует.       Надо было отдать Рики должное – он действительно, на удивление, старался. После той провальной, отталкивающе навязчивой кампании преследования он сменил тактику на почти стоическое, терпеливое, ненавязчивое присутствие. Он не лез, не требовал внимания, не устраивал сцен. Он просто был рядом, как тихая, но упрямая тень, как элемент пейзажа, к которому можно было постепенно привыкнуть. И эта новая стратегия, против всех ожиданий, начинала приносить плоды. В комнате общежития Джеюн даже пару раз ловил на себе задумчивые, не тревожные, а именно размышляющие взгляды Сону, а однажды, когда они вдвоём пили вечерний чай, тот прямо, с присущей ему детской прямотой спросил: «А этот… Нишимура. Он всегда такой… тихий? Раньше он не таким был». Вопрос был полон такого искреннего, неподдельного недоумения, что Джеюн чуть не поперхнулся своим эрл грэем. Тактика отступления, видимо, оказалась верной. Просто отступить. Перестать давить, осаждать, требовать. Позволить любопытству, этой самой древней и могущественной силе, медленно, но верно сделать свою работу.       Джеюн был искренне, до глубины души рад за своего нового, неожиданного друга. Рад видеть эти крошечные, почти микроскопические, но оттого не менее значимые сдвиги в гранитной стене неприятия.       Рики, покопавшись в недрах своего вечно переполненного, похожего на чёрную дыру рюкзака, извлёк оттуда аккуратную, дорогую плитку тёмного шоколада с кристаллами морской соли и хрустящими кусочками какао-бобов. Он осторожно, почти с благоговением, пододвинул её через стол по направлению к молчаливому Сону. Тот на секунду замер, его взгляд метнулся от глянцевой обёртки к лицу Рики, затем к Джеюну, в глазах мелькнула привычная, почти рефлекторная тревога, смешанная с глубочайшей нерешительностью. Но потом, медленно, будто преодолевая невидимое сопротивление, он протянул руку и взял плитку, кивнув едва заметно, почти неуловимо. Ни слова благодарности не прозвучало. Но факт принятия дара говорил сам за себя. Это была не капитуляция, но приоткрытая дверь.       Джеюн и Ники переглянулись. Взгляд, которым они обменялись в ту же секунду, был красноречивее любого торжественного марша: Ты видел? Он принял! Он действительно взял! Это было маленькое, частное, но невероятно значимое открытие, крошечная победа, добытая не силой, а терпением и тактом.       Пользуясь тем, что Сону, слегка покраснев от смущения, отвернулся, чтобы развернуть шуршащую фольгу, Ники наклонился к Джеюну и, продолжая говорить шёпотом, но уже чуть свободнее, без того прежнего напряжения, начал настоящий, пусть и тихий диалог. — Слушай, не хочешь куда-нибудь смыться, а? Есть тут один музыкальный магазинчик, в двух шагах, за углом. Это не просто лавка, там… атмосфера. Можно зависнуть, послушать винил, которого ни у кого нет, поболтать ни о чём. Воздух там, – он сделал глубокий вдох, как бы вспоминая, — Пахнет не пылью и отчаянием студентов перед сессией, а деревом, кожей и свободой. Ну, почти.       Джеюн окинул критическим взглядом кипу своих бумаг, испещрённую неподатливыми символами, затем посмотрел на оживлённое, полное надежды лицо Ники. Он выдохнул долго, чувствуя, как усталость и потребность в передышке пронизывают его до самых костей. Ему правда, до самого позвоночника, нужен был глоток другого воздуха. Нужно было вырваться, хотя бы на час, из этого царства приглушённых звуков и неумолимой логики. — Ладно, – согласился он тихо, уступая. — Только дай мне дописать этот вывод. А то потеряю нить, и всё придётся начинать сначала.       Ники просиял, как ребёнок, которому только что пообещали поход в самый лучший парк развлечений на свете. Его глаза буквально засверкали. Чонвон, который, казалось, несмотря на плотно надетые наушники, обладал даром слышать всё существенное, поймал взгляд Джеюна через стол. И одобряюще, почти незаметно кивнул. Иди, – говорил этот спокойный, понимающий кивок. Этот интеграл подождёт. Тебе это нужно сейчас больше, чем ему.

***

      Магазин, как и обещал Ники, оказался в двух шагах, спрятавшись в узком, слабо освещённом переулке за невзрачным, почти заброшенным на вид фасадом. Но переступив порог, они попадали в другой мир. Называть это место просто магазином было кощунством. Это была лаунж-зона для уставших душ, арт-пространство для потерявших вдохновение и своеобразный храм для меломанов-мистиков. Воздух здесь был густым, насыщенным, как хороший соус, – пахло старым, полированным деревом стеллажей, дорогой кожей кресел, сладковатым воском для виниловых пластинок и горьковатым ароматом свежесваренного эспрессо, доносящимся с крошечной стойки в глубине. Стеллажи, доверху забитые пластинками в самых неожиданных обложках, вздымались к высокому, тёмному потолку; в центре зала стояли огромные, потертые временем и использованием кожаные кресла и диваны цвета бордо и табака, на которых полулёжа, с закрытыми глазами, расположились пара других посетителей. Из скрытых динамиков тихо, фоново, лилась сложная, многослойная композиция – то джаз с элементами эмбиента, то что-то электронное, но тёплое, обволакивающее.       Они с Ники, словно по сговору, без лишних слов рухнули на один широкий, глубокий диван, обитый потёртой, но благородной кожей, который с глухим, удовлетворённым вздохом принял их вес. Рики тут же, с ловкостью заправского завсегдатая, раздобыл откуда-то две банки какой-то импортной газировки с экзотическим названием и странным, травянисто-цитрусовым вкусом, протянув одну Джеюну. Тот принял прохладную банку, чувствуя, как мышечное напряжение последних дней, копившееся в плечах и шее, начинает медленно, по капле, отступать, растворяясь в этой умиротворяющей атмосфере.       Ники, истинный художник до кончиков своих длинных, подвижных пальцев, сразу же начал сканировать пространство своими цепкими, ненасытными глазами, выхватывая из полумрама интересные ракурсы, игру света и тени. Его взгляд задерживался на том, как свет от винтажного торшера с абажуром из цветного стекла падал на глянцевую обложку пластинки, создавая блик в форме причудливой звезды; на контрасте алого персидского ковра и тёмного, почти чёрного дерева полок; на длинной, изящной тени, которую отбрасывала акустическая гитара, висящая на кирпичной стене. Не в силах противоречить внутреннему импульсу, он достал телефон и сделал несколько снимков, стараясь поймать не просто предметы, а саму душу этого места, его настроение, его тайну. — А ты хорош в этом, – заметил Джеюн, наблюдая за его сосредоточенностью, за тем, как он слегка прищуривается, выбирая угол. — Видишь то, на что большинство просто не обратит внимания. Красоту в… деталях. В случайностях. — А то, – усмехнулся Нишимура, но в его улыбке, обращённой к Джеюну, сквозила не бравада, а искренняя благодарность за понимание. Затем он ловко перевернул камеру телефона, переключившись на фронтальную: на экране теперь было видно их обоих, разваленных на диване в этом уютном, таинственном полумраке, подсвеченном лишь тёплым светом ламп. — А ну-ка, математик, улыбочку, – сказал он, и его голос прозвучал чуть громче, нарушая общую тишину, но это было уместно. Он перекинул руку с банкой за спину Джеюна, легонько, по-дружески обняв его за плечи, притягивая ближе к объективу.       Джеюн, поняв замысел, не стал сопротивляться. Вместо этого он широко, по-настоящему, без тени напряжения улыбнулся, даже немного, в шутливом, доверительном жесте, склонил голову к плечу Ники. Щёлк. Мягкий, цифровой звук затвора. Щёлк. Ещё пара кадров для надёжности, с разными выражениями – то смеющимися, то задумчивыми.       Когда импровизированная фотосессия была завершена, довольный Рики тут же уткнулся в экран телефона, запуская приложение для лёгкого редактирования. Он что-то подправил в балансе белого, добавил едва заметный винтажный фильтр, который подчеркнул тепло кожи и глубину теней, смазал фон, сделав их фигуры ещё более выразительными на этом живописном заднике. Затем, недолго думая, выложил лучший, на его взгляд, кадр в свой профиль, тут же, привычным движением, отметив на нём Джеюна.       Джеюн, наблюдая за этим стремительным процессом творчества и публикации, лишь тихо посмеялся, качая головой. Фото было… обычным. Таким, какое могло бы быть у любых двух друзей, застигнутых в момент простого человеческого счастья. У него с Сону и Чонвоном таких снимков в галерее было немало. Но то, что это изображение теперь стало частью визуальной летописи жизни Нишимуры Рики, что оно висело там, в ленте, среди его абстрактных работ, снимков с вечеринок и зарисовок с натуры, – это невероятно льстило Джеюну и согревало изнутри тихим, приятным теплом. Он краем глаза, пока Рики возился с телефоном, заметил, что среди множества других фотографий в его профиле по-прежнему не было ни одного, где бы присутствовал Пак Сонхун. Эта намеренная, бросающаяся в глаза пустота, это отсутствие среди «друзей» говорило о многом громче любых слов.       Ники, выложив фото, тут же с детским нетерпением обновил страницу, жадно ожидая первой реакции. И она не заставила себя ждать. Почти мгновенно появились первые лайки от его подписчиков-художников и знакомых с факультета, а затем и комментарии. — О, смотри-ка, – фыркнул Рики, тыкая пальцем в экран. — Вот, читай: «А кто это милашка с тобой? Откуда такая находка?» – прочитал он вслух один из комментариев, и Джеюн фыркнул уже в ответ, чувствуя, как по щекам разливается лёгкий, предательский румянец.       Он выхватил телефон у Ники, чтобы посмотреть самому. Там была ещё пара комментариев от знакомых Рики: кто-то хвалил атмосферу кадра, называя её «кинематографичной», кто-то шутил про самого Ники, что он, наконец, «нашёл свою вторую половинку в бездне формул», а пара людей действительно с любопытством интересовалась, кто этот новый парень на фото, с такой «интересной, милой мордашкой». Он передал телефон обратно, ощущая странное, смутное, но приятное тепло, разливающееся в груди от этого простого, незамысловатого любопытства. Он был замечен. Не как проблема, не как чужаак, а просто как человек. В хорошем, лёгком, бесхитростном смысле.       Достав свой собственный телефон, чтобы тоже посмотреть на размеченное фото и, возможно, поставить лайк, он увидел на экране новые уведомления. Одно – об отметке на фотографии от @sunchaser. И другое, которое заставило его дыхание на миг остановиться, а пальцы похолодеть:

@s1lenz теперь подписан на Вас.

      Джеюн не знал, чей это профиль. Мозг, расслабленный атмосферой и общением, не сразу сложил ассоциацию. Он машинально, почти не глядя, нажал на уведомление. Профиль загрузился. И телефон выскользнул у него из непослушных пальцев, мягко приземлившись на колени Ники.       На экране, на тёмном фоне, была аватарка. На ней, снятый чуть сверху, с тем самым привычным, полускучающим-полупрезрительным выражением, которое въелось в память Джеюна как ожог, был Ли Хисын. Но не светловолосый, не тот, с платиновыми прядями. А тёмноволосый, с волосами глубокого, насыщенного, почти черного с каштановым отливом оттенка, поразительно, до жути, похожего на его собственные. И смотрел он прямо в камеру, будто прямо сейчас, через время и пространство, через экран смартфона, видел его, Джеюна, сидящего здесь, в этом уютном магазине, прижавшегося плечом к Ники.       Ники поднял выпавший телефон, заглянул в экран. Его собственные брови, обычно такие подвижные, медленно поползли вверх, выражая крайнюю степень изумления. — Ого, — протянул он, и в его голосе звучала смесь неподдельного шока и какой-то едкой, горьковатой иронии. — Соскучился, что ли? – спросил он, глядя уже не на экран, а прямо в растерянные глаза Джеюна.       Джеюн залился краской, от макушки до самых ключиц, чувствуя, как жар, будто от внезапно вспыхнувшего пожара, разливается под его кожей. Он быстро, сбивчиво, почти панически замотал головой. — Он только что подписался. Прямо сейчас. Буквально минуту назад, – выдавил он, и его голос звучал неестественно высоко, срываясь на фальцет. — Чего? – не поверил Ники, снова перепроверяя, тыкая пальцем в экран, как будто это мог быть глюк, случайный баг или чья-то злая шутка. Но нет. Чёрный, минималистичный аватар, загадочное имя @s1lenz, статус «подписан». Всё было на месте, безошибочно и неумолимо. — Ну надо же, – выдохнул Рики, и в его тёмных, выразительных глазах загорелся азарт, смешанный с пониманием. — Штормит его, похоже, капитально. Дошло, наконец.       Джеюн, всё ещё пылая, выхватил телефон обратно. Он снова начал изучать профиль, но теперь уже не как случайный, любопытствующий наблюдатель, а как человек, в чью тщательно выстроенную, только-только начавшую обретать стабильность крепость, только что проникли без спроса. Фотографий было немного, все они были выдержаны в какой-то ледяной, минималистичной, почти безжизненной эстетике. Никаких лишних деталей, никаких намёков на эмоции, только строгие линии, чёрно-белые тона и ощущение непреодолимой дистанции. Но даже на этих снимках, даже сквозь этот намеренный холод, было невозможно не заметить, что Хисын… чертовски, несправедливо красив. Строгими, резкими, словно высеченными из мрамора чертами, высокой, аристократической линией скул, пронзительным, даже через бездушный экран, взглядом, который, казалось, видел тебя насквозь. Это осознание заставило кровь прилить к лицу Джеюна с новой, удвоенной силой. Он фыркнул от досады и растерянности, обращённых на самого себя. Что со ним происходит? У него что, стокгольмский синдром начинается? От этой абсурдной, пугающей мысли ему стало одновременно и смешно, и неловко, и стыдно. — Да ну, чего ты так разнервничался, – простонал Рики, наблюдая за его немой пантомимой ужаса и смущения. Он снова, с лёгкостью, выхватил телефон у Джеюна, видя, как тот листает вверх, к кнопке «Подписаться». И прежде чем Джеюн успел что-либо сообразить или воспрепятствовать, палец Ники уже решительно нажал на неё. Теперь они были взаимными подписчиками. Связь была установлена. Мост, хлипкий и опасный, перекинут. — Да ты придурок, что ли, – возмущённо, но уже тише, прошипел Джеюн, вырывая телефон обратно, чувствуя, как его сердце бешено колотится где-то в районе горла, смешивая в коктейль гнев, панику, непонимание и что-то ещё, совершенно не поддающееся логической расшифровке. — А что такого? – Ники лишь рассмеялся, широко и бесстыдно, откидываясь на спинку дивана и закидывая ногу на ногу. — Держи друзей близко, а врагов… – он сделал театральную паузу, его глаза блестели, — ещё ближе. Ой, погоди. Или как там эта древняя мудрость говорится? Врага нужно знать в лицо? Ну, вот теперь будешь знать его и в ленте. — Он подмигнул Джеюну, и в его взгляде искрился не просто озорство, а глубокое понимание игры, в которую они оба, возможно, только что невольно вступили. И понимание того, что правила этой игры внезапно усложнились, стали тоньше, опаснее и неизмеримо интереснее.       Джеюн смотрел на экран своего телефона, где теперь горела серая кнопка, означающая взаимность подписки. Он смотрел на тёмный, безмолвный аватар Ли Хисына, который, казалось, смотрел на него с ещё большей, ледяной, всевидящей интенсивностью. И чувствовал, как земля под ногами, только-только обретшая твёрдость и устойчивость, снова начала колебаться, плыть, как зыбкая почва болота. Но на этот раз, в этой новой, тревожной неустойчивости было не только прежнее, знакомое чувство опасности. Было что-то ещё. Что-то острое, колкое, живое, будто в воздухе внезапно запахло озоном перед грозой. Что-то, что заставляло кровь бежать по венам быстрее, а ум – лихорадочно, с математической точностью, пытаться просчитать следующий, совершенно непредсказуемый ход в этой внезапно изменившейся, ставшей виртуальной, партии.

***

      Когда на календаре оставались считанные дни до отлёта в Австралию на долгожданные зимние праздники, весь мир вокруг Шим Джеюна начал претерпевать странную, почти волшебную трансформацию, будто тяжёлые, свинцовые краски, которыми была написана последняя четверть года, начали размываться, уступая место более лёгким, прозрачным тонам. Всё, что ещё недавно причиняло острую, режущую боль, будто сжатое в кулак сердце, теперь казалось отдалённым, притуплённым, словно наблюдаемым сквозь толстое стекло иллюминатора самолёта, который вот-вот должен был подняться в небо. Возможно, корень этой перемены крылся в нарастающей, сладкой и тревожной эйфории перед возвращением домой – в предвкушении того самого, почти забытого ощущения: тёплого, почти звенящего солнца на коже, солёного запаха океана, смешанного с ароматом жареной на гриле пищи, крепких, безоговорочных объятий родителей и влажного, нетерпеливого носа Лейлы, тыкающегося в ладонь. Возможно, его друзья, каждый по-своему, взращивали в нём эти ростки спокойствия и лёгкости: Чонвон – своей непоколебимой, подобной скале стабильностью и тихими, мудрыми советами, высказанными как бы между делом; Сону – своей тихой, но постоянной, почти материнской заботой, выражавшейся в лишней чашке чая или в готовности просто помолчать рядом; и Ники – своим взрывным, заразительным, целительным жизнелюбием, умением превращать самый серый день в абсурдное приключение. А может, работали все эти факторы вместе, сплетаясь воедино и создавая временную, хрупкую, но такую необходимую анестезию, позволяющую перевести дух и собраться с силами перед финальным рывком.       Как бы то ни было, Пак Сонхун, тот самый, чьи слова когда-то врезались в память как нож, словно испарился с горизонта его повседневности, будто потерял к своей бывшей игрушке всякий интерес, найдя себе новые, более доступные или отзывчивые на его язвительность мишени. Ли Хисын же теперь существовал почти исключительно в призрачном, цифровом пространстве: его физическое присутствие стало редким, почти мифическим, но зато в сети он проявил неожиданную, тревожащую и сбивающую с толку активность – он методично, один за другим, пролайкал все старые австралийские фотографии Джеюна. Каждое закатное солнце, растягивающееся по водной глади Тихого океана золотой дорожкой, каждое изображение улыбающейся, чуть смущённой семьи на фоне зелёных холмов, каждый нелепый и прекрасный снимок с Лейлой, зарывшейся носом в песок, – всё получило холодный, безэмоциональный, но оттого не менее значимый лайк от аккаунта @s1lenz. Ники, когда Джеюн, озадаченный и слегка встревоженный, показал ему этот странный цифровой след, оставленный как будто незримым наблюдателем, только рассмеялся, покачав своей всегда слегка растрёпанной головой. — Похоже, наш ледяной принц решил устроить себе виртуальный тур по Австралии, раз на настоящий билет не разжился, – фыркнул он, но в его смехе, если прислушаться, сквозила не только привычная ирония, но и лёгкая, неподдельная озадаченность, будто и он не мог до конца расшифровать мотивы этого молчаливого вторжения в чужое прошлое.       Сейчас же, в этот прохладный декабрьский вечер, Джеюн, Сону и Чонвон шагали по уже по-праздничному украшенным гирляндами и мерцающими огоньками улицам студенческого квартала по направлению к зданию факультета искусств, где должна была вот-вот начаться небольшая, но невероятно важная для Ники выставка работ его и его однокурсников. Нишимура лично, с необычайной, почти трогательной серьёзностью, пригласил каждого из них, и появление там Сону, преодолевшего своё привычное желание спрятаться, стало для всех маленьким, но значимым чудом, живым свидетельством тех крошечных, едва заметных, но таких важных сдвигов, что происходили подспудно, как рост корней под землёй.       Они шли по длинным, пустым в этот поздний час коридорам факультета, их шаги отдавались звонким, одиноким эхом под высокими, холодными сводами, расписанными когда-то авангардными фресками, теперь потускневшими от времени. Чонвон вёл неторопливую, спокойную беседу с Джеюном о предстоящем отдыхе, о практичных деталях вроде необходимости обменять валюту и купить подарки, о том, как приятно будет наконец-то выспаться, не думая об утренней паре по математическому анализу. Сону же, идущий чуть позади, чуть в стороне, был непривычно, почти зловеще тих. Его молчание не было тревожным или обиженным – оно было глубоко сосредоточенным, почти медитативным, будто он собирался с духом, настраивал внутренние струны перед тем, как войти в пространство, полное незнакомых взглядов и эмоций, источником которых он, сам того не желая, так долго являлся.       Внутри выставочного зала, который на поверку оказался бывшей аудиторией с высокими потолками и огромными окнами, уже собралось довольно много народу – преимущественно студенты и преподаватели факультета искусств в своём характерном, слегка небрежном, но продуманном до мелочей стиле, а также несколько посторонних ценителей и просто любопытных. Воздух был густ и насыщен: пахло свежей краской и грунтовкой, дорогим кофе из термокружек, духами с сандаловой нотой и творческим возбуждением, витающим в каждом слове, в каждом жесте. Чонвон, обладавший орлиной зоркостью, почти сразу заметил в толпе у дальней стены Пак Чонсона, который стоял перед одной из абстрактных композиций с внимательным, оценивающим, слегка отстранённым выражением лица, будто разгадывал сложный ребус. Тот, поймав взгляд Чонвона, едва заметно кивнул. Ян, с лёгкой, почти незаметной улыбкой, извинился перед своими друзьями тихим: — Встретимся позже у работ Ники, – и направился через зал, растворяясь в людском потоке, оставив Джеюна и Сону наедине с этим новым, бурлящим пространством.       Шим же, почувствовав на себе груз ответственности своеобразного проводника и миссионера, взял Сону за локоть – осторожно, но настойчиво – и мягко повёл его сквозь пеструю, галдящую толпу к тому углу зала, где, окружённый небольшой, но внимательной группой зрителей, стоял, жестикулируя, Ники. Рики, увидев их, буквально расцвёл изнутри. Его лицо, обычно такое напряжённое, саркастичное или погружённое в свои мысли, озарилось широкой, невероятно искренней, почти детской улыбкой, от которой даже уголки его глаз сморщились. Он сначала обнял Джеюна крепко, по-дружески хлопнув его по спине так, что тот чуть не кашлянул, а затем повернулся к Сону и вежливо, со всей возможной сдержанностью кивнул, его взгляд на секунду – долгую, тягучую секунду – задержался на лице Кима, полный того самого немого, безоговорочного обожания и робкой, дрожащей надежды. — Вот, наконец-то! Смотрите, это моя главная работа, – сказал он, и его голос, обычно такой громкий и размашистый, сейчас звучал чуть тише, сдержаннее, но с той самой горящей внутри страстью, которая преображала его до неузнаваемости. Он указал на большое, доминирующее над всем его углом полотно, висевшее на центральной стене.       Картина была абстрактной, настоящим взрывом цвета, текстуры и эмоций. На первый, поверхностный взгляд – это был хаос, какофония мазков. Но стоило присмотреться, дать глазам привыкнуть, как из этого калейдоскопа начинала проступать сложная, но выверенная структура. Преобладали тёплые, солнечные, почти съедобные тона – мягкие охры, нежные персиковые, вспышки нежно-розового, как внутренняя сторона раковины. Но всё это благополучие было пронизано тонкими, извилистыми, нервными линиями холодного, тревожного кобальтового синего и глубокими, почти бархатисто-чёрными вкраплениями, похожими на трещины на высохшей земле или на тени, от которых невозможно избавиться. А в самом центре композиции пульсировало яркое, почти слепящее белое пятно, неоднородное, с золотистыми и перламутровыми переливами, и вокруг этого ядра все остальные цвета сплетались в сложный, гармоничный и одновременно напряжённый узор, то пытаясь его окружить, защитить плотным кольцом, то, наоборот, будто стремясь поглотить, растворить в себе. — Я назвал её «Аттрактор», – продолжил Ники, и в его словах слышалась не просто гордость автора, а глубокая, личная связь с тем, что было изображено на холсте. — Это о чём-то… или о ком-то, что неожиданно становится центром. Точкой гравитации, эпицентром. Вокруг которого всё начинает вращаться, меняться, перестраиваться. Которое притягивает к себе и свет, и тьму одновременно, создавая вокруг себя целую новую, непредсказуемую, живую вселенную. Даже если само это ядро, этот аттрактор, часто даже не подозревает о своей силе, о том влиянии, которое оно оказывает на всё вокруг.       Под всем этим поэтическим, но идущим от самого сердца описанием, под этой художественной метафорой, Джеюну было абсолютно, кристально ясно, без тени сомнения: эта картина была о Сону. О его солнечной, но хрупкой, уязвимой натуре, о том хаосе чужих чувств, внимания, ожиданий и даже агрессии, который он, сам того не желая, неумолимо притягивал, о тех тёмных трещинах страха и неуверенности, которые он так старательно скрывал под маской весёлого оптимизма. Сам Ким, стоявший рядом, молча, не моргая, смотрел на полотно. По его лицу, обычно такому выразительному, было невозможно ничего прочитать – ни понимания, ни отторжения. Может, он уловил скрытый смысл, ощутил его кожей, но молчал, переполненный и не находящий слов. А может, его художническая душа видела лишь игру цвета, форму, композицию, чистую эстетику, не связанную с его личной вселенной. Джеюн же в этот момент наслаждался не картиной, а самим Ники. Тем, как тот, забыв обо всём – о своих масках, о защитных барьерах, о страхах, – рассказывал об искусстве, его глаза горели тем самым чистым, неугасимым огнём истинного творца, который и был его настоящей, глубоко запрятанной сутью, скрытой за всеми слоями дурачества, агрессии и показной небрежности.       Почувствовав, что его присутствие здесь может быть лишним, что между Сону и Ники в этот момент натянулась невидимая, хрупкая, но прочная нить какого-то нового понимания или его возможности, Джеюн решил тактично отступить. Он слегка коснулся плеча Рики, получив в ответ короткий, понимающий кивок и благодарный взгляд, и медленно, не привлекая внимания, отплыл назад, растворившись в пестрой толпе, оставив их наедине с искусством, с этой картиной-исповедью, и друг с другом.       Он прошёл дальше, двигаясь вдоль стен, мимо следующих экспонатов. И даже беглый осмотр подтверждал его первое впечатление: картины Ники, даже в этом разнообразии стилей, манер и концепций, выделялись. Они не были просто технически безупречными или умно задуманными – они были живыми. Они эмоционировали. В них чувствовалась настоящая, невыдуманная, сырая боль, дикая радость, сдерживаемая ярость, щемящая тоска. Они дышали, и это дыхание было слышно, если прислушаться внутренним ухом. Джеюн, остановившись перед одной из меньших работ – бурным, ночным морем, написанным густыми, пастозными, почти скульптурными мазками, где тёмно-синие и фиолетовые тона сливались с вспененными белыми гребнями, – поймал себя на мысли, что хотел бы забрать с собой в Австралию именно эту, небольшую, но такую мощную работу. Его маме, женщине с тонким, врождённым вкусом и глубокой, тихой любовью к океану во всех его проявлениях, такая картина пришлась бы по душе. Это был бы идеальный, глубоко символичный мост между его двумя мирами – миром бушующего, эмоционального Сеула и миром безбрежного, но более спокойного Тихого океана у берегов Брисбена.       Он медленно, вдумчиво двигался вдоль белой стены, разглядывая работы других художников. Здесь были изящные, почти минималистичные графические листы, где каждая линия была взвешена; сложные, хрупкие инсталляции из проволоки, стекла и найденных объектов, рассказывающие целые истории без слов; гиперреалистичные портреты, где каждая пора на коже казалась живой. Но ни одна из них не отзывалась в нём тем глубинным, почти физическим резонансом, той дрожью узнавания, что вызывали работы Ники. Они были талантливы, интересны, порой даже гениальны в своём замысле, но… безличны. Или их личность, их душа была ему незнакома, чужа, и он не находил в себе ключа, чтобы её расшифровать.       В самом конце зала, в небольшой, слабо освещённой нише, почти в тени, стояла простая деревянная скамья, словно приглашая усталого зрителя передохнуть. Джеюн, почувствовав внезапную волну усталости – не физической, а эмоциональной, от всего пережитого и увиденного, – а также желание всё обдумать, опустился на неё. Он сидел, откинувшись на спинку, задумчиво оглядывая всю экспозицию от своего укрытия. Шум голосов, смех, обрывки дискуссий доносились до него приглушённо, как шум прибоя из другой комнаты. И всё равно, даже отсюда, даже сквозь эту звуковую завесу, его взгляд и мысли невольно возвращались к тому углу, где висели работы Ники. Они были лучше. Не в смысле техники или концепции – здесь были работы и посложнее. Они были лучше душой. Не потому, что Ники его друг. А потому, что Нишимура Рики был действительно, безусловно, природно талантлив. Жаль, что большинство, включая его самого в самые тёмные моменты, видели в нём лишь внешний хаос, шум, неудобную навязчивость и эмоциональные бури, совершенно не замечая той ранимой, невероятно чуткой, глубокой и одарённой души, что скрывалась за этим кричащим, защитным фасадом.       Рядом с ним на скамью, с почти неслышным, мягким скрипом дерева, опустилась ещё одна фигура. Джеюн, не оборачиваясь, всем нутром, каждой клеткой, почувствовал знакомое, леденящее, тяжёлое присутствие. По спине пробежал холодок старого, почти забытого страха, смешанный с раздражением. Он хотел было резко встать, бросить что-то колкое вроде «Место занято» или «Удивительно, тебя тут не хватало», но что-то – интуиция, усталость или просто любопытство – заставило его замедлиться, подавить первый импульс. Он медленно, будто преодолевая сопротивление, повернул голову.       Рядом сидел Ли Хисын, но не тот, которого он знал последние месяцы. Не холодный, собранный, насмешливый, с ледяным блеском в глазах. Его поза была ссутуленной, сгорбленной, пальцы с тонкими, длинными фалангами нервно переплетались на коленях, сжимаясь так, что костяшки побелели. Лицо, обычно такое безупречное, скульптурное и безжизненное, как у античной статуи, было смертельно бледным, с глубокими, фиолетовыми тенями под глазами, будто он не спал несколько ночей подряд, а взгляд, устремлённый куда-то в пустоту пространства перед картиной напротив, был пустым, отсутствующим и в то же время невероятно тяжёлым, полным какой-то внутренней, немой, непереносимой муки, которая, казалось, вот-вот разорвёт его изнутри. Он выглядел так, будто переживал или только что пережил что-то настолько сложное, болезненное и опустошающее, что даже его железная, годами выстраиваемая выдержка дала глубокую, тотальную трещину, обнажив сырую, незащищённую плоть.       Джеюн замер, совершенно ошеломлённый. Все протесты, вся готовая к бою броня, все заготовленные язвительные фразы мгновенно улетучились, уступив место шоку, настороженному, почти клиническому любопытству и странному, щемящему чувству… почти жалости. Они сидели так, в гробовой, давящей тишине, которая растягивалась, становилась плотной, как сироп. Шум выставки казался доносящимся из другого измерения, не имеющим к их маленькому, изолированному уголку никакого отношения. Казалось, они застряли в этом пузыре безмолвия навсегда, два острова в одном океане отчуждения. — Рики сказал, ты улетаешь в Австралию, – наконец прозвучал голос Хисына, нарушивший тишину, словно тонкое стекло. Он был тихим, лишённым всяких привычных интонаций – ни насмешки, ни холодности, ни даже простой констатации. Он был почти хриплым, глухим, будто давно не использовался по назначению, будто слова с трудом продирались через горло, пересохшее от молчания.       Джеюн медленно, будто в замедленной съёмке, перевёл на него взгляд, встретившись с теми самыми, теперь тёмными, почти чёрными глазами. Вблизи, при слабом свете от дальнего светильника, он видел детали, которых раньше не замечал или не мог рассмотреть: длинные, невероятно густые, тёмные ресницы, которые на секунду дрогнули, как крылья пойманной бабочки; тонкую, почти незаметную, но от этого более выразительную вертикальную складку между идеально очерченными бровями; плотно сжатые, бледные, с тонкими прожилками губы. Шим изо всех сил пытался прочитать что-то на этом внезапно ставшем чужим и в то же время страшно знакомом лице, найти скрытую угрозу, привычную насмешку, холодный расчёт. Но не получалось. На поверхности была лишь эта всепоглощающая, безмолвная, животная агония, не оставлявшая места для масок. — Да, – ответил он так же тихо, почти шёпотом, не отводя взгляда. Его собственный голос прозвучал неуверенно, чуть хрипло, будто и он разучился говорить в этой давящей атмосфере.       Хисын опустил голову, его тёмная, слегка взъерошенная, теперь такого знакомого оттенка чёлка упала на высокий лоб, почти полностью скрывая глаза, создавая впечатление полного, окончательного отступления в себя. Он замер в этой сгорбленной позе, словно обдумывая что-то невероятно важное, взвешивая каждое возможное и невозможное слово в беззвучном, мучительном внутреннем диалоге, исход которого был ему неизвестен. Джеюн, после долгой, невыносимой паузы, когда напряжение в воздухе стало почти физически осязаемым, сгустилось, как туман, не выдержал и отвернулся. Он с облегчением, словно глотнув воздуха, достал телефон, стал бесцельно, почти механически листать ленту социальных сетей, время от времени бросая короткие, скользящие взгляды по залу, выискивая в толпе знакомые фигуры, цепляясь за что-то нормальное, понятное. Вдали, у тех самых картин, он видел, как Сону, всё так же молчаливый, но уже без прежней скованности, медленно, почти неспеша ходит рядом с Ники, слушая его пояснения к другим, менее монументальным работам. В их молчаливом, но очевидном взаимодействии, в том, как Сону иногда кивал, как его взгляд скользил по холстам, было что-то невероятно тёплое, щемящее, дающее слабый, но такой важный лучик надежды на то, что некоторые раны всё-таки могут начать затягиваться. — Вернёшься? – новый вопрос прозвучал так неожиданно, так внезапно вырвался из тишины, словно Хисын собирался с силами всё это время молчания, что Джеюн вздрогнул всем телом и чуть не выронил телефон из непослушных пальцев.       Он резко, почти болезненно повернулся к Хисыну. Тот поднял голову, и теперь его взгляд был прикован к Джеюну уже не рассеянно, а с такой интенсивностью, такой всепоглощающей концентрацией, что стало трудно дышать. Выражение его лица было не просто сложным для расшифровки – оно было разбитым. В этих тёмных, глубоких глазах, в которых он привык видеть лишь пустоту, холод или презрение, теперь бушевала, не находя выхода, целая буря невысказанных, противоречивых, диких эмоций: неподдельная, острая боль, первобытный, почти детский страх, глухое, беспросветное отчаяние, какая-то жгучая, невыносимая неуверенность и… и просьба. Тихая, безмолвная, отчаянная, унизительная просьба, которая светилась в самом их дне, как последний огонёк на потопленном корабле. Этот взгляд был таким тяжёлым, таким обнажённым, таким лишённым всякой защиты, что под его сокрушительной тяжестью Джеюну стало физически не хватать воздуха, в груди что-то сжалось в тугой, болезненный комок.       Вернётся куда? Сюда? В этот университет? В эту страну, которая так и не стала ему домом? К этому месту, полному боли и недоразумений? К этому… ко всему этому? К тебе? – пронеслось в голове Джеюна вихрем, сметая все логические построения. Зачем Хисыну это знать? Чтобы с новым, удвоенным азартом, со свежими силами продолжить свои жестокие, изощрённые игры, заранее зная, что жертва никуда не денется, что у неё не будет пути к отступлению? Чтобы планировать новые унижения, будучи уверенным в своей безнаказанности? Но в этом взгляде, в этой глухой муке на лице Ли не было ни грамма жестокости, ни тени будущего триумфа. Не было ничего, кроме этой всепоглощающей, животной тревоги, этого вопроса, от которого, казалось, зависело всё.       Он смотрел на Хисына, вглядывался в его лицо, пытаясь найти в этих глазах, в напряжённых чертах хоть какой-то намёк, подсказку, ответ на свой немой, внутренний вопрос. Но ответа не было. Был только этот вопрос, висящий в ледяном воздухе между ними, хрупкий, как паутина, и страшный, как приговор.       Джеюн помедлил. Секунды тянулись, как расплавленное стекло, медленно и неумолимо. Он думал о тёплом, почти обжигающем песке под босыми ногами на пляже в Брисбене, о безудержном, громком смехе матери, когда она что-то рассказывала за ужином, о предстоящих неделях абсолютной, безоговорочной безопасности и покоя. Думал о Сону и Чонвоне, о их тихой, но прочной дружбе, о Ники и его взрывном таланте, о его картинах, которые так много говорили, не произнося ни слова. Думал о своих задачах по математике, о кабинетах, о библиотеке, о том сложном, но таком красивом языке формул, который он начал здесь по-настоящему понимать. Думал о том, что, как ни парадоксально, как ни больно было сначала, он начал находить в этом месте, в этом опыте, что-то своё. Что-то хрупкое, запутанное, болезненное, но настоящее. Что-то, что изменило его и что он, возможно, не хотел бы просто так выбросить, как ненужный билет.       И тогда, встретившись с этим разбитым, ждущим, почти умоляющим взглядом, который, казалось, впился в него, пытаясь вычитать ответ раньше, чем он будет произнесён, Джеюн произнёс. Просто. Без вызова. Без злости. Без сарказма. Почти шёпотом, но так, что это слово прозвучало в тишине их уголка с силой удара колокола: — Да.       Одно короткое, однозначное слово. Подтверждение. Обещание, данное, впрочем, в первую очередь самому себе. Или просто констатация факта, решения, которое он принял где-то в глубине души, даже не отдавая себе в том отчёта. Но в давящей, звенящей тишине их маленького, изолированного мира оно прозвучало громче любого крика, яснее любой декларации.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать