Пэйринг и персонажи
Описание
Их мир сузился до размеров коридора, где каждый шаг – провокация. Один – неразрешимая теорема за стёклами очков. Другой – ядовитый сонет, заученный наизусть. Они отмеряют расстояние в единицах агрессии, не замечая, что шкала давно показывает обратные значения. Близость, вывернутая наизнанку, всё ещё остается близостью.
Примечания
главный саундтрек: The Neighbourhood — Holy Ghost
https://pin.it/3KTj8We9A — визуализация
я не смогла справиться с пустотой после окончания своей последней работы, так что я снова здесь :(
и опять слоуберн………
Посвящение
Виви, Ники и Шеве — моим драгоценным девочкам
vol.1 c3
15 января 2026, 05:46
Сентябрь, этот непрошеный гость, наконец отступил, сжавшись под напором октября, и теперь висел в памяти Джеюна блёклым гобеленом из первых впечатлений, сшитых нитями растерянности и усталости. Октябрь же ворвался не листопадом – листья в университетском парке держались с упрямством староверов, – а новым, жёстким качеством света. Он не согревал, а лишь освещал, выхватывая из полумрака будней резкие грани зданий, холодный блеск стёкол и мельчайшие морщинки на лицах прохожих. Джеюн, стоя у окна своей комнаты на четвертом этаже, впервые за долгое время позволил себе вдохнуть глубоко, до самых глубин лёгких, где ещё прятались призраки солёного брисбенского бриза. Воздух Сеула был другим: плотным, слоистым, как пирог из несовместимых начинок – сладковатый дымок уличной еды, едкая острота красного перца, горьковатый флёр выхлопных газов и где-то на заднем плане, словно басовая нота, – влажный запах земли и камня, принесённый ветром с окрестных гор, уже тронутых первым багрянцем.
Чуждость не ушла. Она трансмутировала, перейдя из острой фазы паники в хроническое, фоновое состояние, похожее на лёгкую, но постоянную высотную болезнь. Тоска по дому тоже изменила характер: если раньше это была внезапная, спазматическая боль, вспыхивавшая при виде чужой собаки или звуке знакомой, но неуместной здесь песни, то теперь она превратилась в глухую, привычную ноющую тяжесть в районе солнечного сплетения, особенно назойливую по утрам, в те первые нелепые секунды между сном и ясным сознанием, когда рука автоматически тянулась погладить несуществующую у кровати Лейлу. Он учился существовать с этим, как учатся жить со шрамом или старым переломом, – просто принимая это как часть нового ландшафта собственного тела и души. Он был хорошим учеником в принятии трудностей, в этом заключался секрет его кажущейся неуязвимости. Математика давалась ему с интуитивной лёгкостью, это был чистый, ясный язык вселенной, где каждая задача, сколь бы сложной она ни была, содержала в себе семя изящного решения. С людьми было похоже – его открытость была не стратегией, а естественным состоянием, и такие же открытые натуры, как Сону, тянулись к этому внутреннему солнцу, а более сдержанные, вроде Чонвона, постепенно оттаивали, обнаруживая за слоем вежливости тёплый, ироничный ум.
Но были в этом новом ландшафте и зоны тектонической нестабильности, разломы, откуда периодически извергался ядовитый пепел. И главным из них, непредсказуемым и опасным, был Ли Хисын. Его неприязнь к Джеюну не была простым снобизмом старшекурсника или раздражением от неловкости новичка. Она имела качество почти метафизическое, всепоглощающее. С каждым днём Джеюн, с его аналитическим складом ума, начинал различать в этой агрессии нюансы: была показная, напускная жестокость для зрителей, для его свиты; была холодная, отстранённая колкость, которую Хисын расточал, казалось, на автомате. Но была и другая, более редкая и потому более пугающая – лихорадочная, почти отчаянная, вспыхивавшая в те редкие моменты, когда они оставались наедине, в пустом коридоре или на общей кухне поздним вечером. Как будто само присутствие Джеюна было не просто раздражителем, а ключом, поворачивающим какой-то тумблер в тёмной комнате души Хисына, выпуская наружу демонов, которых тот обычно держал под строжайшим контролем.
Сейчас, в это хрупкое октябрьское утро, когда солнце, несмотря на свою яркость, не давало тепла, а лишь золотило поверхность вещей, Джеюн лежал на своей кровати, повернувшись лицом к окну. Комната 177, его маленькая крепость, была залита потоками холодного света, в которых медленно и величаво кружились мириады пылинок, словно микроскопические звёзды в луче прожектора. Он наблюдал за Сону, который, сгорбившись над ноутбуком, готовился к семинару по когнитивной психологии, и весь его организм был вовлечён в этот процесс. Джеюн следил, как подвижные брови Сону то сходились в строгую складку концентрации над переносицей, то взлетали вверх от удивления перед какой-то идеей; как он бессознательно покусывал кончик карандаша, за что уже не раз получал молчаливые, но выразительные взгляды от Чонвона; как его нос, прямой и с милым вздёрнутым кончиком, морщился, будто учуяв неверную мысль. А когда решение находилось, Сону откидывался на спинку стула, потягивался с кошачьей грацией, издавая довольный вздох, и на его лице расцветала такая ясная, ничем не омрачённая улыбка, что на мгновение даже в комнате становилось светлее. В этой простой сцене был целительный ритм, музыка нормальной, здоровой жизни, которая служила живым противоядием от того токсичного хаоса, что, Джеюн знал, бродил этажом ниже.
Лёжа так, в ленивой истоме, он вновь возвращался мыслями к своей главной нерешённой задаче. Всё в его мире подчинялось логике, причине и следствию. Даже эмоции. Злишься – потому что что-то пошло не так. Скучаешь – потому что любишь. Ненависть Хисына была иррациональной величиной, белым шумом в отлаженной системе. Она не вытекала ни из одного разумного «потому что». Да, он совершил ошибку в первый день, грубую и неловкую. Но разве это стоило такого? В его мире, мире огромных пространств и редких, потому что ценных, людей, конфликты не копили, их разрешали – прямо, иногда грубо, но честно, и потом шли вместе пить пиво. Здесь же обида, казалось, была не эмоцией, а строительным материалом для возведения целых крепостей, и Джеюн, по нелепой случайности, оказался тем, против чьих стен эти крепости возводили.
Он поднял руку, преградив ладонью поток солнечного света, и наблюдал, как лучи пробиваются между его пальцами, отбрасывая на противоположную стену причудливые тени, похожие на карту неизвестных островов. Джеюн хотел домой, но его желание не было вызвано тем придурком Ли. Отчасти. Хисын был проблемой, сложной и неприятной, но не фатальной. Он обязательно найдёт решение. Возможно, это будет стратегия полного игнорирования, лишения противника самой мишени. Возможно, однажды он просто устанет и взорвётся, выложив перед Хисыном всю нелепость этой ситуации, как доказывают теорему от противного. Но это будет потом. Или, что вероятнее, никогда. Некоторые уравнения не имеют решений в привычных числах.
Его размышления, тягучие и медленные, как патока, были прерваны резким, драматичным движением Сону. Тот оттолкнулся от стола, и стул с громким скрипом отъехал назад.
— Готово! – выдохнул он, и его лицо, ещё секунду назад искажённое гримасой сосредоточения, мгновенно прояснилось, озарившись сияющей, беззаботной улыбкой. — Мой мозг сейчас расплавится. Джейк, у тебя на вечер планы есть? Чонвон написал, что застрял на консультации, вернётся только к ужину.
Джеюн опустил руку и сел, поставив босые ступни на прохладный, почти ледяной пол.
— Не-а, – он зевнул. — Хотел сходить в главную библиотеку, на четвёртый. Надо разобрать новую тему как следует.
— Ого, вот это рвение, – подмигнул Сону, вставая и потягиваясь так, что у него хрустнула спина. — А я, пожалуй, отправлюсь в ту, что поменьше, у восточного крыла. В яблоневом саду. Там… – он вдруг замолчал, и его улыбка потухла, сменившись выражением лёгкой, но отчётливой тревоги. Он даже непроизвольно бросил взгляд на дверь, как бы проверяя, закрыта ли она. — Там как-то спокойнее, – закончил он уже чуть тише.
Джеюн всё понял без слов. Нишимура Рики. Гипертрофированное, всё сметающее на своём пути внимание, которое тот уделял Сону, было обратной, кривой стороной медали его собственной динамики с Хисыном. Если его преследовала холодная, тихая война, то Сону – шумное, навязчивое, эмоционально-разрушительное наступление.
— Решил избегать и прятаться, – кивнул Джеюн, поднимаясь и направляясь к шкафу.
— Именно, – оживился Сону, уже натягивая кроссовки. — Я сегодня мастер незаметного перемещения.
Они собрались в почти полной тишине, нарушаемой лишь шелестом страниц, щелчком застёжки на рюкзаке и мягкими шагами. Джеюн снял очки, тщательно протёр линзы мягкой тканью, водрузил их обратно на переносицу. Мир обрёл резкие, чёткие очертания. Он накинул своё старое, выцветшее от многочисленных стирок тёмно-синее худи, потрогал карман, проверяя наличие студенческого билета и ключа. В зеркале на дверце шкафа, в полосе солнечного света, отразился молодой человек, лицо которого всё ещё хранило отпечаток южной, расслабленной открытости, но в уголках глаз и в более плотной линии губ уже читалась приобретённая осторожность, усталость от постоянного внутреннего напряжения. Он взял тяжёлый, набитый книгами рюкзак и повернулся.
Сону уже ждал его у двери, перекинув через плечо свой пёстрый, увешанный брелоками рюкзак. В его руке красовался термос с чаем, украшенный наклейкой с улыбающимся лисёнком.
— Тогда я побежал, – сказал Сону, уже поворачивая ручку. — Удачи с интегралом! Не дай ему себя сломать.
И прежде чем Джеюн успел что-то ответить, он выскользнул в коридор, оставив после себя лёгкий шлейф запаха цитрусового геля для душа и ощущение мимолётного, но тёплого ветерка.
Шим вышел следом. Дверь закрылась с тихим, но окончательным щелчком. Коридор на четвёртом этаже был пуст и тих, лишь из-за некоторых дверей доносился приглушённый гул музыки или разговоров. Длинная перспектива, выложенная блёклым линолеумом, была рассечена надвое косыми лучами солнца, падавшими из окон в торце, создавая резкий контраст между ослепительно-золотыми прямоугольниками света и синеватым сумраком остального пространства. Воздух пах пылью, моющим средством и едва уловимо – влажной штукатуркой. Джеюн двинулся к лестнице, и с каждым шагом, приближавшим его к площадке третьего этажа, в груди нарастало знакомое, глупое, почти животное напряжение. Мускулы спины и плеч непроизвольно сжимались, дыхание становилось чуть поверхностнее. Это было похоже на приближение к источнику сильного магнитного поля, искажающего все ощущения.
И как по злому, но безупречно выверенному сценарию, в тот самый момент, когда его нога коснулась кафеля третьего этажа, дверь комнаты 117, та самая роковая дверь, с лёгким скрипом отворилась.
Из неё вышел Ли Хисын.
Он появился не просто как человек, а как нарушение атмосферы, как внезапный сдвиг в давлении. На нём были черные брюки из мягкой, драпирующейся ткани, свободного, почти небрежного кроя, и простая, но безупречно скроенная рубашка из плотного белого хлопка, рукава которой были закатаны ровными манжетами до локтей, обнажая предплечья – не мускулистые в спортивном смысле, но сильные, с проступающими под бледной кожей тонкими синими жилками и чёткими сухожилиями. Его волосы, цвета выгоревшего на солнце льна, были в лёгком, но, как теперь замечал Джеюн, нарочитом художественном беспорядке. Он не смотрел вперёд, его внимание было поглощено экраном смартфона в одной руке, в то время как другая нащупывала что-то в глубине кармана брюк. Он был полностью погружён в свой внутренний мир, и эта погружённость на мгновение стёрла с него привычную маску высокомерного сноба, сделав его просто уставшим молодым человеком, спешащим по своим делам.
Они столкнулись бы, если бы Джеюн не замер на месте. Ли, подняв голову от экрана, остановился буквально в полушаге, и тишина в коридоре стала вдруг звенящей, абсолютной, вытеснив все далёкие звуки.
Хисын медленно, очень медленно поднял глаза. Сначала он увидел грудь Джеюна в тёмном худи, потом подбородок, и наконец – встретился с ним взглядом.
И в этот растянутый, пульсирующий тишиной миг Джеюн увидел нечто, чего прежде не замечал. Обычно глаза Хисына по отношению к нему были либо пустыми, ледяными озёрами, либо узкими щелями, источающими яд. Сейчас же они были просто глазами – большими, с длинными, удивительно густыми тёмными ресницами, с мельчайшими золотыми искорками, вспыхивавшими вокруг зрачков в полосе солнечного света. И в этих глазах не было ни злобы, ни презрения. Они были сосредоточенными. Невыспавшимися. И в них промелькнуло что-то стремительное и беззащитное – не гнев, а шок. Глубокое, личное потрясение от неожиданной встречи, как если бы он только что думал о чём-то сокровенном, и это сокровенное материализовалось прямо перед ним.
Джеюн, вопреки всем инстинктам, не отвел взгляда. Он стоял неподвижно, чувствуя, как сердце колотится где-то в основании горла, громко и неритмично. Он ждал едкой реплики, шипящего «проходи», очередного уничижительного обращения.
Но Хисын лишь слегка, почти незаметно, сжал губы. Его взгляд, всё ещё прикованный к Джеюну, начал медленное, изучающее путешествие по его лицу. Он скользнул по волосам, задержался на очках в чёрной оправе – не с насмешкой, а с каким-то странным, отстранённым любопытством, будто впервые рассматривая их как объект. Потом, будто спохватившись, резко, почти судорожно, отвёл глаза в сторону, к окну в конце коридора, где бушевало октябрьское солнце.
— Вечно ты… тут, – начал он, и его голос прозвучал непривычно тихо, хрипловато, без фирменной ядовитой гладкости. Он запнулся, словно слова застряли у него в горле. — Торчишь на пути. Как будто других коридоров нет.
Фраза вышла корявой, почти нелепой. Это не было по-настоящему колко. Это была жалкая попытка сказать что-то, что соответствовало бы их установленному шаблону враждебности, но сам шаблон сегодня, казалось, дал сбой. Злоба звучала симулированной, дежурной.
Джеюн, к собственному изумлению, не почувствовал привычного жгучего стыда. Он чувствовал эту трещину. Эту брешь.
— Извиняюсь за свою пространственную некорректность, – ответил он спокойно, ровным голосом, в котором лишь лёгкий австралийский акцент выдавал иностранца. — В следующий раз изучу схему движения и составлю маршрут, исключающий пересечение с твоей траекторией.
Хисын слегка прищурился, его брови сдвинулись на миллиметр. Он проанализировал ответ, как компьютер – строки эссе. Явных угроз или сарказма не обнаружил, лишь суховатую, почти формальную вежливость. Он снова посмотрел на Джеюна. На этот раз его взгляд был пристальным, глубоким. Он видел не абстрактного «врага», а конкретного человека: слегка взъерошенного, с рюкзаком за плечом, с лицом, на котором читались усталость и неподдельное, лишённое злобы недоумение.
— Куда идёшь? – спросил Хисын вдруг, отрывисто, и этот вопрос, такой обыденный и в то же время совершенно невероятный в их контексте, повис в воздухе, заставив Джеюна на секунду потерять дар речи.
Он моргнул. Хисын не спрашивал «чего торчишь». Не приказывал «уйди». Он спросил «куда». Как будто ему, в самом деле, было интересно.
— В библиотеку, – наконец выдавил Джеюн, чувствуя, как звучит это глупо.
— В главную? На четвёртый? – уточнил Хисын быстро, почти машинально, и в его тоне на мгновение прокралась знакомая снисходительность знатока, но лишённая сегодня едкой окраски.
— Да.
— Не стоит, – отрезал он, нахмурившись и глядя куда-то в пространство над плечом Джеюна. — После трёх там будет так шумно, что ни одной мысли в голове не удержишь. Собирается сброд первокурсников с факультета коммуникаций, обсуждают свои бессмысленные проекты, – Хисын выпалил это на одном дыхании, потом сделал микроскопическую паузу, будто внутренне борясь с собой. — Иди на второй этаж. Читальный зал рядом с деканатом филфака. Там тихо. Там обычно… Те, кто пришёл работать, а не трепаться.
Он закончил и тут же, будто испугавшись собственной несанкционированной полезности, резко нахмурился. Его лицо, на секунду потерявшее ледяную замкнутость, снова затянулось привычной, скульптурно-строгой маской. Брови сошлись, губы сжались в тонкую, неодобрительную линию.
— Просто чтобы потом не пришлось выслушивать твои жалобы на невозможность сосредоточиться из-за постороннего шума, – добавил он уже ледяным, шипящим шёпотом, отворачиваясь и делая резкий, решительный шаг в сторону, чтобы обойти Джеюна.
Но момент – этот крошечный, мимолётный всплеск чего-то, что не было враждебностью, – уже произошёл. Его нельзя было отменить. Джеюн видел всё: глубокую усталость в уголках его глаз, эту почти рефлекторную, вырвавшуюся наружу заботу о рабочей тишине, и затем мгновенное, паническое отступление в привычную, безопасную роль хама.
— Понял. Спасибо за информацию, – сказал Джеюн ему вслед, голос его звучал тихо, но чётко в пустом, звонком коридоре.
Хисын, уже отойдя на несколько шагов, сделал едва заметную паузу, замедлив движение. Он не обернулся, не ответил, лишь слегка приподнял подбородок, будто кивая в подтверждение чего-то самому себе. И затем зашагал дальше, его силуэт в белой рубашке постепенно растворялся в чередующихся полосах ослепительного солнечного света и глубокой, холодной тени, пока окончательно не исчез за поворотом, ведущим к лифтовому холлу.
Джеюн остался стоять на месте, прислонившись спиной к прохладной стене. В ушах у него стоял лёгкий звон, а в груди – странная, смешанная вибрация, похожая на послевкусие от слишком крепкого кофе. Он только что получил не конфликт, а информацию. Полезную, практическую. И что гораздо важнее – он получил крошечный, неотретушированный фрагмент пазла под названием «Ли Хисын». Тот был измотан, знал укромные, тихие уголки огромной университетской библиотеки и, на каком-то глубинном, возможно, даже не осознаваемом им самим уровне, не хотел, чтобы Джеюну мешали работать. Это не укладывалось в образ бессмысленного, патологического хама. Это складывалось в образ человека сложного, раздираемого внутренними противоречиями, который по какой-то неведомой причине выбрал Джеюна в качестве экрана для проекции своего внутреннего ада.
Он медленно, всё ещё ощущая лёгкую дрожь в коленях, спустился по лестнице, толкнул тяжелую дверь и вышел на улицу. Октябрьский воздух, холодный и резкий, ударил ему в лицо, заставив вздрогнуть. Но внутри, вопреки холоду, горел странный, слабый огонёк – не гнева, а острого, неотступного любопытства. Загадка Ли Хисына перестала быть просто досадной помехой. Она начала приобретать контуры сложной, многослойной теоремы, решение которой сулило не покой, а погружение в пугающие, неизведанные глубины. И Шим, против всякой логики и здравого смысла, чувствовал, как его неумолимо влечёт к этому решению.
***
Суббота, уставшая от недельного напряжения, испускала последнее дыхание в виде леденящей, пронизывающей до костей сырости, которая поднималась не с неба, а будто сочилась из самых пор остывшего асфальта, из темных провалов между плитами тротуара, из кирпичной кладки старых зданий. Этот холод обладал коварным свойством не просто охлаждать, а высасывать тепло, медленно и методично, заставляя даже под плотной тканью чувствовать себя раздетым и уязвимым. Джеюн, закутанный в свою старую, уютно выцветшую до цвета засохшей вишни флисовую толстовку, поверх которой наспех набросил тонкую ветровку из какого-то синтетического материала, больше не греющего, а лишь шуршащего при каждом движении, почти бежал, подгоняемый не только временем, но и желанием скорее раствориться в обещанном шуме и тепле. Его дыхание вырывалось частыми, судорожными клубами пара, которые ветер, гулявший в узких университетских переулках, тут же хватал, разрывал на клочья и развеивал в темноте. Он шел, сгорбившись, втянув голову в плечи, ускоряя шаг до почти бегового, и его черные найки с характерным, хлюпающим звуком шлепка наступали на темные, маслянистые лужи, оставшиеся после дневного моросящего дождя. Он наступал на них не случайно, а с какой-то странной, безрассудной яростью, не пытаясь обойти, будто вступал в немой поединок с каждой, желая не просто пройти, а растоптать, доказать что-то самому себе, заставляя грязную, ледяную воду разлетаться фонтаном брызг, пачкавшим потемневшие джинсы до самых колен и отбрасывавшим холодные капли на голые щиколотки. Очки, этот необходимый, но вечно предательский инструмент, позволяющий видеть мир четко, но и делающий его болезненно ясным, от быстрой, неровной ходьбы и постоянного наклона головы против ветра, упрямо сползали на кончик носа, запотевая от резкого перепада температур. Он поправлял их нервным, отточенным до автоматизма жестом: тычок указательным пальцем в переносицу, резкий, почти агрессивный толчок вверх. Через несколько шагов, стоило лишь наклониться или резко повернуть голову, они снова съезжали, и мир на мгновение плыл, терял границы. Челка, отсыревшая от пара собственного дыхания и, возможно, от холодной испарины, выступившей у висков от напряжения, растрепалась, пряди цвета воронова крыла лезли в глаза, цеплялись за стёкла, мешая и без того ограниченному, искаженному очками обзору, и он чувствовал себя не человеком, идущим на встречу с друзьями, а загнанным, промокшим зверьком, инстинктивно спешащим к единственному видимому источнику света, шума и, как ему казалось, безопасности – к своей норе. Норой был бар с яркой неоновой вывеской «Haven» – небольшое, нарочито неброское снаружи заведение, устроившееся в стенах бывшего кирпичного склада, известное лишь своему узкому кругу посвященных – в основном студентам, ценящим его за демократичные цены, специфическую атмосферу и музыкальный автомат с неожиданно качественной подборкой. Из-за его глухой, крашенной в чёрный цвет двери и единственного зашторенного окна уже лилась наружу густая, басовая волна музыки – не навязчивый поп-хит и не оглушительная электроника, а что-то гитарное, меланхоличное, со сложной текстурой и настойчивым, повторяющимся риффом – явная метка Чонвона, успевшего первым добраться до заветного аппарата и задать тон вечеру. Звук нарастал с каждым шагом, вибрировал не только в ушах, но и в груди, отзывался легким звоном в заполненных холодным воздухом лёгких, и когда Джеюн, наконец, налег плечом на холодную, липкую от влаги железную ручку, дверь поддалась с глухим, урчащим стуком, пропустив его внутрь, то звуковая волна обрушилась на него, как физический удар, сметая последние остатки уличного холода. Она прошла сквозь тело, вытеснила из лёгких ледяной воздух и заполнила всё внутреннее пространство густым, тёплым, почти осязаемым коктейлем запахов: перебродившего пива и сладкого, приторного сиропа для коктейлей, едкого табачного дыма, дешёвых, но навязчивых духов, человеческого пота, старого дерева, пропитанного пролитым алкоголем, и слабого, но упрямого аромата чистящего средства, бесполезно борющегося со всем этим буйством. Бар был набит до состояния, близкого к критическому. Казалось, сюда согнали всё студенческое население не только университета, но и соседних колледжей. Тела стояли стеной, образуя живую, дышащую преграду между входом и барной стойкой; сидели на высоких, шатких табуретах, свесив ноги; обнимались, слившись в одно целое, в полумраке глубоких, как пещеры, углов; кричали, пытаясь перекрыть и музыку, и общий гул, и собственное опьянение. Джеюн, втянув голову в плечи ещё сильнее, начал сложный, требующий концентрации маневр по пробиванию пути к своему столику. Он извивался, как угорь, между спинами, уворачивался от беспорядочных взмахов рук, сжимающих бокалы, ловил на себе скользящие, полупьяные, любопытные или абсолютно пустые взгляды, ощущая себя посторонним, вторгшимся в чужое, кишащее жизнью пространство. И вот, наконец, он увидел их – свой спасательный плот, свой островок знакомого и относительно безопасного в этом бурлящем, чуждом море. В дальнем, относительно тихом углу, за крошечным, потертым до дыр столиком из темного, почти черного дерева, сидели Чонвон и Сону. Чонвон, даже здесь, в эпицентре студенческого хаоса, выглядел воплощением сдержанной элегантности. На нем была темно-зеленая, плотно облегающая водолазка из тонкой шерсти, волосы, обычно аккуратно зачесанные, теперь были слегка всклокочены, одна темная прядь спадала на высокий лоб. Его лицо, с ясными, спокойными глазами, было освещено мягким, теплым, почти домашним светом настенной лампы в виде стилизованного старинного газового фонаря, отбрасывавшего на столешницу причудливые тени. Перед ним стоял высокий бокал тюльпановидной формы, наполненный темным, почти черным элем, от которого поднималась густая, кремовая пена, похожая на кружевную манжету. Сону же был его полной, кардинальной противоположностью, живым воплощением хаотической энергии этого места. Его рыжеватые, непокорные волосы торчали во все стороны, словно он только что встал с постели после очень беспокойного сна, щеки пылали нездоровым, ярким румянцем, глаза блестели влажным, весёлым, уже слегка затуманенным огоньком, безошибочно говорившем о том, что алкоголь уже давно и уверенно начал свою коварную работу. Перед ним выстраивалась целая линия свидетельств его активности: три пустых, перевернутых вверх дном шота из-под текилы с кричаще-яркими этикетками; два высоких, изящных, но уже изрядно запотевших бокала для коктейлей – один с остатками ярко-розовой, подозрительно сладкой жидкости и погнувшейся, изжеванной трубочкой, другой, полный чего-то мутно-зеленого, с листиком мяты на поверхности, выглядел пока нетронутым, будто ждал своей очереди. Они не просто разговаривали – они спорили, с тем жаром и увлеченностью, которые возможны только между близкими друзьями или между людьми, находящимися в состоянии легкого, приятного опьянения. — Но это же базовый инстинкт, заложенный на уровне ДНК, – кричал Сону, его голос, звонкий и с характерной гнусавинкой, умудрялся пробиваться сквозь окружающий гул. Он ткнул указательным пальцем, чуть дрожащим от возбуждения, прямо в грудь Чонвона, едва не опрокинув при этом свой зеленый, соблазнительно холодный коктейль. — Все кошки – прирожденные хищники, идеальные машины для убийства! Если их вдруг, гипотетически, не станет, городская экосистема, эта хрупкая, искусственная конструкция, немедленно рухнет! Голуби же заполонят всё. Это будет не просто проблема, а настоящий птичий апокалипсис, конец цивилизации в том виде, в каком мы её знаем! — Ну какой же бред, – парировал Чонвон, повышая голос, но сохраняя удивительную для окружающего бедлама логическую стройность и даже какую-то профессорскую неторопливость, — Ты начисто исключаешь факторы естественной саморегуляции, присутствие конкурентных видов, наконец, элементарную нехватку кормовой базы для гипотетически расплодившихся до бесконечности голубей. И, что главное, ты приписываешь котам роль единственных и неповторимых регуляторов, что, мягко говоря, преувеличено. — А кто же ещё? Люди? – Сону фыркнул, откидываясь на спинку своего стула с таким размахом, что тот жалобно скрипнул. — Люди их не контролируют, они их поощряют! Бабушки в парках, сентиментальные туристы на площадях, разбрасывающие крошки! Голуби – паразиты, а кошки – единственные эффективные, бескорыстные и, что важно, бесплатные санитары наших улиц! — Санитары, – невозмутимо, делая маленький, смакующий глоток своего темного эля, заметил Чонвон, — Которые сами являются завезенным человеком видом, и источником целого ряда собственных проблем: болезни, аллергии, угроза для популяций мелких птиц и грызунов, которые, кстати, тоже являются неотъемлемой частью этой самой твоей «экосистемы». — Но мелкие птицы не гадят тоннами ядовитого помета на памятники архитектуры и не разносят заразу! – воскликнул Сону торжествующе, как будто нашёл наконец-то убийственный, неопровержимый аргумент, способный поставить точку в споре. Джеюн, с трудом протиснувшись к столику и скинув на соседний свободный стул свою ветровку, которая мгновенно превратилась в бесформенный комок синтетической ткани, не смог сдержать короткого, сдавленного смеха. Смех этот, вырвавшийся скорее от нервного напряжения и неожиданности, чем от истинного веселья, был тем не менее искренним. Какая абсурдная, великолепная, живая и абсолютно оторванная от его личных проблем дискуссия. Кусочек нормальной, дружеской, интеллектуальной жизни, за которую он так тосковал. — Вы уже решаете судьбы городской фауны в моё отсутствие? – крикнул он, наклоняясь к столу, чтобы его точно услышали. — Я пропустил введение? Сону резко обернулся, и его лицо, уже ярко-розовое, озарилось ещё более широкой, немного стеклянной от выпитого улыбкой. — Джейк! Наконец-то! Мы тут вопросы биологического равновесия мегаполиса решаем, строим модели, а ты чего так долго? Садись, присоединяйся к лагерю разумных! Или, – он скептически посмотрел на Чонвона, — к лагерю скептиков-зануд. Чонвон лишь кивнул ему в ответ, и в уголках его глаз, обычно таких спокойных, заплясали лучики смешинок, отражающие огонёк лампы. Джеюн, чувствуя, как от резкой смены обстановки у него слегка закружилась голова, помахал рукой подошедшему официанту – тому самому, с усталым, отрешённым лицом и татуировкой в виде сложной паутины, выползающей из-под ворота чёрной футболки. Он чувствовал острую, почти физическую потребность в чём-то крепком, что сожжёт изнутри ледяную оскомину с улицы и притупит острые, тревожные углы сегодняшнего дня. Внутри было не просто тепло или душно – здесь царила своя, особенная атмосфера парной, где тело не столько согревалось, сколько размягчалось, пропитываясь влажным, густым воздухом. Толстовка, ещё недавно бывшая спасительным коконом на улице, моментально превратилась в невыносимую, колючую ловушку, удерживающую жар. Джеюн, с трудом стянув её через голову, остался в простой серой футболке с почти стершимся логотипом какой-то австралийской серф-компании, и сразу же ощутил, как липкий, пропитанный запахом пива, пота и духов воздух прилип к его коже, словно вторая, неприятная оболочка. Он тяжело опустился на стул, провёл ладонью по лицу, пытаясь создать хотя бы иллюзию движения воздуха, прохлады. Но воздух в баре был тяжёлым, неподвижным, насыщенным, как сироп, и каждое движение лишь взбаламучивало его, но не приносило облегчения. Гул вокруг был не просто громким – он был тотальным, всепоглощающим, физически давил на барабанные перепонки. Вычленить из этого хаоса связную человеческую речь становилось задачей на грани возможного. Сону, и без того говорящий быстро, эмоционально, с резкими перепадами громкости, теперь, под влиянием алкоголя, казался совершенно бессвязным, его мысли перескакивали, как блохи, с одной полусформулированной идеи на другую. «…а если представить, что все голуби вдруг… нет, подожди, сначала про токсичность помета… а коты-то, коты могут вырабатывать иммунитет…». Чонвон пытался отвечать обрывками логических конструкций, но они безнадежно тонули в общем, оглушительном рёве смеха, криков, музыки. Джеюн, чувствуя нарастающую изоляцию, наклонялся то к одному, то к другому, поворачивая к ним ухо, как собака, пытающаяся уловить знакомую команду в шуме приближающейся бури. Он ловил лишь обрывки, словно щепки на поверхности бурного потока: «…фактор нельзя игнорировать…», «…посмотри статистику муниципальных отловов в Токио…», «…но в Венеции же экспериментировали с соколами, и что?..». Именно в тот момент, когда он наклонился к Чонвону, вслушиваясь в его, казалось бы, спокойный голос, стараясь разобрать слова сквозь наложившийся смех какой-то девушки за соседним столиком, это и произошло. Сквозь шум, сквозь пьяный, бессмысленный гам, через толщу собственного замешательства и начинающегося опьянения он почувствовал. Не толчок, не случайный удар локтем проходящего мимо человека. Чёткое, целенаправленное, неоспоримое давление пальцев на его правое плечо, чуть ниже ключицы. Хватка была не сильной в смысле причинения боли, но уверенной, властной, не допускающей сомнений в своей намеренности. И сразу же, прямо в ухо, так близко, что он почувствовал тепло чужого дыхания на коже, обжигающий, низкий, бархатный от дорогого алкоголя шёпот, который пронзил весь окружающий акустический хаос, как раскалённая спица прошивает ткань: — Щенок. Голос был узнаваемым до мурашек, до спазма в животе. Джеюн дёрнулся всем телом, инстинктивно рванувшись вперёд, как от удара током, и обернулся, сердце бешено заколотившись где-то в основании горла. Но увидел лишь удаляющуюся, растворяющуюся в толпе спину, белую, слегка помятую, дорогого кроя рубашку, теперь расстёгнутую на две верхние пуговицы, обнажающую ключицы; светлые, почти фосфоресцирующие в полумраке зала волосы, мелькающие среди других голов, как маячок. Ли Хисын. Он пробирался вглубь зала, в сторону самого тёмного, самого «элитного» угла, в окружении своей неизменной, как свита, компании. И прямо рядом с ним, отделившись от группы резким, энергичным движением, как торпеда, отрывающаяся от подлодки, метнулся Нишимура Рики. Тот, не сбавляя скорости, врезался в их столик, облокотился на него всем весом, заставив хрупкую конструкцию жалобно качнуться, и уставился на Сону горящими, полными неукротимого, почти религиозного обожания глазами. Джеюн, всё ещё с бешено колотящимся сердцем и леденящим холодком, расползающимся от солнечного сплетения, перевёл взгляд дальше, вслед за Хисыном, теряя его в толпе, но зная конечную точку. Ли со своей компанией – там был тот самый высокий, с лицом классической, но абсолютно безжизненной красоты, и другой, более мягкий, с умным, оценивающим взглядом – протиснулись в самый дальний, полузатопленный глубокими тенями угол, где располагался потертый, но всё ещё роскошный кожаный диван и несколько кресел, будто специально предназначенных для наблюдения за происходящим. Хисын, достигнув места, повернулся, окидывая взглядом своё «владение», и его взгляд, скользнув, как луч прожектора, по залу, нашёл Джеюна, зацепился и замер. На его губах, обычно либо сжатых в тонкую, презрительную ниточку, либо искривлённых кривой, ядовитой усмешкой, сейчас играла лёгкая, едва уловимая, но от этого ещё более противная, раздражающая ухмылка. Не злобная. Не угрожающая. Скорее… Развлекающаяся, снисходительная, как у взрослого кота, наблюдающего за неуклюжими играми котёнка, которого он ещё не решил, принять или выгнать. Джеюн резко, почти яростно, качнул головой, разрывая этот непрямой, но тяжелый, как гиря, контакт, и уставился на Сону, пытаясь найти в его лице якорь, точку опоры. Ким, покраснев ещё больше – теперь его щёки были цвета спелого, почти гнилого персика, – отчаянно жестикулировал, пытаясь отгородиться от Рики ладонью, вытянутой вперед, как щитом, как от назойливого, жужжащего насекомого. — Я же уже сто раз сказал – отстань! Мне неинтересно! Совсем! – кричал Сону, но в его голосе, перекрываемом грохотом музыки, не было настоящей силы, лишь паническое, беспомощное раздражение ребенка, которого дразнят. — Но это же твоя специализация! Сенсорная депривация и её влияние на когнитивные функции! Я специально прочитал статью, вопросы подготовил, – не унимался Рики, его японский акцент делал корейские слова еще более настойчивыми, режущими. Он тыкал пальцем в воздух, словно указывая на невидимый, но очень важный текст, висящий между ними. — Мы можем обсудить! Глубоко! Осмысленно! За мой счёт! Ещё один коктейль? Я закажу тот, с перцем! — Нет! Никаких коктейлей! Никаких обсуждений! Чонвон наблюдал за этой сценой с выражением философского спокойствия человека, который оказался свидетелем неизбежного, цикличного природного катаклизма – схода селевого потока, например, – и прекрасно понимает, что любое вмешательство, любая попытка повлиять на ситуацию, лишь усугубит разрушения и, возможно, обратит стихию против него самого. Вечер, понял Джеюн, делая первый, долгий, обжигающий глоток только что принесённого «Лонг-Айленда» – напиток был крепким, сладким, с горьковатым, химическим послевкусием, оставлявшим огненную дорожку, медленно спускавшуюся в желудок и тут же начинавшую излучать обманчивое тепло, – будет не просто долгим. Он будет испытанием на прочность, проверкой нервов и выносливости.***
Спустя час и ещё пару коктейлей – вслед за «Лонг-Айлендом», который исчез с тревожащей скоростью, последовал мутно-зелёный, освежающе-мятный «Мохито», в котором, как вскоре выяснилось, бармен не поскупился на ром, отчего лёгкость в голове и приятная расслабленность в теле наступили почти мгновенно, сменив первоначальную нервозность на апатичную созерцательность – Джеюн позволил своим плечам наконец опуститься, спине – расслабиться и принять удобную, почти горизонтальную позу на стуле. Алкоголь сделал своё коварное дело: разлился по телу тёплой, тягучей, обволакивающей волной, сгладил острые, режущие углы тревоги, притупил бдительность, наложив на реальность лёгкий, размывающий контуры фильтр. Он уже не вслушивался в гул, не пытался анализировать обрывки разговоров, а просто наблюдал, как зритель в первом ряду, погружённый в мягкое кресло, наблюдает за разворачивающимся на сцене спектаклем абсурда. Он наблюдал, как Чонвон и Сону, оставив в покое экологический апокалипсис, теперь с не меньшим, если не большим, жаром спорят о сравнительных достоинствах и недостатках двух различных переводов сонетов Шекспира на корейский язык, цитируя друг другу строчки, которые тонули в общем гаме. Наблюдал, как Ким, несмотря на все свои яростные, почти истеричные протесты, всё же украдкой, нервно, словно против своей воли, поглядывал на Рики, который теперь, получив тактический отпор, отступил на заранее подготовленные позиции и сидел за соседним столиком один, уставившись на объект своего обожания не моргая, с выражением трагической, пылкой, почти собачьей преданности. Джеюн водил расфокусированным взглядом по толпе – по смеющимся, раскачивающимся в такт музыки группам, по парочкам, слившимся в долгих, неторопливых поцелуях в тёмных, как гроты, уголках, по одиноким, задумчивым фигурам, сосредоточенно вращающим стаканы у барной стойки, словно в них заключена разгадка всех мировых тайн. Но он тщательно, сознательно, с почти суеверным упорством избегал смотреть в тот конкретный, дальний, погружённый в полумрак угол. В угол, где, как он знал, восседал Ли Хисын. Однако периферическое зрение – предатель, шпион и саботажник, подкупленный собственным подсознанием. Оно улавливало движение, цвет, силуэты, создавало из обрывков целую картину, которую сознание тщетно пыталось игнорировать. Друзья Хисына были не просто заметны на общем фоне – они создавали вокруг себя своё собственное, мощное силовое поле, притягивающее или отталкивающее. Рики, даже в своём молчаливом, наблюдательном режиме, излучал напряжение, сравнимое с заряженной электричеством атмосферой перед грозой. Но громче всех, заметнее всех был тот, что выглядел самым адекватным, приятным, с умными, спокойными, всё оценивающими глазами. Джей. Он что-то оживлённо, но без суеты говорил, смех был негромким, сдержанным, но искренним, и он иногда пробивался сквозь общий шумовой фон, привлекая к себе внимание какой-то внутренней, уверенной силой. А потом Джеюн, сам не понимая как, поддавшись любопытству или просто устав от постоянного внутреннего напряжения, допустил роковую ошибку. Его взгляд, будто против его воли, управляемый какой-то тёмной, мазохистской тягой, медленно, неотвратимо пополз туда, куда он не хотел – на Хисына. Ли расположился в углу дивана, в позе полного, почти королевского, богемного небрежения. Одна его рука была небрежно перекинута через спинку дивана, в другой он медленно, почти гипнотически вращал бокал с коньяком или чем-то столь же тёмным и дорогим, наблюдая, как густая жидкость тяжело, лениво стекает по стенкам, оставляя после себя медленные, жирные капли. Но не эта поза расслабленного властителя привлекла внимание. По правую сторону от него, практически втиснувшись в одно с ним кресло, сидела девушка. Она была поразительно, вызывающе красивой в том ярком, откровенном, дорогом стиле, который не оставляет места для двусмысленностей или скромности. Длинные, смоляные, отливающие синим волосы были собраны в небрежный, но нарочито сложный пучок на затылке, несколько прядей художественно выбивались, обрамляя лицо с безупречным макияжем. Губы – алые, глянцевые, будто только что сорванная вишня. Её маленькое, облегающее, как вторая кожа, чёрное платье из струящейся ткани казалось вызовом всему окружающему убожеству. И она совершенно точно знала, какое производит впечатление и как им управлять. Она закинула одну ногу, обутую в лаковую, убийственно остроносую шпильку с каблуком, на котором, казалось, можно было распять человека, на колено Хисына так, что подол короткого платья задрался, обнажив бедро почти до самой интимной границы. Её пальцы с безупречным маникюром цвета крови бесцельно, но настойчиво перебирали складки ткани на его брюках, а его рука, та самая, что лежала на спинке дивана, иногда, будто по забывчивости или от скуки, опускалась, и кончики его длинных, утонченных пальцев лениво, почти без участия сознания, скользили по внутренней, обнаженной стороне её бедра, рисуя невидимые, но от этого ещё более откровенные узоры. Джеюн фыркнул, отвёл взгляд и сделал такой большой, жадный глоток своего «Мохито», что кубики льда со звоном ударили его по передним зубам, вызывая кратковременную, острую боль. Холодная, приторная сладость смешалась с жгучим, грубым вкусом рома. Как? – билось в его опьяневшей, но всё ещё ясной в главном голове. — Как этот человек, с характером, похожим на выжженную кислотой пустыню, с душой, напоминающей ржавую, острыми зубьями усеянную ловушку, может притягивать к себе такое? Девушку, которая смотрела на него не как на человека, а как на ценный, желанный трофей? Друзей, которые, несмотря на всё, казалось, искренне держались рядом, образуя некую касту избранных? Джеюн, со всей своей прямой, солнечной, австралийской логикой, построенной на понятиях честности, простоты и взаимного уважения, вероятно, никогда не поймёт этой тёмной, извращённой алхимии социального притяжения, где в одном котле смешивались бесспорный статус, отточенная, почти болезненная красота, аура запретного, опасного плода и что-то ещё, неуловимое, первобытное, что заставляло людей, как мотыльков, тянуться к этому холодному, обжигающему до пепла огню, не видя в нём угрозы, а лишь гипнотическую красоту пламени. От выпитого, от спёртой, тяжёлой духоты, от этого тягостного, почти вульгарного зрелища ему стало физически нехорошо. Голова закружилась не приятной, опьяняющей легкостью, а тошнотворной, сладковатой дурнотой, в висках застучало, словно маленький, упрямый молоточек. Он поднялся, пошатнувшись, ухватился за край липкого от пролитых напитков стола, чтобы не потерять равновесие и не рухнуть обратно на стул. — Выйду. Подышать, – бросил он в пространство, не уверенный, что его вообще кто-то услышал в этом вавилонском столпотворении, и, не дожидаясь ответа, не глядя на друзей, поплёлся, спотыкаясь, к выходу, лавируя между столиками и людьми, чувствуя, как пол под ногами стал немного зыбким, ненадёжным, будто палуба корабля на волнении. Холодный, влажный воздух за дверью ударил в лицо не ветерком, а целым ледяным тараном, обрушившимся со всей силой контраста. Сначала было больно, физически больно, как от пощёчины, затем – бесконечно, блаженно, животворяще свежо. Он прислонился лбом к грубой, шершавой, холодной кирпичной стене бара, закрыл глаза, давая перегретому телу и сознанию хоть какую-то точку опоры. Сделал несколько глубоких, дрожащих, почти судорожных вдохов, чувствуя, как спиртовой, сладковатый туман в голове немного рассеивается, уступая место пронзительной, колючей ясности, а лёгкие, вместо тяжёлой, пропитанной запахами смеси, наполняются чистым, острым, почти вкусным воздухом. Он открыл глаза и отодвинулся от стены. Ветер, теперь казавшийся ему добрым, целительным союзником, гонял по тёмному, мокрому, блестящему отражениями неона асфальту жёлтые, оранжевые, багровые кленовые листья, обрывки рекламных листовок и окурки, заставляя их совершать причудливые, безнадёжные танцы в лужицах талой воды и грязи. Джеюн поднял голову, вгляделся в небо: оно висело низко, тяжелым, грязно-оранжевым, почти медным одеялом городской засветки, полностью скрывавшим любые намёки на звёзды, на луну, на бесконечность. Жалкое, унылое, угнетающее зрелище, напоминавшее крышку гигантского, душного котла, под которой кипела, бурлила, страдала и радовалась вся эта шумная, пьяная, одинокая, прекрасная и отвратительная человеческая жизнь. Он вздохнул, почувствовав, как трезвость, хоть и относительная, возвращается вместе с холодом, и решил, что пора возвращаться к друзьям, в этот шумный ад, который всё же был лучше, чем одинокая, холодная улица. Повернулся к двери, потянулся за холодной железной ручкой и столкнулся грудью с кем-то, кто только что вышел, или, возможно, стоял там всё это время. — Ой, извини… – начал было Джеюн автоматически, на ходу соображая, что это он врезался в кого-то, а не наоборот, и отступая на шаг, чтобы дать дорогу. И замер. Слова застряли в горле. Перед ним, рассекая слабый свет вывески, стоял Пак Сонхун. Один из ближайших спутников Хисына – тот самый, что всегда, в любой ситуации, смотрел на мир и на людей не просто свысока, а с холодным, клиническим, безразличным любопытством патологоанатома, рассматривающего очередной, ничем не примечательный препарат. Его лицо было образцом классической, почти скульптурной красоты – высокие скулы, прямой нос, бескровные губы, идеальная линия бровей. Но всё это было лишено жизни, тепла, какой-либо эмоции, напоминая скорее безупречную, но пустую маску. Он только что закурил, и теперь стоял, чуть отвернувшись от ветра, прикрыв ладонью от капризных порывов тонкую, белую сигарету какого-то импортного, дорогого сорта, делая первую, неторопливую затяжку. Его глаза, медленные, тяжёлые, лишённые блеска, как у очень старой, выцветшей фотографии, скользнули по Джеюну с ног до головы – оценивающе, без тени интереса, но с полным, мгновенным пониманием и классификацией того, кого он видит перед собой. Джеюн, всё ещё находясь под действием алкоголя и внезапно нахлынувшей трезвости, попытался просто пройти мимо, сделать шаг в сторону, обойти эту неподвижную, дымящуюся, отстранённую статую, вернуться в шум и тепло, но едва он двинулся, совершил первое, робкое движение в сторону двери, Сонхун, не меняя выражения своего бесстрастного лица, движением быстрым, точным, выверенным и неожиданно сильным, схватил его за рукав бордовой толстовки, которую Джеюн так и не надел обратно, а просто накинул на плечи, как пелерину, и теперь она болталась, готовая соскользнуть. Хватка была не просто сильной – она была железной, не оставляющей сомнений в намерениях. Он дёрнул на себя – резко, коротко, с чистой, неприкрытой, демонстративной силой, рассчитанной не на то, чтобы остановить, а на то, чтобы опрокинуть, подчинить. Джеюна, застигнутого врасплох, абсолютно не готового к физическому противостоянию, швырнуло в сторону, и он всем телом, всем правым плечом, с глухим, неприятным стуком ударился о шершавую, кирпичную стену бара. Боль, острая, пронизывающая в момент удара и тут же сменившаяся глубокой, тупой, нарастающей пульсацией, пронзила плечо, отдалась эхом в ключице, заставив его стиснуть зубы. Он ахнул, больше от шока, от неожиданности этого откровенно агрессивного жеста, чем от самой боли, которая пока была лишь сигналом, предвестником. Сонхун не отпускал, только притянул Джеюна ещё ближе к себе, придвинулся сам, навис над ним, блокируя своим телом и свет от неоновой вывески, отбрасывая на него длинную, искажённую, угрожающую тень. От него, помимо запаха дорогого, крепкого табака, исходило что-то ещё – стерильное, холодное, металлическое, как запах хирургического инструментария, только что извлечённого из автоклава. — Не торопись, – произнёс Сонхун, и голос у него был ровным, без интонаций, монотонным, как голос диктора, зачитывающего сводку погоды или некролог. Он сделал медленную, смачную затяжку, выпустил струйку сизого дыма, которая, извиваясь, поползла вверх, цепляясь за влажный, неподвижный воздух. — Давай-ка наконец познакомимся как следует. Ты же Шим Джеюн, если я не ошибаюсь. Первокурсник. Математический факультет. Джеюн молчал, пытаясь перевести дух, подавить подкатывающую к горлу волну адреналина и страха, смешанного с унижением. Боль в плече пульсировала в такт бешеному, неровному сердцебиению, отдаваясь в висках. — Очень… любопытно, – продолжил Сонхун тем же бесстрастным тоном, как бы размышляя вслух, его пустые глаза были прищурены от дыма, но в них не было ни задумчивости, ни даже простого любопытства. — Хисын как-то… вскользь упомянул. Мимоходом. О каком-то щенке. Назойливом. Надоедливом. Который вечно попадается под ноги, путается, не понимает простейших правил. Не знает своего места, – он наклонился чуть ближе, и Джеюн почувствовал холодное, табачное дыхание на своём лице. — Это не ты, часом, тот самый щенок? Джеюн почувствовал, как по спине, под мокрой от холода и испуга футболкой, пробежали ледяные мурашки. Он попытался оттолкнуть его свободной рукой, упереться ладонью в его грудь, в эту неподвижную, как скала, преграду. Но Сонхун даже не пошевелился, не дрогнул, лишь усмехнулся одним уголком рта – быстрой, беззвучной, почти механической судорогой, не имеющей ничего общего с настоящей улыбкой. Ему, видимо, было абсолютно, глубоко всё равно на эту жалкую попытку сопротивления. — Что… что тебе от меня нужно? – хрипло, сквозь стиснутые зубы, с трудом выдавил Джеюн, чувствуя, как голос предательски дрожит. — Мне? – Сонхун приподнял идеальную, тонкую бровь, как будто услышал не просто глупый, а идиотский, не заслуживающий внимания вопрос. — От тебя? Абсолютно ничего. Ровным счётом ничего, – он сделал ещё одну неторопливую затяжку, затем медленно, с преувеличенной, театральной небрежностью, стряхнул пепел с кончика сигареты так, чтобы серая пыль упала прямо на мокрый носок черного кроссовка Джеюна. — Я просто наблюдаю. Провожу полевые исследования. Хисын, видишь ли, редко кого-то замечает. Вообще. Особенно таких как ты… Ну, ты сам понимаешь. Значит, ты его чем-то задел. Раздражаешь. Он наклонился ещё ближе, сократив дистанцию до опасной, интимной. Его лицо теперь было в считанных сантиметрах от лица Джеюна. Глаза вблизи оказались пугающе, нечеловечески пустыми. Не злыми. Не жестокими. Не бешеными. Просто… пустыми. Как у очень старой, давно забытой куклы, у которой стёрлись краски на глазах. — И знаешь, что я думаю, наблюдая за этой… ситуацией? – прошипел он, и его голос стал тише, но от этого лишь ядовитее, проникновеннее, словно лезвие, входящее под кожу. — Я думаю, что щенков, особенно непонятливых, надо учить. Дрессировать. Системно. Чтобы они раз и навсегда усвоили, где их место. И не совали свой мокрый, глупый нос туда, куда не следует, – он сделал паузу, давая словам впитаться, как яду. — Так что слушай внимательно. Будь послушной собачкой. Сиди смирно. Не гавкай попусту. Не пытайся привлекать к себе внимание, – он выдохнул струйку дыма прямо в лицо Джеюну, заставив того закашляться. — Порадуй хозяина своим примерным, незаметным поведением. Понял? И, прежде чем Джеюн что-либо успел понять, осознать или выдать хотя бы словесный ответ, Сонхун ловким, почти фокусническим, отточенным движением снял с его лица очки. Мир, который и так был тревожным и враждебным, мгновенно расплылся, потерял всякие границы, превратился в кашу из размытых, светящихся пятен и неопределенных темных масс. Яркая вывеска бара стала огромным, пульсирующим цветным облаком, чёткий, угрожающий силуэт Сонхуна – расплывчатым темным пятном с бледным пятном лица где-то вверху, кирпичная стена за спиной – однородной, давящей серой громадой. Паника, острая, слепая, животная, ударила в солнечное сплетение, сжала горло. Джеюн инстинктивно, почти рефлекторно, потянулся за ними, но Сонхун поднял руку высоко вверх, вытянул её в сторону, так высоко и далеко, что Джеюн, даже подпрыгнув на цыпочках, отчаянно вытянув руку, не мог даже коснуться оправы. Он чувствовал себя абсолютно беспомощным, унизительно, по-детски слепым, как беспомощный щенок, у которого отняли единственную игрушку, делающую мир понятным. — Эй! Верни! Сейчас же, – крикнул Джеюн, голос его сорвался, в нём зазвучали отчаянные, почти панические нотки, которые он тут же возненавидел в себе. — А что такое? Совсем плохо видишь без них? – Сонхун играл очками, вертел их перед самым своим лицом, будто рассматривая через размытые линзы диковинный, смешной артефакт, доставшийся ему в качестве трофея. — Вот видишь, как важно слушаться. Хорошие, дрессированные собаки всегда слушаются хозяина, – Пак опустил руку немного, но всё равно держал очки вне зоны досягаемости вытянутой руки Джеюна. — Давай, пёсик. Покажи, как ты умеешь слушаться. Сидеть! – скомандовал он вдруг, отрывисто, и в его ровном, бесстрастном голосе впервые прозвучала откровенная, насмешливая, садистская нота, обнажающая истинное удовольствие от происходящего. Джеюн стоял, прижавшись спиной к холодной стене, сжав кулаки так, что короткие ногти впились в ладони, оставляя на коже красные, болезненные полумесяцы. Унижение, горькое и жгучее, подступало плотным, давящим комком к горлу, грозя прорваться либо криком, либо, что хуже, слезами ярости и беспомощности. Он не понимал, не мог понять, что этому холодному, пустому человеку от него нужно. Просто поиздеваться, чтобы скоротать время? Продемонстрировать свою власть, свою принадлежность к касте «избранных»? Быть более эффективным, более безжалостным, более прямым эхом Хисына, воплощением той самой «иерархии», о которой он говорил? Но очки из железной хватки Сонхуна были вырваны не дрожащей рукой Джеюна. Длинная, с чёткими, рельефными сухожилиями рука мелькнула сбоку, словно материализовавшись из самой густой темноты переулка, из тени, отбрасываемой выступом стены. Пальцы, крепкие, точные, с чуть шероховатыми от холода подушечками, сомкнулись на оправе не просто сильно, а с такой концентрацией силы, что тонкий пластик жалобно хрустнул, протестуя. Сонхун, на мгновение удивлённый, застигнутый врасплох этой внезапной интервенцией, инстинктивно, почти рефлекторно, разжал пальцы. Рядом с ними, бесшумно, как призрак, как сама тень, выросла фигура Ли Хисына. Казалось, он не вышел из бара, а возник из ничего, из сырого, холодного воздуха. Его лицо в тусклом, разноцветном, мерцающем свете неона было абсолютно нечитаемым, лишённым каких бы то ни было эмоций, как гладкая, отполированная поверхность замерзшего озера в безлунную ночь. Он медленно перевёл взгляд с очков, теперь зажатых в его собственной руке, на Сонхуна, потом на Джеюна, стоящего прижатым к стене, потом снова, задержавшись, на Сонхуна. Наступила тягучая, леденящая, почти невыносимая пауза, нарушаемая только дальним, приглушенным грохотом города, шелестом листьев под ногами и их собственным, теперь синхронизированным дыханием – учащённым, сбившимся у Джеюна; ровным, но чуть напряженным у Хисына; слегка раздражённым, с едва слышным присвистом у Сонхуна. — Сонхун, – произнёс Хисын наконец, первым нарушив тяжёлое молчание. Его голос был ровным, бесцветным, лишённым каких бы то ни было интонационных перепадов. — Там тебя ищут. Сонхун медленно, не отрывая своих пустых, тяжёлых глаз от лица Хисына, сделал последнюю, затяжную затяжку, втягивая дым так, что кончик сигареты ярко вспыхнул, осветив на мгновение его бесстрастные черты. — Кто именно? – спросил он так же ровно, без интереса. — Какая-то девушка. Подошла к нашему столику, – Хисын слегка, почти незаметно, наклонил голову набок, как бы прислушиваясь к звукам изнутри. — Утверждает, что ты ей что-то обещал. «Обсудить что-то важное». Её формулировка, – он сделал микроскопическую паузу. — Кажется, она начинает терять терпение. И выглядит… обидчивой. Обидчивые девушки, как ты знаешь, склонны к сценам. Сонхун замер. Его пустые глаза на секунду ожили – в них мелькнула не эмоция, а быстрая, холодная оценка ситуации, расчет рисков и выгод. Он понял. Понял не просто слова, а весь подтекст, всю непроизнесённую часть фразы. Это был не вопрос, не просьба, не совет. Это был мягкий, но недвусмысленный, оформленный в светской манере приказ. Отступление. Прекращение игры. Он медленно, растягивая момент, выдохнул струйку дыма тонкой, прямой линией, затем бросил почти недокуренную сигарету на мокрый асфальт и раздавил её подошвой дорогого, остроносого кожаного ботинка с тихим, влажным, окончательным хрустом. — Понятно, – произнёс он, и его взгляд, полный ледяного, немого, абсолютного презрения, скользнул по Джеюну в последний раз, будто ставя на нём невидимую, но от этого не менее реальную отметку в каком-то внутреннем, чёрном списке. — Не буду мешать твоему… частному времяпрепровождению. Развлекайся со своим питомцем. Он развернулся, не сказав больше ни слова, не кивнув на прощание, и скрылся за чёрной, массивной дверью бара, оставив за собой лишь лёгкий, едкий шлейф дорогого табачного дыма и ощущение неприятной, неразрешённой, лишь отложенной на время угрозы, висящей в сыром воздухе. Теперь они остались вдвоём. Хисын и Джеюн. В холодном, продуваемом всеми ветрами, грязном переулке, за стенами которого бушевал шумный, тёплый, живой мир, не имеющий к ним в эту минуту никакого отношения. Тишина навалилась на них, теперь уже не прерываемая даже шипением табака под подошвой, густая, тяжёлая, как вода в глубоком колодце. Хисын стоял неподвижно, глядя на очки, зажатые в его руке. Он повертел их перед глазами, будто рассматривая ущерб, нанесённый пластику, изучая отпечатки чужих пальцев на стёклах. Потом его взгляд, медленный, неспешный, тяжёлый, поднялся и упал на Джеюна, который всё ещё стоял, прижавшись спиной к холодной, неровной кирпичной стене, пытаясь прояснить в своей опьяневшей, перегруженной голове этот сюрреалистичный, абсурдный поворот событий. Он ждал. Сердце колотилось где-то в горле, громко, неровно, как барабанная дрожь перед казнью. Джеюн ждал, что Хисын сейчас, с тем же холодным выражением лица, бросит очки на мокрый асфальт и раздавит их каблуком, довершив начатое Сонхуном уничтожение. Ждал новой, более изощрённой, более личной порции яда, насмешки, слов, которые будут резать больнее, чем удар о стену. Ждал физического воздействия, от которого теперь, в его ослабленном, пьяном состоянии, он не смог бы защититься. Его тело, всё ещё помнящее тупую боль в плече, напряглось, собрав все остатки сил, готовясь к обороне, к отпору, к бессмысленному, но необходимому сопротивлению. Но Хисын просто протянул руку. В его открытой ладони, на фоне бледной, почти прозрачной в этом свете кожи с проступающими синеватыми жилками, лежали очки. Немного помятые на переносице, где пластик прогнулся от сильного сжатия, но целые. Стёкла, хотя и заляпанные жирными разводами, не были разбиты. Джеюн осторожно, с огромным, почти животным недоверием, словно протягивая руку к клетке с голодным, непредсказуемым хищником, потянулся. Его пальцы, холодные от страха и ночного воздуха и слегка дрожащие, коснулись сначала холодного пластика оправы, потом схватили её, почувствовав подушечками знакомые, изъятые от долгого пользования царапинки. Хисын не дёрнул руку, не отпустил очки раньше времени, не устроил какого-либо подвоха. Он просто позволил ему взять, сохраняя свою каменную, непроницаемую неподвижность. Джеюн, торопливо, почти судорожно, с облегчением, смешанным со стыдом за это облегчение, надел очки обратно на переносицу, поправил их. Мир с резким, почти болезненным щелчком вернулся в фокус, обрёл чёткие, жёсткие, неумолимые границы: грубые, шершавые грани кирпичной кладки, переливающаяся всеми цветами радуги неоновая вывеска «Haven», лицо Хисына, теперь видимое во всех деталях, во всей своей сложной, отталкивающей красоте – глубокие тени под глазами, говорящие о бессоннице, малейшие, почти невидимые морщинки в уголках губ, капли влаги, застывшие на длинных, тёмных ресницах от сырого, холодного воздуха. Но на стёклах, прямо перед глазами, остались чужие, жирные, размазанные отпечатки пальцев – следы чужого вторжения, чуждого владения, искажавшие картину, накладывавшие на всё лёгкую, грязную, раздражающую пелену. Это было поправимо, стоило лишь снять очки и протереть стёкла краем футболки, но в эту минуту эти следы чужого присутствия казались символом всего, что с ним происходило, – насильственного, грязного, нежеланного. Они смотрели друг на друга несколько томительных, растянувшихся до бесконечности секунд. Хисын, казалось, что-то обдумывал, взвешивал в уме, его взгляд был пристальным, пронизывающим, но по-прежнему лишённым понятной Джеюну эмоциональной окраски. Его лицо оставалось нечитаемым, но в глубине тех самых тёмно-янтарных глаз плавилась, переливалась какая-то сложная, не поддающаяся немедленной расшифровке, глубокая эмоция: не злорадство, не жалость, не триумф победителя, не сожаление. Что-то другое. Более глубокое, более усталое. Может быть, даже досада – досада на эту ситуацию, на Сонхуна, на него, Джеюна, за то, что он вообще существует и вносит своим существованием хаос в отлаженный, пусть и извращённый, порядок вещей. Потом он произнёс – голос был тихим, но каждое слово падало отчётливо, весомо, как капля ледяной воды на раскалённую металлическую плиту, с лёгким шипением испаряясь, но оставляя след: — В следующий раз, – он сделал микроскопическую, но ощутимую паузу, будто давая самому себе время сформулировать мысль как можно более точно и болезненно, — Если начнут травить, как последнюю дворнягу, – ещё пауза, — Не стой. Или, – его губы дрогнули, но не в улыбку, а в нечто, напоминающее гримасу отвращения, — Хотя бы прислонись к чему-нибудь помягче, чем кирпичная стена. Она только добавляет драматизма, но не пользы. И, не дожидаясь ответа, не дав Джеюну перевести дух, чтобы что-то сказать – бросить вызов, крикнуть, спросить «почему ты это сделал?», «что это было?» – он развернулся, и его движения были плавными, неспешными, полными той самой королевской небрежности, которую он всегда демонстрировал. Он пошёл. Не назад, в бар, вслед за Сонхуном, в ту самую гущу шума и жизни. А в противоположном направлении. Туда, где узкий, грязный переулок упирался в более освещённую, широкую улицу, ведущую в сторону темного силуэта кампуса и одиноких огней общежития. Его силуэт, прямой, не сутулящийся, даже сейчас, быстро растворился в густеющей, почти физической темноте, будто её поглотил, став её частью. Джеюн долго стоял, прислонившись к той самой, презираемой кирпичной стене, провожая глазами пустоту, в которую тот исчез, ощущая, как холод камня медленно проникает сквозь ткань футболки. Плечо ныло тупой, нарастающей, уже знакомой болью, которая, казалось, впитывалась в кость. На стёклах его очков, прямо перед зрачками, мешали чужеродные, жирные, отвратительные отпечатки. В ушах, поверх затихающего звона от музыки и внутреннего шума, отдавались, эхом повторяясь, слова – леденящие, бездушные слова Сонхуна и эти, последние, ядовитые, колкие, но… странным, парадоксальным образом лишённые настоящей, чистой злобы. В них была какая-то почти что грубая, извращённая инструкция к выживанию, которую он, видимо, должен был усвоить. Шим глубоко, с дрожью, вздохнул, оттолкнулся от стены, ощутив, как тело протестует против движения, и, поправив очки, снова потянулся к чёрной, массивной двери бара. Шум, жара, густой, сладковато-горький запах снова обрушились на него, как волна, когда он переступил порог, но теперь он чувствовал себя иначе – не участником, а наблюдателем, отстранённым, будто наблюдающим за происходящим из-за толстого, слегка замутнённого, с чужими отпечатками, стекла. Когда он, спотыкаясь, снова подошёл к своему столику, картина успела измениться, сдвинуться, как кадры в замедленной съёмке. Рики по-прежнему сидел на своём стратегическом посту, но теперь его взгляд был прикован не к Сону, а к своим собственным рукам, сложенным на столе, и в его позе читалась редкая, почти человеческая задумчивость. Рядом с Чонвоном, на стуле, который раньше был пустым или занимался кем-то из случайных знакомых, теперь сидел тот самый «нормальный», умный друг Хисына. Джей. Его поза была расслабленной, но не развязной, одной рукой подпирая высокий, чистый лоб, другой медленно вращая почти пустой, но, видимо, пополняемый бокал с темным, почти чёрным элем. Чонвон, обычно такой сдержанный, немного отстранённый, говорил оживлённо, его глаза, обычно спокойные, блестели интеллектуальным азартом, на обычно бледных щеках играл редкий, увлечённый, здоровый румянец. Он что-то доказывал, чертя пальцем невидимые, но, должно быть, очень логичные схемы на липкой от пролитых напитков столешнице. Джей слушал, кивал, иногда вставлял короткую, точную, убийственно меткую реплику, после которой лицо Чонвона озарялось ещё большим интересом, и оба, казалось, получали от этого диалога искреннее, глубокое, почти физическое интеллектуальное удовольствие, находящееся в разительном контрасте с окружающим их пьяным бедламом. Сону же, окончательно сражённый алкоголем, эмоциональным прессингом и, вероятно, глубоким внутренним страхом перед настойчивым вниманием Рики, уснул, положив голову на сложенные на столе руки, как школьник на уроке. Его дыхание было ровным, чуть с присвистом, щека, нагретая и покрасневшая, прижата к прохладному дереву, и он выглядел удивительно беззащинным и мирным. Джеюн молча, стараясь не привлекать внимания, опустился на свой стул, машинально потянув к себе остывшие, уже водянистые остатки «Мохито», где растаявший лёд превратил некогда крепкий напиток в сладковатую, безвкусную субстанцию. Его взгляд, сам собой, предательски, против его воли, потянулся к тому дальнему, тёмному, теперь казавшемуся ещё более далёким и чужим углу. Столик Хисына. Вернее, то, что от него осталось. Место на диване, где Ли недавно восседал, как молодой, капризный бог, пустовало, будто его и не было, будто он был лишь галлюцинацией, порожденной алкоголем и страхом. Девушка в чёрном платье теперь переместилась и сидела вплотную к Сонхуну, что-то оживлённо, с жестикуляцией, говоря ему, периодически касаясь его руки своими ярко накрашенными ногтями. Сонхун слушал её с тем же холодным, слегка отстранённым, почти скучающим выражением лица, изредка кивая, но его глаза были пусты, будто он думал о чём-то другом, далёком. И в тот самый момент, когда Джеюн, сам не желая того, смотрел прямо на него, Сонхун, как будто почувствовав этот взгляд на себе, медленно, очень медленно поднял глаза. Их взгляды встретились через весь шумный, задымлённый, наполненный движением и жизнью зал, преодолев пространство, полное чужих тел, смеха и музыки. В глазах Сонхуна не было теперь ни злобы, ни даже простого интереса. Там был лишь чистый, безэмоциональный, ледяной вызов, брошенный на века. И что-то ещё – тонкое, как лезвие скальпеля, абсолютное понимание. Понимание всего, что произошло там, снаружи, в холодном переулке. И безмолвное, не нуждающееся в словах, ледяное обещание, что это был не конец. Не завершение истории. А только её начало. Первая глава.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.