Пэйринг и персонажи
Описание
Их мир сузился до размеров коридора, где каждый шаг – провокация. Один – неразрешимая теорема за стёклами очков. Другой – ядовитый сонет, заученный наизусть. Они отмеряют расстояние в единицах агрессии, не замечая, что шкала давно показывает обратные значения. Близость, вывернутая наизнанку, всё ещё остается близостью.
Примечания
главный саундтрек: The Neighbourhood — Holy Ghost
https://pin.it/3KTj8We9A — визуализация
я не смогла справиться с пустотой после окончания своей последней работы, так что я снова здесь :(
и опять слоуберн………
Посвящение
Виви, Ники и Шеве — моим драгоценным девочкам
vol.1 c2
12 января 2026, 10:43
Веснушки. Эта бледная, едва различимая россыпь на загорелой коже стала для Ли Хисына наваждением. Они маячили в полумраке его сознания, как таинственные письмена на чужом языке – язык, который он не знал, но который почему-то требовал дешифровки. Он помнил с сокрушительной ясностью, как безмятежное, открытое лицо в дверном проёме исказилось шоком, как чёрные очки, те самые квадратные очки в строгой оправе, сползли вниз, открывая взгляду эти абсурдные, солнечные брызги. В его вселенной, отточенной, где каждая эмоция имела скрытый смысл, а каждое слово – двойное дно, такие отметины казались вопиющей бессмыслицей. Прихотью природы, нелепой случайностью. Но почему-то в тот миг, под безжалостным светом флуоресцентных ламп коридора, они не выглядели уродством. Они казались тайными знаками. Следом прикосновения, отпечатком света на глине.
Этот наглый щенок с неправильным лицом был отвратительно необучаем. Хисыну хотелось не просто сломить его – хотелось разобрать по косточкам, понять механизм этой чужеродной уверенности, а потом собрать обратно в правильную, послушную форму. Он был приучен к иной реакции: к замкнутым взглядам, устремлённым куда-то в район его подбородка, к бормотанию «Простите, сонбэ», к стремительному отступлению, освобождающему ему пространство в лифте, на кухне, в аудитории. Это был закон джунглей кампуса, который он давно усвоил и возвёл в абсолют. А этот… Этот Шим Джеюн смотрел ему прямо в глаза. Даже будучи прижатым к стене, в его взгляде читалось не столько унижение, сколько жгучее, животное недоумение. Его извинения звучали не как лепет провинившегося младшего, а как искреннее, даже слегка раздражённое возмущение человека, попавшего в абсурдную ситуацию. Без тени подобострастия. Как будто они с самого начала были на одной ступени. Это было чудовищно. Это взрывало изнутри все его представления о порядке.
Хисын лежал на своей кровати, запрокинув голову на холодную стену. Смартфон, тяжёлый и безжизненный, лежал на груди. Палец вяло тянул вниз ленту инстаграма: бесконечный парад одинаковых улыбок над одинаковыми чашками кофе, зеркальные селфи в потных майках, вдохновляющие цитаты, наложенные на фотографии морских волн – дешёвый символизм. Скука оседала в нём густой пылью. Тишина в комнате была звенящей. Рики, его неугомонный сосед и лучший друг, чья энергия обычно заполняла пространство до краёв, уже сбежал на утренние пары. И это внезапное, непривычное одиночество, обычно желанное, сегодня давило на барабанные перепонки, нависало тяжёлым пологом. До его собственной лекции по критическому анализу поэзии раннего Чосона оставалось ещё часа полтора – промежуток времени, достаточный, чтобы съесть себя изнутри собственными мыслями.
Ли резко поднялся, сбрасывая с себя одеяло. Воздух в комнате был спёртым, пахнущим старыми книгами, сигаретным дымом, впитавшимся в шторы, и чем-то ещё – тоской, возможно. Натянув широкие джинсы и свитшот из тонкой, поношенной шерсти тёмно-свинцового оттенка, он вышел в коридор. Осень в Сеуле – это не романтический упадок, а жёсткая, бескомпромиссная смена декораций. Солнце, бледное и апатичное, висело в рваных облаках, его свет был холодным, он выявлял все изъяны потёртого асфальта, голых ветвей, серых стен. Ветер, настойчивый и пронизывающий, носился меж корпусов, выл в вентиляционных шахтах, швырял в лицо горсти холодного воздуха и опавшие листья. Он втянул голову в плечи, руки засунул в глубокие карманы свитера.
Ноги сами понесли его по выученному маршруту – к университетскому скверу. Этот клочок зелени посреди бетонных джунглей был местом своеобразной исповеди. Здесь делились поцелуями и сигаретами, сплетничали и плакали втихаря, зубрили конспекты и просто смотрели в небо. Он выбрал свою привычную, почти родную лавочку в самом дальнем, глухом углу, под скелетом огромного, давно усохшего дерева. Сидение было холодным, почти ледяным. Он достал пачку, вытащил одну сигарету, привычными движениями прикурил. Первая затяжка – горький, едкий дым заполнил лёгкие, привычное жжение в груди на мгновение отвлекло от хаоса внутри. Он стал наблюдать – превратился в беспристрастный регистратор человеческой комедии: влюблённая парочка, делящая одни наушники и одно пирожное, их пальцы сплетены так тесно, что, кажется, срослись. Группа первокурсниц в идеальной форме, хихикающих над чьей-то шуткой и бросающих украдкой взгляды на проходящих парней. Старик в потрёпанном пальто, разбрасывающий крошки невидимым голубям. Предсказуемый, размеренный спектакль, где у каждого была своя роль.
Но сцена дала сбой. На главную аллею, нарушая весь ритм и композицию, вышел он.
В дурацкой полосатой кофте – белый и какой-то тревожный, почти ядовито-коралловый красный – и своих неизменных чёрных очках. Его походка была вызовом. Не эта сгорбленная, семенящая походка вечно спешащего сеульского студента. Он шёл с прямой спиной, плечи отведены назад, шаги широкие, размеренные, почти ленивые. Его взгляд, даже сквозь толстые линзы, не был прикован к тротуару или телефону. Он скользил по оголённым кронам деревьев, по тяжёлому, низкому небу, по лицам встречных людей – открытый, ненасытно любопытный, абсолютно беззащитный перед всем, что он видел. И он… улыбался. Чему-то своему. Каким-то внутренним, недоступным никому образам. Уголки его губ, те самые, что в момент их первой встречи подрагивали от испуга и гнева, теперь были мягко приподняты в выражении тихой, безмятежной радости. Радости, которой не требовалось внешней причины.
Хисын почувствовал, как что-то резко и болезненно сжимается у него под рёбрами – будто невидимая рука схватила его за самое нутро. Он замер. Сигаретный дым застыл в ледяном воздухе сероватым призраком.
И тогда улыбка Джеюна преобразилась. Она не просто стала шире – она вспыхнула, как прожектор в ночи, стала ослепительной, почти непристойной в своей чистой, ничем не скованной искренности. Причина появилась на аллее: пушистый белый самоед с хитрыми глазками-пуговками, ведомый на поводке седовласым мужчиной в очках. Самая обычная собака.
Но Джеюн смотрел на неё, как на откровение. Как на живое доказательство того, что в мире ещё осталась безусловная, простая радость.
Хисын затянулся слишком глубоко, едкий дым ударил в горло, спровоцировав спазм. Он подавил кашель, стиснув зубы до боли, не отрывая взгляда от этой немой сцены. Его пальцы так сильно сжали сигарету, что бумага смялась.
Он видел, как Джеюн ускорил шаг, но не побежал – его движение было скорее порывистым, мальчишеским. Подошёл к хозяину, слегка склонив голову в универсальном жесте вежливости. Видел, как его губы шевелятся, слышал обрывки: «…пожалуйста… можно… она добрая?» – и этот акцент. Не грубый, не громкий, но явный. Лёгкая плавающая интонация, смягчённые согласные, гласные, звучащие чуть иначе, открытее. Иностранец. Безусловно. Ярлык прилип к нему мгновенно, объясняя и одновременно усугубляя его чужеродность.
Старик улыбнулся, кивнул, сказал что-то вроде «Конечно, она любит внимание». И тогда Джеюн опустился на корточки, одним плавным движением, опустившись на уровень животного. Он протянул руку не сверху, для поглаживания, а ладонью вверх, для обнюхивания – жест уважения и доверия к незнакомому зверю. Собака потянулась носом, обнюхала, её пушистый хвост завилял метрономом счастья. И лицо Джеюна… Оно преобразилось. Все черты смягчились, глаза за очками заблестели влажным, тёплым блеском, а улыбка стала такой нежной, такой абсолютно незащищённой, что Хисыну на миг показалось, будто время остановилось, ветер затих, и весь этот унылый осенний мир сжался до точки – до этого человека на корточках и белого пушистого создания. Он начал гладить собаку, что-то приговаривая тихим, мелодичным голосом, полным таких интонаций, которых Хисын никогда не слышал в корейской речи. Это был язык ласки, доступный и в то же время глубоко личный.
Сигарета обожгла ему пальцы, дойдя до фильтра. Он вздрогнул от внезапной, острой боли, выругался сквозь зубы, резким, почти яростным движением швырнул окурок в сторону урны, не следя за полётом. Всё его существо было приковано к этой картине, которая одновременно раздражала и завораживала своей простой, недоступной ему правдой.
Потом Джеюн поднялся, отряхнул ладони о бока джинсов и, всё ещё улыбаясь, поблагодарил старика. Не поклоном, не церемонным кивком, а прямым, открытым взглядом и словами, сказанными с той же мягкой интонацией. Как равный. Как человек, говорящий с другим человеком, без оглядки на возраст, статус, невидимые барьеры.
«Дикарь», – пронеслось в голове у Хисына, но мысль была тусклой, беззубой. Его глодало другое – жгучее, необъяснимое раздражение, смешанное с чем-то похожим на зависть. Зависть к этой лёгкости, к этой способности находить радость в мелочах, к этой свободе от тысяч невидимых условностей.
Джеюн повернулся и пошёл дальше по аллее. Прямо к нему. На лице ещё играли отсветы недавнего счастья, уголки губ были приподняты.
Хисын почувствовал, как внутри него натягивается тетива. Желание – острое, почти физическое – разрушить этот покой, вогнать клин в эту безмятежность, заставить это лицо вновь обратиться к нему с любой эмоцией, только не с этой глупой, сытой радостью, захлестнуло с новой, незнакомой силой. Он не шелохнулся, но его поза изменилась: он откинулся на спинку лавочки, развалившись с показной небрежностью, закинул ногу на ногу, приняв вид скучающего аристократа, наблюдающего за забавным, но не слишком умным зверьком в клетке.
Джеюн прошёл мимо, в полутора метрах, всё ещё не замечая его, погружённый в свои мысли.
— А ты, судя по всему, нашёл наконец точку взаимопонимания с местной фауной, – голос Хисына прозвучал ровно, бархатисто-насмешливо, каждое слово было отточено, как стихотворная строфа, предназначенная для произнесения вслух. — С братьями нашими меньшими общаться, видимо, куда проще. Язык жестов, так сказать. Им неважно твоё… Своеобразное произношение и полное непонимание субординации.
Мальчишка замер. Его спина под полосатой тканью выпрямилась, плечи слегка отпрянули назад, как будто от невидимого толчка. Он обернулся не сразу, медленно, будто преодолевая сопротивление воздуха. Глаза за стёклами очков щурились, вылавливая из тени ветвей знакомые, ненавистные черты. Улыбка не исчезла, но она застыла, окаменела, превратилась в вежливую, ничего не выражающую маску, за которой, однако, Хисын уловил мгновенную вспышку усталости – глубокой, изнуряющей.
— Ли Хисын-сонбэ, – произнёс Джеюн, и его голос был ровным, безжизненным, как гладь мёртвого озера. — Какая… Неизменная пунктуальность Вашего присутствия в самых неудачных моментах.
— О, я бы сказал, что это ты пунктуален в создании неудачных моментов, – Хисын лениво махнул рукой, все ещё не меняя позы. Его взгляд, тяжёлый и оценивающий, скользнул от лица Джеюна к пустой аллее и обратно, будто измеряя дистанцию для атаки. — Вчера – интимная жизнь незнакомцев, сегодня – эмоциональные потребности чужих питомцев. Ты как магнит для социальных нарушений. У тебя в голове вообще есть границы дозволенного? Или ты просто идёшь на свет, как мотылёк, не думая о том, что может быть больно?
Джеюн тяжело, с шумом выдохнул. Этот выдох был красноречивее любой тирады: «Боже, опять. Снова это. Когда же это кончится?» Он поднял руку, нервным, отточенным движением поправил очки, подтолкнув их на переносицу. На мгновение свет отразился в линзах, ослепив Хасина, скрыв глаза собеседника.
— Границы есть, – сказал он, и каждое слово, чётко выговоренное, но отмеченное лёгким иностранным акцентом, было как аккуратно положенный кирпич в стену защиты. — На них отмечены вежливость, уважение к другим и доброе отношение к живым существам. В моей культуре это считается базовыми правилами жизни в социуме.
— В твоей культуре, – передразнил его Хисын, растягивая гласные. Он наконец поднялся. Не резко, а с медленной, хищной грацией, как большая кошка, покидающая своё логово. Он начал движение, неспешное, почти небрежное, сокращая расстояние между ними. Каждый его шаг был рассчитан, каждый вздох – часть перформанса. — Вот мы и добрались до корня. Ты сейчас не там. Ты – здесь. А здесь – другие законы. Неписаные, но от того не менее жёсткие. Субординация. Иерархия. Уважение к личному пространству, которое ты попираешь с завидным постоянством. Ты врываешься, как ураган в тихую гавань, и потом удивляешься, почему тебя отбрасывает к скалам.
Они стояли теперь опасно близко. Хисын чувствовал исходящее от Джеюна тепло, видел, как под тонкой тканью кофты напряглись мышцы плеч и предплечий. Видел лёгкую дрожь у края его челюсти. И видел, как в карих глазах, за стёклами, мелькнула та самая, долгожданная искра – не страха, а чистого, незамутнённого гнева. Искра, которая разожгла в его собственной груди что-то тёмное, липкое и бесконечно удовлетворяющее.
— Личное пространство, – повторил Джеюн, и его акцент стал вдруг резче, слова резали воздух, как осколки стекла. — Вы говорите о личном пространстве, вторгаясь в моё на расстояние вытянутой руки после того, как уже прижали меня к стене. Это какая-то особая, избирательная концепция? Она работает только когда это удобно вам? Когда вы – агрессор?
А, вот он где, тот самый стержень, который он подсознательно искал. Щенок не просто огрызался – он оскалился, показал зубы и приготовился к драке. Холодная, почти клиническая заинтересованность шевельнулась в глубине сознания Хисына. Он наклонил голову набок, изучая его, как редкий, опасный экземпляр.
— Она работает по принципу силы и старшинства, – пояснил он, и его голос упал до низкого, интимного, опасного шёпота, который, казалось, вибрировал в пространстве между ними. — Я – сильнее. Я – старше. Потому что я здесь третий год и знаю все ходы и выходы. А ты – зелёный первокурсник, который даже номер на двери прочитать не в состоянии. Потому что я знаю правила игры, а ты – нет, и вместо того чтобы их учить, ты на них плюёшь. И моя роль, как того, кто знает больше – указывать тебе на твои промахи. Жёстко, если потребуется. Болезненно, если не поймёшь с первого раза. Считай это… Благотворительным курсом адаптации для потерявшихся щенков.
— Ого, какая трогательная забота, – Джеюн не отступил ни на миллиметр. Его взгляд, теперь ясный и острый, как скальпель, даже сквозь линзы, впился в Хисына, пытаясь найти брешь в его броне. — Только Ваши методы больше смахивают не на обучение, а на садизм под прикрытием менторства. И я всё ещё пытаюсь понять, почему именно я удостоился такой… исключительной, тотальной опеки. Что я сделал такого ужасного? Кроме той единственной, глупой ошибки с дверью, за которую я принёс извинения? В чём моё преступление, сонбэ?
Ты дышишь не так. Ты смотришь не туда. Ты существуешь, нарушая все мои внутренние законы. Ты – всё то, чего я так боюсь.
— Ты родился, к сожалению, – выпалил Хисын, и его собственный голос прозвучал чуть хриплее, чем он планировал. Взгляд скользнул по лицу Шима, выискивая слабые места, за которые можно зацепиться. — Ты ходишь по коридорам с таким видом, будто ты здесь дома. Ты говоришь с этим… акцентом, и от этого кажется, что ты постоянно задаёшь вопросы, даже когда делаешь заявления. Ты улыбаешься голубям, собакам и, чёрт побери, наверное, дождевым червям. Ты – ходячее напоминание о том, что все эти правила, вся эта иерархия – не единственный способ существовать. И это бесит. Ты бесишь.
— Значит, дело не во мне и не в моих действиях, – Джеюн сделал крошечный, но решительный шаг вперёд. Теперь между ними оставалось не более двадцати сантиметров. Хисын почувствовал лёгкий, чистый запах – мыло с нотками чего-то цитрусового и свежего, может быть, шампуня. Запах, совершенно не похожий на тяжёлые, сладковатые ароматы, которыми пользовались многие вокруг. — А в Вас. В вашей потребности контролировать всё и вся. В Вашей… Панической боязни всего, что выходит за рамки вашего понимания.
Слово «боязнь» повисло в ледяном воздухе между ними, острое, как лезвие, и такое же обжигающее.
Страх.
Хисын замер. Внутри него всё сжалось в тугой, раскалённый до бела шар ярости и чего-то ещё, более тёмного, более древнего. Никто. Никто никогда не осмеливался. Его лицо осталось непроницаемой маской из холодного мрамора, но глубоко в глазах, в самой их глубине, что-то дрогнуло, метнулось, как загнанный зверь, и тут же было задавлено, затоптано наступающим цунами гнева.
— Что? – его голос стал тише, но в нём появилась стальная, вибрирующая нота, предвещающая не бурю, а ледяной, сокрушительный смерч.
— Вы боитесь, – повторил Джеюн, и в его тоне не было ни провокации, ни злорадства. Была усталая, почти научная констатация факта, как если бы он озвучивал результат решения сложного уравнения. — Боитесь того, что не укладывается в вашу узкую, строгую схему мира. Боитесь, что кто-то посмотрит на Вас и не увидит там повода для страха или поклонения.
Хисын не помнил, чтобы он двигался так быстро: его рука сама рванулась вперёд, не для того чтобы ударить, а чтобы схватить за воротник этой дурацкой полосатой кофты, встряхнуть, заткнуть этот рот, извергающий такие опасные, такие правдивые слова. Но он остановил её в сантиметре от цели, сжав в белый от напряжения кулак, так что костяшки пальцев выступили резкими буграми. Его дыхание стало частым, поверхностным, он видел всё с пугающей, увеличительной чёткостью: мельчайшие поры на коже, тонкие лучики морщинок у внешних уголков глаз – морщинки, которые должны были появиться от смеха, а не от этого напряжённого, злого выражения. И эти проклятые веснушки. На переносице, чуть левее. Под скулой, рядом с мочкой уха. Совсем бледные, почти призрачные. Но сейчас, в приступе гнева, кровь прилила к лицу Джеюна, щёки покраснели, и веснушки проступили чуть явственнее, как созвездия на небе, которое только что прояснилось после бури.
Они стояли, замершие в немой, напряжённой дуэли. Между ними висела невидимая стена из ненависти, интереса, гнева и чего-то ещё, безымянного и пугающего. Ветер выл в голых ветвях платана, срывая последние, сухие листья и швыряя их им под ноги. Хисын чувствовал, как бьётся его собственное сердце – глухими, тяжёлыми ударами, отдающимися в висках, в горле, в сжатых кулаках.
— Ты… не имеешь ни малейшего понятия, о чём говоришь, – выдохнул он наконец, и в его голосе, помимо воли, прорвалось не чистая ярость, а что-то хриплое, надтреснутое, почти сломленное. Эта уязвимость, прорвавшаяся сквозь броню, испугала его больше, чем гнев Джеюна. — Ни ма-лей-ше-го. И твои примитивные, школьнические психоанализы могут завести тебя в такие дебри, из которых ты уже не выберешься. Никогда. Заруби это у себя в своей солнечной голове.
Он резко, почти отчаянно опустил руку и пошёл прочь, намеренно, со всей накопленной за этот изматывающий разговор силой, врезавшись плечом в плечо Джеюна. Удар был жёстким, рассчитанным на то, чтобы сбить с ног. Джеюн отшатнулся, сделав два неустойчивых шага в сторону, едва удержав равновесие, но не упал. Он даже не вскрикнул. Просто замер, выпрямившись.
Хисын не оглянулся. Он шёл, уставившись в серую плитку тротуара перед собой, чувствуя, как жар от унижения, от этой неожиданной, вывернутой наизнанку исповеди и от прорвавшейся слабости пылает у него на щеках и шее. В ушах стоял оглушительный, белый шум, в котором пульсировало лишь одно, как проклятие: страх.
«Шим Джеюн, – стучало в его висках в такт шагам. — Глупый, слепой, наглый щенок с лицом, помеченным чужими созвездиями».
Но, удаляясь, стиснув челюсти до боли, он ловил себя на предательской мысли, что не хочет, чтобы этот щенок исчез. Он хотел снова увидеть эти созвездия — но не в гневе. Он хотел понять, как они выглядят при другом освещении. При свете… чего? И эта мысль, это признание, пусть и невысказанное даже самому себе, было страшнее любого оскорбления, страшнее этой нелепой, выворачивающей душу наизнанку словесной дуэли. Оно пугало до тошноты, до ледяного озноба в животе.
***
Осень не была романтическим увяданием – она была наступлением. Холодным, методичным, безжалостным. Она приходила не с золотом и багрянцем, а с серой пеленой, натянутой над кампусом, как потёртый, влажный холст. Воздух перед корпусом – массивным бетонным параллелепипедом с узкими, как бойницы, окнами – густел, наполняясь запахами промокшей земли, прелых листьев и далёкого, едкого городского смога. Сырость проникала сквозь самую плотную ткань курток, цеплялась за кожу липкой прохладой, заставляла студентов ежиться и ускорять шаг. Деревья, посаженные здесь для видимости озеленения, сдались одними из первых. Их листья, так и не успев вспыхнуть ярким пожаром, обрели грязно-жёлтый, болезненный оттенок, словно пропитались той же самой тоской, что висела в воздухе. Они не кружились в изящном танце, а падали тяжёлыми, мокрыми комками на асфальт, где их тут же размазывали сотни ног в толстых кроссовках и дешёвых ботинках. То, что не было растоптано, слипалось в коричневую, скользкую кашу по краям дорожек и у подножия оголённых стволов. Свет, пробивавшийся сквозь плотный слой облаков, был неживым. Он не освещал, а лишь подсвечивал унылость пейзажа, отбрасывая длинные, размытые тени, в которых не было ни тайны, ни красоты – только удлинённое, искажённое подобие предметов. Даже в редкие часы, когда тучи расступались, солнце казалось маленькой, бледной монетой, неспособной согреть, а лишь подчёркивающей блеском холодных стёкол и луж бездушие бетонных стен. Ли Хисын прислонился к холодному, отполированному до зеркального блеска фасаду восточного корпуса, будто пытаясь впитать его бездушный холод и самому превратиться в часть архитектурного ансамбля – безжизненную, элегантную статую. Гранитная плита за спиной высасывала тепло из тела через тонкую ткань толстовки. Хисын закурил, вопреки своему утреннему решению, и первый же клубящийся выдох пара и дыма слился с туманным воздухом, подёрнутым сентябрьской изморозью. Он ждал Рики, зная, что тот после лекции по истории современного искусства будет выныривать из этой стеклянно-бетонной глыбы с выражением то ли вдохновения, то ли полного когнитивного диссонанса на лице. Его остранённое наблюдение за миром было прервано лёгким, вибрирующим гудением – приближающейся стайкой. Сначала две, потом, словно почуяв химический сигнал, ещё три. Девушки. С факультета коммуникаций или, может, дизайна – судил по тщательной небрежности их образов: искусственно разлохмаченные волосы, дорогие кроссовки с кричащими логотипами, сумки через плечо, достаточно большие, чтобы вместить весь их, должно быть, необъятный внутренний мир. Но главным оружием, выставленным напоказ, были блузки. Шёлк, шифон, тонкий трикотаж – все с вырезами, которые в это время года выглядели не просто вызывающе, а откровенно идиотски. Глубокие ладьевидные декольте обнажали хрупкие ключицы, начало груди, намёк на тень. Их тела, изящные и ухоженные, дышали молодостью и нарочитой доступностью. Взгляд Хисына, тяжёлый и оценивающий, скользнул по ним, как луч сканера. Одна, с губами, подчёркнутыми липким блеском, и огромными, невинными глазами, которые она тут же опустила, поймав его внимание. Вторая – выше, стройнее, с острыми скулами и взглядом, в котором читался не столько интерес, сколько спортивный азарт – заполучить трофей. Третья, самая шумная, с кольцом в ноздре и смехом, похожим на звон разбитого стекла, уже активно переговаривалась с подругами, бросая в его сторону небрежные, но отточенные взгляды. Они кружили на почтительном, но сокращающемся расстоянии, как стая ярких птиц вокруг потенциальной кормушки. Их голоса, высокие, нарочито милые, с тщательно продуманными интонационными переливами, резали слух. — …Он же просто стоит, Омджи, подойди уже! — Не могу, смотри, он такой… холодный. Интересно, с какого он факультета? — Говорят, с литературного, но он такой… непохожий на них всех. Знаешь, Чонхва с третьего курса говорила, что он… Хисын усмехнулся уголком рта, но улыбка не касалась глаз. Он слышал обрывки, видел их игру. Это было скучно. Мучительно, изнуряюще скучно. Он знал наизусть весь этот спектакль: робкое приближение, невинный вопрос «Не подскажете, который час?» или «Вы не знаете, где корпус D?», его холодный, односложный ответ, их разочарованное или, наоборот, раззадоренное отступление. Эти девочки были как открытые книги с очень простым, примитивным сюжетом. В них не было тайны, не было глубины, не было того тёмного, сложного подтекста, который заставлял бы его хоть на секунду заинтересоваться. Он уже собирался оттолкнуться от стены, чтобы его молчаливое присутствие не продолжало будоражить их воображение, когда звук – не крик, а именно звук – прорезал предобеденную вялость кампуса. Звук чистой, неконтролируемой ярости. — Да отвали ты уже от меня! Это был не просто возглас. Это был вопль, вырвавшийся из самого нутра, сиплый от бешенства, но при этом пронзительно высокий. Всё внутри Хисына моментально насторожилось, сфокусировалось. Он отстранил рукой девушку с кольцом в носу, которая, ободрённая его кажущейся рассеянностью, сделала решительный шаг вперёд. Та отпрянула, обиженно надув губы, но он уже не видел её. Его взгляд, острый, как лезвие бритвы, устремился к источнику шума. Сцена разворачивалась на широкой парадной лестнице, ведущей к боковому входу корпуса – том самом, где должна была вот-вот закончиться лекция Рики. Ким Сону, обычно напоминавший собой улыбчивого, безобидного лисёнка, нёсся вниз по ступенькам. Его движение было не бегом, а каким-то стремительным, почти паническим спуском. Плечи были подняты к ушам, словно в попытке защититься от невидимых ударов, рыжевато-коричневые волосы взъерошились. А за ним, на две ступеньки сзади, шёл быстрым, уверенным шагом Нишимура Рики. Его лицо озаряла та самая бесшабашная, наглая улыбка человека, уверенного в своей победе. Он что-то говорил, его руки жестикулировали, рисуя в воздухе какие-то убедительные, по его мнению, аргументы. И в арьергарде этой странной процессии, на почтительном расстоянии в пять-шесть метров, шёл Шим Джеюн. В тёмно-синей, слегка потрёпанной кофте, с огромным, набитым, судя по виду, книгами рюкзаком за спиной. Он не пытался никого догнать, ни остановить. Он просто был там. Его поза выражала крайнюю степень неловкости: плечи были втянуты, голова немного наклонена, взгляд метался от спины Сону к фигуре Рики и обратно. На его лице, которое Хисын различал даже с такого расстояния, читалось не осуждение и не раздражение, а острое, почти физическое сострадание и полная растерянность – что делать? Он напоминал щенка, который видит, как дерутся его старшие сородичи, и не знает, вмешаться или спрятаться. Интерес, холодный и аналитический, вспыхнул в Хисыне ярче сигаретного тления. Он замер, забыв о девушках, всем существом втягиваясь в наблюдение. — …просто невероятно! – долетал обрывок фразы Рики, его голос звонкий, настойчивый. — Ты не можешь быть настолько милым и при этом одиноким! Это против законов физики! И эта твоя… походка! И эта задница, ей богу, она достойна отдельного сонета! Последние слова, произнесённые с пафосом и неподдельным, по-идиотски искренним восхищением, прозвучали, как сигнал к атаке. Ким Сону замер на последней бетонной плите у подножия лестницы. Всё его тело застыло. Затем, с леденящей медлительностью, он начал поворачиваться – ждал, позволяя Рики сократить последнюю дистанцию, подойти так близко, что между ними оставалось меньше полуметра. Хисын прищурился, чтобы лучше видеть. Лицо Сону, обращённое к нему в профиль, было похоже на маску из белого фарфора. Все мягкие, округлые черты заострились, стали хрупкими и опасными. Его обычно прищуренные, улыбчивые глаза сейчас были широко открыты, в них горел не иррациональный гнев, а холодный, кипящий от возмущения рассудок. Это был не срыв. Это был приговор. — О, да, – беззвучно прошептал Хисын, и его губы растянулись в предвкушающей улыбке. — Сейчас будет шекспировский момент, дружок. Рики, не читая знаков, сделал последний шаг. Его рука, привыкшая к лёгким победам, потянулась, чтобы коснуться предплечья Сону, – жест фамильярный, полный уверенности. Но резкий взмах руки – не размашистый, а короткий, отточенный, с участием всего корпуса – остановил его. И звук. Не просто хлопок. Это был чистый, хлёсткий, оглушающе ясный удар, который на миг выжег все остальные шумы. Звук плоти, встречающейся с плотью со всей силой накопленного унижения. Тишина, наступившая следом, была гулкой, абсолютной. Даже ветер, казалось, замер. Девушки рядом с Хисыном ахнули в унисон, одна из них даже прикрыла рот ладонью. Рики отклонил голову вбок. Его наглая улыбка сползла с лица, оставив после себя выражение полного, глухого шока. На его смуглой щеке, прямо под скулой, расцветал чёткий, алый отпечаток ладони. Он медленно моргнул, его глаза, широко раскрытые, смотрели на Сону с немым вопросом: «Как? Почему?» Ким Сону не стал ничего объяснять. Он просто опустил руку, посмотрел на Рики – взглядом, полным ледяного презрения, в котором не было ни капли сожаления. Затем развернулся. Не просто повернулся, а совершил чёткий, почти церемониальный поворот на каблуках, как солдат на плацу, и зашагал прочь быстрой, не оглядывающейся походкой. Его небольшая фигура быстро растворялась в потоках студентов. И тут в поле зрения Хисына снова вошёл Джеюн. Он стоял на месте, застыв, как столб. Его лицо отражало целую гамму эмоций: шок, сочувствие, неловкость, растерянность. Взгляд метнулся к удаляющейся спине Сону, затем к замершему Рики. Казалось, в его голове идёт молниеносный внутренний диалог. И решение было принято. Он не побежал за другом. Вместо этого он медленно, почти робко, подошёл к Рики, остановился перед ним на расстоянии вытянутой руки и склонил голову. Не глубоко, но достаточно, чтобы жест был безошибочно понят как извинение. — Прошу прощения, – сказал Джеюн, и его голос, с той самой, теперь уже знакомой Хисыну плавающей интонацией, прозвучал удивительно чётко и громко в звенящей тишине. — Он… Он не хотел так резко. Вы его очень разозлили. Простите его, пожалуйста. Он сделал ещё один, маленький кивок, полный искреннего, почти детского смущения от необходимости разгребать чужие конфликты. Затем развернулся и засеменил вслед за Сону, его большой рюкзак подпрыгивал на спине. Хисын оттолкнулся от стены. Его глаза, сузившиеся до щелочек, следили за синей кофтой, пока та не скрылась за углом здания студенческого центра. Только тогда он медленно, с театральной неспешностью, приблизился к Рики. Тот всё ещё стоял, касаясь кончиками пальцев пылающей щеки, его взгляд был устремлён в никуда. — Ну что, великий обольститель? – голос Хисына прозвучал бархатисто, с лёгкой, ядовитой усмешкой. — Получил наглядный урок по интерпретации невербальных сигналов? Надо было читать не язык тела, а язык… Ну, скажем, откровенной неприязни в глазах. Рики медленно перевёл на него взгляд. В его обычно беззаботных глазах плавала обида, уязвлённое самолюбие и неподдельное изумление. — Заткнись, Хи, – просипел он, и его голос дрогнул. — Ты не видел… Он просто взбесился! Я же ничего такого! Я комплименты говорил! — И как видишь, они были оценены по достоинству, – парировал Хисын, хлопая его по плечу с такой силой, что Рики пошатнулся. — Пойдём, приложишь к физиономии что-нибудь холодное. Хотя, может, тебе на память такой румянец оставить? Будет что рассказать внукам. Он взял Рики под локоть и повёл прочь от лестницы, от любопытных взглядов, которые начали на них коситься. Нишимура покорно зашагал рядом, но через пару метров снова завопил: — Это ненормально! Нормальные люди так не реагируют! Я же вежливо! Я интересовался! — Нормальные люди, – перебил его Хисын, направляясь в сторону книжного магазина, что ютился в арке у главных ворот, — Дают отпор, когда их преследуют, как дичь. Ты перешёл все границы ещё в той библиотеке, когда устроил бардак с его книгами. Ты сам напросился на эту пощёчину. Это был лишь вопрос времени. — Но он же улыбался тогда! – настаивал Рики, и в его голосе звучала нота настоящего отчаяния. — Он улыбался, Хис! Я видел! — Возможно, это был оскал, – пожал плечами Хисын, но его мысли уже уплывали в сторону. Он снова видел это перед глазами: как Джеюн подошёл. Как склонил голову. Как сказал это «прошу прощения». Смущённая, неловкая искренность в каждом движении. Он извинялся. За своего друга, который только что унизил Рики. Это было нелогично. Глупо. Совершенно не вписывалось ни в какие правила их местной, жестокой игры. И от этого… Раздражало. Нет, не раздражало. Беспокоило. Ставило в тупик. Хисын тихо фыркнул, представляя эту сцену ещё раз. Уголки его губ дрогнули. — Чего? – огрызнулся Рики, насупив брови. — Чего ты ржёшь? Мне реально больно! И стыдно! — Да не над тобой, – отмахнулся Хисын, не глядя на него. — Просто… тот, который извинялся. Забавный тип. Рики поморщился, как от кислого лимона: — Шим? Да он самый обычный. Я его несколько раз видел – в столовой, в коридоре общежития. Всегда с Сону или с тем тихим, другим соседом. Ничего особенного. Спокойный. — Спокойный, – протянул Хисын, и в его голосе зазвучала знакомая, язвительная нота. — Как тихий омут. В котором, как известно… Он не договорил. Рики уже переключился на свою следующую навязчивую идею, его мозг, перегруженный эмоциями, искал отдушину. — Кстати, о нём… Вчера сидел в инсте, листал. И у меня вылезла фотка, которую Джей лайкнул. Ну, я, естественно, кликнул. Оказался аккаунт этого самого Джеюна. Ну, я полистал из любопытства. Вроде нормальный парень… Фотки, семья, отдых. Собака у него какая-то лохматая, как медведь. Но главное! – Рики оживился, забыв на секунду про щёку. — Через его подписки я вышел на аккаунт Сону! Он есть! Но я боюсь подписаться или лайкнуть что-то… Вдруг он увидит и решит, что я совсем псих или сталкер конченный. Хисын перестал воспринимать слова после «аккаунт этого самого Джеюна». Всё остальное – жалобы, страхи, любовные метания Рики – превратилось в белый шум. В его сознании щёлкнул тумблер, переключив всё внимание на одну-единственную цель. — Дай сюда, – сказал он резко, останавливаясь посреди аллеи. — Что? – Рики уставился на него, не понимая. — Телефон. — Зачем тебе? — Ники, – произнёс Хисын низко, и в его тоне не было места для вопросов. Это был приказ. — Телефон. Сейчас. Рики, поморщившись и бормоча что-то под нос о вторжении в личное пространство, засунул руку в карман рваных джинсов, вытащил навороченный смартфон с потёртым чехлом, разблокировал его быстрым движением пальца и, пролистав, открыл инстаграм. Он ткнул на аватарку @whats.the.jake. Ли выхватил аппарат из его рук так быстро, что Рики едва не выронил его. Пальцы Хисына сжали холодный, гладкий корпус. Он повернулся немного боком, отгораживая экран от любопытных взглядов, и начал листать. Медленно. Внимательно. Как исследователь, изучающий карту неизвестной земли. Первые несколько постов были скучными, недавними, сеульскими. Фото невкусно выглядящего кофе из автомата в библиотеке с подписью «Выживание. День 4459877». Размытый ночной снимок неоновых вывесок за мокрым окном. Стол в кафе с тремя чашками и тремя разными книгами – намек на его соседей. Потом фото стопки учебников по матанализу, а сверху, как венец, лежали те самые чёрные квадратные очки. Безлично. Безлюдно. Сдержанно. Но чем дальше он листал вниз, в прошлое, тем больше менялся мир на экране. Его заливало. Затопляло. Ослепляло. Солнце. Такое, какое он видел только в кино или на дорогих рекламных буклетах. Не бледное сеульское солнце, пробивающееся сквозь смог, а солнце. Яростное, всепобеждающее, золотисто-белое светило, которое буквально выжигало всё вокруг, оставляя чёткие, чёрные тени и сверкающие блики на воде. Пляжи. Не просто участки песка у воды, а бесконечные, ослепительно белые полосы, окаймляющие воду невероятного, ядовито-бирюзового цвета. Океанские волны, могучие и пенящиеся, разбивались о скалы или накатывали на берег ровными, идеальными рядами. И люди. Люди, которые не боялись этого солнца. Загорелые, с белозубыми, нестеснёнными улыбками. Семейные фотографии: улыбающаяся женщина с седыми прядями в каштановых волосах и тёплыми, морщинистыми у глаз – мать. Мужчина с открытым лицом, в простой футболке, с такими же, как у сына, веснушками на носу и предплечьях – отец. Они обнимались, смеялись, жарили что-то на огромном уличном гриле. И собака. Не питомец, а полноправный член семьи. Большая, золотисто-белая, с лохматой шерстью и умными, тёмными глазами, полными преданности. Она была везде: валялась на травяном газоне перед домом с широкой верандой, сидела на пассажирском сиденье машины, высунув язык, бежала по кромке воды за мячом, который бросал Джеюн. Хисын замирал на некоторых кадрах. Вот Джеюн, лет пятнадцати, стоит с доской для сёрфинга, волосы сбиты в солёные пряди, лицо и плечи обожжены солнцем, он ухмыляется прямо в камеру с таким беззаботным вызовом, от которого щемило в груди. Вот он на каком-то школьном выпускном в тёмном костюме, который сидит на нём немного мешковато, но он стоит, окружённый такими же весёлыми, раскрепощёнными ребятами, и все они кричат что-то, подбрасывая в воздух академические шапочки. Вот просто фото его ног в шлёпанцах на фоне деревянного настила пирса и бескрайней синевы. И геометки. Они пестрели, как опознавательные знаки: Брисбен, Квинсленд, Сидней, Голд-Кост, Саншайн-Кост, Мельбурн. Австралия. Мысль вонзилась в сознание Хисына с холодной, безошибочной точностью. Не Европа со своей вычурной стариной, не Америка с её глянцевым пафосом. Австралия. Континент на краю света. Страна, где всё наоборот: лето – зимой, вода закручивается в другую сторону, а небоскрёбы соседствуют с необъятной красной пустыней. Страна, где солнце не просто светит, а палит, оставляя свои автографы на коже в виде этих самых веснушек. Всё вставало на свои места с математической точностью. Этот специфический, растянутый акцент, который он слышал. Эта неспособность улавливать тончайшие оттенки корейской иерархии. Эта прямолинейность, граничащая с простодушием, эта открытость, похожая на глупость. Это была не глупость. Это была другая система координат. Система, выросшая под этим ослепительным, беспощадным солнцем, на просторах, а не в тесных городах-муравейниках. Он листал дальше, уже не анализируя, а просто впитывая общую картину, атмосферу. Картину жизни, которая была его полной, зеркальной противоположностью. Жизни на свету. Жизни без необходимости постоянно носить маски, читать между строк, прятаться за стеной из цинизма и грубости. Жизни, где радость была простой, как бросок мяча для собаки, а горе – таким же прямым и открытым. — Ну? – раздался голос Рики, вернувший его в серую сеульскую реальность. — Я же говорил. Ничего такого. Просто парень из Австралии. Хисын медленно поднял глаза от экрана. Его взгляд был настолько отстранённым, настолько погружённым в только что увиденный другой мир, что Рики невольно отступил на шаг, будто почувствовав исходящий от друга холод. — Ничего такого, – повторил Хисын, и его голос звучал плоским, лишённым всякой интонации эхом. Он сунул телефон обратно в протянутую руку Рики. — Да. Просто парень из Австралии. Но внутри него бушевала буря. Этот «просто парень» был живым воплощением альтернативной вселенной. Вселенной, где не было места для таких, как он, Ли Хисын. Вселенной света, в которой его собственная, выстроенная из теней и полутонов жизнь казалась жалкой, убогой подделкой. Он вспомнил, как Джеюн гладил собаку в сквере. Вспомнил выражение его лица – не просто вежливый интерес, а ностальгическую, почти болезненную нежность. Тоска. Тоска по тому рыжему лохматому комку счастья, оставшемуся на другом конце планеты. По тому солнцу. По тому простому, понятному миру. «Скучаешь, щенок? – пронеслась в голове мысль, острая, как шип. — Скучаешь по своему песку, по своему океану, по своему псу? А здесь у тебя только бетон, смог, сложные правила и… я». Он резко развернулся и зашагал дальше к книжному магазину, но уже не видел ни витрин, заставленных учебниками, ни студентов вокруг. Перед его внутренним взором стояли два наложенных друг на друга изображения: беззаботный, загорелый сёрфер с доской на фоне бескрайнего пляжа и тот же самый парень, но здесь, в Сеуле, в промозглый осенний день, с мокрыми от дождя волосами, торчащими из-под капюшона, и с выражением напряжённой, неловкой доброты на лице, когда он извинялся за пощёчину, которую не давал. Одна и та же душа. Разорванная пополам океаном, климатом, культурой. И его, Хисына, собственной, ничем не мотивированной, но от этого не менее жгучей неприязнью, которая теперь, обретя контекст, казалась ещё более нелепой и в то же время… Неизбежной. Как будто сама судьба, издеваясь, столкнула две абсолютные противоположности, чтобы посмотреть, что из этого выйдет. — Пойдём, купим тебе что-нибудь успокоительное, – бросил он через плечо Рики, пытаясь вернуться к привычной роли циничного, насмешливого друга. — Или самоучитель «Как читать отказы: для особо одарённых». Но шутка сорвалась с губ безжизненно. Его разум был полностью захвачен новым знанием. Он теперь знал отправную точку. Знал координаты того солнечного рая, откуда был изгнан этот щенок. И это знание не упрощало уравнение. Оно делало переменную «Шим Джеюн» не абстрактным раздражителем, а конкретным, живым человеком с историей, с корнями, с тоской. Человеком, который был ещё более чужеродным и от этого – ещё более необъяснимо заметным в серой толпе. Человеком, чьи следы на песке остались там, за океаном, а здесь, на бетоне, он оставлял только смущение, раздражение и этот странный, неотпускающий след в его, Хисына, сознании. Австралия. Антипод во всём. Даже географически. Казалось, в самой этой встрече был какой-то извращённый, космический смысл.***
К середине второй учебной недели сентября Сеульский Национальный Университет окончательно сбросил праздничные одежды начала семестра и погрузился в мрачноватую, деловитую реальность. Воздух, ещё недавно звонкий от смеха и приветствий, теперь был наполнен гулом тревожных разговоров о первых дедлайнах, шелестом страниц в библиотеках и кисловатым запахом дешёвого растворимого кофе из автоматов. Дни, казалось, были выточены из одного и того же серого камня скуки и обязанностей. Для Ли Хисына это состояние стало почти физически ощутимым гнётом. Особенно на лекциях профессора Кима по «Истории корейской литературной критики XVIII века». Аудитория, залитая тусклым светом пасмурного дня, напоминала склеп. Голос профессора – ровный, монотонный, лишённый всяких эмоциональных модуляций, – нависал в пространстве, как густой туман, затуманивающий сознание. Он говорил о тонкостях интерпретации конфуцианских канонов в поэтических трактатах, и каждое слово, падая в гробовую тишину, казалось, обрастало свинцовой оболочкой, удлиняя и без того бесконечные минуты. Хисын сидел у окна, подпирая ладонью щёку. Его взгляд скользил по странице учебника, где плотные колонки текста сливались в единое серое пятно. Чтобы не поддаться сну, который клонил голову, он намеренно концентрировался на самом доступном источнике внутреннего горения – на ярости. И в последнее время этот источник имел конкретное имя и лицо. Шим Джеюн. Осознание пришло не внезапно, а подкралось, как холодная вода, медленно поднимающаяся от ног к груди. Он начал понимать – с отчётливым, тошнотворным чувством, сжимавшим желудок, – что частота появления этого мерзкого австралийского щенка в его мыслях перестала быть нормальной реакцией на раздражитель. Это превратилось в навязчивую идею, в обсессию, которая вползала в самые неподходящие моменты. Когда он пытался вникнуть в сложный пассаж о поэтике Чон Чхоля, в голове вдруг всплывало: «А как бы этот идиот это понял? Наверное, вообще не понял бы». Когда он стоял в очереди в столовой, его взгляд машинально выискивал в толпе тёмные волосы и чёлку, заслоняющую лоб. Когда он смотрел на затянутое тяжёлыми, низкими облаками небо, его разум предательски спрашивал: «А на его небе, на том, австралийском, сейчас тоже так? Или там солнце?» И каждый такой невольный поворот мысли сопровождался вспышкой гнева, настолько яркой и концентрированной, что он почти чувствовал её жар в висках, сухой, металлический привкус на языке. Эта ярость застилала зрение красноватой пеленой, стоило ему в гуще студентов, спешащих на пары, мельком заметить знакомый силуэт: невысокий, но прямой стан, джинсы, худи, и главное – эти чёрные, квадратные, дебильные очки, скрывавшие от мира – и от него! – ту самую, раздражающую россыпь веснушек. Он ловил себя на том, что его внимание автоматически фокусируется на поиске этих очков в длинных коридорах филологического корпуса, где их быть не может, в шумной столовой, в сквере, что был рядом с их общежитием. И когда цель обнаруживалась – пальцы непроизвольно сжимались, ногти впивались в ладони, оставляя полукруглые отпечатки. Но он не был импульсивным дураком, чтобы бросаться в словесную перепалку при каждой возможности. Нет. Хисын превратился в стратега, в холодного, расчётливого тактика. Он копил эту ярость, как алхимик копит редкие ингредиенты для могущественного зелья. Он лелеял её в себе, переворачивал, оттачивал каждую будущую фразу, каждую колкость, каждый саркастический комментарий, как оружие. Он мысленно проигрывал десятки сценариев их случайных встреч: у кофейного автомата на третьем этаже, где всегда образуется очередь; в тесном лифте общежития, где некуда деться от близости; в узком проходе между стеллажами в библиотеке, где можно загнать в угол. Он репетировал диалоги, в которых его слова должны были быть подобны лезвиям бритвы – точным, безжалостным, рассекающими напополам ту дурацкую, солнечную уверенность. Он хотел не просто уколоть. Он хотел проткнуть насквозь. Уничтожить сам источник этого света, который, казалось, щенок привёз с собой в запечатанной банке с того края света. — …И, как мы видим, – гудел профессор Ким, чей голос достиг апофеоза монотонности, сливаясь с гулом вентиляции в единый усыпляющий фон, — …Интерпретация Чон Ягёна, при всей её кажущейся полемичности, остаётся в недрах конфуцианской парадигмы, что доказывает анализ его переписки с… В кармане узких чёрных джинсов отозвалась вибрация, нарушив медитацию на тему ненависти. Хисын, не меняя выражения лица – скучающего высокомерного интеллектуала, – достал телефон. Экран осветился селфи Нишимуры Рики. Его друг сидел в кафе, подперев щёку кулаком и выпятив губы в преувеличенно страдальческой гримасе. На заднем плане мелькала спина официантки. Следом прилетели сообщения: @sunchaser: ХИСЫЫЫН КРИК ДУШИ. МЕНЯ ЗАВАЛИЛИ. ТРИ ЭССЕ. К ПЯТНИЦЕ. ТРИ. Я НЕ ВЫЖИВУ ПРИНЕСИ ЯДУ. ИЛИ ХОТЯ БЫ КОФЕ @sunchaser: ВЕДРО КОФЕ @sunchaser: УМОЛЯЮ Хисын фыркнул, едва заметно. Он одним большим пальцем, не глядя на экран, набрал ответ:@s1lenz: умри достойно. тихо.
не мешай постигать глубины мысли Чон Ягёна.
@s1lenz: это критически важно
для твоего художественного вкуса.
Мгновенно прилетел стикер – плачущий хомяк в очках, тонущий в груде книг. Затем ещё сообщения: @sunchaser: ты же мой бро! выручай. объясни про деконструкцию националистического нарратива @sunchaser: у меня в голове каша полная, беспросветная каша@s1lenz: разбирайся сам. у меня после пар
«благотворительность»
для потерянных душ первокурсников.
по личной просьбе декана. иди читай.
Хисын заблокировал экран с ощущением лёгкого удовлетворения от того, что оборвал этот поток глупостей. Мысль о предстоящем репетиторстве вызывала у него такую же глухую тоску, как и текущая лекция, но отказывать профессору Паку, старому, уважаемому декану, который смотрел на него с неподдельным одобрением и постоянно намекал на блестящие перспективы в аспирантуре и академической среде, было не в его правилах. Это был стратегический актив – безупречная репутация среди преподавателей. И он им дорожился, как скупой рыцарь – самым ценным своим сокровищем. Когда наконец профессор закончил свою лекцию, Ли собрал свои вещи – блокнот в чёрной кожанной обложке, дорогую ручку, учебник – с такой скоростью, с какой узник покидает камеру после долгого срока. Он направился в аудиторию 304 на третьем этаже, туда, где его уже должны были ждать подопечные. Аудитория была небольшой, семинарской, с большим окном, выходящим на внутренний двор. За одним из столов, сдвинутых в центре, сидели трое. Две девушки и один парень. Они о чём-то оживлённо перешёптывались, но когда Хисын, не постучав, переступил порог, разговор оборвался, словно его перерезали ножом. Три пары глаз устремились на него, впиваясь в каждое движение – как он ставит сумку на стол, как проводит рукой по волосам, откидывая чёлку со лба. В их взглядах читался целый спектр: робкое ожидание, нервозность, подобострастное любопытство и та особая, почти мистическая почтительность, которую испытывают младшекурсники к успешным, почти легендарным старшекурсникам. Хисын проигнорировал это внимание целиком. Для него они были не более чем абстрактным обязательством, живыми, дышащими учебными пособиями, которые надо было привести в рабочее состояние. — Итак, – начал он, не здороваясь и не представляясь, его голос прозвучал в тишине аудитории чётко и холодно, как удар льдинки о стекло. — «Особенности поэтики Ли Сан Хёна. Критический анализ и интерпретация символики „камня“ и „воды“». Кто-нибудь из присутствующих удостоил текст своим вниманием? Хотя бы беглым? Воцарилась тягостная пауза, нарушаемая лишь тиканьем старых часов на стене. Потом одна из девушек, та, что была одета в очень короткую теннисную юбку цвета бордо и белую блузку с глубоким вырезом, робко подняла руку. Её макияж был безупречным – стрелки, пухлые, блестящие губы, лёгкий румянец на скулах. — Я прочитала, сонбэним. Но, честно говоря, мало что поняла. Метафоры такие… заковыристые. И язык очень старый. Хисын медленно перевёл на неё взгляд. Да, объективно красивая. Миловидное, почти кукольное лицо, большие, тщательно подведённые глаза, пухлые губы, накрашенные липким, розовым блеском. Но во всей её внешности, в самой позе – она сидела, выгнув спину и подав грудь вперёд, в её взгляде, который скользил по его фигуре, читалась не просто готовность. Читалась жажда. Жажда внимания, статуса, близости к тому, кто олицетворял успех и недоступность. Казалось, скажи он сейчас что-нибудь двусмысленное, даже грубое – и она тут же, не задумываясь, согласится на всё. Возможно, даже если в комнате будут присутствовать свидетели. Мысль эта была одновременно забавной в своей предсказуемости и вызывающей глубокую, почти физиологическую брезгливость. Он стал объяснять, его голос звучал ровно, профессионально, но абсолютно лишённым какого-либо энтузиазма или желания действительно донести мысль. Он чертил на доске стрелки, связывая образ «камня» с конфуцианским идеалом стойкости, а «воду» – с даосскими концепциями изменчивости. Парень, щуплый и серьёзный, и вторая девушка, одетая скромно, в простую водолазку и джинсы, усердно конспектировали. А девушка в короткой юбке – её, как он позже услышал, звали Минджи – постоянно вставляла свои реплики. — Сонбэним, а почему именно «камень»? Почему не, допустим, «гора»? – спрашивала она, хотя он только что подробно расписал символический ряд. — Потому что Ли Сан Хён писал о камне, а не о горе, – сухо отвечал Хисын, не оборачиваясь от доски. — А вот это место… Оно точно о быстротечности жизни? Мне кажется, там есть и эротический подтекст. Что вы думаете? — Что Вам стоит думать о том, что я говорю, а не искать подтексты там, где их нет, – его отповедь, произнесённая ледяным тоном, заставила скромную девушку тихонько фыркнуть в кулак. Но Минджи не унималась. Каждый её вопрос был прозрачным предлогом привлечь его внимание, продемонстрировать свою интеллектуальную пытливость, бросить на него взгляд из-под накрашенных ресниц – томный, заинтересованный. Это было настолько очевидно, настолько лишено какого-либо искусства или ума, что Хисына это скорее забавляло, чем злило. Как наблюдать за котёнком, который, играя, пытается казаться грозным тигром. Через полтора часа, закончив разбор последней, особо запутанной метафоры и чувствуя, как от этого напряжения начинает ныть правый висок, Хисын отложил мел. Он чувствовал усталость, похожую на похмелье, но без предшествующего веселья. — На этом всё. Основные тезисы должны быть ясны. Остальное – самостоятельная работа. Парень и скромная девушка быстро собрали свои вещи, пробормотали почтительные «Спасибо, сонбэ-ним» и почти выбежали из аудитории. Минджи же, как он и предполагал, задержалась. Она медленно, с преувеличенной аккуратностью складывала свой блокнот, укладывая ручку в изящный пенал, её движения были нарочито замедленными, полными намёка. Хисын закрыл свою папку, делая вид, что собирается уходить. Он чувствовал на себе её взгляд — жгучий, полный нетерпеливого ожидания, как у охотничьей собаки, увидевшей дичь. — Сонбэним, – её голос прозвучал сладко, с лёгкой, искусственной дрожью. — Я… Честно говоря, так и не до конца разобралась с антитезой в третьей строфе. Это так сложно… Может быть… Вы могли бы объяснить ещё раз? Только, – она сделала паузу, прикусив нижнюю губу. — Может, где-нибудь в более спокойной обстановке? Где никто не помешает? Она подошла ближе. Запах её парфюма – сладкий, цветочный, с оттенками ванили и пачули, слишком тяжёлый и навязчивый для девушки её лет – ударил ему в ноздри, перебивая запах мела и старой бумаги. Когда она наклонилась, якобы чтобы посмотреть на его конспект, лежавший на столе, её грудь, упругая и высокая под тонкой шёлковой блузкой, намеренно коснулась его предплечья. Контакт был лёгким, мимолётным, но абсолютно рассчитанным. Хисын медленно поднял глаза от стола и посмотрел на неё. В её расширенных зрачках читался прямой, немой вопрос и готовность на любой ответ. Ему снова стало невыносимо скучно. И в то же время – холодно любопытно. Почему бы не убить вечер самым примитивным способом? Почему бы не получить простое, незамысловатое физическое удовольствие, не обременённое никакими сложными эмоциями, никакими назойливыми мыслями о чьих-то веснушках и щенячьих взглядах? — У меня в комнате есть хорошее издание с подробными комментариями профессора О, – сказал он нейтрально, глядя куда-то поверх её головы, на пыльную карту старой Кореи на стене. — Могу показать. Если действительно интересно. Её лицо озарилось победной, сияющей улыбкой, которая, казалось, осветила всю тусклую аудиторию. — Конечно, сонбэним! Мне очень-очень хочется разобраться! По-настоящему! По пути в общежитие она непрерывно болтала. О новых ботильонах, которые она купила в каком-то очень крутом магазине, о том, какой профессор по социологии невыносимый зануда и ставит низкие баллы, о своей подруге, которая встречается со старшекурсником с юридического. Хисын шёл рядом, почти не слушая, лишь изредка вставляя односложные «угу», «да», «понятно». Его мысли были пусты, как выжженная пустыня. Он действовал на автопилоте, следуя заранее известному, скучному сценарию. Его комната в общежитии встретила их привычной атмосферой: запах дорогих сигарет, старых переплетённых книг, его собственного, сдержанного, древесно-кожанного одеколона и подспудной прохлады, которая всегда витала в его личном пространстве. Он щёлкнул выключателем, но включил только настольную лампу с тёплым, приглушённым светом, оставляя основную часть комнаты в мягких, соблазнительных сумерках. Рики, к счастью, отсутствовал – его рюкзак и ноутбук исчезли, что означало долгую ночь в библиотеке. — Присаживайся, – кивнул Хисын на свою кровать, застеленную тёмно-серым, почти чёрным покрывалом. Сам он подошёл к книжному шкафу и стал искать нужный том. — Вот, смотри, – он сел рядом, но не вплотную, оставив между ними расстояние в двадцать сантиметров. — Здесь как раз детально разбирается эта антитеза, со ссылками на оригинальные источники. Он начал что-то объяснять, водя указательным пальцем по плотным строчкам, но его голос звучал отстранённо, как будто он читал вслух инструкцию к бытовому прибору. Девушка почти не смотрела в книгу. Её внимание было приковано к его профилю, освещённому мягким светом лампы, к его длинным пальцам, перелистывающим страницы, к линии его губ. Она сидела, поджав под себя ноги, и её короткая юбка задралась ещё выше, обнажая бледную, гладкую кожу бёдер почти до самого белья. Она то и дело нагибалась, чтобы «лучше рассмотреть сноску» или «уточнить цитату», и каждый раз при этом вырез её блузки откровенно открывал вид на кружевной лиф чёрного бюстгальтера. Хисын наблюдал за этими жалкими, прозрачными попытками соблазнить с холодной, почти ядовитой усмешкой, тщательно скрываемой под маской учтивого внимания. Её игра была настолько незатейливой, настолько лишённой какого-либо изящества, тонкости или хотя бы элементарного актёрского мастерства, что это вызывало не желание, а скорее брезгливое, антропологическое любопытство. Она была как яркая, дешёвая, громко пищащая игрушка из магазина напротив главного корпуса. Потом она, видимо, решила, что намёков и полутонов достаточно. Её рука, с аккуратно подпиленными и покрытыми тёмным лаком ногтями, легла ему на колено. Лёгкое, но уверенное прикосновение. — Знаешь, сонбэ, – она перешла на «ты», и в её голосе появились хрипловатые, интимные нотки. — Здесь как-то… душновато. И читать уже голова не соображает. Может, отвлечёмся? Хисын медленно опустил взгляд на её руку, лежащую на его джинсах, потом поднял глаза на её лицо. В её взгляде не было ни капли сомнения или стеснения, только самоуверенная убеждённость в своей неотразимости и жадное, нетерпеливое ожидание следующего шага. — На что, например? – спросил он, и в его голосе зазвучала та самая ленивая, играющая, слегка насмешливая интонация. Вместо вербального ответа она, не отрывая от него взгляда, медленно, с вымученной грацией, сняла свою блузку. Движение было отработанным – она стянула её с одного плеча, потом с другого, и ткань соскользнула на пол бесшумным шёлковым облаком. Под ней оказалось то самое чёрное кружевное бра, которое только угадывалось раньше. Потом её пальцы нашли молнию на боку юбки, ловко расстегнули её, и плиссированная ткань упала на пол, обнажив такие же чёрные кружевные трусики. Она осталась в одном белье – откровенном, соблазнительном, подобранном явно не для глубокого погружения в литературную критику XVIII века. Хисын откинулся на спинку кровати и стал наблюдать: её тело было молодым, стройным, ухоженным, с плавными линиями и упругой кожей. Но оно не вызывало в нём ровно ничего, кроме той же скуки, смешанной с лёгким презрением. Это был просто набор привлекательных анатомических деталей, лишённый какого-либо смысла, истории, тайны. Пустая, красивая оболочка. Она, ободрённая его молчаливым наблюдением, соскользнула с кровати на колени на пол перед ним. Её пальцы, чуть дрожащие теперь от возбуждения или волнения, потянулись к пряжке его ремня. Она расстегнула её, затем молнию на джинсах, медленно, с преувеличенной нежностью стаскивая ткань. Её движения были лишены естественности, словно она повторяла заученные по плохой порнографической сцене пассы. Её губы, накрашенные липким, сладковатым блеском, коснулись его кожи. Прикосновение было влажным, тёплым. Движения её языка были робкими, неуверенными, лишёнными какого-либо ритма или понимания, что может доставить удовольствие. Хисын запрокинул голову назад, уперев затылок в холодную стену, и закрыл глаза. Физическое ощущение было… приятным. Оно было простым, примитивным, биологическим. Оно не требовало никаких душевных затрат, никакого вовлечения, никаких мыслей. Он позволил себе погрузиться в эту простоту, в это безмыслие, пытаясь вытеснить из головы всё остальное – тягучие лекции, назойливые сообщения Ники, тщательно культивируемую ярость, назойливые мысли… В полной, бархатистой темноте под веками, возник образ – не чёткий, не фотографический, а смутный, как мираж в пустыне, как тень на воде. Сначала просто ощущение света. Потом россыпь. Бледные, едва различимые точки на переносице и под глазами. Растрёпанные тёмные волосы, чёлка, падающая на лоб. И глаза – большие, карие, смотрящие на него не с вожделением, не с подобострастием, не с холодным расчётом. А с той самой смесью растерянности, упрямства, искреннего недоумения и какой-то щенячьей, абсолютно незащищённой прямоты. Тот самый щенячий взгляд. Тот, что он видел в коридоре, в сквере, у учебного корпуса, когда тот извинялся за пощёчину. Хисын резко открыл глаза, оторвав голову от стены так быстро, что в висках на секунду застучало. На полу, между его коленей, была всё та же девушка – Минджи. Её накрашенные, подведённые стрелками глаза смотрели на него снизу вверх с немым вопросом, губы были полуоткрыты. Но на долю секунды, на одно мучительно долгое мгновение, ему показалось, что он видит не её. Её черты расплылись, преобразовались. Он увидел другое лицо. Тот взгляд. Тот же самый, что преследовал его, казалось, повсюду. Он потряс головой, резко, почти яростно, как бы отгоняя наваждение, сбивая с себя насекомое. Галлюцинация рассеялась, как дым от сигареты, развеянный резким движением руки. Перед ним снова была только глупая, доступная, жаждущая внимания первокурсница, чьи неумелые, наигранные ласки теперь вызывали у него не скуку, а острое, почти физиологическое отторжение. Тошнотворную волну брезгливости. Всё внутри него сжалось в тугой, болезненный комок. Слабое, мимолётное желание, которое было тусклым и до этого, теперь испарилось полностью, не оставив после себя ничего, кроме пустоты, смешанной с внезапной, подкатывающей к горлу тошнотой. Он отстранился, грубо, почти отталкивая, убрав её голову рукой. — Всё. Прекрати. — Сонбэ? – её голос прозвучал обиженно, растерянно, с ноткой испуга. — Что… Что не так? Я что-то сделала не то? Я могу… — Я сказал, прекрати, – его собственный голос прозвучал хрипло, резче и грубее, чем он планировал. В нём слышалось неподдельное раздражение, граничащее с яростью. Он натянул штаны, застёгивая ремень резкими, отрывистыми движениями, пальцы слегка дрожали. — Собирай свои вещи. И уходи. Сейчас же. Она поднялась с колен, её лицо залила густая краска стыда и унижения. Слёзы выступили на глазах, сделав их ещё больше, но теперь – жалкими. — Но… Мы же только начали! Я думала, тебе нравится! Ты же сам… — Ты думала неправильно, – перебил он её, не глядя. Его взгляд был прикован к полу, как будто там была написана разгадка его собственного состояния. Он наклонился, поднял с пола её блузку и юбку, небрежно швырнул их в её сторону. Ткань мягко шлёпнулась о край кровати. — Быстро. Я не намерен повторять. — Ты меня использовал! – в её голосе прорвались слёзы, она всхлипнула, пытаясь сохранить остатки достоинства. — Я не… — Ты сама пришла. Сама разделась. Не делай из себя невинную жертву, это смешно, – холодно оборвал её Хисын. Он чувствовал, как раздражение нарастает, превращаясь в гнев. Гнев на неё, на эту пошлую, глупую ситуацию, и больше всего – на себя самого и на тот проклятый, предательский мираж, который всё испортил, ворвавшись даже в этот момент примитивного самоутверждения. — Вон. И забудь дорогу. Она пыталась что-то сказать ещё, заплакать громче, но его лицо, окаменевшее в выражении ледяного, безразличного презрения, не оставляло места ни для каких дискуссий или манипуляций. Она, всхлипывая, натянула одежду, неловко, спотыкаясь, и выбежала из комнаты, громко, со всей силы хлопнув дверью. Звук эхом прокатился по тихому коридору. Когда звук её торопливых шагов окончательно затих, Хисын с тяжёлым, сдавленным вздохом, похожим на стон, опустился на край кровати. Он провёл руками по лицу, с силой растягивая кожу на скулах, как будто пытался стереть с себя не только прикосновения её губ и пальцев, не только запах её дешёвого парфюма, но и тот навязчивый, нежеланный образ, который пришёл ему в голову в самый неподходящий момент и разрушил всё. Тишина в комнате была теперь абсолютной, густой, почти осязаемой. Она давила на уши, нависала тяжёлым пологом. Он сидел, сгорбившись, уставившись в узор на ковре, не видя его, чувствуя, как по телу разливается странная, липкая, всепоглощающая усталость, смешанная с отвращением. Отвращением к только что произошедшему. К ней, к её жалким попыткам и напускным эмоциям. И больше всего – к самому себе. К своей собственной глупости, скуке, которая завела его в эту пошлую ситуацию. И к тому предательскому факту, что даже здесь, в моменте примитивного, бездумного физического самоутверждения, его собственный разум, его подсознание, выдали ему навязчивый, неотвязный образ того самого человека, которого он так яростно, так методично пытался ненавидеть и вычеркнуть из своей жизни. Щенок. Проклятый, наивный, солнечный австралийский щенок с его дурацкими веснушками и этим невыносимо прямым, незащищённым взглядом. Словно в попытке смыть этот привкус – и физический, и ментальный, – Ли протянул руку, взял со стола оставленную им же несколько дней назад бутылку тёмно-рубинового вина и залпом выпил остатки до дна. Горьковато-сладкая, терпкая жидкость обожгла горло, но не принесла никакого облегчения. Только подчеркнула внутреннюю пустоту, ледяную, зияющую дыру, в которую проваливались все его привычные защиты и язвительные маски. Он сидел так очень долго, в полумраке комнаты, освещённой лишь жёлтым пятном настольной лампы, слушая, как за окном воет и бьётся о стекло осенний ветер, срывая листья и гоняя их по асфальту пустого двора. Казалось, этот ветер пытался смыть, унести прочь следы того, что только что произошло в этой комнате, очистить пространство. Но Хисын с растущим, леденящим душу ужасом начинал понимать, что самые глубокие, самые опасные следы остаются не снаружи, не на ковре или на простынях. Они остаются внутри. В самых тёмных, самых защищённых уголках сознания. И избавиться от них, стереть их, как он стирал с лица следы её губной помады, было невозможно. Они уже стали частью ландшафта. И этот ландшафт, некогда такой понятный и контролируемый, теперь был засорён чужими, непонятными символами – россыпью веснушек, чёрными квадратными очками и взглядом, в котором не было ни страха, ни поклонения, а только чистое, всепоглощающее, раздражающее существование.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.