Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Доктор Уилл Байерс, молодой, но уже измотанный идеалист, пытается помочь самым сложным случаям. Его новый пациент — подросток Ричи Тозиер.
Ричи попал сюда после череды трагедий: гибель родителей, детский дом, где над ним издевались, его тихое отчаяние взорвалось безумием. Во время ночного кошмара он, в состоянии диссоциации, жестоко избил соседа по комнате, используя как орудие тяжеленную медный подсвечник. После этого его путь лежал только сюда, в закрытое отделение.
Примечания
Некоторые главы будут от первого лица!! Внимательно читайте комментарии вначале главы
Посвящение
Хочу поблагодарить всех за активность на прошлом фанфике!!
Ричи и медный подсвечник
02 февраля 2026, 09:06
Дверь захлопнулась за спиной с таким грохотом, что даже воздух вздрогнул. Я швырнул рюкзак в угол — он ударился о стену и сполз на пол тихим, укоряющим комком.
— Мам! Привет, я дома! — крикнул я в тишину прихожей. Тишина была густой, липкой. Но я привык. После смерти папы в доме всегда было тихо, будто звук умер вместе с ним.
Я побрёл на кухню, продолжая орать, чтобы заполнить эту давящую пустоту.
—Меня опять сегодня в школе доставали! Эти придурки… Ну да ладно. Я, короче… — Я открыл холодильник, бутылка молока стояла там, как белый холодный памятник. — Я, короче, одноклассника ударил. Так, чтоб понял. Он про папу…
Слова застряли в горле. Не потому что больно вспоминать. А потому что с кухни был виден дверной проем в гостиную. И что-то было не так. Не так с освещением. Там, где обычно падал скупой вечерний свет от окна, теперь лежала странная, неровная тень. Длинная. Качающаяся.
— …мам?
Я отпустил дверцу холодильника. Она захлопнулась с одиноким щелчком. Ноги понесли меня сами, будто пол наклонился в сторону гостиной. Каждый шаг отдавался в висках глухим стуком. Я замер в дверном проеме.
Сначала мозг отказался понимать. Он выдавал обрывки: «люстра», «ремень», «нога в домашнем тапочке». Розовый, с помпоном. Потом эти обрывки сложились. Собрались в единую, чудовищную, невозможную картину.
Мама. Висела на люстре. Ее лицо было странного цвета, глаза приоткрыты, смотрели в никуда, в точку где-то за моей спиной. Ее тело медленно, почти изящно, поворачивалось по оси. От этого движения по стенам плыла та самая неровная, пляшущая тень.
Весь воздух из легких, из комнаты, из мира — вырвало наружу. Я не закричал. Звук, который вырвался из меня, был похож на хриплый, животный всхлип, на стон раздавленного зверя. В ушах зашумело, мир поплыл, сузился до этой одной точки — до розового тапочка, который вот-вот должен был соскользнуть с ноги.
— Нет. Нет-нет-нет-нет...
Я отпрянул, ударился спиной о косяк. Боль была реальной, она на секунду вернула меня в тело. И тогда нахлынуло. Паника, леденящая, сковавшая мышцы. Неверие — это сон, кошмар, сейчас я проснусь. Стыд — почему я кричал про школу, почему не заметил, не почувствовал? Ярость — как она могла? Как она СМОГЛА? Оставить меня одного. Совсем одного. И поверх всего — чёрное, всепоглощающее отчаяние. Оно заполнило каждую клетку. Папа умер. И теперь мама… ее не стало.
Я побежал. Не помню как. Влетел в свою комнату, захлопнул дверь и рухнул на пол, спиной к ней, как будто мог запереться от того, что уже видел. Но картина была внутри. Она была под веками. Я зажмурился изо всех сил, вдавил кулаки в глазницы, чтобы выдавить ее, но она только становилась ярче. Каждый поворот тела. Каждый сантиметр ремня.
Снаружи по-прежнему стояла тишина. Та самая, густая, мертвая тишина, которая теперь навсегда будет ассоциироваться с предательством и концом всего. Я сидел, прижавшись к двери, трясясь мелкой дрожью, и чувствовал, как стены комнаты — моей комнаты, с плакатами и игрушками — медленно превращаются в стену камеры. Я уже был в ловушке. Один. Навсегда.
Тряска стала неконтролируемой. Зубы выбивали дробь. Дышать не получалось. В горле стоял ком, каждый вдох давался со свистом. Меня рвало этой тишиной, этим ужасом. Нужно было это остановить. Заткнуть дыру, из которой хлестала боль.
Сумасшедшая, ясная мысль пронзила панику: Успокоиться. Надо успокоиться. Иначе сойду с ума. Прямо сейчас.
Я пополз к рюкзаку. Руки тряслись так, что я едва расстегнул молнию. Внутри, в потайном кармашке, лежало то, что я припас на крайний случай. На случай, если станет совсем невмоготу. Небольшой, смятый пакетик с несколькими разноцветными таблетками и щепоткой травы в маленьком зип-локе. Я высыпал всё это на ладонь. Не думал. Не взвешивал. Просто заглотил таблетки, сухие, они застряли в горле, и я протолкнул их слюной. Траву я даже не стал скручивать — просто засунул в рот горсть, пожевал горькую, пыльную массу и с трудом проглотил.
Потом отполз обратно к двери, прижался спиной к дереву и стал ждать. Ждать, когда это подействует. Ждать, когда всё перестанет болеть.
Сначала стало только хуже. Сердце заколотилось ещё сильнее, в висках застучало. Потом началось лёгкое головокружение. Стены поплыли. И постепенно, будто кто-то выкрутил регулятор громкости, острая, режущая боль начала притупляться. Она не ушла. Она просто отодвинулась. Стала чем-то далёким, почти не моим. Картина с мамой стала нерезкой, как плохая фотография. Мысли растянулись, стали вязкими и бессвязными.
Я уткнулся лбом в колени. Сквозь химический туман пробивалось одно: теперь я совсем один. Но даже эта мысль не причиняла уже той острой боли. Она была просто констатацией факта. Холодной и тяжёлой, как камень.
Именно так меня и нашли — сидящим в наркотическом отупении у двери, с пустым пакетиком в ослабших пальцах. Синие огни за окном, чужие голоса, руки, которые осторожно отводили меня, накрывая одеялом то, что я больше никогда не смогу назвать «мамой». Их взгляды — уже не только с жалостью, но и с брезгливым пониманием: «Наркоман. Конченый». Я видел это, сквозь пелену, и мне было всё равно.
Потом — детский дом. «Хоторн». Место, где тишину внутри меня уже никто не пытался нарушить. Где я стал призраком, носящим имя Ричи Тозиер. Где химическое отупение сменилось другим, внутренним оцепенением. Где боль, которую нельзя было выплеснуть, начала медленно превращаться в нечто иное. В нечто, что однажды вырвется наружу.
Два года. Двадцать четыре месяца. Или где-то семьсот тридцать дней, но кто их, блядь, считал. Время в «Хоторне» — это не линейка, это дробовик, который медленно, день за днём, отстреливает куски твоей души. Мне исполнилось семнадцать. Совершеннолетие на пороге, пахнущее тюрьмой, психушкой или могилой — выбирай, ебать, любой вариант.
Эти два года научили меня главному: боль — это константа. А вот способов её заглушить — ограниченное количество. Первый, самый очевидный, отрезали сразу. После того случая с мамой, после того как нашли пакетик, за мной следили. Тесты, обыски, подозрительные взгляды воспитателей. Доступ к химическому побегу был наглухо заблокирован. И это было хуже любой пытки.
Ломки. Это слово не передаёт, блядь, ничего. Это было не желание. Это была физическая необходимость. Как дышать. Как пить. Только вместо воздуха — лезвия под кожей, вместо воды — раскалённый песок в венах. Первые месяцы я просто сходил с ума. Ночью не спал, корчась на кровати. Мышцы сводило судорогой, будто кто-то крутил кости в тисках. Пот лился ручьями, хотя было холодно. Меня тошнило пустотой. В голове стоял невыносимый гул — тишина, смешанная с воспоминаниями о маме, вывернутая наизнанку и усиленная в тысячу раз. Я скребся ногтями по стенам, кусал себе руки до крови, лишь бы почувствовать другую, отвлекающую боль. Я готов был убить, блядь, за одну таблетку, за одну затяжку, которая вернула бы тот мутный, спокойный ватный кокон, где не было ни тапочек, ни тишины.
Но нельзя. И эта невозможность делала меня зверем. Злым, едким, отстранённым. Мои шутки стали острее, ядовитее. Это был мой новый наркотик — причинять боль словами. Видеть, как чужая тупая рожа корчится от укола правды, которую я вывернул, как гнойник. Это давало краткий, хлипкий кайф. Чувство контроля. Я мог, блядь, хоть что-то контролировать.
Но фоном, всегда, была та скука. Не обычная скука. А вселенская, тоскливая. Тоска по забвению. По тому, чтобы выключиться. Я смотрел на бутылки с бытовой химией в подсобке, на лезвия, на высоченные окна — и мозг автоматически просчитывал: «Сработает? Надолго ли вырубит?» Это стало навязчивой идеей. Как мантра.
Джером и его шестёрки были частью пейзажа. Надоедливым, болезненным, но привычным. Как хроническая боль в сломанной конечности. Они пинали меня, а я в ответ выливал на них ушат едкого, циничного дерьма. Это был наш ритуал. Но сегодня... сегодня что-то перемкнуло.
Он вылил на меня воду. Холодная волна по спине. И внутри, в той самой пустоте, где когда-то бушевала ломка, щёлкнул тумблер. Не ярости. А усталости. Бесконечной, всепоглощающей усталости от всего этого дерьма.
— Батюшки, бесплатная душевая, — пробормотал я, глядя сквозь него. — Шампунь из тебя, Джером, говённый. Воняет дешёвым дезодорантом и патологической тупостью.
Он, как обычно, полез драться. Его приятель дёрнул за волосы. Боль. Резкая, яркая. И вместо страха — та самая, знакомая скука. Скука от этого цикла. От этого тупого спектакля.
— Эй, осторожней с причёской, сука, — хрипло сказал я. — Стиль «сирота-наркоман» требует ухода. Не твоими грязными лапами.
Джером замахнулся на меня и в этот раз мое тело не застыло. Оно отреагировало на эту скуку, на эту тошнотворную рутину насилия. Оно потянулось не бежать. Оно потянулось закончить. Раз и навсегда.
Я рванулся к тумбочке. К подсвечнику. Металл был прохладным и значимым в руке. В нём был вес. Настоящий вес, в отличие от невесомого говна, которым была моя жизнь.
— О, смотрите, очкарик вооружился! — загоготал Джером.
И я ударил. Не от злобы. А от той самой вселенской, тоскливой скуки. Чтобы разорвать этот порочный круг. Чтобы наконец-то что-то произошло.
Звук. Влажный. Глухой. Он упал. Тишина. И тогда, уже глядя на то, что я натворил, меня накрыло не сразу. Сначала пришло странное, ледяное спокойствие. Наконец-то тишина. Настоящая. Без гула ломки, без их тупых криков.
А потом спокойствие лопнуло.
ПАНИКА. Но не истеричная. А тихая, леденящая. Она пришла волнами, как тогда, в день с мамой, только теперь в тысячу раз сильнее, потому что я был трезв. Совсем трезв.
1. Физика: Сердце не билось — оно трепетало, как птица в клетке, судорожно и беспорядочно. Воздух перестал поступать. Я хватал ртом, но в лёгкие шла только ледяная пустота. В глазах потемнело, края зрения поплыли, затянулись чёрной пеленой.
2. Картинки: Они не всплывали — они выжглись на сетчатке. Мама на люстре. Папина разбитая машина (я никогда её не видел, но мозг нарисовал идеальную, жуткую картинку). Лицо Эдди, искажённое брезгливостью после моего признания... И теперь — лицо Джерома. Мёртвое. А я — убийца. Я не просто сирота, не просто наркоман. Я убийца. Это слово встало в мозгу жирной, чёрной печатью.
3. Соединение: Все эти смерти сплелись в один тугой узел. Папа, мама, дружба с Эдди, этот уёбок на полу — всё было мертво. И я был причиной. Не всех, но последней — точно. Я стал тем, чего боялся больше всего. Монстром. Источником той же тишины и пустоты, что съела мою мать.
4. Одиночество: Оно обрушилось тоннами. Я был один в этой комнате с трупом. Абсолютно, бесповоротно один. Даже мой собственный страх был чужим, каким-то далёким сигналом. Я отключился от собственного тела. Перестал чувствовать тряску, перестал слышать нарастающий шум за дверью. Зрение сузилось до маленькой точки на грязном полу.
Мир отдалился. Звуки заглохли, будто кто-то надел на меня аквариум. Свет потускнел. Последнее, что я помню, — это холод линолеума под щекой. Я не упал в обморок. Я... отключился. Как прибор, который перегрузили по всем параметрам. Просто щелчок — и абсолютная, беспробудная тьма.
Очнулся от белизны.
Не света. Именного этого. Мертвенно-белые стены, без единого пятна, без тени. Белый потолок. Белый пол. Я лежал на чём-то твёрдом, тоже белом, в грубой, бесформенной рубахе. Голова была тяжёлой, но ясной. Ужасающе ясной.
Химического тумана не было. Ни капли. Только кристально-чистое, лезвиеострое осознание.
Я лежал, уставившись в белый потолок, и всё внутри было тихо. Не тишиной пустоты. Тишиной после взрыва. Когда всё уже разрушено, и только пыль медленно оседает.
Я убил человека. Мне семнадцать. И я в психушке.
Мысль была проста и ясна, как приговор. И никакой паники. Только холод. Холод и понимание, что ломка по наркотикам — это детские истерики по сравнению с той, новой, ломкой, что ждёт меня впереди. Ломкой по нормальной жизни. Которой теперь не будет. Никогда.
Я просто лежал и смотрел в белую пустоту, чувствуя, как где-то там, далеко-далеко, умер тот испуганный мальчик, который глотал таблетки, чтобы не видеть розовый тапочек. Осталось только это. Белое помещение. И я внутри. Навсегда.
Белая комната сменилась серой. Психушка, общая палата, но уже не изолятор. Меня перевели куда-то, где были другие такие же сломанные. Но их крики были чужими, далёкими. Мой крик был внутри, и он был тихим. Но от этого не менее невыносимым.
Тупая, ноющая скука, та самая, что привела к подсвечнику, вернулась. Она была теперь моим основным состоянием. Мысли о наркотиках жгли, но не так остро — теперь я знал, что есть доза посильнее, доступнее. Боль. Чистая, контролируемая физическая боль. Она была идеальной заменой.
Но была ещё одна постоянная головная боль — они. Врачи. Лечащие психиатры. Они сменялись с такой частотой, что я перестал запоминать лица. Сначала была пожилая дама с мягким голосом, которая смотрела на меня, как на раненого щенка. Потом — молодой парень, пытавшийся быть «своим», говорить на «понятном» языке. Потом — строгая женщина с очками, которая ворошила моё дело и спрашивала про маму таким тоном, будто составляла отчёт для санэпидстанции.
— Ричи, давай попробуем поговорить о том, что ты чувствуешь.
— Ричи, я понимаю, тебе нелегко доверять.
— Ричард, согласно истории, у тебя были проблемы с агрессией. Как мы можем с этим работать?
Я ненавидел их всех. Их аккуратные костюмы, их блокноты, их веру в то, что они могут что-то «исправить». Они хотели лезть в мою гнилую, выжженную изнутри голову, ковыряться там своими стерильными инструментами. Я не открывался. Зачем? Чтобы получить очередную порцию жалости и пару новых таблеток, от которых меня тошнит? Чтобы выслушать, как они «понимают» мою боль? Они нихрена не понимали. Они не видели розовый тапочек. Они не слышали тот хлюпающий звук.
Я отвечал односложно. Чаще — молчал. Иногда, когда особенно доёбывались или очередной новичок начинал с дурацкой, заигрывающей улыбки, включал своё старое оружие — едкую, злую иронию. Подмечал их неуверенный взгляд, дрожащие руки, заезженные фразы. Видел, как они зажимаются, краснеют или, наоборот, холоднеют. И наблюдал, как в их глазах я превращаюсь из «пациента» в «трудного, агрессивного социопата». Потом они уходили. Сменялись. Назначали нового.
Эта карусель стала частью рутины. Бесполезной, утомительной. Каждый новый врач означал одни и те же вопросы, один и тот же испуг или раздражение за их маской профессионализма. Это окончательно убедило меня: никто здесь ничем не поможет. Все они просто отрабатывают смену. А я — их нерешаемая проблема, которую передают из рук в руки, как грелку с трещиной.
И поэтому я уходил в единственное, что было по-настоящему моим. В боль. Инструменты находились везде. Крышка от банки, заточенная о бетон. Осколок стекла. Пластик. Я резал ноги под грубыми штанами, бёдра, предплечья. Острый, ясный, белый всплеск чувства затмевал всё. На секунду не было ни мамы, ни Джерома, ни этой ёбаной серости, ни этих бестолковых врачей с их блокнотами. Был только чистый, простой сигнал. И тишина после. Настоящая.
Я наблюдал, как полоска на коже заполняется алым. Это было моё единственное честное доказательство существования. Моя автономная зона в этом мире, где всё было фальшивым, временным и бесполезным. Врачи приходили и уходили. А шрамы оставались. Мои. Настоящие.
Психушка была «Хоторном» на минималках. Те же тупые взгляды, те же попытки задеть, самоутвердиться за счёт самого тихого и колючего психа в палате. Какой-то здоровяк, лечившийся от «приступов ярости», пытался отобрать у меня таблетки после раздачи — видимо, думая, что я буду сопротивляться, и это развлечёт его. Я просто посмотрел на него пустым взглядом и протянул ладонь с разноцветными кружочками.
— На, мудила, — сказал я без интонации. — Подавись. Может, наконец поумнеешь, хотя вряд ли. Там, где у тебя мозги, одна сплошная ярость, судя по всему.
Он замер, не понимая, как реагировать на такое равнодушное презрение, и в итоге просто плюнул и отошёл. Мне было скучно. Дико, до тошноты скучно. Их примитивные игры, врачи с их вечными сменами и нарастающими дозами — всё это было дешёвым, плохо прописанным спектаклем, в котором я был статистом, тупо глотающим реквизит.
Реквизит — таблетки. Их становилось больше. Маленькие белые, большие жёлтые, продолговатые синие. Их сыпали в бумажный стаканчик, как конфетти отчаяния. «От тревоги», «от перепадов настроения», «для сна». Они не помогали. Они делали всё ватным, отдалённым, но та скука, то чёрное, тяжёлое чувство пустоты — оно просачивалось даже сквозь химический туман. Оно было сильнее.
И в один день, такой же серый и бессмысленный, как все предыдущие, меня осенило. Я смотрел на горсть таблеток в своём стаканчике, а потом — на недопитый пластиковый стакан с водой на тумбочке у соседа, который уже уснул своим медикаментозным сном. Мысль пришла не как порыв отчаяния, а как логичное, даже скучное решение. Эксперимент. Что будет, если принять не свою дозу, а всё? Всё, что есть. Не для того, чтобы умереть — хотя это было бы неплохим бонусом. А чтобы наконец-то выключить этот бесконечный, унылый день. Разорвать монотонность. Сделать что-то, что выбьет из колеи даже эту беспросветную колею.
Я спокойно, без дрожи, собрал все свои таблетки. Потом, пока медсестра отвернулась, стащил ещё несколько из раздачи у соседа — он всё равно не проснётся. В ладони образовалась внушительная, разноцветная кучка. Я подошёл к раковине, налил в свой бумажный стакан воды, сел на кровать спиной к камере наблюдения — не потому что боялся, а просто по привычке.
И начал глотать. Горсть за горстью. Запивая тёплой, отдающей хлоркой водой. Они застревали в горле, я проталкивал их следующей порцией. На вкус — горькая химия, мел, безвкусная оболочка. Я чувствовал, как они тяжёлым комком спускаются в желудок. Ни страха, ни облегчения. Только холодное любопытство и та же, знакомая скука. «Ну, давай, — думал я, глядя на пустой стаканчик. — Удиви меня».
Сначала ничего. Минут пятнадцать — только тяжесть в животе. Потом началось.
Фаза 1: Отделение. Звуки первыми поплыли. Гул голосов в коридоре растянулся, стал низким, как шум прибоя в раковине. Свет от лампы на потолке расплылся в большое, мутное, желтоватое пятно. Края предметов потеряли чёткость. Мне стало смешно. Тихим, внутренним смехом. «Наконец-то», — подумал я. Это было похоже на тот первый, давний кайф, только в тысячу раз мощнее и… правильнее.
Фаза 2: Замедление. Время перестало течь. Оно застыло, как желе. Мои движения стали плавными, неповоротливыми. Я попытался поднять руку — она поднималась мучительно медленно, будто преодолевая толщу воды. Сердцебиение, которое я сначала не слышал, теперь отдавалось в ушах глухими, тяжёлыми ударами, раз в десять секунд. Тук… тук… Как будто кто-то стучит из глубокого колодца.
Фаза 3: Физический сбой. Тошнота подкатила волной, но было уже поздно что-то делать. Да и не хотелось. Просто наблюдал, как тело начинает бунтовать без моего участия. Сухость во рту сменилась обильным, липким слюноотделением. Потом начался тремор — мелкий, как от холода, но идущий изнутри костей. Зрение начало сбоить: картинка двоилась, потом сливалась, потом снова расплывалась. Я видел несколько потолков сразу, несколько своих рук. Это было красиво и нестрашно. Потому что я уже был не здесь. Я наблюдал за этим со стороны, с холодным интересом.
Фаза 4: Падение. Сначала перестали слушаться ноги. Я попытался встать — и просто осел на кровать, как тряпичная кукла. Потом отнялись руки. Они лежали рядом со мной, чужие, тяжёлые. Чувство тяжести сменилось невесомостью. Меня будто выдернули из тела и подвесили где-то под потолком. Я видел своё тело внизу, на смятой простыне, и не чувствовал с ним никакой связи. Ни страха, ни жалости. Только пустоту. Но не ту, скучную. А величественную, космическую. Тишина в голове стала абсолютной. Ни мыслей, ни воспоминаний. Ни мамы. Ничего.
Фаза 5: Угасание. Последним отключалось зрение. Светлое пятно лампы начало темнеть по краям, сжиматься в точку. Звуки пропали совсем. Осталось только ощущение медленного, неотвратимого падения в очень глубокий, очень тёплый и тёмный колодец. Не было боли. Не было скуки. Не было ничего. И в этом «ничего» было наконец-то спокойствие. Не счастье. Не облегчение. Просто… стоп. Полная остановка. Я наконец добился того, чего хотел. Я выключил бесконечный, унылый день.
А потом — резкий, грубый рывок. Боль, дикая и режущая, в груди. Давящий свет в лицо. Громкие, искажённые крики. Ощущение, что тебя выдёргивают из той тишины клещами, разрывая на части. И первая мысль в вернувшемся, отравленном сознании, пробившаяся сквозь боль и тошноту:
Чёрт. Не сработало. Придётся терпеть этот цирк дальше.
И снова — скука. Теперь уже на фоне физического ада ломки и промывания. Но всё та же, знакомая, всепоглощающая скука.
Медосмотры были обязательной мерзотой. Раз в месяц, как скотину на базаре врач, вечно торопящийся, с холодными руками, тыкал, слушал, измерял. На этот раз он, записывая что-то в карту, бросил безучастно:
— Похудел. Значительно. Ты вообще ешь, Рич?
Я стоял, глядя куда-то за его плечо, в потолок с трещиной, похожей на карту адских миров.
— Шизофреническая диета, — ответил я, не меняя выражения лица. — Основное блюдо — тоска, на гарнир — отчаяние. Калорий мало, но насыщает на ура.
Врач хмыкнул, не поднимая головы, и что-то чиркнул. «Недостаточная масса тела. Анорексичные тенденции. Отказ от сотрудничества». Плевать. Пусть пишет. Мои рёбра уже проступали, как у тонущей собаки, а вены на руках стали синими, чёткими дорожками. Тело медленно таяло, растворялось вместе с желанием его кормить. Это тоже было скучно.
Главный врач, пожилой мужчина с лицом, как у вымотанного администратора тюрьмы, приходил раз в неделю. Его визиты были ритуалом: кивок, просмотр карты на предмет новых «инцидентов», пара стандартных вопросов. Но в этот раз, после истории с передозом, он задержался. Не отпустил санитаров. Присел на стул напротив меня, положил папку на колени и вздохнул так, будто собирался копать траншею.
— Ричард, — начал он. — Мы не можем продолжать в том же духе. Ты понимаешь это?
Я смотрел в окно, где по серому небу ползла грязная туча. — Не, док, я тут в полном восторге. Особенно меню в столовой и интеллектуальный уровень соседей по палате. Прям курорт.
Он проигнорировал колкость, как всегда. — Твоё состояние нестабильно. Самоповреждения, попытка суицида, полный отказ от терапии… Смена лечащих врачей, как я вижу, не дала результата. Ты их не подпускаешь.
— А они меня бесят, — честно сказал я, поворачивая к нему голову. — У одного голос, как у назойливой мухи. Другая пахнет лекарствами и фальшью. Все они смотрят как на экспонат в музее уродов. Я не экспонат, я, блядь, человек. Хотя, постойте… — Я сделал паузу, изобразив задумчивость. — Кажется, уже нет.
Главный врач снова вздохнул, тяжелее.
— Именно поэтому мы приняли решение. На следующей неделе к тебе будет прикреплён новый лечащий врач. Постоянный. Он не будет меняться.
Во мне что-то коротко и яростко дёрнулось. Не надежда. Раздражение. Чистое, как спирт.
— Очередной, — выдохнул я, закатывая глаза к тому же потолку. — Боже, как заебало. Сколько можно? Я уже всех ваших психологов-психиатров, сука, как таблицу умножения выучил. У этого что, особенный диплом? Или он обещает лечить скуку волшебной палочкой?
— Он… — главврач запнулся, подбирая слова, — другой. У него особый подход к сложным случаям. Он работает недолго у нас, но у него хорошие результаты с теми, кто… — он колебался, — кто пережил травмы, связанные с потерей. Он сам из небольшого городка примерно на западе, сталкивался с… необычными случаями. Говорят, он очень спокойный. Умеет слушать. И видит то, что другие не замечают.
В его словах прозвучала какая-то осторожная, намёковая интонация. «Необычные случаи». «Видит то, что другие не замечают». Прозвучало так, будто речь шла не просто о враче, а о каком-то экзорцисте для особо потерянных душ. Меня от этого повело ещё сильнее.
Я медленно выдавил на своём лице саркастичную, кривую улыбку. Широкую, пустую, полную фальшивого восторга.
— О-о-о! — протянул я с пафосом. — Другой! С особым подходом! Видит невидимое! Прям как супергерой. Ну что ж… — Я сложил руки на груди в наигранном благодарном жесте. — Ура. Новый врач. Просто спасибо, блять, не передать. Жду с нетерпением, когда он придёт и… увидит во мне всю глубину моего ёбаного отчаяния. Обязательно передайте ему мои восторги.
Главный врач смотрел на меня несколько секунд, его усталое лицо не выражало ничего, кроме профессиональной усталости. Он встал, взял папку.
— Его зовут доктор Байерс, — сказал он на прощание уже у двери. — Увидитесь в понедельник. Постарайся, Ричард. Хотя бы не съешь его заживо с первого раза.
Дверь закрылась. Фальшивая улыбка сползла с моего лица, оставив после себя привычную, каменную маску. Доктор Байерс. Очередное имя в длинном списке. Очередная попытка влезть в мою голову. «Особый подход». «Видит». Да кто угодно, блядь. Пусть приходит. Пусть пытается. Ему, как и всем остальным, достанется только ледяная тишина да пара колких фраз.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.