Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
В тишине особняка, среди золочёных рам, Генри чувствовал себя мертвым. Искусство ему наскучило, превратившись в фамильный склеп, куда он зарылся после смерти отца. Его манила чужая драма — своя стала невыносимой... Именно тогда он и встретил художника, который подписывался странной, корявой подписью и был готов на всё ради денег.
Примечания
Привет-привет. Я полностью переписала эту работу (решила сохранить старую шапку, потому что у фанфика висит награда).
Посвящение
Ралиночка, работа существует и дышит только благодаря тебе — ради всего мира, святого и Бога!
Пролог
01 февраля 2026, 11:26
Творческий человек гораздо грязнее любого предателя святительства, и Генри Лэмбтон — частый участник аукционов и коллекционер с необычайной поэтической жилкой — знал об этом не понаслышке.
***
Тишина в кабинете была густой, липкой, похожей на удушливые пары древесного лака, которым полы покрывали в последний раз несколько лет назад. Генри стоял спиной к двери, лицом к массивному камину. Над ним, в золочёной раме, властвовал отец. Не живописное полотно, а старая чёрно-белая фотография безызвестного папарацци, поймавшего момент ледяного, бескомпромиссного величия. Настоящий портрет висел в главном зале. Но и здесь, на снимке, бесхозного, незыблемого чувства такта в глазах было не отнять... Генри ненавидел этот взгляд больше жизни. Взгляд был не семейным, а государственным: он не видел сына, он инспектировал и владел корпорациями. Этот взгляд годами вытравливал из Генри всё личное, сентиментальное и вдумчивое, оставляя лишь кальку с отцовских амбиций, натянутую на его собственный, слишком живой остов.
История, давно вышедшая за рамки творческого порыва, и пара смоляных глаз, преобразившись в призме искусства, оставили лишь глубокие шрамы, растянувшиеся по телу толстыми струнами... Наставления отца заменили ему скальп. А претензии преследовали Генри даже после смерти этого всемогущего чудовища. Стены особняка были пропитаны им и его злобой — его бесхозной, в итоге не оказавшей влияния на других жизнью. Все очень быстро вычеркнули из списка мелких инвесторов фамилию. На похороны не приехал никто, кроме дальних родственников, которых Генри не знал. А могилу на семейном участке он оставил самой заброшенной — смертность и его приказы были разделены толстой стеной.
Генри всегда вспоминал своё детство, глядя на отцовские фотографии. Маленький восьмилетний мальчик после переезда из Франции с матерью в Россию сразу почувствовал изменения. И осознал: его жизнь больше никогда не будет состоять из спокойствия. Он не ошибался. И нахождение внутри этих стен иногда напрягало его до сих пор.
Он попытался отвести глаз от этого грязного, неправильного снимка, который вызывал в нём исключительную тошноту, — и взгляд упёрся в акварельный эскиз на соседней стене. В аккуратной рамочке, сделанной, как он позже узнал, вручную. Париж. Столичная улица, на которой даже голуби чувствовали себя помехой. Яркие, пугающе обжигающие блики на мостовой — скетч быстрой, ещё наполненной жизнью руки матери. Дух свободы, который она привезла из Франции вместе с ним в виде чемодана ароматных масел, пастели и тихой, непобедимой грусти по родной стране. Она пыталась учить его замечать эти блики в жизни, вместо стоимости квадратного метра земли под ними. Урок не был усвоен. Усвоена лишь та тихая гримаса боли, что искажала её лицо, когда отец говорил о «практической пользе» и представлял свою новую жену в высших кругах. Пользы от неё не было. Как и слов. От неё остался лишь этот лёгкий, бесполезный эскиз, который Генри не в силах был убрать из-за чувства вины. Вины перед тем, что не защитил её хрупкую пылкость.
Поначалу он даже прятался за спину матери, слыша необоснованные выводы своего отчима (которого впоследствии стал считать родным отцом), но постепенно французская лёгкость и эмоциональность испарялась, капля за каплей, впитываясь не только в него, но и в материнскую красоту. Она стала меланхоличной. Генри перестал её тревожить и обращался к ней, пусть и на родном французском, но со всем присущим отцу холодом.
Он больше не спрашивал об ужине, не интересовался, когда уставшая матушка выслушает пересказ очередной детской книжки или поиграет с ним на фортепиано. Она больше не работала, а он — в качестве новой прямой обязанности — постоянно учился и время от времени занимался творчеством.
С её же стороны больше не слышалось незатейливых песен, стихотворений собственного сочинения, написанных настолько посредственно, что пронырливый автор засудил бы её при первой же возможности. Но в них была душа. И Генри нравились эти стихи. Пусть он читал их во Франции, и пусть он плохо помнит своё детство, но в них всегда чувствовалось что-то необыкновенное.
Перестановка в кладовке сегодня стала последней ошибкой тёплого утра. Рыться в пыльных реликвиях — значит ворошить тот старый трепет, от которого он огораживался, стараясь забыть знакомый лимонный, а в будущем медовый запах. Пепельный аромат ударил в ноздри, напоминая о беспомощной проекции скульптуры, которую он выстроил из пыли воспоминаний. Ему нужна была тетрадь — контракт, спрятанный среди стихов матери, привезённых с ней в том чемодане. И он полез, как в гробницу, за что был посмертно наказан. Захотелось завесить портреты и зеркала.
Фотоальбом. Молодая, исхудалая мать с обжигающим воздушным поцелуем для объектива — поцелуем, которого он никогда не видел в жизни, но ощущал где-то внутри под кожей, как ощущал те её мелкие заботливые жесты в детстве. Её глаза на снимке смотрели сквозь время прямо на него, и в них не было ничего знакомого — только чужая, неистовая жизнь, которой она жила до него, без него и никогда с ним. До «практической пользы» семьи, бюджета, репутации.
В этом серьёзном ностальгическом порыве он старался вести себя элегантно. Строчки, некогда блиставшие в столовой своей эксцентричностью, превратились в пыль, сливаясь с тишиной и потрескиванием костей посмертной славы. Старые книги сливались в жирные пятна отпечатков, обращаясь в анархичный туман. Лэмбтон облизнул губу, сметая всякую душевную сухость. Происходящее никогда не имело вескости, не несло эмоциональности. Лишь скупая привязанность... Дело привычки.
Генри молча утёр пальцем книжную пыль, провёл тканью перчатки по жирному пятну на странице фотоальбома. Тепло усмехнулся, внимательно глядя в глаза ещё молодой исхудалой девушки, на секунду улыбнулся, тепло водя по её взволнованному лицу... И, потеряв всякое самообладание, захлопнул альбом, возвращая его на полку, покрываясь лёгкой испариной.
— Будьте любезны, приберите кладовую к моему возвращению. — Лэмбтон отстранился весьма резко, с неким блеском в глазах поглядывая на экономку, что перепуганно смотрела в его налитые кровью глаза, вытирая подоконники. Он выпрямился в струну, спрятав руки за спину. — Я потерял один документ... Найдите. Остальное можете выбросить.
— Ох, этот шкаф очень старый, боюсь, он скоро упадёт... Уже разваливается...
— К чёрту... Он мне не нужен. Только документ... Касающийся моей университетской жизни. — Генри мягко усмехнулся, ловя на себе полный замешательства взгляд. — Ничего... Не придавайте этим словам значения. Просто, чтобы вы не ошиблись, он лежит в одной из грязных книг. — Он дёрнулся непозволительно резко и, слегка задев женщину плечом, вылетел из кладовой, очертив портрет на стене недовольным оскалом. — Можете сдать всё остальное в макулатуру или выбросить.
Глаза же, высеченные на портрете в коридоре, продолжали с яростным напором прогрызать дыры в его теле, заползая прямиком под кожу. Ведь он важен государству; ведь для общества высшим примером всегда являлась знать — люди, в чьих руках скрывается чужой бюджет; люди, чья блистательность и величие затмевают всякую крепость простого рабочего. И для многих, чья жизнь — лишь имущество в руках правящей компании, долговечная гениальность представляется невозможной.
Ему нужно было что-то настоящее. Не эта наследственная, музеифицированная тоска старых семейных портретов, а грубая, свежая боль. Боль, которую можно купить, принести в дом и повесить на стену вместо этого вечного, давящего судьи, каждый раз выносящего ему всё более и более извращенный приговор. Боль, которая принадлежала бы только ему по праву выкупа, а не тени его рода.
И тогда Генри вспомнил про музей. Не про торжественные залы старых мастеров, где висели такие же, как портрет отца, законченные миры, в которых нарушитель был очевиден, а судья имел право на наказание. А про тот, спрятанный в тени, где выставлялись голодные страсти, наполненные желанием жить или выживать. Где искусство не бальзамировало трупы, а вскрывало склепы, в которых ещё покоилось что-то настоящее. Где могли быть шрамы, достаточно большие, чтобы скрыть его собственные.
— Виктор. Мы едем в художественный музей. Сейчас же, — прозвучал его голос, резкий, как щелчок в гробовой тишине. Это была его необходимость скрыться в бегстве. Сбежать к чужой драме в надежде, что она окажется сильнее, громче, и на её фоне наконец замолчат призраки в золочёных рамах и старых книгах. Генри пообещал себе избавиться от них этим же вечером, и он всегда приводит к исполнению обещанное.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.